ВТОРОЙ СЪЕЗД


Писатели, как и вся страна, пребывали в ожидании больших перемен. В дагестанском союзе начались дискуссии, переосмысление роли писателя, разделение на группки, сведение старых счетов. Всё это выплеснулось и на отчётно-выборной конференции, которая проводилась перед намечавшимся Вторым Всесоюзным съездом советских писателей.

Расул Гамзатов старался урезонить коллег, предлагая перенести горячие дискуссии на другое время, а пока избрать делегатов. Его поддержали старшие товарищи, которые не очень интересовались соперничеством литературных направлений, их больше волновали качество дагестанской литературы и её связь с народом.

Делегатов, наконец, избрали. Съезд проходил в Москве в декабре 1954 года, и на нём было сказано всё, что волновало писателей.

В «Записке отдела науки и культуры ЦК КПСС о ходе и итогах Второго Всесоюзного съезда советских писателей» говорилось:

«Съезд писателей проходил в обстановке острой критики и самокритики... В выступлениях московских писателей В. Каверина и М. Алигер в замаскированном виде нашли отражение реваншистские настроения ряда литераторов, критиковавшихся ранее за те или иные ошибки. Они высказали своё пренебрежительное отношение к критике в печати, рассматривая её как “командование и проработку”. В. Каверин и М. Алигер фактически выступили против руководства литературой, считая, что оно якобы стесняет свободу творчества писателей, мешает им.

Писатели М. Шолохов и В. Овечкин, правильно поставив в своих выступлениях вопрос о необходимости тесной связи писателя с действительностью, о борьбе за повышение требовательности в работе писателя и ответственности перед народом, необоснованно дали отрицательную оценку всей современной советской литературе. Их критика имела односторонний характер, а оценки конкретных явлений литературы носили явный отпечаток групповых симпатий и пристрастий».

Шолохов досадовал на снижение уровня литературы, простительного во время войны и недопустимого в новых условиях: «Тогда слово художника было на вооружении армии и народа, и писателям некогда было придавать своим произведениям совершенную форму. Была у них одна задача: лишь бы слово их разило врага, лишь бы оно держало под локоть нашего бойца, зажигало и не давало угаснуть в сердцах советских людей жгучей ненависти к врагам и любви к родине».

Скороспелость таких произведений он назвал «литературными выкидышами». Затем Шолохов принялся за критиков, приписав некоторым удачное совмещение профессий писателя и интригана. Досталось и Константину Симонову, подсчитав награды которого, Шолохов пришёл к выводу, что для них первым делом Симонов и пишет, а надо бы для народа.

«Чему могут научиться у Симонова молодые писатели? Разве только скорописи да совершенно не обязательному для писателя умению дипломатического маневрирования. Для большого писателя этих способностей, прямо скажу, маловато... Не первый год пишет товарищ Симонов. Пора уже ему оглянуться на пройденный им писательский путь и подумать о том, что наступит час, когда найдётся некий мудрец и зрячий мальчик, который, указывая на товарища Симонова, скажет: “А король-то голый!” Неохота нам, Константин Михайлович, будет смотреть на твою наготу, а поэтому, не обижаясь, прими наш дружеский совет: одевайся поскорее поплотнее, да одёжку выбирай такую, чтобы ей век износу не было!»

Завершил своё выступление Шолохов чем-то вроде наставления для раздираемых всевозможными противоречиями собратьев по перу:

«О нас, советских писателях, злобствующие враги за рубежом говорят, будто бы пишем мы по указке партии. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии и родному народу, которым мы служим своим искусством».

Но писатели уже не доверяли старым лозунгам, они стремились к новой жизни, к смелой, правдивой литературе. Такой, которая в своё время сделала молодого Шолохова большим писателем.

Всё это было удивительно и напоминало Расулу Гамзатову студенческие годы. Тогда за такое сажали, как его друга Наума Коржавина, которого только недавно освободили, но пока ещё не реабилитировали.

На съезде предоставили слово и Расулу Гамзатову. В споры и взаимные обвинения маститых писателей он предпочёл не вмешиваться. Не это его волновало. Он привык смотреть на русскую литературу, как на открытый университет, в котором набирались знаний и мастерства национальные литературы. Во всяком случае — современная дагестанская литература. Но его беспокоило, что к национальным литературам проявлялась некая снисходительность, как будто они только вчера явились на свет и к ним следует относиться, как к литературным младенцам.

В «Записке отдела науки и культуры ЦК КПСС...» говорилось: «Возражая против снижения критериев при оценке национальных литератур, Р. Гамзатов сказал: “Поэты братских республик не нуждаются в ложных похвалах и скидках, они ждут серьёзного разговора, настоящей творческой учёбы у русских писателей”».

Но для этого была нужна иная обстановка, а пока в литературном процессе было много неясного. Георгий Маленков, председатель Совета министров, требовал появления советских Гоголей и Щедриных: «Которые огнём сатиры выжигали бы из жизни всё отрицательное, прогнившее, омертвевшее, всё то, что тормозит движение вперёд. Наша советская литература и искусство должны смело показывать жизненные противоречия и конфликты, уметь пользоваться оружием критики как одним из действенных средств воспитания». Но когда такие сатирические произведения стали появляться, начальственному гневу не было предела. В который раз принялись за Михаила Зощенко, следом — за Александра Твардовского с его поэмой «Теркин на том свете». В ход пошли обоймы обвинений — от «пасквиля на советскую действительность» до «клеветы на руководящих работников».

Твардовский не соглашался: «Избранная мною форма условного сгущения, концентрации черт бюрократизма правомерна, и великие сатирики, чьему опыту я не мог не следовать, всегда пользовались средствами преувеличения, даже карикатуры, для выявления наиболее характерных черт обличаемого и высмеиваемого предмета».

Зощенко недоумевал: «Были предъявлены грозные обвинения по поводу действий и поступков, которые, как я ожидал, заслуживали бы поддержки и одобрения, а наши возражения и разъяснения по существу дела звучали всуе. Не согласен немедленно признать себя виновным — значит, ты ведёшь себя не по-партийному, значит, будешь наказан. Но чего стоит такие “автоматические” признания ошибок, которые делаются или из страха быть наказанным, или просто по инерции: обвинён — признавай вину, есть она или нет в действительности».

Гамзатова эта неопределённость беспокоила, потому что он и сам был не чужд сатире, как и его отец. Обсуждался этот вопрос и на заседании в Союзе писателей Дагестана, где острое словцо всегда было в почёте.

Сатиру критиковали за то, что сатира критиковала, исполняя своё жанровое предназначение. Гамзатов описал характерную по тем временам ситуацию, когда крупный начальник стучал кулаками по столу, критикую автора сатирического произведения:

«— Ну где, где ты увидел, например, такого ленивого, нерадивого бригадира и к тому же пьяницу?!

— В нашем ауле видел, — смиренно отвечал автор.

— Это клевета. Я знаю, что в вашем ауле передовой колхоз. В передовом колхозе не может быть такого бригадира.

Короче говоря, сатира посыпалась на голову самого сатирика. Получилось, как на карикатуре в польском журнале. Там были нарисованы два балкона: один на первом этаже, другой на четвёртом. На каждом балконе — по человечку. Нижний человечек кидает в верхнего кирпичи, но кирпичи не долетают до четвёртого этажа и, возвращаясь, ударяют по голове того, кто их кинул. Верхний же человечек спокойно кидает кирпичи вниз, и они тоже падают на бедную голову стоящего на нижнем балконе. Под карикатурой подпись: “Критика снизу и критика сверху”».

Загрузка...