Октябрь 1883 года
…Нельзя сказать, чтобы я сразу повернулась к социализму. Я занималась преподаванием математики в институте, кроме того, была классной дамой. Меня саму это смешило. Мои воспитанницы были чуть моложе меня. Конечно, я прислушивалась к разговорам кузена Тадеуша с Пухевичем, когда они встречались у меня, в казенной квартире при институте, которую мне выделили как классной даме. Но считала, что рабочие сходки и теория прибавочной стоимости — это не для меня. Я мечтала посвятить жизнь преподаванию. И в институте благородных девиц можно быть полезной отчизне. Со временем это мнение у меня пошатнулось. Я была дружна с дочкой директрисы нашего института Мезенцевой. Мы вместе заканчивали заведение, разом стали в нем преподавать. Впрочем, я-то преподавала, а Наталья Мезенцева занималась другими делами.
Я обратила внимание на то, что наши воспитанницы довольно часто выезжают с классными дамами на природу в сопровождении молодых офицеров. Однажды на пикник пригласили и меня. Я поехала, не подозревая ничего дурного… Боже мой! Как я была наивна! Уже когда рассаживались по экипажам, я поняла, что дело нечисто. Рядом со мною оказался некий поручик Золотов — даже фамилию запомнила! Он сразу же начал бешено ухаживать за мною. О, эти армейские ухаживания, целование ручек и непрерывные двусмысленности, переходящие в сальности! Я изнемогала. Доехали до Лазенок. Воспитанницы и воспитательницы помоложе разбрелись в сопровождении господ офицеров по парку, а наши патронессы постарше, в том числе и Мезенцева, принялись готовить пикник. Появилось «Абрау», фрукты. Я решила побродить одна и незаметно ускользнула от моего поручика. Дело было ранней осенью. Я шла по аллее, собирая букет осенних листьев. Как вдруг — догоняет! Усы обиженно топорщатся. «Проше пани, куда же вы исчезли? Нехорошо пренебрегать обществом!» Припал к руке и норовит продолжить это занятие, весьма неумело изображая страсть. «Пан поручик перепутал, — говорю я ему. — Пан принимает меня за барышню из «Континенталя»?» — «Я весь горю!» — шепчет он, утыкаясь носом в рюши моего платья. «Неужели? В таком случае советую вам охладиться в Висле!» Он обхватил меня за талию. Пришлось хлестнуть букетом по усам. Это его слегка отрезвило, но главное, думаю, мой уничтожающий взгляд. Он понял, что я не кокетничаю.
Я не стала возвращаться к обществу, а наняла извозчика и отправилась домой. Мадам Мезенцева потом сделала мне легкий выговор: «Янина, вы вели себя неудачно. Зачем же так обижать наше доблестное воинство?» Я не сдержалась: «Если пани директрисе угодно будет знать мое мнение, то я считаю, что негоже прививать нашим воспитанницам пагубные привычки!» Она рассмеялась: «Как вы молоды! Лучше эти привычки, чем те, что в чести на бестужевских курсах. Я хочу, чтобы ни одна из моих воспитанниц не стала новой Софьей Бардиной. Вам понятно, Янина?»
Когда три недели назад мадам директриса узнала, что я арестована по подозрению в принадлежности к социально-революционной партии, она чуть с ума не сошла. Представляю, какой у нее был вид, когда в институт прибыл сам начальник Варшавского округа жандармов генерал Кутайсов, чтобы присутствовать при обыске в моей квартирке! Слава богу, жандармы почти ничего не нашли, благодаря Витольде Карпович…
Короче говоря, меня перестали приглашать на пикники, хотя расположения мадам Мезенцевой я не лишилась. По-видимому, она посчитала меня девицей излишне строгих взглядов, а это мне было на руку. По крайней мере, никто не подозревал меня потом в легкомысленном поведении, когда у меня подолгу засиживались Пухевич, Варыньский и Куницкий, составляя программу «Пролетариата», а сторож института Кемпиньский, зная о доверии ко мне начальницы, даже не записывал имена гостей, приходивших ко мне, за что ему потом и нагорело.
Первый раз я увиделась с Людвиком в начале восемьдесят второго года. Встреча была неожиданной. Однажды Тадеуш предупредил меня, что завтра могут быть гости. Я догадалась, что ему нужно конфиденциально переговорить с Пухевичем, может статься, будет кто-нибудь еще. Назавтра стук в дверь — и появляется Варыньский! По всей вероятности, он на мгновение растерялся, ибо пришел первым. «Мне говорили, что пани далека от наших дел. Это так? Подумайте, мы можем навлечь на вас неприятности…» — «Ну, что вы… Я вовсе не…» — я тоже смутилась страшно. — «Не спешите! — он улыбнулся. Какая, однако, у него обаятельная улыбка! — На языке жандармских протоколов это помещение называется конспиративной квартирой», — он обвел рукою мое скромное жилище. Тут пришли Казимеж, Тадеуш и Генрык Дулемба, я поставила чай, уже сознавая себя хозяйкой конспиративной квартиры! Мне эта роль в новинку была. В тот раз они говорили о необходимости сплотить разрозненные кружки и направления социалистического движения. А уходя Людвик оставил мне брошюрку: «Почитайте, потом расскажете, что вы об этом думаете…» Это был экземпляр воззвания «К товарищам русским социалистам». В ту же ночь я буквально проглотила этот текст. С того и началось…
Уже после третьей встречи с Варыньским я поняла, что влюблена в него. Я стала неотвязно думать о нем и о том опасном деле, каким он занят, стала ждать его прихода. Я уже знала о том, как его разыскивала варшавская полиция четыре года назад под именем Яна Буха, как все буквально с ног сбились… Ну, и я понимала, конечно, что в его положении нелегала не может быть и речи о какой-то любви. В последнем я ошиблась. Настоящей любви не могут помешать ни жандармы, ни конспирация, ни тюрьма. Более того, опасность настолько обостряет чувства, что делает их воистину захватывающими. Каждая встреча как подарок. Я никогда не знала наверное — придет ли он сегодня, и когда он приходил — это было счастье!.. Но это после. Тогда я попыталась бороться с собою, боясь помешать его работе. Несколько раз мы с ним беседовали наедине. Разговор касался теории Маркса и положения рабочих. Затем он стал давать мне необременительные задания, которые я с радостью, с упоением даже выполняла: доставить записку, оформить квитанции на членские взносы в кружках, перевести на польский язык русский нелегальный текст. Он в ту пору создавал Рабочий комитет, который явился ядром «Пролетариата». Его отношение ко мне было теплым, дружеским, но ни разу я не заметила, чтобы он переступил невидимую черту, отделяющую товарищество от сердечной привязанности. Мне казалось, что он равнодушен ко мне как к женщине, я даже радовалась этому. А может быть, думала я, он настолько занят работой, что мысль о женщинах вообще не посещает его?
Как вдруг Людвик исчез. Он не появлялся неделю, вторую, третью… Если провал, я узнала бы об этом, такие вещи узнаются сразу. Наконец я осмелилась спросить у Дулембы. «Товарищ Длугий в Швейцарии, — ответил он. — Скоро вернется». Я стала ждать. Действительно, через несколько дней Людвик опять объявился в Варшаве. При следующей встрече я спросила его, зачем он ездил в Женеву? Он ответил, что налаживал контакты с заграничной группой польских социалистов и тому подобное. «Кроме того, — добавил он как-то неловко, но глядя на меня, — там у меня сын…» У меня в глазах помутилось, на секунду стало дурно. Как? Он женат, оказывается? Как же я не догадалась! Боюсь, моя растерянность была слишком на виду. Но он ничего не объяснял, смотрел на меня угрюмо, будто был обижен. «Вот как?.. — наконец сказала я. — А я и не знала, что у вас там семья…» — «Там у меня сын», — повторил он, делая ударение на последнем слове. «Разве ваша жена… Что с ней случилось?» — «Ничего страшного. Мать Тадеуша жива и здорова. Но она не жена мне больше», — произнес он еще более угрюмо и поднялся, давая понять, что не следует больше говорить на эту тему.
Конечно, я попыталась разузнать об этой истории. Что бы я была за женщина? Ведь я любила его. Тот же Дулемба в своей излюбленной шутовской манере мне объяснил, что да, была у товарища Длугого в Женеве «млода кобета», которая и родила ему сына полтора года назад. Брак с нею он не мог оформить, не будучи гражданином Швейцарии, но, кажется, обещал ей совершить обряд венчания, как только это представится возможным, «поскольку Длугий — человек шляхетный». Придя домой после разговора с Дулембой, я горько плакала. Я понимала, что обещание Варыньского совершить формальное бракосочетание не может быть практически выполнено при его нелегальном положении. Но мне-то что от этого? И даже слова Людвика о том, что эта неизвестная женщина больше не жена ему, как-то мало утешали. Главное, что я не занимаю никакого места в его сердце.
Я бранила себя нещадно, говоря, что теперь мы с Варыньским связаны одним революционным делом, а значит, никаких личных привязанностей быть не может. Надо встать выше этого! Но… слова словами, а сердцу не прикажешь. Мы не виделись долго — вплоть до его возвращения с Виленского съезда в феврале восемьдесят третьего. Людвик выиграл важное сражение в борьбе за единство партии. Он вернулся окрыленный, на следующий же день пришел ко мне. «Янечка, победа! — схватил и закружил меня. — Как я по вас соскучился! Рассказывайте, рассказывайте скорее, что происходит в Варшаве!..»
У него были такие глаза… Я вдруг увидела в них себя, и я впервые понравилась себе как женщина. Я рассказывала ему о наших делах, он мне — о заграничных… А потом он вдруг как-то обмяк: «Устал очень…» И мне стало его безумно жаль, захотелось прижать его голову к груди… Уходя, он невесело усмехнулся: «Старый волк возвращается в свою берлогу. Там нетоплено, поди, и углы заросли паутиной…» Он тогда квартировал на Мокотовской улице под именем австрийского подданного Кароля Постоля.
А в марте у меня на квартире состоялось совещание актива «Пролетариата», где был избран первый Центральный комитет.
Для меня полной неожиданностью было мое избрание в ЦК. Предложил Дулемба, остальные товарищи его поддержали. Тут же было решено, что ввиду исключительного удобства моей квартиры как с точки зрения расположения, так и с точки зрения конспирации у меня будет находиться архив партии и его секретариат. Квартира классной дамы института благородных девиц, известного по большей части тем, что в нем воспитывались прекрасные жены военных, была вне подозрений полиции. У мадам Мезенцевой не нужно было искать нелегальщину — исключительно французские журналы мод. С того дня я стала секретарем партии. Надо сказать, что работа эта занимала все мое свободное время. У нас неплохо была налажена отчетность, в секретариат стекались все нелегальные издания, отпечатанные в Варшаве или прибывшие из-за границы контрабандными тропами. Особое место занимали бланки документов, печати. Вскоре мы могли довольно сносно подделать почти любой официальный документ: вид на жительство, справку таможни… Конечно, у «Народной воли» это было отлажено на гораздо более высоком, прямо-таки филигранном уровне, но там и опыт какой!
А шифры!.. Я прямо замучилась с ними, пока привыкла. Все адреса, фамилии, пароли надо было шифровать, причем шифров было много. В переписке между членами ЦК использовался один шифр; в корреспонденции с низовыми кружками — другой; в Петербург, Москву, Киев писали третьим. Вскоре я выучила таблицы шифров наизусть. «Гранит», «Шелгунов» — такие у них были названия. У меня была такая обширная практика, что я с легкостью читала зашифрованные тексты, будто они написаны по-польски.
Мне очень помогали Марья Онуфрович и Витольда Карпович. Особенно последняя. Мы с нею даже гектографированием занимались на моей квартире, валик гектографа я прятала на антресолях. Девушки снимали очень удобную для конспирации квартиру с задним закрытым двором. Там у нас был перевалочный пункт литературы. Как только мы ее ни прятали: в корзинках, в шляпных коробках, в чемоданчиках и даже под блузками!.. И все время — посетители, большею частью молодые мужчины — рабочие и студенты из кружков. Боюсь, хозяйка квартиры, у которой жили Марья и Витольда, подозревала их совсем в иных занятиях, чем на самом деле!
Честно сказать, я завидовала Марье и Витольде. Они любили и были любимы, первая — Плоского, вторая — Рехневского. Они помогали своим возлюбленным в революционном деле, будучи связанными и идеями, и любовью. У нас же с Людвиком было не так, хотя мы виделись почти каждый день и я каждый день слышала его неповторимый, мягкий, проникновенный голос.
В мае я почувствовала, что мы оба стоим на грани, за которой наши отношения неминуемо должны вступить в новую фазу. Никаких слов не было сказано, мы по-прежнему были на «вы», я уже привыкла звать его конспиративной кличкой «товарищ Длугий», а он меня «товарищ Яна» или просто «Яна». Но интонации, но взгляды… Они говорят больше слов. Я чувствовала, что зреет объяснение, причем с его стороны, не с моей. Я бы никогда не решилась.
Во мне все звенело. Я боялась слов и ждала их. Наконец произошел поворот. Да какой!
Людвик вбежал ко мне, запыхавшись, так что я подумала, будто за ним гонятся жандармы. «Что случилось? Опасность?» — «Да… То есть нет, совсем не то, что вы думаете… Яна, мне нужно серьезно поговорить с вами…»
Сердце у меня упало. «Говорите, товарищ Длугий…» — «Я прошу выслушать меня внимательно. От вашего решения зависит многое. Моя жизнь и честь…» — «Я готова». — «Ко мне приехала Анна. Она сидит у меня дома, ждет». — «Кто это?» — не поняла я. «Это… — он не знал, как назвать ее. — Анна Серошевская из Женевы…» А я все еще не понимала, как дура! «Мать моего сына», — сказал он безнадежно.
Наконец до меня дошло! «Но… Я здесь при чем? Что вы от меня хотите?» — спросила я почти зло, ибо совсем не таких слов ждала от него. «Я прошу вас, если можно… Не могли бы вы пустить ее, чтобы она… Я не могу оставить ее у себя!» — воскликнул он с какой-то мучительной гримасой. «Почему?» — в моем голосе по-прежнему холод. «Потому что я люблю тебя, Янка! Как ты не понимаешь! Я не люблю ее, я люблю тебя! Теперь тебе ясно?» — «И поэтому Анна должна… у меня жить?» — я совершенно запуталась. «Я прошу тебя, прошу…»
Я согласилась. Он ушел за Анной, а я осталась совершенно разбитой, исковерканной — одни осколки.
Через полчаса он вернулся совершенно другим. Учтивым, холодным, скучным. Он привел женщину с обиженным лицом. Я сразу поняла, что с нею мы не сможем подружиться. Людвик представил нас друг другу. Последовала неловкая пауза. «Пани Янина любезно согласилась, чтобы ты пожила тут», — обратился он к ней. «Ты считаешь, что это удобно?» — она дернула щекой. У нее было тяжеловатое лицо, чувственные губы. Глаза были красивы.
Из дальнейшего разговора я поняла, что Анна приехала в Варшаву под чужим паспортом на имя Болеславы Фитковской и Людвик мотивировал свой отказ принять ее у себя конспиративными условиями работы. При слове «конспирация» Анна поморщилась. Я видела, как ему неловко с нами двумя. Вскоре он откланялся.
«Вы тоже участвуете в этом сумасшествии?» — спросила она, когда он ушел. «Я не понимаю пани». — «Вы прекрасно понимаете. Вам не жаль себя, времени, сил? Мой брат, талантливый поэт, сейчас в ссылке. Что он совершил? Напал на жандарма в тюремной камере. А мог бы служить Польше своим талантом… А Варыньский? Бог дал ему все, о чем может мечтать мужчина: ум, красоту, смелость, решительность, энергичность… На что же он тратит эти бесценные качества? На то, чтобы просветить десяток-другой рабочих? Что это изменит?» — «Сразу ничего не изменит, но потом…» — начала я. «Потом, все потом… — устало сказала она, присаживаясь на софу. — А я хочу жить сейчас. У меня всего одна жизнь. Не подумайте, что у меня огромные запросы. Я обыкновенная женщина. Я боюсь политики, мне одиноко и страшно за границей. Я не знаю, чем кормить сына. А мой муж в это время вдали от нас борется за лучшую жизнь для рабочих. Вы, я вижу, не замужем?.. Скажите, почему революционеры так обеспокоены несчастной жизнью чужих людей, а несчастья близких не замечают? Я ведь хочу так немного: чтобы отец моего ребенка жил с нами, чтобы у нас была семья. В конце концов, многие занимаются революцией за границей. Пан Мендельсон, пан Пекарский, пан Длуский. Почему брат Варыньского должен больше беспокоиться о маленьком Тадеке, чем его отец? Вы можете на это ответить?»
«Одному предначертано одно, другому — другое…» — «Отговорки! — махнула она рукой. — Вам не кажется, что скромно работать, зарабатывать на семью, воспитывать детей труднее, чем заниматься социальной революцией? Это требует терпения и стремления к созиданию. Естественно, это не так эффектно, как кричать «Долой тиранов!», наклеивать прокламации на заборы и стрелять в градоначальников. А после произнести яркую речь на суде и в кандалах уйти героем в Сибирь… Вы что, хотите войти в историю?» — «Варыньский уже вошел в историю», — сказала я. «Да его же арестуют с минуты на минуту и упекут на каторгу! И Тадек никогда больше не увидит своего отца! Разве это не стоит всей вашей социальной справедливости?!» — истерично вскричала она.
Закончив этот неприятный разговор и устроив гостью, я отправилась к Людвику в его квартиру на Новогродской, которую он снял незадолго до этого. Меня колотило. Зачем он это устроил? Неужели хочет испытать меня?
Я нечасто видела Людвика растерянным. Это было непривычное зрелище. Он то становился на сторону Анны, обвиняя себя во всем, то просил снисхождения, доказывая необходимость и полезность своей работы для Польши — раньше он никогда в этом не сомневался. Он говорил, что нужен тут, в Варшаве, без него дело заглохнет, как уже бывало, ему верят рабочие, у него есть перед партией обязательства, в конце концов!.. «Хорошо. Но если бы ты понял, что твой отъезд не повредит делу? Допустим, мы справились бы тут без тебя? Ты бы уехал в Женеву в таком случае?» — «Нет», — сказал он. «Почему?» — «Потому что я не могу без тебя. Мне нужна ты», — он привлек меня к себе и поцеловал впервые.
И тут будто рухнула плотина, нами же воздвигнутая. Вся наша сдерживаемая столько времени любовь выплеснулась наружу, смяла и ошеломила нас. Мы оказались в ее власти, несмотря на все запреты и обстоятельства; она делала с нами что хотела, словно мстя нашему разуму, который до поры до времени удерживал ее, строя картонные преграды из всяческого рода условностей. Любовь эта с самого начала была обречена — тем неистовее она была! Горький ее привкус и сейчас у меня на губах…
На следующий день Анна спросила меня, почему я не ночевала дома? Не стесняет ли она меня, вынуждая искать себе пристанища? Я хотела сказать ей правду — и не смогла. Стыдно было лгать, но ранить ее — бесчеловечно. Боюсь, что в этой ситуации основная тяжесть легла на мои плечи. Я находилась между двух огней: пылала любовью к Варыньскому и состраданием к Анне — и ни одни не мог победить. К тому же на моей квартире по-прежнему происходили заседания ЦК, Веслава на них присутствовала, несмотря на равнодушие к нашему движению. Веслава — это конспиративная кличка Серошевской, принятая среди нас.
Мне приходилось хитрить и изворачиваться, что мне несвойственно. Для сторожа квартиры на Новогродской я была сестрою Кароля Постоля, для Людвика — его возлюбленной и соратником, для Веславы — доброй товаркой, выслушивающей жалобы на мужа и проекты его возвращения в семью. Потом она, конечно, стала догадываться — шила в мешке не утаишь, и тогда наша жизнь стала еще причудливее. Это очень нервировало Варыньского. Меня мучает мысль о том, что внезапный и нелепый его провал случился во многом благодаря странной ситуации, сложившейся между нами в последние месяцы. Людвика постоянно мучали мысли о том, как разрубить этот гордиев узел, и он забыл об осторожности. Неоднократные попытки уговорить Веславу уехать к маленькому сыну, оставшемуся в семье Станислава Варыньского, ни к чему не приводили. Она уперлась, как баран, и стала грозить скандалом, то есть намеревалась вынести дело на суд партии. Какая глупость!..
Наверное, я из тех женщин, которые больше любят идею своего возлюбленного, его предназначение — чем его самого. А что тут странного? Разве Людвик и такие, как он, не выражаются полностью в своем деле? Как человек он может быть разным. Может хандрить, бывает вялым и нервным, иногда мне кажется, что он невнимателен ко мне. Эти женские претензии! Я научилась избавляться от них. Это очень просто. Надо только подумать о том, что твоему любимому тяжело — морально и физически. Всю жизнь его обуревает долг: совершить задуманное дело! Всю жизнь он сомневается, способен ли его выполнить? Всю жизнь он ищет пути к цели. Дело овладевает им полностью — чем дальше, тем больше, — и было бы попросту неразумно ревновать его к нему. Женская любовь должна помогать предназначению, а не мешать ему. Значит, хочешь не хочешь, нужно заражаться той же идеей, нужно становиться товарищем.
Но не оскорбительно ли для женского достоинства становиться товарищем? Уж лучше — пылкой возлюбленной, которой герой будет наслаждаться в редкие минуты отдыха. Не так ли?.. Но я думаю иначе. Поскольку герой более всего на свете, более себя любит свое дело, то и женщину он сможет полюбить только через него. Иногда мне жаль мужчин, обладающих предназначением: они не умеют любить первозданно. Они не умеют наслаждаться, ибо наслаждение требует отрешенности, а отрешиться от своего дела даже на миг они не могут. И все же я никогда бы не предпочла пылкого и самозабвенного любовника мужчине идеи и долга. Вероятно, я тщеславна. Из пылких любовников не получаются герои мировой истории. Естественно, я не имею в виду лишь физический темперамент. Герои — вовсе не второсортные мужчины, но они не умеют забыть все ради любви. Впрочем, мои выкладки умозрительны. Я полюбила Людвика, повинуясь нахлынувшему чувству, я не разбиралась в нем.
…И вот провал. Провал в звездную минуту: только что вышел первый номер партийной газеты, и мы скромно отпраздновали этот успех в ресторане Беджицкой, излюбленном месте наших сходок. Заодно отметили день рождения Людвика. Ему исполнилось двадцать семь лет.
Весть об аресте пришла от Генрыка Дулембы. Как он казнил себя, что отпустил Людвика одного на встречу с Варварой Шулепниковой на Рымарскую! Варвара — представитель «Красного Креста» партии «Народная воля». Людвик спас ее от ареста, но сам попался. Я не успела узнать подробности — Варвара в тот же день уехала в Киев.
А через три дня взяли меня, но странно! — это никак не было связано с провалом Людвика. Простое совпадение во времени. Результатом взятия Варыньского были аресты Плоского и Пухевича как лиц, с которыми поддерживал сношения Кароль Постоль, что было зарегистрировано в домовой книге сторожа на Новогродской. Мое подлинное имя там не фигурировало. Своим арестом я обязана некоему Никвисту — человеку, которого я ни разу в жизни не видела. Его киевский адрес появился у меня случайно, он был дан той же Варварой Шулепниковой для связи с киевскими народовольцами, в основном для материальной помощи друг другу. Никвист посылал письма и переводы в Варшаву на имя Леонии Каминьской, до востребования. Под этим именем я получала корреспонденцию.
Когда Никвиста в Киеве арестовали, решили проверить — кому он посылает письма и деньги. Первого октября вечером я зашла на Главную почту и, как всегда, назвавшись Каминьской, получила письмо. При выходе меня взяли. По дороге в участок я попыталась уничтожить компрометирующие меня бумаги, но безуспешно!
По счастью, проезжая в полицейской карете по городу, я увидела одного из членов нашей партии. Это был рабочий Форминьский, один из немногих стариков, преданных организации. От него весть об аресте дошла до товарищей. Я предполагала, что Форминьский сможет оповестить руководство партии, прежде всего Рехневского, а тот примет меры, чтобы перенести секретариат партии в более безопасное место из моей квартиры. Для этого я решила не называть своего имени, чтобы выиграть время, благо никаких документов, подтверждающих мою личность, при мне не оказалось. И этот план удался! Уже на следующий день ранним утром ко мне на квартиру пришла Витольда Карпович. Сторож Кемпиньский знал ее в лицо и впустил беспрепятственно. Витольда зашла ко мне и стала жечь бумаги в печке, а детали гектографа и кое-какие нужные документы спрятала в чемоданы. Веславы в квартире не оказалось — после ареста Варыньского она переменила жительство. Витольде удалось благополучно закончить работу, и Кемпиньский даже помог ей донести чемоданы до извозчика. Жандармы нагрянули через несколько часов, но уже ничего не нашли. Имя же мое раскрылось после того, как директриса Мезенцева подала в полицию запрос об исчезновении своей подчиненной. Тогда я и узнала подробности, произошедшие после моего ареста. На первом же допросе мне поведал о них следователь майор Секеринский…
Дело Александры Ентыс будет решено административно. По высочайшему утверждению она получит пять лет ссылки «в отдаленнейших губерниях Сибири» и отправится туда летом 1885 года.
В Сибири она познакомится с русским революционером Булгаковым и станет его женою. Позднее примкнет вместе с ним к партии социалистов-революционеров. Умрет в 1920 году в Ростове-на-Дону.