Декабрь 1885 года
За день до начала суда заключенным было впервые позволено собраться вместе в одной из камер Десятого павильона. Петр Васильевич шел на эту сходку с опаской: слишком по-разному вели себя на следствии члены партии, как бы не вышло ссор и взаимных оскорблений. Хотя предателей среди двадцати девяти человек, отданных военному суду, был ровным счетом один человек — Пацановский. Он, конечно, на сходку не явится. Остальные несколько человек, способствовавших следствию, сделали это по растерянности, минутной слабости или же поддавшись обману и шантажу. Многие потом письменно опровергли свои показания.
Когда Бардовский, сопровождаемый жандармом, вошел в общую камеру, там уже находились Варыньский, Куницкий и Кон. Они обменялись рукопожатиями. Бардовский виделся с Варыньским в четвертый раз — дважды они встречались у Добровольского еще до ареста Варыньского и вот совсем недавно вместе изучали материалы следствия и вели переговоры с защитой. На сей раз Людвик напомнил ему того, прежнего, виденного на квартире Добровольского во время спора с «крусиньчиками». Быстрый в движениях, он ловил и понимал фразы с полуслова — короче говоря, выглядел предельно собранным и в то же время хладнокровным, в отличие от Стаха Куницкого, которого била нервная дрожь.
В камеру сходились знакомые, полузнакомые и вовсе незнакомые Бардовскому люди: Форминьский, Домбровский, Шмаус, офицеры Люри, Сокольский и Игельстром, пришли рабочие из Згежа — Блох, Ян Гельшер и молоденький ткач Ян Петрусиньский… При виде последнего Бардовский изумился: неужели этот юноша с ангельским личиком мог выстрелить в человека?
И по мере того как камера наполнялась пародом — хмурым, подавленным, неразговорчивым, все сильней ощущалась связующая и руководящая роль Варыньского. Несмотря на то что он тоже был знаком лично едва ли с половиною обвиняемых, Варыньский встречал всех по-братски, находил нужные слова — одних ободрял, других успокаивал, третьим помогал шуткой. И когда собрались все, кроме Пацановского, Варыньский обратился к товарищам с речью… Бардовский вздрогнул, сентиментальный комок в горле застрял: Варыньский назвал их — «братья».
Он никого не обвинял, не пенял слабостью. Он призывал сплотиться перед лицом врага, показать на суде единство партии и ее боевой дух. Полный отказ от компрометирующих показаний и столь же полное признание идей партии! Бардовский любовался им: это, конечно, не Стась. Железная логика, ясность, полная увязка конкретных шагов партии с принципиальными задачами движения… «Из него получился бы прекрасный юрист…» — подумал Петр Васильевич, наблюдая, как Варыньский готовится к сражению, обсуждает список свидетелей, вызванных защитой, нащупывает с товарищами слабые пункты обвинительного заключения.
Он улучил момент, спросил у Варыньского по-русски:
— Как вы считаете, Людвиг Северинович, следует ли мне вызывать свидетельницей Наталью Михайловну Поль, жену мою?
— Непременно! — Варыньский быстро, всем корпусом обернулся к нему.
— Но вы же знаете…
— Я знаю. Они отправили в ссылку административных ранее, чтобы затруднить нам защиту. И все же нужно сделать официальный вызов. Пусть они объяснят — почему ваша жена не может явиться!
…Участь Наташи не давала покоя, жаль ее было до невозможности, жаль еще с той поры, когда Белановский год назад стал показывать ему подписанные ею протоколы, где Наташа, пытаясь выгородить его, на самом деле по неопытности губила. «Что вы можете сказать о рукописном «Воззвании к военным»?» — «Это я попросила его по поручению Куницкого написать воззвание!» — отвечала Наташа, не понимая, что подтверждает этим его, Бардовского, авторство воззвания. А уж по чьей просьбе оно написано — суду не важно будет. Чай, не ребенок. Должен за себя отвечать…
Он видел по этим листкам — в каком состоянии духа она находилась, на каком пределе нервного напряжения. И не мог ей помочь. Сам же на удивление был спокоен, почти равнодушен к собственной судьбе. Понимал, что ему не простят. Когда молодые польские товарищи — тот же Варыньский или Плоский, — знакомясь с обвинительным актом, успокаивали его: «Вам, Петр Васильевич, максимум пять лет каторги дадут, да и то незаконно!» — он лишь улыбался тихо и утвердительно кивал, зная, что все будет иначе, ибо он в глазах власти — предал. Они всего лишь молодые бунтовщики, а он — изменник государю и отечеству… А изменников всегда карали по самому строгому счету. Тот же «Пролетариат» взять — врагов не убивали, расправились с двумя предателями.
Может, и к лучшему, что Наташу отправили в Сибирь до начала процесса. Никого теперь у него в Варшаве не осталось. Легче будет принять любой удар судьбы.
Двадцать третьего ноября, в полдень, Петр Васильевич в числе других обвиняемых под конвоем пересек мощеный двор Цитадели и вошел в здание Окружного суда. В просторном зале с черными лаковыми скамьями для публики группками сидели ближайшие родственники обвиняемых — среди них Бардовскому бросилась в глаза красивая грузинка с роскошной черной косой, уложенной венцом вокруг головы. Это была мать Куницкого. Рядом с нею сидел его отец, офицер. Представители общественности и пресса в залу допущены не были. Подсудимые заняли места на скамьях за барьером. Получилось так, что в первом ряду оказались Варыньский, Куницкий, Дулемба, Плоский, Рехневский, Бардовский и Кон. «Вот и попал в предводители…» — невесело усмехнулся про себя Петр Васильевич, грузно опускаясь на скамью рядом со щуплым, тоненьким, как тростинка, Коном. Он заметил, что Варыньский смотрит в его сторону — требовательно и ободряюще. До Бардовского донесся шепот Варыньского:
— Петр Васильевич, я вас прошу внимательно следить за процессом. Ваш опыт может пригодиться! — и встряхнул головой, как бы побуждая Бардовского мобилизовать внимание.
Петр Васильевич подобрался. В самом деле, нечего раскисать! Не себе, так другим помочь можно. Наверняка эти крючкотворы военные там понаписали!
Заняли места перед скамьей подсудимых адвокаты — более десятка, среди которых выделялся импозантностью Спасович. Открылись белые резные двери в противоположной стороне, и в залу вошли высшие чины Привислинского края: генерал Иосиф Владимирович Гурко, начальник жандармов генерал Брок и свита. Они заняли места в специальном ряду кресел, поставленных впереди лаковых скамей.
Бардовский опустил голову, увидев Гурко; понял, что Иосифу Владимировичу будет неловко встретиться с ним взглядом. Как-никак совсем недавно генерал-губернатор консультировался с Петром Васильевичем по наполеоновскому кодексу, а тут такая незадача!
— Встать! Суд идет! — провозгласил секретарь.
Из комнаты судей вошли в залу и уселись на деревянных черных стульях с высокими спинками председательствующий, тучный генерал Фридерикс с ежиком седых волос, его помощник полковник Стрельников, родной брат одесского прокурора, убитого три года назад Степаном Халтуриным и Николаем Желваковым, и офицеры гарнизонной службы Бистром, Никитин и Якимов. Всех судей Петр Васильевич знал прекрасно. Он избегал смотреть им в глаза, как и генерал-губернатору, — не потому, что стыдился содеянного, но вследствие странной мысли, что тем будет неловко, ибо они по-человечески должны понимать правоту Петра Васильевича, но рисковать не хочет никто, а посему его накажут примерно.
После вступительных формальностей были оглашены списки свидетелей обвинения и защиты. Многие свидетели отсутствовали «по уважительной причине» или «за невозможностью разыскания». Бардовский усмехнулся: первое означало, что свидетель административно сослан в Сибирь; а второе — что он принадлежит к агентам тайной полиции. После чего суд приступил к слушанию обвинительного акта, который прокурор Моравский начал читать грозно и с пафосом, но быстро выдохся и стал бубнить, как пономарь — на этом бесконечной длины обвинении и закончился первый день.
А далее, как и положено, потянулось судебное следствие. Подсудимых по одному конвоировали в залу суда и там подвергали допросу. Бардовский, откровенно говоря, был рад, что не нужно присутствовать на чужих допросах: нервирует это, ничем не поможешь, чувство бессилия охватывает. Он слишком хорошо знал российскую юриспруденцию, чтобы понимать, что суда по справедливости не будет, а предстоит лишь наказание злоумышленников. Изучив за долгую службу логику властей предержащих, он даже примерно представлял себе приговоры и фигуры, подлежащие наибольшему наказанию. Виселица грозила Стасю как предводителю партии, подписывавшему смертные вердикты предателям; двум молоденьким рабочим — Петрусиньскому и Оссовскому — непосредственно исполнявшим приговоры над Гельшером и Скшипчиньским; не исключен такой же приговор и Яновичу за вооруженное сопротивление…
Варыньского вряд ли могут повесить — это было бы чудовищным произволом даже по российским меркам, — но постараются упечь в Шлиссельбург, недаром Плеве, будучи директором Департамента полиции, заново отстроил тюрьму и населил ее народовольцами. Теперь он уже товарищ министра внутренних дел — и это, по всей видимости, еще не конец карьеры…
О себе Бардовский не думал. Юридически его вина, учитывая даже авторство «Воззвания к военным», позволяла дать пять — восемь лет каторги. Но как суд будет квалифицировать измену?.. В любом случае у него мало шансов вернуться к свободной жизни: люди в его возрасте и при его состоянии здоровья редко выдерживают даже несколько лет каторжных работ. Но он, к собственному удивлению, размышлял о своей участи как о чужой, будто наблюдал со стороны судьбу российского честного человека, который вдруг стал поступать по совести, а почему не сделал этого раньше — и сам удивляется… Во всяком случае, откуда-то взялась уверенность, что он свершил какое-то важнейшее жизненное дело и теперь можно помирать спокойно. Но когда он пытался его определить, то получалась неувязка. В самом деле, неужто клочок бумаги с ненапечатанным воззванием можно считать итогом сорока лет существования? У других, несмотря на молодость, — больше. Ну хотя бы у Варыньского.
Варыньский прошел судебное следствие первым. По камерам Десятого павильона передавались стуком краткие отчеты о суде. Бардовский узнал, что на вопрос, признает ли себя виновным, Варыньский отверг само понятие виновности в политических процессах. «То, что в Варшаве считается преступлением, не является таковым на расстоянии всего лишь двенадцати часов езды к западу. Пять лет назад я был оправдан в Кракове судом присяжных по обвинению в тех же деяниях, которые инкриминируются мне сейчас…»
Логично, но… что им логика? Хуже то, что Людвик солидаризировался с «Народной волей», как и заявлял в протоколах. Это лишних несколько лет. Бардовский внезапно почувствовал — какой тяжелый вес обретают простые слова «да» и «нет»; раньше, будучи судьею, он лишь знал это. Теперь же сохранение слова, чести, достоинства оборачивалось годами каторжных работ или одиночного заключения. А судьи, видя, что подсудимый честен, старались выжать максимальные приговоры. Стрельников уточнил, заходит ли солидарность Варыньского с «Народной волей» столь далеко, что подсудимый поддерживает цареубийство?
Варыньский ответил утвердительно.
На следующий день на прогулке во дворе Десятого павильона, когда допрашивали згежскую группу, Бардовский выразил свое восхищение ответами Варыньского. «Людвик непонимающе вскинул на него глаза:
— Разве вы ответили бы по-иному, Петр Васильевич?
Этот удивленный, по-мальчишески непосредственный взгляд из-под очков припомнился уже через день, когда Петр Васильевич предстал под перекрестным допросом. Поначалу все шло гладко. Бардовский признал, что в его квартире размещался секретариат партии, происходили заседания ЦК, сам же он при этом не состоял в «Пролетариате».
— Чем же объяснить найденное в архиве воззвание, писанное вашей рукой? — спросил Фридерикс.
Бардовский кинул взгляд на Спасовича и заметил, что тот волнуется. Он вспомнил их разговор. Может быть, и вправду, отказаться от авторства? Нет, Варыньский уже задал тон. Дело чести.
— Очевидно, тем, что я написал его, — ответил Бардовский.
Председательствующий попросил передать подсудимому текст воззвания, лежавший среди прочих вещественных доказательств на специальном длинном столе.
— Вы узнаете эти листки?
— Да, — кивнул Петр Васильевич.
— Не затруднитесь ли прочесть?
В зале и на адвокатских местах стало тихо. Спасович вытер лоб платком; он боялся взглянуть на подзащитного, будто мог спугнуть его.
— Извольте… — ответил Бардовский и принялся читать.
Спасович обмяк, сдернул пенсне, принялся протирать его тем же платком. Голос Бардовского — густой, красивый — звучал в просторном зале.
— «…Товарищи! Неужели мы обречены быть гнусными палачами в родной земле! Солидные люди между нами, умудренные опытом, у которых бессмысленная дисциплина и долговременная привычка к бесчеловечным отношениям к окружающим вытравили лучшие человеческие чувства, всегда готовы с необыкновенным апломбом успокоить свою и чужую совесть указанием на долг военного человека, обязывающий к бессловесному повиновению правительству, которому служат, но не к ним, этим житейским мудрецам, наша речь, а к вам, молодые собратья наши, к вам, чувствующим свою солидарность со всею мыслящей русскою молодежью и ясно понимающим то гнетущее позорное состояние, в каком находится всякий честный, мыслящий человек…»
Петр Васильевич кинул взгляд на судей. Они были неподвижны в своих мундирах, будто закованы в них. Ни один мускул не дрогнет на лицах. Он перевел взгляд в зал — та же картина. Мертвая тишина воцарилась в суде, и Бардовский мельком подумал, что так внимательно, пожалуй, его не слушали никогда.
— «…Неужели мы должны сделаться слепыми рабами правительства, слепым орудием в его угнетении народа и во всех его позорных деяниях?.. Кто же, не лишенный разума и совести, решится утверждать, что деятельность нашего правительства имеет что-либо общее с благом народа?.. Малодушный царь, выдающимся душевным качеством которого служит покорнейшая трусость — в своем роде единственная в нашей истории, этот самодержец, до сих пор еще не высказавший ни одной собственной мысли и сразу же попавший под неограниченную власть своих же холопов…»
Он вновь взглянул туда, где под портретом государя восседали судьи в мундирах. Нет, они вовсе не сочувствуют ему, теперь это очевидно. Они не разделяют его образа мыслей. Что ж, пускай хотя бы выслушают его…
Он закончил чтение при той же гробовой тишине в зале.
— Благодарю вас, — надтреснутым голосом произнес Фридерикс. — У защиты и обвинения есть вопросы к подсудимому?
Моравский только руками развел: какие тут могут быть вопросы? Спасович поднялся с места.
— Скажите, подсудимый, намеревались ли вы размножать и распространять ваше воззвание?
— Да уж коли писал, то наверно намеревался, — вздохнул он.
— У защиты больше нет вопросов, — Спасович обиженно опустился на стул.
Потянулись дни перекрестных допросов свидетелей обвинения и защиты. Подсудимые вновь были вместе на скамье. Рушились одни свидетельства, воздвигались другие; путь к защитительным речам был отмечен маленькими победами над обвинением. Например, протоколы допросов свидетелей-рабочих уже явно вызывали сомнение членов суда. Дело дошло до того, что сам Фридерикс обратился к одному из свидетелей с фразой: «Говорите как было, не обращайте внимания на то, что там понаписали Янкулио и Секеринский!» Таким образом следствие ставилось под сомнение, и Петр Васильевич радовался бы да и только, если бы не понимал отчетливо, что нынешний суд — спектакль с заранее предрешенным финалом.
Пришел наконец черед адвокатов. Спасович получил слово первым; этим как бы подчеркивались его опыт и талант. В залу снова пожаловали высшие сановники края. Бардовский понял, что пришли не только «на Спасовича», но и «на Варыньского», защитительная речь которого ожидалась с нетерпением и опаской.
«Они прекрасно понимают, что завтра речь Варыньского станет известна в Варшаве, несмотря на все предосторожности», — подумал Петр Васильевич.
Спасович провел защиту Рехневского без особого блеска, но с уверенностью и достоинством, присущим его репутации. Речь была довольно кратка, что лишний раз подчеркивало скудость фактов в деле подзащитного. Чувствовалось, что вдохновение еще не пришло к адвокату. Он закончил речь, не преминув указать на чисто русские корни «Пролетариата», чем вызвал возмущение подсудимых; «Посмотрите, кто сидит на скамье! — воскликнул Спасович. — Варыньский, Куницкий, Рехневский, Бардовский, Плоский, Янович… Да это же все люди, учившиеся в русских учебных заведениях! Кто же остается? Первокурсник Коп и… предатель Пацановский!» При этих словах Кон вскочил, желая что-то крикнуть, но Варыньский осадил его.
Спасович попросил у суда разрешения вторую речь произнести позже, после Варыньского. Бардовский понял маневр адвоката. Опытный судебный волк, Спасович прекрасно знал, что суд — не только процесс выявления истины, но и театр адвокатов, где каждому достаются те лавры, что он заслужил речами. «Неужели он опасается Варыньского?» — удивился Петр Васильевич.
С первых же слов Людвика в зале установилась та же тишина, что при чтении воззвания Бардовским. Гурко оборотился всем корпусом вправо и сцепил пальцы на животе, не спуская глаз с Варыньского.
— Спрошенный, признаю ли я себя виновным, — начал подсудимый, — я уже заявил, что ни о моей «вине», ни о «вине» всех нас не может быть и речи. Мы боролись за свои убеждения, мы оправданы собственной совестью и народом, которому мы служили. Для меня безразличны подробности возводимых на меня обвинений, и я не буду терять времени на их опровержение. Моя задача состоит в том, чтобы воспроизвести картину действительных наших стремлений… Мы не сектанты и не оторванные от реальной жизни мечтатели, какими нас рисуют и обвинение, и даже защита. Социалистическая теория получила право гражданства в науке и в пользу ее говорят реальные факты современной жизни… Мы убеждены, что освобождение рабочего класса от тяготеющего над ним гнета должно быть делом самих рабочих. Даже те паллиативные средства, которыми современные правительства пытаются предотвратить социальные бедствия, вызваны давлением рабочего движения. Я позволю себе сослаться по этому поводу на профессора Вагнера, советника Бисмарка, авторитет которого, надеюсь, не будет оспорен прокурором…
Варыньский сделал полупоклон в сторону Моравского, полный изящества и иронии. В зале возник знакомый Бардовскому вздох удовольствия, когда переводят дух в предвкушении последующих слов. Все взоры обращены были к Варыньскому. Гурко наклонился к сидевшему рядом защитнику Харитонову; Петр Васильевич расслышал восклицание генерал-губернатора: «Умен, шельма!»
— Мы стремились вызвать рабочее движение и организовать рабочую партию в Польше. Насколько наши усилия увенчались успехом, вы можете судить на основании данных, выясненных следствием. Перед вами продефилировал целый ряд свидетелей-рабочих… Все их ответы подходят под одну формулу: партия старалась улучшить положение рабочих и указывала на средства достижения этого. Симпатии рабочих на нашей стороне. Мы гордимся сознанием, что брошенное нами семя глубоко запало в землю и дало ростки. Среди рабочих много было слабых духом. Они склонили голову перед силой и предали свое дело, но будьте уверены, что в решительный момент даже эти слабые и запуганные люди окажутся на нашей стороне…
«А ведь он прав, трижды прав, — подумал Петр Васильевич, глядя, как мгновенно и враждебно насторожились судьи при последних словах Варыньского. — Рабочие пойдут за такими, как он. Не столько даже из идеи, сколько поддавшись убедительности фигуры. Большая сила, но… таких немного!»
— Прокурор ставит в вину «Пролетариату» его террористическое направление… Само собою разумеется, что к тому, что прокурору угодно называть внутренним и внешним террором, то есть к убийству предателей и шпионов, не может быть применено название террора. С существованием тайной организации связана необходимость предпринимать определенные средства для своей безопасности. Это до того естественно, что в устав знаменитого тайного сообщества «Иллюминатов», в состав которого входили коронованные особы и даже папы, был включен параграф, карающий смертью за предательство… Бессмысленно приписывать нам намерение ввести новый социальный строй при помощи убийств. Убийство в нас вызывает отвращение. Чем же объяснить, что люди с самыми альтруистическими наклонностями, неспособные никому принести хотя бы малейший вред, мягкие по натуре, вступают в наши ряды и часто оказываются виновными в кровавом преступлении?.. Это является печальным, но неизбежным следствием существующего порочного строя. Экономический террор отнюдь не является средством для достижения наших социальных целей, но при определенных условиях он является единственным средством борьбы с укоренившимся в современной социальной системе злом. Когда рабочий изъят из-под защиты закона, когда законодательство не регулирует отношения между ним и работодателем, часто единственным средством самообороны с его стороны является насилие… Я поясню это на примере. В конце прошлого и начало нынешнего столетия рабочий класс Англии был совершенно исключен из политической жизни и ничем не гарантирован от произвола фабрикантов…
Бардовский поймал себя на мысли, что он слушает с профессиональным удовольствием, как юрист, лицезреющий работу другого юриста. Но откуда, позвольте? У Петра Васильевича пятнадцать лет практики, не считая учения в университете, а у этого весьма молодого человека — один курс института плюс несколько статей в нелегальной печати по-польски, плюс одна-единственная защитительная речь в Кракове — и тоже по-польски! Сейчас же он говорит на прекрасном, точном, выверенном русском языке! Несомненный талант…
— Можно ли называть нашу деятельность «заговором», организованным с целью насильственного переворота существующего в государстве экономическо-политического порядка?.. Я отвечу сравнением. Представьте себе, судьи, горный ручей, стекающий с Альпийских гор в соседнее озеро; течение этого ручья уносит с собою и крупинки песка, и лежащие на дне камни. Когда-то этот щебень покроет дно озера, и оно обмелеет. В стакане воды, зачерпнутой из этого ручья, находится безгранично малая частичка этого заполняющего озера песка. И потому нельзя одному стакану воды, являющемуся безгранично малой частичкой той силы, которая действовала в течение огромного периода времени, приписывать результаты всей совокупности явления… Мы не стоим поверх истории, мы подчиняемся ее законам. На переворот, к которому мы стремимся, мы смотрим как на результат исторического развития и общественных условий. Мы предвидим его и стараемся, чтобы он не застал нас неподготовленными. Я кончил, судьи! Мне остается добавить лишь одно. Какой бы приговор вы ни вынесли, я прошу не отделять моей судьбы от судьбы других товарищей. Я арестован раньше других. Но то, что ими сделано, и я бы сделал, будучи на их месте. Я честно служил делу и готов за него голову сложить!
Варыньский сел. В зале раздалось два-три испуганных хлопка, которые взлетели к люстрам, как всполошенные птицы, и тут же растаяли. Спасович порывисто поднялся с места и, обернувшись к скамье подсудимых, пожал Варыньскому руку. Варыньский слабо улыбнулся; он весь еще был во власти чувства, охватившего его, когда он говорил речь.
Петр Васильевич услышал, как Дулемба, хитровато щурясь, шепотом похвалил: «Молодец, Длинный!» — и в ту же секунду почувствовал, что сзади кто-то осторожно толкает его под локоть. Он оглянулся: за ним сидел Петрусиньский. С надеждой взглядывая на Петра Васильевича, он спросил прерывающимся голосом:
— Пан судья, может быть, знает, пшепрашам… Теперь нас оправдают?
Ах, если бы!.. Бардовский невесело усмехнулся. Искра надежды в глазах Янека погасла.
Эти чистые глаза и мальчишеское личико с нежным пушком на щеках заставили Петра Васильевича испытать странное раздвоение. Только что он выслушал речь, под каждым словом которой готов был подписаться, но получалось так, что все эти верные, справедливые слова шаг за шагом вели к тому вечеру в згежском городском саду, когда один человек, не имевший корысти или личной вражды к другому, выстрелил ему в голову с расстояния в один шаг — и убил. Где, в какой момент, на каком отрезке долгого пути произошел трагический поворот? Или же весь путь потихоньку незаметно искривлялся, пока не привел к трагедии? Доводы Варыньского верны, но они — лишь слова, а здесь — живая, горячая кровь.
Ища ответа на эти вопросы, он рассеянно слушал речи других адвокатов и даже, как ни странно, защитительное слово Спасовича по собственному делу. Владимир Данилович упирал на «нетерпение и незрелость» российского либерализма, который он назвал «юным и зеленым», что как-то не вязалось с внушительной осанкой и окладистой бородою Петра Васильевича.
Наконец обвиняемым было предоставлено последнее слово.
Варыньский был краток; он вовсе не говорил о себе: «Когда вы удалитесь в зал совещания для обсуждения приговора, помните, что политические процессы выясняют и определяют отношение правительства к существующим в стране убеждениям и партиям. Настоящий момент имеет историческое значение. От вашего приговора будет зависеть дальнейшее направление нашего движения, дальнейший его характер. Помните о лежащей на вас ответственности, помните также, что и над вами есть суд истории».
Речь Куницкого ожидалась с нетерпением. Допущенная им на следствии минутная растерянность и слабость позволяли ожидать, что перед лицом виселицы он дрогнет вновь. Однако судьи жестоко ошиблись. Станислав оказался на высоте. Он сказал:
«Позвольте мне, судьи, в моем последнем слове очиститься от той грязи, которой меня забросали прокуроры и даже некоторые из защитников. Я изображен человеком, алчущим человеческой крови. По заявлению моих обвинителей, всюду, где бы я ни появлялся, должна была пролиться человеческая кровь. Мои убеждения признаны вредными для общества, мои поступки — преступлением. Дабы еще больше повлиять на вас, обвинение подчеркивало факт моей полной солидарности с «Народной волей», совершившей акт 1 марта 1881 года. Да. Я солидарен с «Народной волей», я был членом этой партии, я солидарен со всем, что ею совершено. Это не преступление, а выполнение священного долга. Вся моя вина — это моя любовь к народу, за освобождение которого я готов отдать до последней капли всю мою кровь. Под давлением необходимости мы вошли на путь террора. Возьмите от нас таких людей, как Янкулио и Белановский, торгующих человеческими жизнями, прекратите бесчеловечные преследования, и тогда борьба примет менее острый характер. Вы слышите плач и рыдания, раздающиеся среди публики. Это наши родственники, отцы, матери и жены. Спросите их и из их ответов судите, преступники ли мы. Судить вы нас можете, можете и засудить. Но мы умрем с сознанием исполненного долга».
Петр Васильевич не строил иллюзии относительно добросовестности судей, потому ограничился, как юрист, пожеланием соблюсти букву и дух закона.
Приговор объявили в первом часу ночи двадцатого декабря. В залу пролетариатцев сопровождали группами по шесть — восемь человек через темный, присыпанный снежком двор Цитадели. Первой повели группу во главе с Варыньским. Узники договорились между собою, что осужденные, возвращаясь в Десятый павильон, выкрикнут громко свои приговоры товарищам, оставшимся в камерах. Тюрьма застыла в ожидании. Наконец в ночи со двора донеслись громкие крики: «Варыньский — шестнадцать лет!.. Дулемба — шестнадцать лет!.. Рехневский — шестнадцать лет!..» Исключений не было.
Петр Васильевич выслушал приговор вместе с Куницким, Коном, Пацановским и згежской группой рабочих. Он видел, как гордо вскинул голову Стась, слушая смертный приговор; как задрожали губы Петрусиньского, а лицо сделалось обиженным — за что его приговорили к смерти?.. У Бардовского не осталось даже времени осознать, что ему досталась та же участь, и он понял это окончательно, уже шагая след в след Куницкому по зимнему плацу Цитадели, когда услышал пронзительный крик Стася: «Куницкий — смерть!» — и, набрав грудью холодного воздуха, будто густое эхо, повторил: «Бардовский — смерть!»
Сзади тоненьким дрожащим голосом выкрикнул то же слово Ян Петрусиньский, и Петр Васильевич впервые с удивлением заметил, что «смерть» по-русски и по-польски звучит почти одинаково.
Петр Васильевич Бардовский будет повешен через сорок дней за Ивановскими воротами Александровской цитадели вместе со своими товарищами Станиславом Куницким, Яном Петрусиньским и Михалом Оссовским.