Амелия
День 5 — Январь 1942
Я не вставала с матраса в течение трех дней, за исключением того, что присела на корточки в уголке, чтобы облегчиться. Очевидно, нацисты не считали нас достойными туалета или душа. Они могли хотя бы позволить ходить в туалет на улице, но мы жили по строжайшим правилам и нам не разрешалось покидать бараки, только если они сами этого не захотят. В течение первых нескольких дней не было никаких приказов покидать жилые блоки. Казалось, они хотели лишить нас всего человеческого.
Я сидела на полу, прислонившись больной спиной к кровати, и смотрела прямо перед собой на трещины в бетонной стене. Я думала о своем безрадостном существовании, гадая, когда же нам скажут, что будет дальше. Ходили слухи, что нам назначат работу, благодаря которой мы заработаем право оставаться здесь, но никто не приходил, чтобы сообщить об этом, так что мы ждали. Все что мы могли делать — это ждать.
Двери перед нами открывались или закрывались только тогда, когда нацист приносил каждому из нас маленький кусок черствого хлеба и порцию капустного супа, размером с чайную чашку.
Я была голодна под конец первого дня, чувствуя, как простой дискомфорт в желудке увеличивался до постоянной боли, которую невозможно было игнорировать. На второй день боль стала агонией. Затем, на третий день, казалось, что все мои внутренности поедают жир и кости. Боль то приходила то уходила, но слабость была постоянной и сильной. Я с трудом могла стоять и не была уверена, что мне хватит сил работать, когда придет время.
Женщина на соседнем матрасе наблюдала за мной весь день, каждый день, с тех пор, как я оказалась здесь. Она постоянно тянулась ко мне, словно умоляя спасти ее. Во всяком случае, мне об этом говорило ее выражение лица. Она говорила по-французски, но я никогда не знала этого языка, и поэтому мне было тяжело понять ее. Кроме чешского, английский был единственным языком, который я изучала, потому что у меня были планы когда-нибудь переехать в Америку. Хотя, «когда-нибудь» казалось очень маловероятным в тот момент. Я задавалась вопросом, сколько лет этой женщине, потому что казалось, что после стольких дней без еды и душа, возраст уже просто цифра. Условия жизни заставляли всех выглядеть и чувствовать себя намного старше, чем они были на самом деле, а для тех, чьи тела были недостаточно сильными, смерть была почти неизбежна. Я была настроена бороться, но большинство женщин, живущих в моем блоке, скорее всего, чувствовали то же самое, когда только приехали сюда.
Наши порции принесли рано в тот день, я проглотила хлеб и выпила суп, молча умоляя о добавке. После того, как я закончила есть, мой желудок требовал больше еды, чем перед тем, как я сделала первый укус. Тем не менее, еда уже стала больше необходимостью, чем тем, чем хочется насладиться, и ее никогда не было достаточно, чтобы унять боль от голода.
— Они хотят… они… nous tuer, — это единственный раз, когда женщина рядом со мной говорила что-то вслух, а не бормотала себе под нос.
— Non, je ne parle pas Français, — ответила я, мечтая понимать, о чем она говорила. Но она объяснила это в следующую секунду, проводя пальцами по своему горлу и роняя голову набок. Мгновение я была в замешательстве, но как только она указала на дверь, то сложила части ее пантомимы в целое, подтверждая свой страх того, что происходило. Они медленно, но целенаправленно, пытались нас убить.
Не могу точно сказать, сколько времени прошло между тем, как мы закончили есть и тем, как внезапно всем стало плохо. Так же, я не знаю, были ли мы отравлены или какая-то, а может и вся, еда испортилась, но не могу поверить, что что-то серьезное могло случиться с хлебом и капустным супом. Почти каждую женщину в нашем блоке рвало. Вскоре, последний прием пищи выходил из каждого тем или иным путем, а запах, который сопровождал это, мог подкосить даже тех, кому еще не было плохо. Меня рвало. Я едва успела отбежать от кровати, перед тем как это началось. Чистая удача помогла мне сделать это вовремя, иначе пришлось бы спать на этом ночью.
Когда мы все находились на пике недомогания, несколько нацистов подошли к дверям, чтобы понаблюдать, будто мы были их развлечением перед сном. Некоторые из них смеялись над тем, как мы свернулись калачиком на матрасах, жалкие, дрожащие от холода, но в то же время обливающиеся потом. В течение следующих нескольких часов большинство женщин заснули, и все нацисты ушли, кроме одного, так как, очевидно, что шоу завершилось.
Я вяло устроилась на краю своего матраса, смотря на него и пытаясь понять, как кто-то мог находить удовольствие в наблюдении за больными людьми.
Однако, этот нацист не выглядел так, словно его так же, как и других, увлекало происходящее, поэтому мне было непонятно, почему он остался стоять в дверном проеме. Когда он заметил мой взгляд, то опустил руки вниз и сложил их за спиной, расправил плечи, и подошёл ко мне без какого-либо выражения на лице. Между нами оставалось несколько метров, когда я поняла, что он был тем, кто привел меня в этот барак три дня назад.
Он стоял напротив меня в течение долгой минуты, всматриваясь, словно я была каким-то непонятным животным, которое он впервые увидел.
— Вам что-то нужно? — спросила я кротко, используя всю оставшуюся энергию, чтобы произнести эти слова. Мало того, что мой живот снова начало крутить, но еще и горло было будто в огне от кислотной рвоты, которую я извергала в нескольких сантиметрах от матраса.
Нацист вытянул руку с сжатым в кулаке платком, а затем прижал его к носу. Я позавидовала тому, что у него была возможность отгородиться от запаха. Затем он залез в карман куртки и что-то достал. Что бы это ни было, оно было достаточно маленьким, чтобы спрятать его в руке и задеть моё любопытство. Он опустился на корточки и застенчиво бросил эту вещь рядом со мной.
— Там яд? — прохрипела я шепотом, изучая кусочек хлеба.
— Нет, — он ответил так же мягко, — завтра будут распределять обязанности. Ты должна чувствовать себя лучше, чтобы избежать транзита.
Доброта в его глазах очень смущала меня. Тем не менее, было бы глупо не предположить, что хлеб отравлен, несмотря на то что он говорил. В конце концов, я слишком много раз перешла все дозволенные границы в разговорах с этим солдатом, так что он, возможно, захотел медленно меня мучить.
— Съешь это.
— Зачем вам помогать мне, и почему я должна вам верить?
Его глаза сузились, и он приблизился еще немного. Его дыхание было свежим, самый приятный запах из тех, что я чувствовала с тех пор, как попала сюда.
— Ты не должна, — говорит он. У него был очень сильный немецкий акцент, но достаточно понятный.
Моя голова болела от замешательства, пока я пыталась прочесть его мысли по его глазам, но он словно специально прятал их от меня. Он все еще сидел на корточках передо мной, когда крошечная улыбка показала его белые зубы:
— Я не один из них. Я тоже пленник, как и ты, но меня держат с другой стороны.
Я не думала, что возможно чувствовать грусть по тем, кто так долго уничтожал еврейские жизни, но в нем было что-то такое, отчего мое сердце чувствовало что-то еще помимо отчаяния. Я почти сочувствовала ему. Он носил одежду врага и имел возможность делать то, что ему хочется. Поэтому было тяжело воспринимать его пленником по сравнению с тем, как жила я:
— Как тебя зовут? — спросила я.
Для меня их всех звали «Нацист». Раз мы не заслуживали право на реальное имя, так и у них его тоже не было.
— Меня зовут Чарли, — он, похоже, боялся называть свое имя, потому что оглядел всю комнату, проверяя, чтобы на нас больше никто не смотрел. Я не думала, что ему было чего опасаться, учитывая, что все остальные женщины здесь либо потеряли сознание, либо заснули, — про себя я называл тебя «девушка с длинным языком» в течение всех этих дней.
Его слова смутили меня, и, если бы я могла смеяться, я бы, наверное, сделала это, но боль от голода под ребрами не позволяла мне таких телодвижений.
— Меня и раньше так называли, — ответила ему я.
Мама всегда учила меня говорить то, что думаю, хотя папа говорил, что леди должны высказываться только в вежливой манере. Не то, чтобы я не умела вести себя прилично, но у меня уже был опыт нарушения правил из-за сильного любопытства. Теперь, когда меня лишили стольких элементарных прав, у меня было множество вопросов, на которые я хотела получить ответы и узнать правду.
По приезду сюда я уже поняла, что было лучше молчать, но с этим мужчиной я не могла себя сдерживать. Он казался добрее чем остальные, поэтому я решила, что это мой единственный шанс задать волнующие меня вопросы, на которые я отчаянно хотела получить ответы.
— Не удивлен, — ответил он. — Как тебя зовут?
Мое имя. Он хотел узнать мое имя? У евреев больше не было имен. У нас у всех было имя «Еврей». Меня называли «Еврейка». Мы больше не были личностями. Теперь мы стали единым целым, и ничего больше не имело значения. Даже до того, как меня забрали, единственным местом, где я слышала свое имя был мой дом. Запрещалось использовать наши имена где-то еще. Это продолжалось на протяжении многих лет, и, к сожалению, жить без имени стало нормой.
— Меня зовут Амелия.
От протянул свою руку вперед, переворачивая ладонью вверх, и я не понимала, чего он хотел. Он подвинул руку еще немного, когда я не отреагировала на этот жест. Неуверенно, я с трудом подняла свою руку с колен и аккуратно вложила в его. Чарли сцепил пальцы вокруг моей ладони, оборачиваясь в поисках наблюдателей, затем наклонил голову и оставил мягкий быстрый поцелуй на моих костяшках:
— Приятно познакомиться, Амелия, — произнес он.
Звук тяжелых шагов, отдававшихся эхом в проходе за стенами, заставил Чарли подскочить на ноги. Он еще раз посмотрел на меня, а затем на лежащий около меня хлеб.
— Спасибо, — прервала я тишину и склонила голову, быстро прожевывая сладкий хлеб, который был намного мягче, чем тот, что нам здесь давали.
— Не за что, — ответил он.
Чарли прошел к двери, плечи ровные, подбородок в потолок, а затем вышел, оставляя меня смотреть на закрытую дверь и раздумывая над всеми возможными причинами того, что только что произошло.
Мысли вскоре прервал звук разговора с другой стороны двери, наполненного смехом и немецкими словами. Я хотела думать, что он не был одним из смеющихся нацистов, но что я знала? Их развлечения были больными, тяжело было понять, был ли их смех ради смеха, или они уже готовили еще более хитроумный план.
Я все еще думала, что хлеб, который дал мне Чарли, мог меня убить, но мне оставалось либо быть отравленной, либо бессонно лежать на колющемся матрасе, страдая от голода еще одну ночь, так что риск стоил того.
Я доела хлеб так быстро, как только могла, ощущая, как он проваливался вниз по горлу и попадал в пустоту моего желудка. Рот и горло были настолько сухими от рвоты и обезвоживания, что тяжело было проглатывать даже маленькие кусочки, но я продолжала давиться, пока они не закончились, пока каждая частичка не была съедена.
Я повернулась на бок, отворачиваясь от лужи рвоты позади, и закрыла глаза, надеясь на сон или смерть. Хотя, мои мысли еще долго не успокаивались той ночью, перематывая снова и снова ощущение губ Чарли на моей сухой, холодной и грязной коже. Тем не менее, это было приятное изменение картинки, после постоянного воспроизведения сцены того, как вдоль дороги проливалась мамина кровь.
Мысли пугали, я понимала, что могло произойти, если бы кто-то увидел наше с Чарли общение. Но что-то в этом будоражило, и я не могла этого отрицать — искра, которая совсем немного вернула меня к жизни, пусть я и знала, что никогда нельзя доверять человеку с этой стороны войны… той стороны, которая убила мою маму.