Июль 1904 года
Вячеслава Константиновича разбудила назойливая ранняя муха, ползавшая по щеке его с бесцеремонностью возмутительной. Вячеслав Константинович в испуге хлопнул себя по щеке и проснулся. Окно его спальни было отворено, и прозрачный занавес, откинутый в сторону ночным ветерком, цеплялся бахромою за бархатную спинку кресла, отчего в окне образовался просвет, служащий, по всей вероятности, причиною появления мухи. Вячеслав Константинович с неудовольствием посмотрел на нее, удаляющуюся в сторону зеркала в резной дубовой оправе, перед которым обычно подолгу любила сидеть Зинаида Николаевна… вспомнил, что ее нет рядом, и тоскливо подумал о прелестях летнего отдыха в калужском имении, куда жена удалялась, оставляя его один на один с государственной службой. Вспомнил он и о службе, а вспомнив, сразу же взял с туалетного столика карманные часы с дарственной надписью от однокашников по университету и взглянул на стрелки. Было без десяти семь. Проклятая муха украла полчаса сна, ибо Вячеслав Константинович намеревался подняться в половине восьмого да и то исключительно потому, что к одиннадцати часам государь ждал его с всеподданнейшим докладом в Петергофе.
Вячеслав Константинович испытал легкую досаду, вызванную то ли ранним пробуждением, то ли необходимостью ехать к царю — необходимостью, становившейся последнее время тягостной, по мере того как русские доблестные войска и флот терпели одно поражение за другим на Квантунском полуострове. Государь все чаще и все язвительнее напоминал своему министру его шутку, облетевшую салоны и проникшую даже в общество: «Чтобы сдержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война!» Сказано цинично и эффектно, но где она, победоносная война? Судя по всему, дело идет к унизительному поражению.
Вячеслав Константинович позвонил. Через секунду появился камердинер Пантелей с бритвенным прибором и стаканчиком горячей воды, от которой поднимался парок. Он поставил принадлежности на умывальник и тихо удалился. Вячеслав Константинович первым делом шагнул к иконе и точным, выверенным движением троекратно осенил себя крестом, беззвучно шепча «Отче наш», как привык это делать с детства, не спеша побрился и придирчиво рассмотрел себя в зеркало, поворачивая лицо под разными углами и как бы смотря на себя глазами государя. Лицо понравилось государю своею твердостью и преданностью, а также, как всегда, усами, составлявшими предмет тайной гордости Вячеслава Константиновича. Глазами вдовствующей императрицы Плеве не стал на себя смотреть — бесполезно. Тут сразу замечались и холодные бесцветные глаза, и низкий лоб, и даже усы теряли в достоинстве, превращаясь в обвислые пучки седых волос, так что весь облик Вячеслава Константиновича в глазах императрицы должен был напоминать старого сенбернара, дослуживающего свой век в дворницкой аристократического дома, где уже завели новую, молодую собаку.
Впрочем, молодой собаки еще не было, об этом Вячеслав Константинович заботился самолично.
Вячеслав Константинович прошел в кабинет, где Пантелей уже накрывал завтрак за маленьким столиком. Плеве присел к письменному столу и, кивком отпустив лакея, распечатал одно из писем, лежавших с краю стола, костяным ножом. Движение это и звук вспарываемой бумаги породило неясное давнее воспоминание о каком-то письме, но Плеве отогнал его как ненужное. Он вынул из конверта листок и перешел к столику, покрытому белой скатеркой, на которой дымилась в тарелке рисовая каша и стояла чашечка кофе. Вячеслав Константинович предпочитал по утрам кашу как лучшее средство для нормального пищеварения. Положив листок рядом с тарелкой, Плеве заправил салфетку за воротник и поднес к губам ложку, скользя глазами по донесению.
Оно было из Кисингена, от сотрудницы заграничной охранки по кличке Гретхен. Сообщалось же в нем, что сей сотруднице удалось установить наличие злоумышленных приготовлений против царствующей особы, выражающихся в изготовлении бомб и подготовке к переправке оных в Россию для готовящегося покушения. Нигилисты из партии эсеров, из «Боевой дружины», с коими Гретхен удалось войти в сношения, похвалялись, что на сей раз попытка должна быть удачной, ибо имеется ручательство в помощи высокопоставленного лица, самого председателя Комитета министров Витте.
Это было то, что нужно. Именно такого рода донесение заказывал Вячеслав Константинович Крахмальникову, агенту заграничной охранки, месяца два назад, когда тот приезжал под видом коммивояжера в Петербург и встречался с министром. То есть, конечно, Вячеслав Константинович не сказал прямо, что Витте следует дезавуировать в глазах государя, но Крахмальников недаром был опытнейшим агентом, он умел читать между строк.
Плеве знал, как он распорядится этой писулькой. Он покажет ее государю. Сегодня же, во время аудиенции. И присовокупит, что сказанное в донесении, по всему вероятию, ложь, идущая от нигилистов и ставящая себе целью очернить благородное имя Сергея Юльевича, который… и прочее. Тут надежда была единственно на то, что «дыма без огня не бывает», а также на то, что, обжегшись на молоке своего самодержавного деда, внук станет дуть на воду. Вячеслав Константинович знал и любил русские пословицы, находя в них бездну мудрости и житейского смысла.
Но сначала необходимо было спять копию. Плеве делал это всегда, оставляя след документа в своем личном архиве, дабы при необходимости было можно к нему вернуться, не беспокоя канцелярию Департамента полиции. Он вернулся к столу и аккуратно переписал донесение, после чего положил оригинал в конверт, а конверт — в портфель с заготовленным всеподданнейшим докладом.
Посмотрим, что теперь скажет Сергей Юльевич, эта хитрая юла, из-за которой он, Вячеслав Константинович Плеве, получил свой портфель на семь лет позже, чем мог бы получить.
Вячеслав Константинович поднялся с кресла и, раскрыв шкаф, где ровными рядами стояли картонные папки, вынул надлежащую и положил в нее копию донесения.
И тут снова всплыло воспоминание, связанное с давним письмом, всплыло отчетливо, ибо Плеве узнал ощущение, с каким ставил на место папку, — ощущение правильно выполненного дела, которое, пускай незначительно, но укрепило порядок и может помочь его укреплению в будущем. Он вспомнил, что впервые это ощущение было испытано им более четверти века назад, когда он, скромный товарищ прокурора Варшавской судебной палаты, понял, что предназначение его состоит в искоренении нигилистической заразы, поразившей вдруг Империю с резвостью степного пожара в засушливый год. И он выбрал предмет: политические преступления, преступления противу государства, а помогли ему в этом сами преступники, господа польские социалисты.
Вячеслав Константинович протянул руку к папке под названием «О социально-революционной пропаганде в Варшаве в 1878 году» и, раскрыв ее, стал искать то письмо, которое многое определило в его понимании себя и своих задач. Времени было достаточно, так что у Плеве была приятная возможность погрузиться в дела своей молодости. Он добрался до письма, точнее — до копии, переписанной его собственной рукой, вспомнив по пути удивление, а потом и негодование, охватившее его, когда в прокуратуру Варшавской судебной палаты, на улицу Длугую, 7, явилось это письмо, писанное по-польски и отправленное из Кракова. Вячеслав Константинович сам же и перевел его на русский, когда снимал копию, прежде чем приобщить к делу, которое вел майор Черкасов.
Вячеслав Константинович начал читать, чему-то улыбаясь — то ли собственной молодости, то ли легкомысленной дерзости юного польского нигилиста, осмелившегося прислать письмо на его имя, а скорее — тому и другому одновременно. Но по мере чтения письма лицо его обретало суровость.
Г-ну Плеве. Прокурору Суда. В Канцелярию Следственной комиссии. 10/Х 1878, в пути.
Милостивый Государь!
Мне удалось благополучно перейти границу, и не стал бы я утруждать Вас своей особой, если бы не события, которые имели место в последнее время. При обыске у Александра Грабовского (Хмельная, № 38) найдены были вещи, которые принадлежат мне и которые я передал на хранение, не сказав, что это такое. Ключ от чулана всегда находился при мне, и лишь накануне обыска, принесши пачку русских книжек, я забыл взять его с собой. Там были: две пачки польского шрифта (на один печатный лист), два валика, доска, подставка для станка, красивая коробка с польскими книжками и моими бумагами, револьвер и патроны (этот револьвер мне удалось вынести из моей квартиры на Маршалковской ул. Прошу примерить найденные там патроны) и небольшой кинжальчик. Револьвер и кинжал я по рассеянности оставил вместе с ключом в комнате, а не в чулане, патроны же сунул в чей-то узелок. Томашевского Яна я уговорил бежать и дал необходимые бумаги. Даю показание и при случае лично подтвержу, утаить его Вы поэтому не можете. Подходящий же случай подвернется, потому что я вернусь в Польшу и буду продолжать работу в раз и навсегда избранном направлении, а при той конституции, которую дала нам последняя война, любой честный человек, даже сидя тихо, не может не быть просеян сквозь фильтр Десятого павильона, III отделения и проч. Стало быть, я буду иметь достаточно шансов на встречу с Вами, разве только если Албанская лига, побив Австрию, побьет и вас и объявит бедному вашему народу конституцию, как это намеревались сделать турки, а в Сухум-Кале даже и сделали. Итак, преследуйте нас, господа, как вам угодно, вам платят за это, но предупреждаю, что если преследование лишится того слабого оттенка человечности, какой оно носило, но сейчас уже начинает терять, — то вследствие известного инстинкта, инстинкта самосохранения, которого вы за социалистами признавать не хотите (убили и скрылись. «Голос»), это вызовет с нашей стороны проявления, не очень-то приятные для наемных исполнительных органов. Ведь должны же мы как-то обороняться! Платить вам больше золота, чем правительство, мы не можем, поскольку его не имеем, — значит, мы должны вселить в вас страх. Вы очень цените жизнь, для приятного времяпрепровождения вы не останавливаетесь и перед убийствами, а посвятить эту жизнь чему-нибудь вы не умеете. Право, господин прокурор, лучше иметь поменьше крестов (орденов), да быть уверенным, что их носить будешь. Жаль, что не могу довериться настолько, чтобы указать Вам адрес; я бы мог многое объяснить Вам, если бы Вы предложили мне вопросы, из которых я мог бы узнать, что именно Вам известно. Однако оставим это до личной встречи.
Остаюсь с почтением перед властью, каковой Вы, милостивый государь, обладаете над моими бедными единомышленниками, привет которым шлет Ваш покорный слуга
Людвик Варыньский, он же Ян Бух».
Плеве задержался над строчкой «мы должны вселить в вас страх» и подумал, что тогда, двадцать шесть лет назад, он не испугался — о нет! — хотя уже были убиты Мезенцов и Гейкинг, уже покушались на Трепова и Котляревского. И даже после чудовищного первомартовского покушения страх еще не вселился в душу Вячеслава Константиновича, ибо он твердо был уверен в том, что личным своим талантом и умением сможет обуздать зарвавшихся революционеров и тем вписать свое имя в историю России. Но гидра оказалась живучей, и вот теперь он боится…
Тот молодой поляк давно в могиле. Пятнадцать лет минуло, как его зарыли за крепостной стеной Шлиссельбурга, на каменистом берегу Ладоги. Вячеслав Константинович уже был товарищем министра, когда закончился Варшавский процесс «двадцати девяти» и его корреспондента провезли в арестантском халате из Варшавы в Шлиссельбург. Собственно, Шлиссельбург был выбран не без участия Плеве. По приговору военного суда его давний знакомец получил шестнадцать лет каторжных работ и мог бы, подобно другим своим товарищам, отбыть этапом на Кару, однако в министерстве внутренних дел решили по-иному. «Кара для Варыньского слишком легка, — произнес тогда Плеве и, сделав секундную паузу, чтобы подчиненные смогли оценить тонкую игру слов, добавил: — Я знаю этого молодца слишком хорошо. Он постарается бежать оттуда». Место в России, откуда никто и никогда не убегал, было одно — Шлиссельбургская крепость, заново приспособленная под тюрьму при том же Плеве. Посему товарищ министра, подписывая отношение министру юстиции графу Набокову, счел уместным предупредить Дмитрия Николаевича об особой опасности государственного преступника Варыньского и о желательности избрания в качестве места заключения Новой тюрьмы Шлиссельбургской крепости. «Посмотрим, как он будет оттуда вселять в нас страх!» Камень с сердца упал, по крайней мере один из грозивших ему возмездием не сумеет выполнить своего замысла…
И все же Вячеслав Константинович не смог отказать себе тогда в странном удовольствии взглянуть на этого человека. Нет, не устраивать ему допрос, не посещать его в тюрьме — упаси бог! — слишком мелка была эта политическая сошка… но взглянуть на дерзкого полячишку, обещавшего ему страх, Вячеславу Константиновичу хотелось. Поэтому он в начале марта восемьдесят шестого года, получив донесение о том, что государственный преступник Варыньский, препровождаемый в Шлиссельбургскую крепость, находится в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, учинил туда инспекционную поездку. Из окна коменданта тюрьмы он видел, как заключенных выводили на прогулку во внутренний двор. Комендант указал ему на высокую; чуть сутуловатую фигуру в серой арестантской куртке и кандалах. Человек этот, звеня цепями, шел по двору. Плеве запомнил спокойное выражение его лица и русую бородку. На нем были очки с круглыми стеклами. Вячеславу Константиновичу захотелось выйти к нему и сказать что-нибудь вроде: «Вот и встретились, господин Варыньский. Помнится, вы этого хотели, не так ли?..» — но он подавил в себе это мальчишеское желание и, проводив взглядом согбенную фигуру, углубился в бумаги коменданта.
Едучи в министерство из Трубецкого бастиона, он почувствовал, что не вполне освободился, что осталось смутное ощущение чего-то недосказанного. Может быть, действительно следовало выйти в тюремный двор? Да нет, чепуха! Когда же, три года спустя, из очередного отчета он узнал о смерти узника Шлиссельбургской крепости под номером 24, то понял, что разговор не состоится никогда. «О чем же, собственно, разговор?» — подумал он, и только тут до него дошло, что все это время, начиная с той минуты, когда он распечатал и прочел письмо Варыньского, и кончая этой, когда он узнал о его смерти, им владело желание сказать в лицо этому человеку совсем не о том, что не в силах Варыньского или кого другого вселить в него страх — нет! Ему хотелось опровергнуть другое утверждение, задевшее его сильнее, а именно то место письма, где Варыньский, объединяя его с другими представителями власти, утверждает, что они не умеют посвятить чему-нибудь жизнь. Вячеслав Константинович с малолетства считал свою жизнь посвященной служению отечеству, это было так очевидно, что не нуждалось в доказательствах. Однако в утверждении поляка была доля правды, относящаяся не к самому Плеве, а ко многим его коллегам, начальникам и подчиненным, которым было чуждо какое бы то ни было посвящение своей жизни, какое бы то ни было предназначение. Тут молодой поляк был прав. Тем более необходимо было показать ему и его сподвижникам, что такие люди, предназначенные служить отчизне, встречаются и среди их врагов, а тут уж нашла коса на камень. Много лет занимаясь государственными преступниками, Вячеслав Константинович не отрицал за многими из них посвященности своему делу или идее, пускай идея эта была преступна и извращена. И он считал, что победить извращенное предназначение можно лишь предназначением истинным, государственным, божьим. Вот почему он всегда считал себя сильнее своих врагов и не боялся их. Всякий раз, получая очередное повышение или орден, он думал о том, что эти знаки суть материальные проявления начертанного внутри него предназначения, доказывающие его истинность. А эшафоты и тюрьмы были знаками предназначения нигилистов, доказывающими его ложность. И тогда, вспоминая далекого поляка, Вячеслав Константинович мысленно говорил ему: «Так-то, братец ты мой! Я сильнее вас, ибо сумел посвятить свою жизнь тому, чему не сумел ты и чему, к сожалению, не сумели посвятить ее многие, слишком многие из моего круга, благодаря лени, разврату, бездарности или страсти к наживе».
Потому-то так и сильна зараза, подумал он. Видя пороки государственных мужей, радикально настроенные молодые люди считают их пороками самой власти. Тем паче следует служить примером и следовать своему долгу безукоснительно, ибо идею можно победить только идеей, но никак не виселицами и тюрьмами. Последние суть лишь методы, и методы действенные, однако ежели они не подкреплены идеей, то становятся бесполезны.
Вячеслав Константинович отдавал должное идее Варыньского, то есть считал ее достаточно опасной, чтобы относиться к ней с величайшим вниманием. О нет, не террор! — террором баловался преемник Варыньского, нервный и авантюрный Куницкий, сам же Варыньский лишь по молодости, да и то на словах, грозил оружием. То письмо кем написано?.. Двадцатидвухлетним нигилистом, только что впервые испытавшим вкус борьбы и досаду от поражения. Немудрено, что он горячится. Плеве представил себе молодого Варыньского, каким помнил его по фотографиям охранки — этакий петушок с хохолком и бесстрашным взглядом, и рядом поставил того, почти тридцатилетнего, в арестантском халате, со взором спокойным и ясным. Второй был стократ опаснее. Опаснее для «православия, самодержавия и народности», трех китов Империи. Первый мог при случае разрядить револьвер, взойти на эшафот без покаяния и исповеди, но это никак не грозило Империи (Плеве это прекрасно понимал), а касалось лишь отдельных ее представителей, пусть даже таких, как государь, убиенный на Екатерининском канале. Террористов следовало ловить и вешать, но это была всего лишь кровавая игра с обеих сторон, никак не затрагивающая основы власти. Эти основы затрагивало противоположное ненависти чувство — Плеве смутно сознавал это, не желая отдавать его своему противнику, ибо считал это чувство неотделимым от бога.
Империи была опасна любовь.
Из нее вырастало то братское единение угнетенных, без различия вер и национальностей, к которому стремился идейный враг Вячеслава Константиновича и к которому он пришел от юношеской жажды ниспровержения силы силой. И тут надежда была лишь на животное чувство национализма, на национальную спесь и биологическое неприятие иноверцев, свойственные, по мнению Плеве, всем народам и нациям. Пусть это и не по-божески, зато как по-человечески! А всеобщее братство, что ж… красиво, но абстрактно, слава богу, пока абстрактно. Покуда каждая нация выказывает свой гонор и неприязнь к другим, управлять можно. Пускай турки вырезают армян, пускай поляки презрительно шипят на русских. Эти мелкие беспорядки, как ни странно, поддерживали общий порядок в Империи. Закон не Вячеславом Константиновичем придуман: «разделяй и властвуй».
Вячеслав Константинович вновь взглянул на письмо, поморщился. Некстати выплыло из памяти предостережение: «написанное — сбывается». Да нет, ерунда!.. Почему ж так долго не сбывалось? Он еще раз успокоил себя мыслью, что его давний корреспондент написал сие в досаде и гневе, сам же потом опомнился и уже никогда более не настаивал на терроре, а следовательно, его угроза никак не должна иметь силу предсказания… Он усмехнулся казуистической способности рассудка обходить суеверия и с этой успокоительной усмешкой вернул письмо в дело.
…Вячеслав Константинович водрузил папку на место и вышел на улицу. Карета с кучером Филипповым ожидала его у подъезда. Карета была прочная, блиндированная, то есть обшитая изнутри стальными щитами, прикрытыми бархатной тканью. Поодаль ждали отъезда охранники-велосипедисты, всегда сопровождавшие министра в поездках по городу. Старший из них, Фридрих Гартман, молодой немец с пышными рыжими усами, имеющими явное сходство с усами своего патрона, дожидался у кареты. Он вытянулся в струнку и слегка прищелкнул каблуком, готовясь приветствовать, но Плеве жестом остановил его.
— На запятках у меня не сидеть. Обыватели обращают внимание… Одного пустишь вперед. Я медленно поеду, торопиться некуда.
Гартман опять щелкнул каблуком.
Плеве сел в карету, затворил дверцу и, выглянув из раскрытого окошка, скомандовал Филиппову:
— Трогай! Не гони.
Лошади взяли с места. Секунды спустя велосипедист-охранник обогнал карету, трое остальных пристроилась сзади. Плеве взглянул в заднее окошко: «Все-таки сели на запятки!»
Карета ехала уже по Сенной. Вячеслав Константинович выглянул из окошка, нашел купол храма Успения Пресвятой Богородицы и перекрестился на него. Площадь была оживлена, несмотря на утренний час; тянулись к Сенному рынку крестьянские возы с товаром, спешили туда же хозяйки и прислуга, пробегали мальчишки-разносчики. Плеве задернул занавеску. Движение кареты замедлилось. Он оглянулся и увидел в заднее окошко, что велосипедисты с трудом пробираются сквозь толпу, покрикивая на нерасторопных крестьян. Лицо Гартмана было сосредоточенным и злым.
Кое-как добрались до Вознесенского проспекта и повернули налево, вдоль Ново-Александровского рынка. В карете стало душно, день обещал быть жарким. Прорвались сквозь занавеску запахи дегтя, свежей рыбы, жареных пирожков, доносящиеся с рынка, скрипели телеги, слышались крики газетчиков… Наконец карета достигла Измайловского моста и, перевалив через Фонтанку, убыстрила движение. Вячеслав Константинович вновь откинул занавеску и переместился по сидению вправо, ожидая Троицкого собора, чтобы перекреститься. Вот выплыл и он со своими пятью голубыми куполами. Плеве осенил себя крестным знамением, одновременно снимая с души едва заметное беспокойство, которое легчайшей дрожью напомнило о себе, едва лишь карета замедлила движение на Сенной: все же он боялся толпы. Тут уж дело случая — не приведи господь, выскочит какой-нибудь безумец, метнет снаряд или стрельнет в окошко — и скроется, ищи его…
«Все будет хорошо… Все будет прекрасно, — успокоение подумал Вячеслав Константинович. — Бог даст, государю достанет ума не делать глупостей, иначе кто ж будет вылавливать бомбистов?..»
Карета приближалась к Обводному, до вокзала уже рукою подать. По правой стороне проспекта шел, выпятив грудь, офицер с саблей, какой-то самодовольный поручик. Неприметно и как-то бочком двигался худощавый высокий человек в железнодорожной фуражке, прижимая к себе бумажный пакет, девка с корзинами белья спешила по направлению к Обводному.
Передний велосипедист, обогнавший процессию сажен на двадцать, уже въехал на мост. Вдруг Плеве заметил, что человек с пакетом круто повернулся и побежал к карете, держа пакет двумя руками перед собой и, по всей видимости, боясь просыпать содержимое. Его глаза сияли, будто от восторга. «Почему он бежит?» — подумал Вячеслав Константинович. А человек летел навстречу огромными шагами, будто не касаясь земли, и смотрел прямо в глаза Вячеславу Константиновичу. Он явно боялся не успеть, поэтому спешил. Звуков никаких не было слышно. Все будто застыли — и поручик с саблей, которую он придерживал левою рукой, и девка с двумя корзинами, одну из которых несла на плече. Бежали лишь этот странный железнодорожник да лошади. Он смотрел и смотрел на Вячеслава Константиновича, и тот, в свою очередь, не мог оторвать от него глаз, как завороженный. Он почему-то, уж догадываясь — куда и зачем бежит этот человек, желал ему удачи, боялся, что тот не успеет или промахнется. «Но он ведь бежит убивать меня», — подумал Вячеслав Константинович и захотел задернуть занавеску, однако рука не успевала к занавеске, человек бежал быстрее и уже начал на ходу обеими руками поднимать над головою пакет. Он осклабился, будто от улыбки, продолжая пронзать Вячеслава Константиновича взглядом, а сам летел, не касаясь земли. На бегу он обеими руками швырнул пакет вперед и облегченно-радостно закричал…
Крик этот слился с громадной силы взрывом, от которого по обеим сторонам проспекта в домах осыпались стекла. Их тонкий, похожий на погребальный звон отделился от земли и взлетел в небо. А на месте происшествия, под развалинами кареты осталось лежать нечто окровавленное, беспомощное и страшное, что минуту назад было министром внутренних дел Российской Империи…