Глава двадцатая СЛЕДОВАТЕЛЬ

Январь 1885 года

Павел Иванович Белановский разложил, как пасьянс, на широком столе протоколы дознаний и несколько секунд любовался ими, подперев подбородок ладонью. Чистая работа! Ничего не скажешь. Кажется, он утер нос своим предшественникам. Именно это имел в виду генерал Брок, начальник Варшавского жандармского управления, когда назначал своего адъютанта на должность следователя по делу «Пролетариата»: «Покажите им, как надо работать, Павел Иванович!» Им — это Секеринскому и Шмакову, проводившим дознание прежде. И Павел Иванович показал.

Еще позапрошлой осенью майору Секеринскому неслыханно повезло: по собственной неосторожности попался Варыньский, а следом — его любовница из Мариинского института. Как ни был глуп Секеринский, он сразу понял, что этот нежданный улов сулит ему повышение. И он с тупым усердием, но без проблеска мысли погнал следствие, как упрямую клячу, не считаясь с бездорожьем. Ему помогал в этом товарищ прокурора Янкулио. Тоже птица невысокого полета, с нынешним товарищем министра внутренних дел Вячеславом Константиновичем Плеве не сравнить. А ведь тот совсем недавно, всего лишь шесть лет назад, в Варшаве тоже ловил Варыньского. Вот вам парадокс: Плеве Варыньского не поймал, но возвысился, а Янкулио и поимка не помогла, потому как способностями Вячеслава Константиновича не обладает. Хитер, но глуп, как ни странно. Бывают и такие сочетания.

Грубым напором Секеринский и Янкулио добились, казалось, успеха: за год переловили вожаков «Пролетариата», разгромили кружки. Но ведь нужны показания и доказательства, каким бы подготовленным ни был суд. А что получилось? Вожаки партии во главе с Варыньским показаний не дали, кроме Плоского, да и тот попросту растерялся поначалу, наболтал лишнего, но потом стал атаковать Секеринского заявлениями, где обвинял его в шантаже и отказывался от предыдущих показаний. Лишь в апреле, через семь месяцев после ареста, признался в принадлежности к «Пролетариату» Варыньский, изложив программные требования партии. Положим, их и без него знали; печатная продукция «Пролетариата» приобщена к делу, но факт для суда появился — признание обвиняемого это не шутка. Вслед за Варыньским в том же признались Дулемба, Ентыс, Маньковский и другие. Секеринский обрадовался, хотя Павел Иванович, узнав об этом, квалифицировал правильно: никакая это не победа следствия, а простое изменение тактики Варыньским. Тот понял, что грядет суд, а значит, нужна максимальная гласность. Сейчас он признался в принадлежности к партии, а на суде постарается развить свои взгляды, как это делал уже в Кракове. Но здесь не Австро-Венгрия, милостивый государь. Еще неизвестно — будет ли суд. Государь может опять решить административно, как пять лет назад. Впрочем, после убийства Гельшера и Скшипчиньского нужно вешать, а административно это не делается. Тут суд нужен — хоть какой!..

И все же после налета на квартиру Бардовского, где находились архив и секретариат, Секеринского повысили в чине. Не смогли устоять против десятка картонных ящиков вещественных доказательств, которые выгреб из квартиры судьи майор. Чего там только не было: статьи, документы, бланки, печати… Секеринский получил и повое назначение — стал начальником жандармерии Варшавского, Новоминского и Радиминского уездов, а это автоматически освобождало его от дела «Пролетариата».

Следователем был назначен подполковник Шмаков. Павел Иванович хорошо его знал, ибо тот состоял офицером для особых поручений при генерале Броке. Возможно, особые поручения подполковник исполнял блистательно, но дело «Пролетариата» вел из рук вон плохо. Зачем-то прикидывался сочувствующим идеям подследственных, уговаривал их признаться и дать показания, чтобы сохранить себя для будущей борьбы. Шито белыми нитками… Неудивительно, что клюнул на эту удочку лишь Пацановский — тщеславный, себялюбивый мальчишка с большими претензиями и ничтожным терпением. Его приятель Кон оказался не в пример тверже. Белановский невольно скосил глаза на левый верхний угол протокольного «пасьянса», где лежали листы дознаний Кона, полученные уже Павлом Ивановичем: «До конца жизни не отступлю от партии и, лишь только буду освобожден, начну ей помогать; на освобождение имею, конечно, мало надежд, но коли выйду на свободу, снова вступлю в кружок, ежели таковой найдется, а ежели нет — организую новый!» Это вам не Пацановский…

Шмаков вскоре был отстранен, в следствии наступила пауза, так что прокурор Окружной судебной палаты Бутовский забеспокоился: как долго будет продолжаться перерыв? В ответ на его письмо генерал Брок поручил следствие своему адъютанту, благо он уже давно в курсе следствия, благодаря регулярным докладам предшественников, и ему не составит труда вникнуть в частности… Генералу Броку хорошо было говорить: не составит труда. Попробуй разберись в запутанном хозяйстве, оставленном Секеринским и Шмаковым! Павел Иванович отличался скрупулезностью в делах, терпеть не мог беспорядка. Недели три ушло на систематизацию дел, картотеку, а далее последовала выработка стратегии следствия, ибо уличающих фактов для суда собрано было явно недостаточно. Акции партии, ее идеология и печатные материалы слишком хорошо известны, но — грубый вопрос: кому какой срок назначить? И кого конкретно подводить под какую статью?

Признаться, у Павла Ивановича руки чесались заново «раскрутить» Варыньского, выжать из него больше, чем удалось майору. Он перечитал соответствующие протоколы, вызвал Варыньского на допрос, поговорил с ним о необязательных вещах и… поставил папку руководителя партии на место. Орешек был слишком крепок. Белановскому стало понятно — почему майор потерпел поражение. Варыньский был много умнее, это раз, а кроме того, — интеллигентнее. Увы, как ни обидно для корпуса жандармов! Белановский спросил его, зачем он солидаризуется с теми делами «Пролетариата», что происходили уже без него? Разве он не понимает, что в этот период случились наиболее криминальные вещи: удавшиеся покушения и договор с «Народной волей»? Зачем же господин Варыньский вешает на себя лишние сроки?

— А вы не задумывались, господин подполковник, почему Андрей Желябов взял на себя ответственность за дело тринадцатого марта, хотя его арестовали раньше? — спросил Варыньский, спокойно и изучающе глядя на следователя из-под очков.

Белановский на секунду смешался: что за дело тринадцатого марта? И тут же дошло: бог мой, он никак не может привыкнуть к европейскому календарю, по которому убиение государя свершилось не в первый день марта, а в несчастливый тринадцатый!

Так вот куда метит подследственный… Желябова ведь не гордыня привела к виселице, как думают многие, и не стремление разом покончить с жизнью взамен умирания на вечной каторге. Им руководило чувство справедливости и ответственности за свое дело, а это интеллигентские черты. Стало быть, господин Варыньский хочет, чтобы его ведущая роль в партии была зафиксирована в обвинительном заключении прокурора? Что ж, не будем ему мешать… О себе он сказал все, других не выдаст, понял Белановский, глядя на усталое, но ясное лицо, обрамленное русой бородой.

Что ж, не получилось с Варыньским, надо нажать на Куницкого. Белановский предусмотрительно распорядился содержать молодого главаря в Десятом павильоне так, чтобы лишить его возможности обмениваться сведениями с другими членами партии. Строго наказал подпоручику Фурсе, начальнику Десятого павильона: «За контакты Куницкого ответите погонами!»

Павел Иванович сначала Куницкого на допрос вызвал — это было ночью; Куницкий, нахохлившись, зло смотрел на подполковника. Был он встрепан, шевелюра, как у клоуна, — двух цветов: сверху рыжая, а у корешков волос — черная. Куницкий за несколько недель до ареста перекрасился и сменил кличку с Черного на Рудый, то есть Рыжий. Глаза у Станислава были воспалены, слезились. Белановскому уже доложили, что заключенный ведет себя в камере неспокойно, часто плачет.

На том допросе Павел Иванович задал Куницкому лишь один вопрос: что ему известно об убийстве Гельшера? Куницкий нервно дернул плечом, ответил, что приговор составлял згежский Рабочий комитет, а утверждал ЦК. Сам же Куницкий к этому никакого отношения не имел, поскольку был агентом ЦК и занимался совсем другими делами. Какими, указать не желает.

Белановский подследственного отпустил. Собственно, ему необходимо было лишь взглянуть на него, не более. Осмотр подтвердил предварительное мнение: субъект нервный, запальчивый, склонный к истерике. И, кажется, не очень умен.

Далее подполковник сделал гениальный ход. Он перестал тревожить Куницкого, как бы давая тому понять, что следствие отказалось от намерений получить от него показания. А сам занялся другими, близкими Куницкому людьми. Начал он с Теодоры Русецкой — нескладной, некрасивой, но молодящейся дамы, близкой подруги Натальи Поль — гражданской жены Бардовского. Теодора явно была напугана; она не подозревала, что ее увлечение молоденьким, темпераментным Стахом, часто бывавшим в семье Бардовских, может завести столь далеко. Она совершенно потеряла голову от этого романа — настолько, что соглашалась выполнять техническую работу в секретариате: переписывала документы, заполняла бланки, даже занималась набором. За любовь надо платить, не так ли?.. Подполковник заставил Русецкую говорить, лишь намекнув на то, что видит ее жертвой чужой злонамеренности и собственной наивности. Теодора жалко улыбнулась, ей лестно было почувствовать себя наивной гимназисткой. Павел Иванович, как уже не раз бывало в его следовательской практике, с грустью подумал о том, что себялюбие людское безгранично, а жалость к себе способна размягчить любую душу. Теодора выдавала щедро и старательно — Белановский пообещал ей свободу. Уже по первым протоколам он понял, что говорит она чистую правду, ничего не утаивает и не ведет двойной игры.

Эти протоколы он стал показывать Наталье Поль, жене Бардовского, не уставая пугать ее призраком страшного возмездия, нависшего над судьею. Русецкая показала, что Петр Васильевич, кроме того что отдал свою квартиру «Пролетариату», чему более всего способствовала его жена, уговорившая своего мягкого и доброго мужа дать приют этим «героическим юношам», сам агитировал среди русских офицеров в Модлине! Появились и фамилии с чинами: капитан-инженер Николай Люри, подпоручики Андрей Игельстром и Захарий Сокольский. С ними беседовал русский судья и брал у них пожертвования для «Народной воли» и «Пролетариата»… А это измена царю и отечеству, Наталья Михайловна, с сочувствием говорил Белановский. Ваш муж как опытный юрист знает — чем грозит подобное деяние… Наталья Поль — грузная женщина с одутловатым лицом — глядела на подполковника глазами, полными ужаса. Она, похоже, только здесь начала сознавать, насколько крепко подвела мужа, гостеприимно распахнув дом перед «героическими мальчиками», Белановский нажал еще — Русецкая снабжала его все новыми фактами и подробностями, — жена судьи сломалась. У нее случился нервический припадок в камере, потом другой… Это похоже было на умопомешательство, но Павел Иванович по своему многолетнему опыту знал, что это лишь временное помутнение рассудка, которое надобно использовать следствию. И он сделал это с хладнокровием и тщательностью, запротоколировав важнейшие признания Натальи Поль касательно всех контактов мужа и партийных дел. А она как-никак была кассиром партии! Через ее руки текли суммы — и немалые — из России и Королевства: пожертвования от частных лиц, известных и неизвестных, партийные взносы, личные средства членов партии, отданные на нужды «Пролетариата». Эти данные позволили Белановскому шантажировать уже широкий круг лиц. Вскоре дали показания рабочие Форминьский и Гладыш, посыльный Кмецик, сломался близкий друг Куницкого Агатон Загурский, обвиненный в том, что принимал участие в покушении на Судейкина…

И тогда Павел Иванович снова начал вызывать Куницкого, до сей поры томившегося в полной неизвестности, ибо он был лишен возможности перестукиваться и переписываться с товарищами, и начал предъявлять Куницкому протоколы дознаний.

Он делал это не спеша, обдуманно, как бы нежно затягивая петлю на шее подследственного. И Куницкий начал задыхаться, начал искать спасения. Ему показалось, что все оговаривают его, приписывают ему наиболее ужасные, с точки зрения суда, акции партии. Люди, с которыми еще вчера он был близок, которым доверял безоговорочно — Теодора, Наталья Поль, Загурский, предали его, дали подробнейшие показания! Белановский видел, как начинает метаться Куницкий, как его разум ищет спасения…

Павел Иванович придвинул к себе стопку материалов Куницкого, ибо намеревался их перечесть, прежде чем писать отчет генералу Броку. Вот оно, это показание, писанное, несмотря на возбужденное состояние, каллиграфическим почерком с характерной круглой завитушкой, венчающей буквицу «д», — и в этой подчеркнутой каллиграфии усматривалось любование собою, стремление к внешним эффектам. Содержание документа любопытно было Павлу Ивановичу как психологу, хотя давало немного для будущего обвинительного заключения, разве что рассказ о том, как Куницкий был обращен Дегаевым в революционную веру. Заканчивалась же исповедь откровенным актерством. Белановский улыбнулся, перечитывая эти слова: «Вся моя вина в том, что я не умел различать людей, что верил всему, что мне говорилось, принимал за чистую монету каждое слово. Теперь я себе простить не могу, что не старался глубже исследовать каждого из них и таким образом воздержать от преждевременной гибели. Это теперь легло тяжким бременем на меня, и вследствие этого я не могу себе найти места. Жизнь теперь мне в тягость, и смертная казнь была бы самым лучшим лекарством против тех нравственных мучений, жертвою которых я есть… В случае же, если мне придется остаться в живых, единственная моя просьба, это чтобы не дали засохнуть врожденным мне способностям и энергии…»

«Вот где он себя пожалел и оставил лазейку», — холодно, профессионально подумал Павел Иванович, переворачивая последний лист показания и открывая за ним заявление Куницкого, написанное в октябре. Это и был желанный плод, которому подполковник дал созреть и упасть в руки.

«Крайнее отчаяние, до которого доводит меня и моих родителей мое теперешнее положение, а равно мысль об ожидающей меня участи, отчаяние, которое, если дальше будет продолжаться с такою же силою, доведет их до гроба, заставило меня решиться так или иначе положить ему конец. Конец этот может наступить или с моею смертью, которая, без сомнения, для них будет сильным ударом, и не знаю, как они его перенесут, но это будет один удар, который по крайней мере в будущем не будет уже затравлять их последних дней, — или же если они будут думать, что я счастлив и живу так, как все люди. Этого я могу только достигнуть, приобретя свободу и вместе с нею свои документы, что позволило бы мне окончить свое образование и затем посвятить себя обыкновенной мирной деятельности… Поэтому, если предлагаемые мною услуги окупают настолько в глазах правительства мою предыдущую деятельность, я готов оказать их в следующей форме: пользуясь доверием в кружках как русской, так и польской эмиграции, я по первому требованию смогу получать адреса и пароли к действующим в России революционным группам и передать их указанной мне личности и таким образом ввести в организацию агента правительства, после чего обязуюсь поселиться в указанном мне государстве и городе и отнюдь не принимать никакого участия в революционном движении. В доказательство своей искренности предлагаю свою помощь имеющимися у меня сведениями в производящемся теперь дознании, каковые, тем не менее, согласен сообщить не иначе как конфиденциально и устно; на допросах же буду держать себя по-прежнему…»

Белановский вспомнил, как вызвал Куницкого на допрос четыре дня спустя и задал ему тот же вопрос о Гельшере.

Куницкий, по-видимому, ожидал чего-то другого. Может быть, торга? Но Белановский был холоден, он показывал подследственному, что авансы надо выплачивать.

— Я получил написанный приговор от одного из членов ЦК, — начал Куницкий, но подполковник перебил его:

— Пацановский утверждает, что вы один составляли в то время Центральный комитет…

— Это не так! — воскликнул Куницкий.

— Кто убил Гельшера?

— Пацановский сказал мне, что это сделал какой-то Янек… — нехотя ответил Куницкий.

— Петрусиньский?

— Не знаю… — Куницкий отвернулся.

— Вот видите, Станислав Чеславович, — мягко произнес Белановский. — Вы написали мне, что готовы доказать свою искренность в желании сотрудничать с нами. Но где же она?

— Я настаиваю на конфиденциальности. Я скажу вам лично и без протокола.

— Вы ставите меня в неловкое положение перед судом. Ваши показания без протокола не будут иметь силы, вы знаете.

— Я не желаю, чтобы сведения, сообщенные мною, фигурировали на суде, — быстро ответил Куницкий.

Белановский добродушно развел руками: о чем тогда речь…

С самого начала он прекрасно понимал игру, затеянную с ним Куницким. Поверить в то, что Черный раскаялся, предложил искренние услуги Охранному отделению? Нет, Станислав Чеславович, это шито белыми нитками. При вашем темпераменте, понятиях о чести — оказаться предателем? Наверняка хотите добиться освобождения, выехать «с поручением» Департамента за границу, а затем продолжить борьбу в революционных рядах. Тут очевидный расчет на его, Белановского, простодушие. Но Павел Иванович был далеко не прост и, кстати, тоже имел свои понятия о чести, не позволявшие ему подражать сомнительным аферам покойного Судейкина.

Однако ситуацией следовало воспользоваться, и Белановский сделал вид, что поверил и хочет, чтобы Куницкий подтвердил свои слова делом. Поэтому он предложил ему сначала дать показания по делу «Пролетариата», а уж потом Павел Иванович отпустит его на все четыре стороны.

Куницкий клюнул на эту удочку, оговорив себе право не записывать показаний собственноручно. «Боится оставить свидетельство для историков…» — усмехнулся про себя Белановский, но пошел на это, понимая, что в дальнейшем можно будет шантажировать Куницкого и этим непротокольным признанием, а уж об освобождении его из тюрьмы не может быть и речи.

…Белановский прекрасно помнил долгую ночь в ноябре, когда он, находясь с глазу на глаз с Куницким, точно прилежный школьник, записывал за ним подробную повесть о деяниях «Пролетариата».

Это признание окончательно уверило Павла Ивановича, что он не ошибся в своих предположениях, ибо Куницкий не сообщил ему ничего нового, а рассказал лишь о фактах, известных следствию. Значит, желание служить закону было не более чем хитростью. Куницкий только подтвердил показания многих лиц, а главное, признался в составлении им смертных приговоров. Следовательно, не предательство это, Станислав Чеславович, а простая глупость. Сами же подвели себя под виселицу…

Куницкому понадобилось еще две недели, чтобы понять, что его хитрость не удалась. Его выжали, как лимон, и оставили ждать суда. Отчаянной попыткой выйти из этого положения стало письмо подполковнику, написанное одиннадцатого декабря, в котором Куницкий попытался представить свои непротокольные показания желанием ввести следствие в заблуждение. Увы, Станислав Чеславович, поздно. Игра проиграна… Белановский перечитал текст этого заявления, еще раз проверил себя — не ошибся ли он в выводах? — и нашел свои доводы безукоризненными.

Тогда Павел Иванович положил перед собою чистый лист бумаги и вывел в правом углу: «Его Превосходительству Начальнику Варшавского жандармского управления, Отдельного корпуса жандармов генералу Н. П. Броку».

Следствие закопчено, теперь очередь за судейскими… Он представил себе, как вытянутся лица прокурора Бутовского и его коллег, когда они увидят двенадцать пухлых томов следственных материалов, и с удовольствием потер руки. Да, много бумаги приходится изводить, чтобы искоренить революционную заразу! Шальная мысль пришла ему в голову. А что, если, паче чаяния, Варыньский, Куницкий и иже с ними не затеряются в истории, а когда-нибудь всплывут на поверхность, может статься, будут почитаемы, как ни дико это звучит?! По каким документам господа грядущие историки ознакомятся с их бесценными жизнями? «По жандармским», — усмехнулся про себя Павел Иванович, еще раз обозревая аккуратные стопки исписанной бумаги. Выходит, он вроде летописца Пимена: в любом случае труд его не пропадет даром и не будет забыт. Впрочем, это пустые фантазии. Он знал, что дело кончится судом и исполнением приговора, а дальше путь бумагам один — в архив. И желательно навсегда!..

Постскриптум

Отмеченный начальством за добросовестность, Павел Иванович Белановский продолжит службу в Санкт-Петербурге, где вплоть до выхода в отставку будет столь же усердно и изобретательно искоренять «революционную заразу». Закончит дни свои в 1907 году.

Загрузка...