Издательство благодарит Владимира Зиновьевича Черного и Владимира Владимировича Преображенского за содействие оказанное публикации этой трилогии
Янов АЛ.
Я 64 Россия и Европа. 1462—1921. В 3-х книгах.
Кн. первая. Европейское столетие России. 1480-1560: [трилогия] / Александр Янов. — М.: Новый Хронограф, 200В. — 696 с.
Трилогия известного историка и политического мыслителя Александра Янова посвящена происхождению и перспективам европейской традиции России. Вопреки общепринятому сегодня — и в России и на Западе — мнению, что традиция эта ведет начало лишь с XVIII века (будь то с царствования Петра I или Екатерины II), автор, опираясь на множество бесспорных исторических фактов, демонстрирует, что и родилась-то Россия страной европейской. Это правда, что с самого начала противостояла её «договорной» (европейской) традиции вольных дружинников соперничающая с нею традиция евразийская (холопская). Более того, после победы иосифлянской Контр реформации и вдохновленной ею самодержавной революции Ивана IV в середине XVI века холопская традиция возобладала. Но правда и то, что предшествовали этому не только три с половиной века Киевско-Новгородской Руси, но и Европейское столетие России (1480-1560), которому главным образом и посвящена первая книга трилогии.
Нет спора, холопская традиция хорошо потрудилась за отведенные ей четыре с лишним века. Начиная от православного фундаментализма и обязательной службы дворянства, закрепостивших злиты страны, до тотального порабощения крестьян, от «сакральности» самодержавия до экспансионистской империи и мифологии Третьего Рима, создала она, казалось, несокрушимую антиевропейскую крепость, предназначенную ее увековечить. И тем не менее наследники Европейского столетия сумели между 1696 и 1991 гг. не только пробить бреши в стенах холопской крепости, но и дотла разрушить все её институциональные бастионы. Ничего от неё не осталось после 1991, кроме идейного наследства.
В результате, заключает автор, перспективы европейской традиции в XXI веке зависят от того, сумеют ли новые поколения добиться такого же успеха в идейной войне против наследников холопской традиции, какого добились их предшественники в войне за институты российской государственности. Агентство С IP РГБ
© Янов А.Л., автор. 2008 ISBN 978-5-94881-064-5 © Новый хронограф, 2008
Светлой памяти моих наставников Владимира Сергеевича Соловьева и Василия Осиповича Ключевского, а также Александра Николаевича Яковлева, товарища по оружию, посвящается эта трилогия
9 Вступительное слово к трилогии Введение
21 Реакция высоколобых. Проблема гарантий. «Климатическая» закавыка. Старинный спор. Динамика русской истории. Попытка «неоевразийцев». Завещание Федотова. Русь и Россия. Интеллектуальная контрреформа. Простое сравнение. В чем не прав Петр Струве. Два древа фактов. Происхождение «маятника». Разгадка трагедии? Откуда двойственность традиции? Проверка Правящего Стереотипа. Парадокс «поколения поротых». Последний шанс.
Часть ПЕРВАЯ
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
63 Глава ПЕРВАЯ Завязка трагедии
Точка отсчета. Процветание. Деградация. Происхождение катастрофы. Альтернатива. На пути в Европу. Поворот на Германы. Катастрофа. Иваниана. Историографический кошмар. Для ума загадка? «Экспертиза без мудрости». Случай Карамзина. Реабилитируя сослагательное наклонение. Попытка оправдания жанра.
105 Глава ВТОРАЯ Первостроитель
Проверка мифа. Великий зодчий. «Вотчина» и «Отчина». Новгородская контроверза. Исторический эксперимент. Финал эксперимента. Очередной бастион мифа. Метаморфоза. Загадка Юрьева дня. Земская реформа. Реформация против Реконкисты.
149 Глава ТРЕТЬЯ Иосифляне и нестяжатели
Деньги против барщины. Две коалиций. Ошибка Валлерстайна. В странной компании. Власть Правящего Стереотипа. Наследие ига. В поисках православного протестантизма. Церковное нестроение. Иосифлянство. Путаница. Подготовка к штурму. Первый штурм. Неудача. Ирония истории. Упущенный шанс. Стагнация. Пиррова победа иосифлян. А кто без греха?
215 Глава ЧЕТВЕРТАЯ Перед грозой
Загадка «избранной Рады». Великая реформа. Политическая база реформы. Еще одна загадка. Отступление в современность. Главная ошибка. Вторая ошибка. Проблемы военной реформы. Контратака. Антитатарская стратегия. Цена ошибки. На западном направлении. Последний компромисс. Еще одно отступление в современность. На южном фронте. Что мы знаем и чего мы не знаем. Крестный путь. Вот как это было. Вначале была Европа. Суд истории и суд историков. Метаистория?
Часть ВТОРАЯ ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
283 Глава ПЯТАЯ Крепостная историография
«Как беззаконная комета...» Страдания «истинной науки». Потерянный рай «равновесия». В поисках замены. Определение Авреха. Подо льдом «истинной науки». Карательная экспедиция. Заключительный аккорд. Предварительные итоги.
313 Глава ШЕСТАЯ Деспотисты
Злоключения Карла Виттфогеля. Заключительная формулировка. Повторение пройденного. Особенности «русского деспотизма». Фейерверк метафор. «Монгольская Россия»? Попутное замечание. Чего не понял Виттфогель. «Византийская Россия»? Опять география? Первое знамение? Путаница. Египет как модель России? Время «гражданских бурь». Распад теории. Сопоставим страницы. Логика Пайпса. Эпигоны. Западный консенсус.
355 Глава СЕДЬМАЯ Язык, на котором мы спорим
«Миросистемный анализ». Два слова о методологии. Условия задачи. Сложности. Первый шаг деспотологии. «Отклонения» абсолютной монархии. Равенство без свободы. Роль Карла Виттфогеля. Феномен тотальной власти. Парадокс абсолютизма. Неограниченно/ограниченная монархия. «Политическая смерть». Политический кентавр. Герцен при деспотизме? Финансовый хаос. Культурные ограничения власти. Приключения янки. Историческая функция абсолютизма. Привычный вопрос. Самодержавная государственность. Первые странности. Удержать от крови власть. Драма русской аристократии. Пункт седьмой. Постскриптум. Террор^Предварительные итоги. Почему «Иваниана»?
Часть ТРЕТЬЯ
ИВАНИАНА
417 Введение кИваниане
Болдинская осень русской культуры. Конец старой модели. Сколько на Земле цивилизаций? Отречение. Течение времени или история? Маскарад. Парадоксы постмодернизма. Оправдание архаики. Как быть с религией? Произвол. Почему это произошло. Где кончается аналогия. Лабиринт. Глядя «сверху» и «снизу». «Научная» амальгама, ■f Размышления Веселовского. Наука и национальная драма. Диссиденты Иванианы.
457 Глава ВОСЬМАЯ Первоэпоха
Колебания Ключевского. Природа Московского государства. Та самая двойственность. Зачем нужен был Земский собор? Альтернативы. Время выбора. Кто «отстаивал существующее»? Политическое банкротство боярства. Первый «историографический кошмар». Контратака Щербатова. Отступление Карамзина. Догадка Погодина. «Раскрутим» гипотезу. Спор царя с реформаторами. Передержка. Ошеломляющий вывод. Пролегомены ко второй эпохе.
497 Глава ДЕВЯТАЯ Государственный миф
«Россия — не Европа». Националисты. Вызов Кавелина. Русифицируя Гегеля. «Сравнение невозможно»? Интеллектуальное наследство Кавелина. Теория и реальность. «Прелести кнута». Какон это делает? Символ прогресса. «Болезнь старого общества». «И страшна была жатва». «Неизбежность опричного террора». Феномен славянофильства. Что говорит история. Конец парадокса. Капитуляция славянофилов. Тень Курбского. На стороне тирана. Измена кому? Испытание мифа. Нам недано предугадать... Жупел олигархии. Ключевский: ошибка царя? Ошибка Ключевского. А была ли бомба-то? Третьего не дано? Ключевский и Тойнби. Спор Платонова с Ключевским. Спор с Платоновым и Ключевским. Попутные заметки.
575 Глава ДЕСЯТАЯ Повторение трагедии
«Аграрный переворот». «Сплошное недоразумение». Парадокс Покровского. Политический смысл «коллективизации». Новая опричнина. Задание тов. И.В. Сталина. Милитаристская апология опричнины. Дух эпохи. Альтернатива тирана. Грехопадение. Средневековое видение. Разоблачение мифа. Традиция Сопротивления.
625 Глава ОДИ Н НАДЦАТАЯ Последняя коронация?
Мятеж Дубровского. Серый консенсус. Сакральная формула. Атаки шестидесятников. Маневры Скрынникова. Несостоявшееся «переосмысление». После «1861 года». Следующее поколение. Религиозный аспект. Справочник. Мощь Правящего Стереотипа. Главный вывод.
665 ЗАКЛЮЧЕНИЕ Век XXI. Настал ли момент Ключевского?
Нефть и «русский реванш». Возрождение традиции. Судьба новой парадигмы. Тревожные знамения. Случай Ключевского. Что, однако, по поводу русской magna carta? Опять на роковом перепутье?
685 Именной указатель
Россия и Европа. 1462-1921
Самые знаменитые, вошедшие во все хрестоматии, строки из «Апологии сумасшедшего» Петра Яковлевича Чаадаева обычно цитируются так: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами». Это гордые слова и не удивительно, что они так часто цитируются: они делают честь народу, давшего миру такого мыслителя.
Продолжение этой цитаты, однако, отнюдь не менее значительно. Может быть, более. Вот как заканчивается оборванная на середине мысль Чаадаева: «Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит её; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной».
С тем, как именно видел свою страну Чаадаев и что имел он в ви-
4*
ду под истиной, которой обязан был отечеству, читатель трилогии подробно познакомится во второй её книге. Самое сжатое представление об этом дают нам строки из третьего его Философического письма 1829 года: «Скоро мы душой и телом будем вовлечены в мировой поток... и, наверное, нам нельзя будет долго оставаться в нашем одиночестве. [Это] ставит всю нашу будущую судьбу в зависимость от судеб европейского сообщества. Поэтому чем больше мы будем стараться слиться с ним, тем лучше это будет для нас».
Не менее существенно, что с этим суждением Чаадаева безоговорочно согласился и Пушкин, который, как мы помним, вовсе
не всегда соглашался со своим старшим товарищем. «Горе стране, — ответил в этом случае Александр Сергеевич, — находящейся вне европейской системы».
Скажу честно, когда я впервые прочитал эти строки, а было это, как понимает читатель, в достаточно нежном возрасте, поразили они меня словно громом. Как могли, думал я, руководители России на протяжении столетий не понимать того, что было азбучно ясно Пушкину и Чаадаеву почти двести лет назад? А именно, что сознательно оставляя страну «в одиночестве», «вне европейской системы», обрекают они свой народ на горе? Ведь это поистине уму непостижимо! Повзрослев, я нашел ответы на многие вопросы. Но на этот, признаюсь, ответа я так и не нашел.
Так или иначе, в переводе на современный академический жаргон истина Чаадаева сводилась к следующему: он предложил постоянно действующий критерий политической модернизации России. В отличие от всех других форм модернизации (экономической, культурной или религиозной) политическая модернизация, если отвлечься на минуту от всех её институциональных сложностей, вроде разделения властей или независимости суда, означает в конечном счете нечто вполне элементарное: гарантии от произвола власти.
Во второй четверти XIX века, во времена Чаадаева и Пушкина, Европа была единственной частью тогдашней политической вселенной, сумевшей этот произвол минимизировать. Нужен был, однако, гениальный без преувеличения прогностический дар, чтобы в их время предугадать, что только Европа — несмотря на все откаты, эпизодический регресс и даже братоубийственные гражданские войны, вроде наполеоновских, — в силах самопроизвольно довести свою политическую модернизацию до конца. Другими словами, элиминировать произвол власти.
Тем более трудно это было предвидеть, что два важнейших европейских сообщества — германское (со времен первых романтиков XIX века) и российское (со времен Николая I) — обнаружили отчетливую тенденцию противопоставлять себя остальной Европе. Такие выпадения из «великой семьи европейской», говоря словами Чаадаева, с несомненностью обличали своего рода, если хотите, политическую недостаточность этих сообществ, их неспособность к самопроизвольной политической модернизации.
Это обстоятельство не только затрудняло прогноз, но и обостряло в глазах русских мыслителей необходимость компенсировать политическую недостаточность России «слиянием» с Европой, по выражению того же Чаадаева.
2 У немцев не было своего Чаадаева. И у Иоганна Вольфганга Гете, к которому относятся они так же, как мы к Пушкину, никакой особенной тревоги это странное «выпадение» Германии из Европы, тоже, сколько я знаю, не вызвало. Ничем хорошим тем не менее закончиться оно не могло. Не это ли имел в виду крупнейший английский историк А.П.Тейлор, когда писал полтора столетия спустя: «То, что германская история закончилась Гитлером, такая же случайность, как то, что реки впадают в море»? Так или иначе, понадобились эпохальные поражения в двух мировых войнах, чтобы Германия воссоединилась с Европой.
Россия, однако, тоже не послушалась грозного предостережения самого выдающегося из своих политических мыслителей. Почему не послушалась, подробно, конечно, обсуждено в трилогии. Важно для современного читателя то, что заплатила она за небрежение советом Чаадаева неимоверно, умопомрачительно дорого — не только затянувшимся на столетия крестьянским рабством или десятками миллионов жизней, поглощенных ГУЛА- Гом, но и тем, что оказалась отрезанной от нормальной (европейской, по Чаадаеву) жизни, обречена мириться с произволом
власти и с унизительной второсортностью своего быта, не говоря уже о неуверенности в завтрашнем дне, терзающей её и по сию пору (достаточно вспомнить хотя бы о «проблеме 2008»).
Но главное, обречена оказалась страна мириться с тем, что брела по истории спотыкаясь, то и дело попадая в глубокие, затягивавшиеся на долгие годы, если не на поколения, исторические тупики.
Я не думаю, что кому-нибудь в России нужно объяснять, что такое исторический тупик. Союз Советских Социалистических Республик, в котором большинство из нас прожило часть своей жизни, был одним из таких российских тупиков. Мы тотчас поймём это, вспомнив, что едва он закончился, обнаружили мы вдруг, что жизнь придется начинать с чистого, так сказать, листа, беспощадно меняя в ней ВСЁ — от основ повседневного бытия до индивидуальной психологии. Менять, признавая тем самым, что страна десятилетиями шла в никуда.
Или, как сказал известный американский историк проф. Н.В. Рязанове кий по поводу другого такого тупика, «Россия так и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае I». Потерянные поколения — вот что такое исторический тупик.
Еще важнее, однако, для современного читателя то, что и сегодняшние лидеры страны по-прежнему ведут её курсом, противоположным совету Чаадаева. Курсом, вполне возможно чреватым еще одним историческим тупиком.
Многие в России такой курс поддерживают, некоторые против него возражают, но и те и другие не в силах доказать ни правильность, ни ошибочность этого курса для будущего страны. Да и возможно ли доказать это, опираясь на жизненный опыт одно- го-двух поколений, на которые вынуждены опираться те, кто принимает сегодня судьбоносные решения?
3 Это особенно обидно потому, что способ доказать правоту (или неправоту) Чаадаева существует. Больше того, это единственный способ понять, вопреки Тютчеву, Россию умом. В просторечии называется он «история страны». В случае, конечно, если история эта понимается не селективно, не как вчерашняя лишь или позавчерашняя, но во всей ее «общности и целостности», используя выражение, употребленное в совсем другой, как мы увидим, связи известным мыслителем XIX века Н. Я. Данилевским.
В конце концов за двадцать поколений своей государственности не раз стояла Россия на аналогичных исторических перекрестках, опять и опять выбирая путь в будущее. Порою выбор её лидеров был правильным, но нередко оказывался он и ошибкой. Иногда непростительной, грубейшей. По крайней мере, трижды заводил он страну в болота исторических тупиков, выход из которых требовал от народа огромных, бывало, и страшных жертв. Так вытаскивал Россию из московитского болота XVII века Петр I. Так вытаскивал её из николаевского болота в середине XIX века Александр II. Так, наконец, под напором «снизу» выводили её из тупика советского в конце XX века Горбачев и Ельцин. И опять и опять приходилось подданным Российской империи во всех этих случаях начинать жизнь с чистого листа, невольно признавая таким образом, что десятилетиями страна шла навстречу
катастрофе. »
Отсюда замысел трилогии.
Почему, в самом деле, не попробовать нам с читателем опереться на опыт всех двадцати поколений, живших и умерших на этой земле с самого начала её государственного существования? На опыт всех стратегий, выбиравшихся её лидерами на протяжении пяти столетий?
Драматическая и для большинства читателей совершенно неожиданная картина откроется нам, едва попытаемся мы это еде- лать. Все магистрали и закоулки отечественной истории окажутся перед нами как на ладони. И все роковые ошибки тоже.
Увидим мы, например, как, стряхнув с себя более чем двухвековое варварское иго, расцвела страна, вступив во главе со своим первостроителем великим князем Иваном III в эпоху, которую я назвал Европейским столетием России (1480-1560). Увидим поразительные для своего времени, нередко опережавшие тогдашнюю Европу реформы, которые открывали, казалось, перед страной перспективу дальнейшего роста и процветания.
Но увидим мы также и катастрофу. Увидим гибель всех этих надежд в нескончаемой четвертьвековой войне с Европой, дотла разорившей страну. И в первом на Руси тотальном терроре царя Ивана IV, известного в потомстве под именем Грозного, который, по словам Николая Михайловича Карамзина, «по какому-то адскому вдохновению возлюбив кровь, лил оную без вины и сёк головы людей, славнейшихдобродетелями».
Еще страшнее, однако, оказалось то, что диктатуре Грозного царя удалось институционализировать эту новую в русской истории военно-имперскую государственность, положив начало порабощению большинства соотечественников и «сакральному самодержавию». Наглухо отрезав Россию от Европы, она поставила страну на грань распада в бурях Смутного времени и в конечном счете ввергла её в затяжной исторический тупик Московии. Тот самый, из которого и пришлось большой кровью извлекать Россию столетие спустя Петру.
4 Здесь, во вступительном слове, не место подробно описывать то, что увидим мы в русской истории дальше, попытавшись опереться на опыт двадцати её поколений. Всё это читатель найдёт в трилогии. Скажем лишь, что так история России и продолжалась: эпохи сравнительного благополучия перемежались эпохами деградации, которые один из основоположников славянофильства Иван Васильевич Киреевский очень выразительно характеризовал как «оцепенение духовной деятельности». И как увидим мы в трилогии, странным образом всегда настигала Россию деградация, едва «отрезалась» она от Европы — в полном согласии с истиной Чаадаева. Именно со времени национальной катастрофы середины XVI века и обречена была страна на столетия «догоняющего равития».
Я, впрочем, никакой особенной задачи и не ставил перед этим вступительным словом, кроме того, чтобы показать, что стратегии лидеров России на протяжении всей истории её государственности действительно определяли её судьбу на поколения вперед. Так было во времена Ивана III и Ивана IV, повторилось и при Алексее и Петре Романовых, при Екатерине II и Николае I, так же, как и при Александре III или Сталине. Едва ли есть у нас поэтому основания полагать, что выбор сегодняшних лидеров не отразится на судьбе наших внуков.
И, конечно же, подтвердил обзор всех двадцати поколений российской государственности, которые пройдут перед читателем в трилогии, что Пушкин был прав: каждое выпадение из «европейской системы», подобное ли московитскому, или николаевскому, или советскому, и впрямь приносили России горе. Большое неизбывное горе для слишком многих, кто, подобно ему, родился на этой земле с душой и талантом.
Просвещенный читатель заметит, конечно, что — за исключением дат — название трилогии повторяет заголовок знаменитой книги Николая Яковлевича Данилевского, впервые опубликованной в 1869 году и ставшей при Александре III своего рода библией тогдашнего русского национализма. Данилевский проповедовал войну с Европой «во всей её общности и целостности». И хотя он был уверен, что Европа «гниёт» и обречена на судьбу Китая, который, по его мнению, сгнил уже в i86o-e, Данилевский был исполнен решимости слегка подтолкнуть историю, ускорив гибель европейской цивилизации. В этом смысле он был самым выдающимся, пожалуй, предшественником большевиков.
Шестое издание его книги, которое увидело свет в 1995 году, и дискуссия, вновь развернувшаяся вокруг идей Данилевского на закате XX века (подробно рассмотренная во второй книге трилогии), свидетельствуют, что, несмотря на их очевидную архаичность, идеи его отнюдь не утратили власти над умами наших современников.
Я говорю о тех ненавистниках Европы, которых Чаадаев в свое время саркастически назвал «новыми учителями». «Кто не знает, — писал он, — что мнимо-национальная реакция дошла у наших новых учителей до степени настоящей мономании. Теперь уже речь идет не о благоденствии страны, как раньше... довольно быть русским: одно это вмещает в себя все возможные блага, не исключая и спасения души».
Сегодняшние «новые учителя» идут в своём поклонении Данилевскому еще дальше, чем царские. Если в 1880-е проф. К.Н. Бестужев-Рюмин всего лишь приравнял его идеи к открытию Коперника, то один из наших современников назвал свою книгу о Данилевском «Славянский Нострадамус». Другой, кстати, д-р исторических наук и старший научный сотрудник академического Института российской истории, убежден, что эти идеи были «взглядом, брошенным на историю не с кочки зрения европейской цивилизации, а с высоты космоса и одновременно с высоты Божественного устроения всего сущего на всё в человеческом мире и вокруг него». А третий, духовное лицо, совершенно уверен, что всякий, кто смеет возразить против идей Данилевского, смотрит на историю «глазами диавола».
Я не стану здесь возражать сегодняшним эпигонам Данилевского. Вполне убедительно ответил им еще 120 лет назад великий русский философ Владимир Сергеевич Соловьев, когда писал: «Утверждаясь в своем национальном эгоизме, обособляясь от прочего христианского мира, Россия всегда оказывалась бессильною произвести что бы то ни было великое или хотя бы просто значительное. Только при самом тесном внешнем и внутреннем общении с Европой русская жизнь действительно производила великие политические и культурные явления (реформы Петра Великого, поэзия Пушкина)».
Короче говоря, выбор названия для трилогии не случаен. Оно призвано подчеркнуть её открытую полемическую направленность по отношению к одноименному сочинению Н.Я. Данилевского и его сегодняшним единомышленникам.
Я знаю — как не знать? — что и в России и в Европе выросла за столетия мощная индустрия исторического мифотворчества, ставящая себе целью убедить публику, что они чужие друг другу — всегда были чужими и всегда будут. Даже принадлежат к разным «цивилизациям». Приложили к этому руку и классики западной историографии. В унисон с «мономанией» отечественных певцов национального эгоизма они тоже полностью игнорировали Европейское столетие России и порожденную им либеральную традицию в её политической культуре. И тоже пропагандировали миф о прошлом России как о тысячелетнем царстве рабства и деспотизма. Как увидит читатель в первой книге трилогии, аргументы их очень подробно рассмотрены и безосновательность их показана, надеюсь, достаточно убедительно.
Сложнее с отечественной псевдоакадемической «мономанией» в духе А.С. Панарина, А.Г. Дугина или Н.А. Нарочницкой. Сложнее потому, что эти пропагандисты национального эгоизма оперируют не аргументами (о документах и говорить нечего), но расхожими прописями полуторавековой давности, вроде «мистического одиночества России» или её «мессианского величия и призвания». Подменяя рациональную аргументацию туманным — виноват, не нашел другого слова! — бормотанием, которое невозможно верифицировать, эта эпигонская манера, по сути, исключает осмысленную дискуссию и провоцирует оппонентов на не вполне академическую резкость. Можно поэтому понять акад. Д.С. Лихачева, когда он так им возражал: «Я думаю, что всякий национализм есть психологическая аберрация. Или точнее, поскольку вызван он комплексом неполноценности, я сказал бы, что это психиатрическая аберрация».
В отличие от Дмитрия Сергеевича, однако, я не стану обижать певцов национального эгоизма подозрениями по поводу их душевного здоровья. Я лишь обращу внимание читателя на сегодняшнюю реальность, сложившуюся в результате того, что именно этот национальный эгоизм отнял у России европейскую способность к самопроизвольной политической модернизации, обрекая ее тем самым на многовековой произвол власти.
7 Читатель не найдет в трилогии стандартного, строго хронологического описания прошлого России (он легко это отыщет в школьных или вузовских учебниках). Трилогия предлагает ему то, чего в учебниках нет. А именно многовековую историю национального горя, т.е. повторяющихся выпадений России из Европы и связанных с ними национальных катастроф.
Первая её книга состоит из трех практически равных частей. Одна посвящена подробному исследованию Европейского столетия России; другая — теоретическому осмыслению его катастрофы в отечественной и западной исторической литературе; последняя, наконец, — старинному историографическому спору о сути этой катастрофы. Я назвал этот затянувшийся на четыре столетия и впервые собранный здесь по кирпичику судьбоносный спор Иванианой (по имени его зачинателя).
Во второй книге читатель познакомится с московитским выпадением из Европы XVII века и — особенно подробно — с международной дискуссией о смысле следующего выпадения во второй четверти XIX столетия. Тогда, при Николае I, Россия словно бы вернулась на три десятилетия к московитскому «духовному оцепенению», насколько возможно было это после Петра. Тогда же и идеология Грозного царя получила свою законченную форму Православия, Самодержавия и Народности.
Время для столь же фундаментального исследования советского выпадения из Европы просто еще не пришло: страна не изжила его покуда в своем духовном опыте. Отсюда и эпигонство сегодняшних певцов национального эгоизма (у которых не нашел я, сколько ни старался, ничего кроме унылых перепевов старых мифов). Так или иначе, тема эта остаётся на долю молодого поколения историков, тех, кто сегодня еще на университетской скамье.
Третья книга о том, почему постниколаевская российская элита оказалась неспособна освободиться от губительного идейного наследства николаевской эпохи (подобно тому как постсталинская элита не сумела освободиться от идейного влияния сталинизма). Ведь именно в результате этой её неспособности и привело падение векового самодержавия в 1917-м лишь к его реставрации. Иначе говоря, к очередному — советскому — историческому тупику.
Все без исключения историки признают, что без Первой мировой войны Октябрьская революция никогда бы не случилась. Никто, однако, сколько я знаю, не ставит даже вопрос о том, неизбежно ли было участие России в этой, совершенно не нужной ей с точки зрения её национальных интересов войне. О том, другими словами, не была ли сама эта война для России лишь результатом так до самого конца и непреодоленного идейного наследства николаевской эпохи, о котором мы говорим? Вывод, следующий из постановки этого вопроса, совершенно, согласитесь, неожиданный: будь николаевское наследство вовремя преодолено, никакой большевистской революции в России могло просто не быть. И советского исторического тупика тоже.
Вопрос,короче говоря, такой: как объяснить участие России в этой роковой для неё войне?
Он, естественно, и стоит в центре третьей книги. Им, однако, исчерпывается лишь академическая сторона проблемы. На самом деле ставит заключительная книга трилогии перед современным читателем куда более насущные и вполне практические вопросы: преодолено ли сегодня идейное влияние советской эпохи? И, следовательно, возможно ли предотвратить новый исторический тупик в XXI веке? И, если возможно, то как?
Другими словами, спрашиваю я, прав ли был Александр Николаевич Яковлев в своей удивительной — и страшной — эпитафии нашему переходному времени, гласящей, что «наше будущее уже с нами, но наше прошлое еще впереди»?
Введений 21
Более пятисот лет центральная проблема в определении Европы состояла в том, включать или исключать из неё Россию.
Норман Дэвис
Сентябрь — октябрь 2000 года посвятил я обсуждению в Москве своей незадолго до того опубликованной книги «Россия против России».1 Тем более казалось мне такое обсуждение необходимым, что написана была книга в жанре, если можно так выразиться, предостережения. В том же, иначе говоря, жанре, в каком написаны, допустим, последние перед Крымской войной письма Петра Яковлевича Чаадаева или «Национальный вопрос в России» Владимира Сергеевича Соловьева.
Современники, как мы знаем, их предостережений не услышали. Несмотря даже на то, что как писатели — и мыслители — превосходили они меня многократно. Потому-то и нужно мне было выяснить, услышали ли мои современники меня. В конце концов строил я свои аргументы на мощном фундаменте: ведь аналогичные предостережения моих предшественников полностью подтвердились.
Мы будем еще говорить о них подробно. Сейчас лишь один пример. Вот что писал в 1855 году Чаадаев: «новые учителя [так окрестил он идеологов режима, царствовавшего тогда Николая I] хотят водворить на русской почве новый моральный строй, нимало не догадываясь, что, обособляясь от европейских народов морально, мы тем самым обособляемся от них политически, [рвём] нашу братскую связь с великой семьей европейской».2 Как увидим мы в трилогии, постниколаевские поколения российской элиты так никогда и не поняли смысл этого предостережения. А оно междутем предрекало им гибель.
А. Л. Янов. Россия против России, Сибирский хронограф, Новосибирск, 1999.
2 П.Я. Чаадаев. Сочинения и письма, т. 2, М., 1913, с. 281.
Ибо то, что Чаадаев называл «великой семьей европейской», было тогда и остается теперь — символом и воплощением политической модернизации (иначе говоря, как мы уже знаем, способности страны сопротивляться произволу власти и её бюрократии). Обособляясь от Европы морально, Россия на самом деле отказывалась от этой модернизации.
Чаадаев принадлежал к пушкинскому, самому, пожалуй, интеллектуально одаренному и совершенно европейскому поколению в русской истории. Ему было невыносимо видеть, как страна собственными руками порывает со своей единственной надеждой стать свободной.
И дело было не только в том, что, бросив вызов Европе, Россия обрекла себя, как он был уверен, на катастрофическое поражение в Крыму. Дело было в том, как отнесутся к этому поражению элиты постниколаевских поколений на очередном историческом перекрестке, на котором они неминуемо после него окажутся.
Станет оно для них стимулом к примирению, даже к «слиянию» с европейской семьей, как писал Чаадаев еще в «Апологии сумасшедшего», и, следовательно к политической модернизации? Или окажется для них крымский позор стимулом к отчуждению от Европы, к тому, чтобы «начать жить своим умом», руководясь при этом идеей реванша за пережитое при Николае унижение?
Таков был выбор, стоявший перед культурной элитой России в середине XIX века. Она могла последовать заветам пушкинского антисамодержавного поколения, ради которых вышли на площадь в 1825 году декабристы. Но могла и предать их. О последствиях такого предательства и предупреждал Чаадаев.
Надо ли напоминать читателю о том, что постниколаевские элиты предпочли «жить своим умом», морально обособившись от Европы? Или о том, как страшно расплатились они за это после октября 1917, когда были практически уничтожены.
Не помог им, увы, «свой ум». Так или иначе, в результате оказалась в 2000 году новая, постсоветская культурная элита на том же — чаадаевском, если хотите, — перекрестке и тот же перед нею чаада- евский выбор.
Так научила её чему-нибудь роковая ошибка её дореволюционных предшественников? Способна она теперь — две национальных катастрофы и полтора столетия спустя — принять эстафету пушкинского поколения? Или хотя бы просто понять, от чего предостерегали её Чаадаев и Пушкин?
Введение
Так или примерно так изложил я своим собеседникам смысл «России против России». Понимаю, что несколько выжатых досуха фраз крадуту мысли и глубину аргументации и живость реальных деталей. Но по крайней мере читательтеперь знает, о чем был спор.
Реакция высоколобых
А был он долгий и трудный. В итоге, сколько я могу судить, большинство собеседников в многочисленных аудиториях, к которым я обращался — и в дюжине академических институтов и семинаров, и в печати, и в радиодискуссиях, и даже по телевидению, — со мною не согласилось. И вовсе не потому, что подвергло сомнению достоверность приведенных в книге фактов или серьезность аргументов. Напротив, книга вроде бы всем, включая оппонентов, понравилась. Разногласия уходили куда глубже. Большинство собеседников отказалось представить себе Россию органической и неотъемлемой частью Европы. Такой же, допустим, как сегодняшняя Германия. Обнаружилось^ другими словами, что в споре между заветами пушкинского поколения и предавшими их наследниками постсоветская культурная элита — на стороне наследников. И моральное обособление России от Европы для неё по-прежнему sine qua поп.
Соображения оппонентов были самые разные — от тривиальных до высоко рафинированных. Одни, например, недоумевали по поводу того, как нелепо выглядел бы российский слон в тесной посудной лавке Европы, которую еще Константин Леонтьев пренебрежительно назвал когда-то всего лишь «атлантическим берегом великого Азиатского материка». Другим казалось унизительным, что «народу-богоносцу» следует стремиться в душную, приземленную, бездуховную Европу. Третьи полагали, что именно после 1825 года
Россия как раз и сосредоточилась на поисках своего подлинного национального характера и, что поделаешь, если поиски эти как раз и обнаружили её неевропейский характер? Короче говоря, в ход пошел весь арсенал идей, выработанных культурной элитой постниколаевских поколений для оправдания своего предательства заветов поколения пушкинского.
Четвертые, наконец, цитировали того же Леонтьева, завещавшего, что «России надо совершенно сорваться с европейских рельсов и, выбрав совсем новый путь, стать во главе умственной и социальной жизни человечества». Или современного московского философа (Вадима Межуева), уверенного, что «Россия, живущая по законам экономической целесообразности, вообще не нужна никому в мире, в том числе и ей самой». Ибо и не страна она вовсе, но «огромная культурная и цивилизационная идея».
Ну как было с этим спорить? Тут ведь, как и после крымской катастрофы, совершенно очевидно говорило уязвленное национальное самолюбие. Куда денешься, отвечал я на цитаты цитатой. Не знаю, почему она мне запомнилась. Итальянка Александра Ричи саркастически описывала такие же примерно речи немецких тевтонофилов времен Веймарской республики. И звучали эти речи так: «Германские девственницы девственнее, германская преданность самоотверженнее и германская культура глубже и богаче, чем на материалистическом Западе и вообще где бы то ни было в мире».
Не забудем, комментировал я цитату, во что обошлись Германии эти высокомерные речи, это, говоря словами B.C. Соловьева, «национальное самообожание». Не пришлось ли ей из-за них пережить три (!) национальные катастрофы на протяжении одного XX века — в 1918-м, 1933-м и 1945-м? И горьким был для неё хлеб иностранной оккупации.
Нет, я не думаю, что история чему-нибудь научила немецких тевтонофилов. Они и сейчас, наверное, ораторствуют друг перед другом в захолустных пивнушках о духовном превосходстве своей страны над материалистической Европой. Но вопреки затрепанному клише, что история ничему не учит, Германию она все-таки кое-чему научила. Например, тому, что место державным националистамв пивнушках, а не в академических институтах. Короче, она признала себя Европой, а своихтевтонофилов маргинализовала. И судьба её изменилась словно по волшебству.
Но разве меньше швыряло в XX веке из стороны в сторону Россию? Разве не приходилось ей уже устами своих поэтов и философов прощаться с жизнью? Вспомним хоть душераздирающие строки Максимилиана Волошина
С Россией кончено. На последях Её мы прогалдели, проболтали, Пролузгали, пропили, проплевали,
-Л
Замызгали на грязных площадях.
Вспомним и отчаянное восклицание Василия Розанова: «Русь слиняла в два дня, самое большее в три... Что же осталось-то? Странным образом, ничего». Не холодеет у вас от этих слов сердце?
Так почему же и три поколения спустя после этого страшного приговора, даже после того, как наследница «слинявшей» розановской Руси, советская сверхдержава, опять «слиняла» в августе 91-го — и, заметим, точно так же, как её предшественница, в два дня, самое большее в три, — почему и после всего этого Россия ничему в отличие от Германии не научилась? Не отправила своих славянофильствующих из академических институтов в захолустные пивнушки?
Введение
И в результате по-прежнему отказывается признать себя Европой, опять отвечая на простые вопросы все той же высокомерной риторикой. Ведь дважды уже — в одном лишь столетии дважды! — продемонстрировала эта риторика свою эфемерность, никчемность. Немыслимо оказалось, руководясь ею, уберечь страну от гигантских цивилизационных обвалов, от «национального самоуничтожения», говоря словами того же Соловьева.
Проблема гарантий
Готов признать, что погорячился. Не следовало, конечно, вступать в столь жестокую полемику с высоколобыми из академических институтов. С другой стороны, однако, очевидноведь: те немногие из них, кто не согласен со своими славянофильствующими коллегами, не нашли аргументов, способных их переубедить. И потом оченьуж нелепо и провокационно звучали заклинания этих славянофильствующих — на фоне разоренной страны — в момент, когда её будущее зависело оттого, сумеет ли она обрести европейскую идентичность.
Пожалуй, единственным мне оправданием служит то, что в аудиториях без академических претензий (или откровенно враждебных) — мне ведь пришлось защищать свою книгу и перед семинаром, высшим авторитетом которого является знаменитый ниспровергатель Запада и «малого народа» Игорь Шафаревич, и дискутировать на «Эхе Москвы» с секретарем ЦК КПРФ по идеологии — апеллировал я исключительно к здравому смыслу. Примерно так.
Вот сидим мы здесь с вами и совершенно свободно обсуждаем самые, пожалуй, важные сегодня для страны вопросы. В частности, почему и после трагедии 1917 года Россия снова — по второму кругу — забрела в тот же неевропейский исторический тупик, выйти из которого без новой катастрофы оказалось невозможно. И, что еще актуальнее, почему и нынче, судя по вашим возражениям, готова она пойти все тем же неевропейским путём — по третьему кругу? Задумались ли вы когда-нибудь, откуда он, этот исторический «маятник», два страшных взмаха которого вдребезги разнесли сначала белую державу царей, а затем и её красную наследницу?
Не правда ли, продолжал я, здесь монументальная, чтобы не сказать судьбоносная, загадка? Не имея возможности свободно её обсуждать, как мы её разгадаем? А не разгадав, сможем ли предотвратить новый взмах рокового «маятника»? Так вот я и спрашиваю, есть ли у нас с вами гарантии, что, скажем, и через пятнадцать лет и через двадцать сможем мы обсуждать эту нашу жестокую проблему так же свободно, как сегодня? Нет гарантий? Тогда объясните мне, почему в Европе они есть, а у нас их нету?
Так что же на самом деле мешает нам стремиться стать частью этой «Европы гарантий»?
«Климатическая» закавыка
Признаться, вразумительных ответов на эти элементарные вопросы я так и не получил. Если не считать, конечно, темпераментных тирад профессора В.Г. Сироткина (и его многочисленных единомышленников). Два обстоятельства, полагают они, закрывали (и закрывают) России путь в Европу — климат и расстояния. Прежде всего «приполярный характер климата: на обогрев жилищ и обогрев тела (еда, одежда, обувь) мы тратим гораздо больше, чем европеец. У того русской зимы нет, зато на 8о% территории Франции и 50 % Германии растет виноград. Добавим к этому, что 70 % территории России — это вариант «Аляски», [где] пахотные культивированные земли занимают всего 13-15% (в Голландии, например, культивированных земель, даже если на них растут тюльпаны, — 95 %)». Та же история с расстояниями: «второе базовое отличие от Европы — то, что там ю км., в Европейской России — юо, а в Сибири и все 300».3 Иначе говоря, география — это судьба.
Введение
Все вроде бы верно. Опущена лишь малость. Россия в дополнение ко всему сказанному еще и богатейшая страна планеты. И черноземы у неё сказочные, и пшеница лучшая в мире, и лесов больше, чем у Бразилии, Индии и Китая вместе взятых, и недра — от нефти и газа до золота и алмазов — несказанно богаты. Сравнить ли её с Японией, недра которой вообще пусты? Или с Израилем, где при вековом господстве арабов были одни солончаки да пустыни? Но ведь ни Японии, ни Израилю не помешала неблагодарная география обзавестись гарантиями от произвола власти. При всех климатических и прочих отличиях от Европы умудрились они как-то стать в известном смысле Европой. Так может, не в винограде и не в тюльпанах здесь дело?
И вообще популярный миф — будто холодный климат мешает России конкурировать на равных с соперницами, к которым гео-
б.Г. Сироткин. Демократия по-русски, M., 1999, с. 6.
графия благосклонна, относится, скорее, к доиндустриальной эре, ко временам Монтескье. В современном мире северные страны более чем конкурентоспособны. Сравните, допустим, утонувшую в снегах Норвегию (ВВП на душу населения 54,360 долларов) с солнечной Мексикой (6.450). И даже ледяная Исландия (41,910) намного перегнала жаркий Ливан (5,880). А сравнивать, скажем, холодную Швецию (38,920) с горячей Малайзией (4,750) и вовсе не имеет смысла.
А что до российских расстояний, то, сколько я знаю, гигантские пространства между атлантическим и тихоокеанском побережьями едва ли помешали Соединенным Штатам добиться гарантий от произвола власти. Коли уж на то пошло, то, несмотря на умопомрачительные — по европейским меркам — расстояния, США оказались в этом смысле Европой задолго до самой Европы. Короче, похоже, что «расстояния» имеют такое же отношение к европейскому выбору России, как виноград или тюльпаны.
Другими словами, суть спора с В.Г. Сироткиным (я говорю здесь о нем лишь как о самом красноречивом из представителей «климатического» обоснования неевропейского характера русской государственности) сводится на самом деле к тому, определяет ли география судьбу страны. Сироткин уверен, что определяет. Рассуждения об «азиатском способе производства»4 и об «азиатско-византийской надстройке»5 пронизывают его статьи и речи.
Что, однако, еще знаменательнее, именно на этих рассуждениях и основывает он свои политические рекомендации: «рынок нужен... но не западно-европейская и тем более не американская его модель, а своя, евразийская (по типу нэпа) — капитализма государственного. Без деприватизации здесь, к сожалению для многих, не обойтись. Была бы только политическая воля у будущих государственников».6
Тут, впрочем, возникает интересная семантическая проблема. Что такое в конечном счете государство, если не корпорация чинов-
и Там же, с. 13.
Там же, с. 17.
Там же, с. 18.
ников, бюрократов? Так вот, допустим, что кто-нибудь провозгласил бы: «Наша главная цель — создать сильную бюрократию!» Проф. Си- роткин, надо полагать, первым бы от такого безумца отшатнулся. Но стоит слегка перестроить эту фразу и провозгласить, что «наша главная цель создать сильное государство» (не сильную страну, заметьте, но государство), как тот же проф. Сироткин тотчас проголосует за неё обеими руками. Кто бы объяснил мне эту странность поведения ученого, интеллигентного человека, прекрасно понимающего, что «государство» и «бюрократия» в сущности одно и то же? И как это связано с «азиатским способом производства», за который он готов стоять до последнего?
Старинным спор
Что сильнее всего удивило меня, однако, в реакции большинства моих оппонентов, это практически полное её совпадение с вердиктом классической западной историографии. Четверть века назад, когда я готовил к изданию в Америке очень еще приблизительную версию этой книги — ей впервые предстояло тогда увидеть свет под названием «The Origins of Autocracy»,[1] — споров о природе русской политической традиции тоже было предостаточно. Но тогда ситуация выглядела куда яснее.
На одной стороне баррикады стояли, как еще предстоит увидеть читателю, корифеи западной историографии, единодушно настаивавшие на том же самом, что защищает сегодня В.Г. Сироткин, на патерналистском, «азиатско-византийском» характере русской государственности. Между собою они расходились, конечно. Если Карл Виттфогель[2] или Тибор Самуэли[3] вслед за Марксом[4] утверждали, что политическая культура России по происхождению монгольская, то
Арнолд Тойнби был, напротив, уверен, что византийская,[5] а Ричард Пайпс вообще полагал культуру эту эллинистической, «патримониальной».[6] Но в главном все они держались одного мнения: Россия унаследовала её от восточного деспотизма.
Имея в виду, что по другую сторону баррикады стояли историки российские (тогда советские), которые столь же единодушно, хотя и не очень убедительно, настаивали на европейской природе русской государственности, непримиримость обеих позиций была очевидна.Что изменилось сейчас? Непримиримость, конечно, осталась. Парадокс лишь в том, что классики западной историографии неожиданно получили мощное подкрепление. Большинство высоколобых в свободной постсоветской России встало на их сторону. Прав оказался Георгий Петрович Федотов в своем удивительном пророчестве, что, «когда пройдет революционный и контрреволюционный шок, вся проблематика русской мысли будет стоять по-прежнему перед новыми поколениями России».[7]Старинный спор славянофилов и западников, волновавший русскую культурную элиту на протяжении пяти поколений, и впрямь возродился. И опять упускают из виду обе стороны, что спор их решения не имеет. Ибо намного важнее всех их непримиримых противоречий глубинная общность обеих позиций. Ибо и те и другие абсолютно убеждены, что у России была лишь одна политическая традиция — патерналистская (назовите её хоть евразийской, или монгольской, или византийской). Другими словами, обе стороны нимало не сомневаются в том, что за неимением лучшего термина назвал бы я Правящим Стереотипом мировой историографии. Несмотря даже на то, что Стереотип этот откровенно противоречит фактам русской истории, в которой, как я сейчас попытаюсь показать, патерналистская и европейская традиции не только живут как две души в душе одной, но и борются между собою насмерть.
Динамика русской истории
Более того, упустите хоть на минуту из виду этот роковой дуализм политической культуры России, и вы просто не сможете объяснить внезапный и насильственный сдвиг её цивилиза- ционной парадигмы от европейской, заданной ей в 1480-ые Иваном III Великим, к патерналистской — после самодержавной революции Грозного царя в 1560-е (в результате которой страна, совсем как в 1917-м, неожиданно утратила не только свою традиционную политическую ориентацию, но и саму европейскую идентичность). Не сможете вы объяснить и то, что произошло полтора столетия спустя. А именно столь же катастрофический и насильственный обратный сдвиг к европейской ориентации при Петре (на который Россия, собственно, и ответила, по известному выражению Герцена, «колоссальным явлением Пушкина»).
А ведь для того, чтобы это объяснить, можно даже провести, если угодно, своего рода исторический эксперимент. Например, такой. Одновременно с Россией Петра, Екатерины и Александра I существовала в Европе еще одна могущественная евразийская империя, бывшая притом сверхдержавой, Блистательная Порта, как требовала она себя именовать, в просторечии Турция. И как увидит читатель во второй книге трилогии, она тоже пыталась модернизироваться и обрести европейскую идентичность. На самом деле весь XIX век пронизан отчаянными попытками Порты совершить то, что сделал с Россией Петр. Некоторым из её султанов даже пророчили судьбу Петра. Не помогло, однако.Так никогда и не вошла Блистательная Порта в концерт великих европейских держав. Напротив, неумолимо продолжала она скатываться к положению «больного человека Европы». об обретении европейской идентичности и говорить нечего.
Введение
А теперь сравним её неудачу с тем, что произошло после драма- тического поворота Петра с Россией. Уже при Екатерине играла она ПеРвые роли в европейском концерте великих держав. А при Алек- Сандре I, по словам известного русского историка А.Е. Преснякова, «могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в европейский концерт международных связей, а её внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось образцом общего переустройства империи».[8] И что еще важнее, выросло в России при Александре вполне европейское поколение образованной молодежи, готовой рискнуть своей вполне благополучной жизнью ради уничтожения крестьянского рабства и самодержавия . Короче, не прошло и столетия после Петра, как российская элита вернула себе утраченную при Грозном европейскую идентичность.
И все лишь затем, чтобы еще через столетие настиг её новый гигантский взмах исторического «маятника» и она, по сути, вернулась в 1917 году к ориентации Грозного. А потом — всего лишь три поколения спустя — новый взмах «маятника» в 1991-м. И новое возвращение к европейской ориентации. Как объяснить эту странную динамику русской истории, не допустив, что работают в ней две противоположные традиции?Слов нет, Реформация и Контрреформация, революции и реставрации, непримиримое противостояние либералов и консерваторов терзали Европу на протяжении столетий. Но не до такой же степени, чтобы страны её теряли свою европейскую идентичность. А Россия, как мы видели, теряла. Ведь после каждого цивилизационного сдвига представала перед наблюдателем совсем, по сути, другая страна. Ну что, собственно, общего было между угрюмыми московитскими дьяками в долгополых кафтанах, для которых еретическое «латинство» было анафемой, и петербургским изнеженным вельможеством, которое по-французски говорило лучше, чем по-русски?Но ведь точно так же отличались от александровского дворянства, для которого Европа была вторым домом, сталинские подьячие в легендарных долгополых пальто, выглядевших плохой имитацией московитских кафтанов. И хотя рассуждали теперь эти подьячие не
о вселенской победе православия, а совсем даже наоборот, о торжестве безбожного социализма, но погрязшая в буржуазном зле еретическая Европа вызывала у них точно такое же отвращение, как «латинство» у их прапрадедов.
Введение
Попробуйте, если сможете, вывести этот «маятник», в монументальных взмахах которого страна теряла и вновь обретала, и снова теряла и опять обретала европейскую идентичность из какого-нибудь одного политического корня.
Попытка «неоевразийцев»
А что вы думаете, ведь пробуют! Например, новейшая «неоевразийская» школа в российской политологии во главе с двумя московскими учеными — заведующим кафедрой философии Бауманского училища В.В. Ильиным и заведующим кафедрой политических наук МГУ покойным ныне (мир праху его!) А.С. Панариным (о маргинальных «евразийцах», мутящих сегодня воду на обочинах российской политики под руководством Александра Дугина, я уже и не говорю.) Вот основные идеи серьезных людей, профессоров, как В.Г. Сироткин . Во-первых, исключительность России. Ильин: «Мир разделен на Север, Юг и Россию... Север — развитый мир, Юг — отстойник цивилизации, Россия — балансир между ними».15 Панарин вторит: «Одиночество России в мире носило мистический характер... Дар эсхатологического предчувствия породил духовное величие России^и её великое одиночество».16
Во-вторых, обреченность Запада (он же «развитый Север»), который вдобавок не только не ценит своего «балансира», но и явно к нему недоброжелателен: «Россию хотят загнать в третий мир» (он же «отстойник цивилизации».)17 Впрочем, «дело и в общей цивили- ззционной тупиковости западного пути в связи с рельефно проступа- юЩей глобальной несостоятельностью индустриализма и консьюме-
16 17
РеФормы и контрреформы в России (далее Реформы), М., 1996, с. 208. Там же, с. 254.
там Же> с. 255.
^ Яиоа
ризма... С позиций глобалистики вестернизация давно и безнадежно самоисчерпалась».18
В-третьих, врожденная, если можно так выразиться, сверхдер- жавность «балансира»: «Любая партия в России рано или поздно обнаруживает — для того чтобы сохранить власть, ей необходима государственная и даже мессианская идея, связанная с провозглашением мирового величия и призвания России». Почему так? Да просто потому, что «законы производства власти в России неминуемо ведут к воссозданию России как сверхдержавы».19
Что такое «законы производства власти», нам не объясняют. Известно лишь, куда «они ведут». Отсюда «главный парадокс нашей новейшей политической истории... основателям нынешнего режима для сохранения власти предстоит уже завтра занять позиции, прямо противоположныетем, с которых они начинали свою реформаторскую деятельность. Неистовые западники станут „восточниками", предающими анафеме „вавилонскую блудницу" Америку. Либералы, адепты теории „государство-минимум", они превратятся в законченных этатистов. Мондиалисты и космополиты станут националистами. Критики империи... станут централистами-державниками, наследующими традиции Калиты и Ивана IV».20
И это вовсе не метафора, человек настолько уверен в своём пророчестве, что говорит именно об «основателях нынешнего режима», которым «уже завтра» предстояло превратиться в собственную противоположность. А имея в виду, что написано это в 1995 году, то, если верить автору, Ельцин, Гайдар или Чубайс должны были еще позавчера перевоплотиться в Зюганова, Дугина или Макашова.
В-четвертых, Россия в принципе нереформируема, поскольку она «арена столкновения Западной и Восточной цивилизаций, что и составляет глубинную основу её несимфонийности, раскольнос- ти»21 Тем более, что если «европейские реформы кумулятивны, отечественные возвратны»22
Там же, с. 9.
Новый мир, 1995» № 9, с. 137. 1
Там же, Реформы, с. 240.
Реформы, с. 205.
В-пятых, наконец, Россию тем не менее следует реформировать, опираясь на «усиление реформационной роли государства как регулятора производства, распределения, а также разумное сочетание рыночных и планово-регулирующих начал, позволяющее наращивать производительность труда ... развертывать инвестиционный комплекс».23А как же быть с «несимфонийностью, раскольностью» России и с «возвратностью отечественных реформ»? И что делать с идеей врожденной её сверхдержавности, позволяющей, с одной стороны, «сплотить российский этнос вокруг идеи величия России»,24 а с другой — заставляющей соседей в ужасе от неё отшатываться? И как «развертывать инвестиционный комплекс», если Запад хочет «загнать Россию в третий мир», даром что сам задыхается в своей «ци- вилизационной тупиковости»?
Введение
Не в том лишь, однако, дело, что концы с концами у наших неоевразийцев, как видим, не сходятся. И не в том даже, что идеи их впол- нетривиальны (всякий, кто хоть бегло просмотрит «Россию против России», без труда найдет в ней десятки аналогичных цитат из славянофильствовавших мыслителей XIX века, начиная от исключительности России и обреченности Запада и кончая ностальгией по сверхдержавности). Главное в другом. В том, что никак все это не объясняет страшную динамику русской истории, тот роковой её «маятник», для обсуждения которого и отправился я в Москву осенью 2000 года.
Завещание Федотова
И не потому вовсе не объясняет, что лидерам неоевразийства недостает таланта или эрудиции. Напротив, множество их книг и статей обличают эрудицию недюжинную.25 Причина другая. Точнее всех, по-моему, сказал о ней тот же Федотов: «Наша история
2 Там же, с. 193,
Там же, с. 12 м т 1амже.
>
например: В.В. Ильин, АС Панарин. Философия политики, M., 1994; Россия: °пыт национально-государственной идеологии, М., 1994; Российская государствен- н°сть: истоки, традиции, перспективы, М., 1997; Российская цивилизация, М., 2000.
снова лежит перед нами, как целина, ждущая плуга... Национальный канон, установленный в XIX веке, явно себя исчерпал. Его эвристическая и конструктивная ценность ничтожны. Он давно уже звучит фальшью, [а] другой схемы не создано. Нет архитектора, нет плана, нет идеи».26 Вот же в чем действительная причина неконструктивности идей наших неоевразийцев: они продолжают работать в ключе всетого же архаического «канона», об исчерпанности которого знал еще в 1930-е Федотов, повторяют зады все того же Правящего Стереотипа, что завел в тупик не одно поколение российских и западных историков.
На самом деле «канон» этот всемогущ у них до такой степени, что способен «превращать» современников, того же, скажем, Гайдара, в собственную противоположность независимо даже от его воли или намерений. Очень хорошо здесь видно, как антикварный «канон», по сути, лишает сегодняшних актеров на политической сцене свободы выбора. Разумеется, перед нами чистой воды исторический фатализм. Но разве не точно так же рассуждали Виттфогель или Тойнби, выводившие, как увидит читатель, политику советских вождей непосредственно из художеств татарских ханов или византийских цезарей?
Федотов, однако, предложил, как мы еще увидим, и выход из этого заколдованного круга. «Вполне мыслима, — писал он, — новая национальная схема [или, как сказали бы сегодня, новая парадигма национальной истории]». Только нужно для этого заново «изучать историю России, любовно вглядываться в её черты, вырывать в её земле закопанные клады».27 Вот же чего не сделали неоевразийцы, и вот почему оказались они в плену Правящего Стереотипа.
Междутем первой последовала завету Федотова замечательная плеяда советских историков 1960-х (А.А. Зимин, С.О. Шмидт, А.И. Ко- панев, С.М. Каштанов, Ю.К. Бегунов, Н.Я. Казакова, Я.С. Лурье, Н.Е. Носов, Г.Н. Моисеева, Д.П. Маковский). В частности, обнаружили они в архивах, во многих случаях провинциальных, документаль-
Г.П. Федотов. Цит. соч., с. 66. Там же.
ные доказательства не только жестокой борьбы между церковью и государством за церковную Реформацию и не только мощного хо- зяйственного подъема в России первой половины XVI века, внезапно и катастрофически оборванного самодержавной революцией Грозного. И даже не только вполне неожиданное становление сильного среднего класса, если хотите, московской предбуржуазии. Самым удивительным в этом заново вырытом «кладе» был совершенно европейский характер Великой реформы 1550-х, свидетельствовавший о несомненном наличии в тогдашней России того, что С.О. Шмидт обозначил в свое время как «абсолютизм европейского типа».28
Введение
Мы, конечно, очень подробно поговорим обо всем этом в трилогии. Сейчас подчеркнем лишь историческое значение бреши, пробитой уже в 1960-е в окаменевшей догме Правящего Стереотипа. Чтобы представить себе масштабы этого «клада», однако, понадобится небольшое историческое отступление.
Русь и Россия
Никто, сколько я знаю, не оспаривает, что в начале второго христианского тысячелетия Киевско-Нов- городский конгломерат варяжских княжеств и вечевых городов воспринимался в мире как сообщество вполне европейское. Доказывается это обычно династическими браками. Великий князь Ярослав, например, выдал своих дочерей за норвежского, венгерского и французского королей (после смерти мужа Анна Ярославна стала правительницей Франции). Дочь князя Всеволода вышла замуж за германского императора Генриха IV. И хотя впоследствии они разошлись, тот факт, что современники считали брак этот делом вполне обыденным, говорит сам за себя.
Проблема лишь в том, что Русь, в особенности после смерти в 1054 году Ярослава Мудрого, была сообществом пусть европейским, но еще протогосударственным. И потому нежизнеспособным. в отличие от сложившихся европейских государств, которые тоже
вопросы истории, 1968, № 5, с. 24.
оказались, подобно ей, в середине XIII века на пути монгольской конницы (Венгрии, например, или Польши), Русь просто перестала существовать под её ударами, стала западной окраиной гигантской степной империи. И вдобавок, как напомнил нам Пушкин, «татаре не походили на мавров. Они, завоевав Россию, не подарили ей ни алгебры, ни Аристотеля».
Спор между историками идет поэтому лишь о том, каким именно государством вышла десять поколений спустя Москва из-под степного ярма. Я, конечно, преувеличиваю, когда говорю «спор». Правящий Стереотип мировой историографии безапелляционно утверждает, что Россия вышла из-под ига деспотическим монстром. Вышла, иначе говоря, наследницей вовсе не своей собственной исторической предшественницы, европейской Руси, а чужой монгольской Орды. Приговор историков, иначе говоря, был такой: вековое иго коренным образом изменило саму цивилизационную природу страны, европейская Русь превратилась в азиатско-византийскую Московию.
Пожалуй, точнее других сформулировал эту предполагаемую разницу между Русью и Московией Карл Маркс. «Колыбелью Московии, — писал он со своей обычной безжалостной афористичностью, — была не грубая доблесть норманнской эпохи, а кровавая трясина монгольского рабства... Она обрела силу, лишь став виртуозом в мастерстве рабства. Освободившись, Московия продолжала исполнять свою традиционную роль раба, ставшего рабовладельцем, следуя миссии, завещанной ей Чингизханом... Современная Россия есть не более, чем метаморфоза этой Московии».[9]
К началу XX века версия о монгольском происхождении России стала в Европе расхожей монетой. Во всяком случае знаменитый британский географ Халфорд Макиндер, прозванный «отцом геополитики», повторил её в 1904 году как нечто общепринятое: «Россия — заместительница монгольской империи. Её давление на Скандинавию, на Польшу, на Турцию, на Индию и Китай лишь повторяет центробежные рейды степняков».[10] И когда в 1914-м пробил для германских социал-демократов час решать, за войну они или против, именно на этотобронзовевший ктому времени Стереотип и сослались они в свое оправдание: Германия не может не подняться на защиту европейской цивилизации от угрожающих ей с Востока монгольских орд. И уже как о чем-то не требующем доказательств рассуждал, оправдывая нацистскую агрессию, о «русско-монгольской державе» Альфред Розенберг в злополучном «Мифе XX века». Короче, несмотря на колоссальные и вполне европейские явления Пушкина, Толстого или Чайковского, Европа по-прежнему воспринимала Россию примерно так же, как Блистательную Порту. То есть как чужеродное, азиатское тело.
Самое удручающее, однако, в том, что нисколько не чужды были этому оскорбительному Стереотипу и отечественные мыслители и поэты. Крупнейшие наши историки, как Борис Чичерин или Георгий Плеханов — чистой воды западники, заметьте, — тоже ведь находили главную отличительную черту русской политической культуры в азиатском деспотизме. И разве не утверждал страстно Александр Блок, что «азиаты мы с раскосыми и жадными очами»? И разве не повторял почти буквально жестокие инвективы Маркса — и Розен- берга — родоначальник евразийства князь Николай Трубецкой, утверждая, что «русский царь явился наследником монгольского хана. „Свержение татарского ига" свелось... к перенесению ханской ставки в Москву... Московский царь [оказался] носителем татарской государственности»?31 И разве не поддакивал им всем уже в наши дни Лев Гумилев? *
В такой, давно уже поросший тиной омут Правящего Стереотипа русской истории и бросили камень историки-шестидесятники. Так вот, первый вопрос на засыпку — как говорили в мое время студенты, — откуда в дебрях «татарской государственности», в этом «христианизированном татарском царстве», как называл Московию еще Николай Бердяев, взялась вдруг Великая реформа 1550-х, заменившая феодальных «кормленщиков» не какими-нибудь евразийскими
"·С. Трубецкой. Отуранском элементе в русской культуре, Россия между Европой и Азией: евразийский соблазн, M., 1993, с. 72.
баскаками, но вполне европейским местным самоуправлением и судом «целовальников» (присяжных)? Откуда взялся пункт 98 Судебника 1550 года, юридически запрещавший царю принимать новые законы единолично?
Введение
Пусть говорили шестидесятники еще по необходимости эзоповским языком, пусть были непоследовательны и не уверены в себе (что, естественно, когда ставишь под вопрос мнение общепринятое, да к тому же освященное классиками марксизма), пусть не сумели выйти на уровень философского обобщения своих собственных ошеломляющих открытий, не сокрушили старую парадигму. Но бреши пробили они в ней зияющие. Достаточные, во всяком случае, для того, чтобы, освободившись от гипноза 150-летней догмы, подойти к ней с открытыми глазами.
Интеллектуальная контрреформа
К сожалению, их отважная инициатива не была поддержана ни в советской историографии, ни в западной (где историки вообще узнали об их открытиях из ранней версии моей книги). Я не говорю уже о том, что Правящий Стереотип отнюдь не собирается умирать. Уж очень много вложено в него за десятилетия научного, так сказать, капитала и несметно построено на нем ученых репутаций. Сопротивляется он поэтому отчаянно. В свое время я испытал силу этого сопротивления, когда буквально со всех концов света посыпались на мою бедную Autocracy суровые большей частью рецензии (я еще расскажу о них подробно в Заключении этой книги).
Но еще очевиднее сказалась мощь старой парадигмы в свободной России, где цензура уже не мешает, а открытия шестидесятников по-прежнему не осмыслены, интеллектуальная реформа бо-х оказалась подавлена неоевразийской контрреформой и историческая мысль все еще пережевывает зады «старого канона». Вотлишь один пример. В 2000 году вышла в серии «Жизнь замечательных людей» первая в Москве серьезная монографическая работа об Иване III. Ее автор Николай Борисов объясняет свой интерес к родоначальнику европейской традиции России, ни на йоту не отклоняясь от Правящего Стереотипа: «при диктатуре особое значение имеет личность диктатора... Именно с этой точки зрения и следует оценивать... государя всея Руси Ивана III».32 Хорош «диктатор», дозволявший — в отличие, допустим, от датского короля Христиана III или английского Генриха VIII — проклинать себя с церковных амвонов и в конечном счете потерпевший жесточайшее поражение от церковной иерархии! Но автор, рассуждая вдобавок о «евразийской монархии», идет дальше. Он объявляет своего героя «родоначальником крепостного строя» и, словно бы этого мало, «царем-поработителем».33 Как еще увидит читатель, даже самые дремучие западные приверженцы Правящего Стереотипа такого себе не позволяли.
Простое сравнение
Между тем особенно странно выглядит всё это именно в России, чьи историки не могут ведь попросту забыть о Пушкине, европейском поэте parexellence. И вообще обо всем предшествовавшем славянофильской моде последних трех четвертей XIX века европейском поколении, к которому принадлежал Пушкин. О поколении, представлявшем, по словам Герцена, всё, что было «талантливого, образованного, знатного, благородного и блестящего в России»34 Решительно ведь невозможно представить себе, скажем, декабриста Никиту Муравьева декламирующим, подобно Достоевскому, на тему «единой народ-богоносец — русский народ»35 Или Михаила Лунина — рассуждающим, как Бердяев, о «славянской расе во главе с Россией, которая призывается к определяющей роли в жизни человечества».36 Не только не было, не могло быть ничего подобного У пушкинского поколения.
Николай Борисов. Иван III, М., 2000, с. ю. Там же, с. 11.
А-И. Герцен. Собр. соч. в 30 томах, т. 13, М., 1958, с. 43.
Введение
Достоевский. Собр. Соч. в 30 томах, т. ю, Л., 1974, с. 200. Н.А. Бердяев. Судьба России, М., 1990, с. ю.
Там, где у славянофильствующих «империя», у декабристов была «федерация». Там, где у тех «мировое величие и призвание», у них было нормальное европейское государство — без крестьянского рабства и самовластья. Там, где утех «мировое одиночество России», у них, вспомним Чаадаева, «братская связь с великой семьей европейской». Короче, европеизм был для пушкинского поколения естественным, как дыхание.
Введение
Достаточно ведь просто сравнить его с культурной элитой поколения Достоевского, чтобы убедиться — даже общей почвы для спора быть у них не могло. Ну, можете ли вы, право, представить себе обстоятельства, при которых нашли бы общий язык Сергей Муравь- ев-Апостол, не убоявшийся виселицы ради русской свободы, и Константин Леонтьев, убежденный, что «русский народ специально не создан для свободы»?[11] И как не задать, наблюдая этот потрясающий контраст, второй вопрос на засыпку: да откуда же, помилуйте, взялось в этом «татарском царстве» такое совершенно европейское поколение, как декабристы?
В чем не прав Петр Струве
Но если у Правящего Стереотипа нет ответа ни на вызов шестидесятников, ни на вопрос о происхождении декабристов, то что из этого следует? Должен он по-прежнему оставаться для нас Моисеевой скрижалью? Или все-таки согласимся с Федотовым, что он «давно уже звучит фальшью»? Тем более, что на этом несообразности его не кончаются. С этого они начинаются. Вот, пожалуйста, еще одна.
Петр Бернгардович Струве писал в 1918-м в сборнике «Из глубины», что видит истоки трагедии российской государственности в событиях 25 февраля 1730 года, когда Анна Иоанновна на глазах у потрясенного шляхетства разорвала «Кондиции» Верховного тайного совета (по сути, Конституцию послепетровской России). Я подробно описал
эти события в книге «Тень Грозного царя»,38 и нет поэтому надобности их здесь повторять. Скажу лишь, что Струве и прав и не прав.
Правой втом, что между 19января и 25 февраля 1730 года Москва действительно оказалась в преддверии политической революции. Послепетровское поколение точно так же, как столетие спустя декабристы, повернулось против самовластья. «Русские, — доносил из Москвы французский резидент Маньян, — опасаются самовластного правления, которое может повторяться до тех пор, пока русские государи будут столь неограниченны, и вследствие этого они хотят уничтожить самодержавие».39 Подтверждает его наблюдение и испанский посол герцог де Лирия: русские намерены, пишетон, «считать царицу лицом, которому они отдают корону как бы на хранение, чтобы в продолжение её жизни составить свой план управления на будущее... Твердо решившись на это, они имеют три идеи об управлении, в которых еще не согласились: первая — следовать примеру Англии, где король ничего не может делать без парламента, вторая — взять пример с управления Польши, имея выборного монарха, руки которого связаны республикой. И третья — учредить республику по всей форме, без монарха. Какой из этих трех идей они будут следовать, еще неизвестно».40
На самом деле, как мы теперь знаем, не три, а тринадцать конституционных проектов циркулировали втом роковом месяце в московском обществе. Здесь-то и заключалась беда этого, по сути, декабристского поколения, неожиданно для самого себя вышедшего на политическуюйрену за столетие до декабристов. Не доверяли друг Другу, не смогли договориться.
Но не причины поражения русских конституционалистов XVIII века нас здесь, в отличие от Струве, занимают: ясно, что самодержавие не лучшая школа для либеральной политики. Занимает нас само это почти невероятное явление антисамодержавной элиты в стране, едва очнувшейся от самодержавного кошмара. Это ведь все «птен-
АлександрЯнов. Тень Грозного царя, М., 1997. А А. Корсаков. Воцарение Анны Иоанновны, Казань, 1880, с. 90. Там же, с. 91-92.
цы гнезда Петрова», император умер лишь за пять лет до этого, а все без исключения модели их конституций заимствованы почему-то не из чингизханского курултая, как следовало бы из Правящего Стереотипа, но из современной им Европы.
Оказалось, что драма декабризма — конфронтация державного Скалозуба с блестящим, европейски образованным поколением Чацких — вовсе не случайный, нечаянный эпизод русской истории. Не прав, значит, Струве в другом. В том, что не копнул глубже. Ибо и у петровских шляхтичей тоже ведь были предшественники, еще одно поколение русских конституционалистов. И рассказ мой на самом деле о нём.
Профессор Пайпс, с которым мы схлестнулись в Лондоне на Би-Би-Си в августе 1977 года, согласен со Струве. Да, говорил он, российский конституционализм начинается с послепетровской шляхты. И происхождение его очевидно: Петр прорубил окно в Европу — вот и хлынули через него в «патримониальную» державу европейские идеи. Но как объясните вы в таком случае, спросил я, Конституцию Михаила Салтыкова, написанную в 1610 году, когда конституцией еще и не пахло ни во Франции, ни тем более в Германии? Каким ветром, по-вашему, занесло в Москву идею конституционной монархии в эту глухую для европейского либерализма пору? Уж не из Польши ли с её выборным королем и анекдотическим Сеймом, где государственные дела решались, как впоследствии в СССР, единогласно и «не позволям!» любого подвыпившего шляхтича срывало любое решение?
Элементарный, в сущности, вопрос. Мне и в голову не приходило, что взорвется он в нашем диспуте бомбой. Оказалось, что профессор Пайпс, автор классической «России при старом режиме», просто не знал, о чем я говорю. Да загляните хоть в указатель его книги, тем даже Салтычиха присутствует, а Салтыкова нет. Удивительно ли, что в плену у Правящего Стереотипа оказался А.С. Пана- рин, если компанию ему там составляет Ричард Пайпс?
И речь ведь не о каком-то незначительном историческом эпизоде. Если верить В.О. Ключевскому, документ 4 февраля 1610 года — «это целый основной закон конституционной монархии, устанавливающий как устройство верховной власти, так и основные права подданных».41 И ни следа, ни намёка не наблюдалось в этом проекте основного закона на польскую смесь единогласия и анархии, обрекшей в конечном счете страну на потерю государственной независимости. Напротив, то был очень серьёзный документ. Настолько серьёзный, что даже Б.Н. Чичерин — такой ядовитый критик русской государственности, что до него и Пайпсу далеко, — вынужден был признать: документ Салтыкова «содержит в себе значительные ограничения царской власти; если б он был приведен в исполнение, русское государство приняло бы совершенно другой вид».42
Введение
Так вот вам третий вопрос на засыпку (с Ричардом Пайпсом он, во всяком случае, сработал): откуда взялось еще одно «декабристское» поколение, на этот раз в XVII веке, в самый, казалось бы, разгар московитского чингизханства?
Два древа фактов
А ведь мы даже и не дошли еще в нашем путешествии в глубь русской истории до открытия шестидесятников. И тем более до блестящего периода борьбы за церковную Реформацию при Иване III, когда, как еще увидит читатель, политическая терпимость была в Москве в ренессансном, можно сказать, цвету. До такой степени, что на протяжении жизни одного поколения между 1480 и 1500 годами можно было даже говорить о «Московских Афинах», которых»попросту не заметил, подобно Пайпсу, современный российский автор монографии об Иване III.
Но, наверное, достаточно примеров. Очень подробно будет в этой книге аргументировано, что, вопреки Правящему Стереотипу, начинала свой исторический путь Россия в 1480-е вовсе не наследницей чингизханской орды, но обыкновенным североевропейским государством, мало чем отличавшимся отДании или Швеции, а в политическом смысле куда более прогрессивным, чем Литва или Пруссия.
tf.O. Ключевский. Сочинения, т. 3, М., 1957, с. 44.
42 г-
ь.АУ. Чичерин. О народном представительстве, М., 1899, с. 540.
Во всяком случае Москва первой в Европе приступила к церковной Реформации (что уже само по себе, заметим в скобках, делает гипотезу о «татарской государственности» бессмысленной: какая, помилуйте, церковная Реформация в степной империи?) и первой же среди великих европейских держав попыталась стать конституционной монархией. Не говоря уже, что оказалась она способной создать в середине XVI века вполне европейское местное самоуправление и Судебник 1550 года, который даёт нам, как мы еще увидим, серьезные основания считать его своего рода русской Magna Carta И еще важнее, как убедительно документировал замечательный русский историк Михаил Александрович Дьяконов, бежали в ту пору люди не из России на Запад, но в обратном направлении, с Запада в Россию.43
Таково одно древо фактов, полностью опровергающее старую парадигму. Наряду с ним, однако, существует и другое, словно бы подтверждающее её. Как мы еще в этой книге увидим, борьба за церковную Реформацию закончилась в России, в отличие от её североевропейских соседей, сокрушительным поражением государства. Конституционные устремления боярских реформаторов XVI—XVII веков точно так же, как и послепетровских шляхтичей XVIII, не говоря уже о декабристах, были жестоко подавлены. Местное самоуправление и суд присяжных погибли в огне самодержавной революции Грозного. Наконец, люди после этой революции побегут из России на Запад. На долгие века. А «европейское столетие» России и вовсе исчезнет из памяти потомков.
Что же говорит нам это сопоставление? Совершенно ведь ясно, что и впрямь невозможно представить себе два этих древа, европейское и патерналистское, выросшими из одного корня. Поневоле приходится нам вернуться к тому, с чего начинали мы этот разговор. Ибо объяснить их сосуществование в одной стране мыслимо лишь при одном условии. А именно, если допустить, что у России не одна, а две, одинаково древние и легитимные политические традиции.
Европейская (с её гарантиями от произвола власти, с её конституционными ограничениями, с политической терпимостью и отрицанием государственного патернализма). И патерналистская (с её провозглашением исключительности России, с государственной идеологией, с мечтой о сверхдержавности и о «мессианском величии и призвании»).
Происхождение «маятника»
Рецензент упрекнул меня однажды, что я лишь нанизываю одну на другую смысловые ассоциации вместо того, чтобы дать точное определение этих традиций. Я, правда, дал уже такое определение в самом начале этого введения. Но повторю: европейская традиция России делает её способной к политической модернизации, патерналистская делает такую модернизацию невозможной. Тем более, что, в отличие от европейских государств, здесь обе эти традиции более или менее равны по силе. Из этой немыслимой коллизии и происходит грозный российский «маятник», один из всесокрушающих взмахов которого вызвал у Максимилиана Волошина образ крушения мира (помните, «С Россией кончено»?) Если подумать, однако, то иначе ведь и быть не могло. Каждый раз, когда после десятилетий созревания модернизации она, казалось, получала шанс стать необратимой, её вдруг с громом обрушивала патерналистская реакция. Не имело при этом значения, под какой идеологической личинрй это происходило — торжества Третьего Рима или Третьего Интернационала. Суть дела оставалась неизменной: возвращался произвол власти — и предстояло отныне стране жить «по понятиям» её новых хозяев.
Введение
Вот примеры. Впервые политическая модернизация достигла в России критической точки в 1550-е, когда статья 98 нового Судебника, превратила, по сути, царя в председателя думской коллегии. Во второй раз случилось это в промежутке между 1800 и 1820-ми, когда — в дополнение ктому, что слышали мы уже отА.Е. Преснякова, — в числе реформ, предложенных неформальным Комитетом «моло- ДЫх друзей» императора, оказалась, между прочим, и Хартия русского народа, предусматривавшая не только гарантии индивидуальной
свободы и религиозной терпимости, но и независимости суда.44 В третий раз произошло это в феврале 1917 года, когда Россия, наконец, избавилась от ига четырехсотлетнего «сакрального» самодержавия.
И трижды разворачивала её историю вспять патерналистская реакция, воскрешая произвол власти. На самом деле «с Россией кончено» могли сказать, подобно Волошину, и ошеломленные современники самодержавной революции Грозного в 1560-е. И не только могли, говорили. Ибо казалось им, что «возненавидел вдруг царь грады земли своей»45 и «стал мятежником в собственном государстве».46 И трудно было узнать свою страну современникам Николая I, когда после десятилетий европеизации, «люди стали вдруг опасаться, — по словам А.В. Никитенко, — за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных».47 А по выражению Л/1.П. Погодина, «во всяком незнакомом человеке подразумевался шпион»48
Введение
Такова, выходит, тайна загадочного русского «маятника». В какой другой, спрашивается, форме могла воплотиться в критические минуты смертельная конфронтация двух непримиримых и равных по силе традиций — произвола и гарантий — в сердце одной страны? Боксеры называют такие ситуации клинчем, шахматисты — патом. Разница лишь втом, что, в отличие от спорта, оказывались тут на кону миллионы человеческих жизней. Затем, собственно, и пишу я эту книгу, чтобы предложить выход из этого, казалось бы, заколдованного круга.
Разгадка трагедии?
Как бы то ни было, гипотеза о принципиальной двойственности российской политической традиции или, говоря словами Федотова, «новая национальная схема», имеет одно пре-
Aiatole G. Mazur. The First Russian Revolution, Stanford, 1937, p. 20.
Цит. no: A/A. Зимин. Опричнина Ивана Грозного, М., 1964, с. ю.
В.О. Ключевский. Цит. соч., т.з, с. 198.
Цит. по: История России в XIX веке, М., 1907, вып.6, с, 446.
М.П. Погодин. Исто р и ко-политические письма и записки, М., 1874, с. 258.
имущество перед Правящим Стереотипом и вытекающей из него старой парадигмой русской истории: она объясняет всё, что для них необъяснимо. Например, открытие шестидесятников тотчас и перестает казаться загадочным, едва согласимся мы с «новой схемой». Точно так же, как и ликвидация Судебника 1550 года в ходе самодержавной революции. Еще важнее, что тотчас перестают казаться историческими аномалиями и либеральные конституционные движения, неизменно возрождавшиеся в России, начиная с XVI века. Не менее, впрочем, существенно, что объясняет нам новая парадигма и грандиозные цивилизационные обвалы, преследующие Россию на протяжении столетий. Объясняет, другими словами, катастрофическую динамику русской истории. А стало быть, и повторяющуюся из века в век трагедию великого народа. С другой стороны, однако, несет она в себе и надежду. Оказывается, что так же, как и Германия, Россия не чужая «Европе гарантий». И что в историческом споре право было все- таки пушкинское поколение.
Откуда двойственность традиции?
Так или иначе, доказательству жизнеспособности этой гипотезы и посвящена моя трилогия. Я вполне отдаю себе отчет в беспрецедентной сложности этой задачи. И понимаю, что первым шагом к её решению должен стать ответ на элементарный вопрос: откуда он, собственно, взялся в России, этот роковой симбиоз европеизма и патернализма. Пытаясь на него ответить, я буду опираться на знаменитую переписку Ивана Грозного с князем Андреем Курбским, одним из многих беглецов в Литву в разгаре самодержавной революции. И в еще большей степени на исследования самого надежного из знатоков русской политической традиции Василия Осиповича Ключевского.
Введение
До сих пор, говоря о европейском характере Киевско-Новгород- ской Руси, ссылался я главным образом на восприятие великокняжеского дома его европейскими соседями. В самом деле, стремление всех этих французских, норвежских или венгерских королей породниться с киевским князем говорит ведь не только о значительности роли, которую играла в тогдашней европейской политике Русь, но и о том, что в европейской семье считали её своей. Но что, если средневековые короли ошибались? Пусть даже и приверженцы Правящего Стереотипа готовы подтвердить их вердикт, это все равно не освобождает нас от необходимости его проверить. Тем более, что работа Ключевского вместе с перепиской дают нам такую возможность.
Как следует из них, в Древней Руси существовали два совершенно различных отношения сеньора, князя-воителя (или, если хотите, государства) к подданным. Первым было его отношение к своим дворцовым служащим, управлявшим его вотчиной, к холопам и кабальным людям, пахавшим княжеский домен. И это было вполне патерналистское отношение господина к рабам. Не удивительно, что именно его так яростно отстаивал в своих посланиях Грозный. «Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов», как описывал их суть Ключевский. Отсюда и берет начало самодержавная, холопская традиция России. В ней господствовало не право, но, как соглашался даже современный славянофильствующий интеллигент (Вадим Ко- жинов), произвол.49 И о гарантиях от него здесь, естественно, не могло быть и речи. С.О. Шмидт назвал это первое отношение древнерусского государства к обществу «абсолютизмом, пропитанным азиатским варварством».50
Но и второе было ничуть не менее древним. Я говорю о вполне европейском отношении того же князя-воителя к своим вольным дружинникам и боярам-советникам. Об отношении, как правило, договорном, во всяком случае нравственно обязательном и зафиксированном в нормах обычного права. Его-то как раз и отстаивал в своих письмах Курбский.
Отношение это уходило корнями в древний обычай «свободного отъезда» дружинников от князя, служивший им вполне определенной и сильной гарантией от княжеского произвола. Они просто «отъезжали» от сеньора, посмевшего обращаться с ними, как с холопами.
Вопросы литературы, 1969, № ю, с. 117. Вопросы истории, 1968, № 5, с. 24.
В результате сеньоры с патерналистскими склонностями элементарно не выживали в жестокой и перманентной междукняжеской войне. Лишившись бояр и дружинников, они тотчас теряли военную и, стало быть, политическую силу. Короче говоря, достоинство и независимость вольных дружинников имели под собою надежное, почище золотого, обеспечение — конкурентоспособность их государя.
Так выглядел исторический фундамент договорной, конституционной, если хотите, традиции России. Ибо что есть в конце концов конституция, если не договор общества с государственной бюрократией? И едва примем мы это во внимание, как тотчас перестанут нас удивлять и Конституция Салтыкова, и послепетровские «Кондиции», и декабристские конституционные проекты, и все прочие — вплоть до Конституции ельцинской. Они просто не могли не появиться в России.
Как видим, ошибались-таки не только средневековые короли, но и классики западной историографии. Симбиоз европейской и патерналистской традиций существовал уже и в киевско-новгородские времена. Другое дело, что ошибались и те и другие не очень сильно, поскольку европейская традиция и впрямь преобладала в тогдашней Руси. Ведь главной заботой князя-воителя как раз и была война, и потому отношения с дружинниками (а стало быть, и договорная традиция), естественно были для него важнее всего прочего. Закавыка начиналась дальше.
Правящий Стереотип, как помнит читатель, исходит из того, что европейская традиция Древней Руси была безнадежно утрачена в монгольском рабстве и попросту исчезла в процессетрансформа- Ции из конгломерата княжеств в единое государство, когда «уехать из Москвы стало неудобно или некуда». Говоря современным языком, на входе в черный ящик степного ярма имели мы на Руси Европу, а на выходе «татарское царство». Для всякого, кто хоть раз читал Библию, такое преображение исторических традиций народа в собственную противоположность должно звучать немыслимой ересью. Это ведь равносильно тому, что сказать: пришли евреи в Египет избранным народом Божиим, а на выходе из него Господь не признал свой народ — ибо поколения рабства сделали его совсем другим, например, татарским народом.
Проверка Правящего Стереотипа
На деле, однако, выглядело все прямо противоположным образом. А именно старый киевско-новгородский симбиоз не только не был сломлен монгольским рабством, он укрепился, обретя уже не просто договорную, но отчетливо политическую форму. Бывшие вольные дружинники и бояре-советники превратились в аристократию постмонгольской Руси, в её правительственный класс. Образуется, по словам Ключевского, «абсолютная монархия, но с аристократическим правительственным персоналом». Появляется «правительственный класс с аристократической организацией, которую признавала сама власть».[12]
Введение
В трилогии мы, разумеется, обсудим эту ключевую тему очень подробно. Сейчас скажем лишь, что княжеский двор в домонгольские времена устроен был куда примитивнее. Там, как мы помним, были либо холопы, либо вольные дружинники. Причем, именно холопы управляли хозяйством князя, т.е., как бы парадоксально это сегодня ни звучало, исполняли роль правительственного персонала. Делом дружинников было воевать. В принятии политических решений участвовали они лишь, так сказать, ногами. Если их не устраивал сеньор с патерналистскими замашками, они от него «отъезжали». Теперь, однако, когда право свободного отъезда себя исчерпало, обрели они взамен право гораздо более ценное — законодательствовать вместе с великим князем. Они стали, по сути, соправителями нового государства. Иными словами, вышли из своего Египта русские еще более европейским народом, чем вошли в него.
Уже в XIV веке первый победитель татар Дмитрий Донской говорил перед смертью своим боярам: «Я родился перед вами, при вас вырос, с вами княжил, воевал вместе с вами на многие страны и низложил поганых». Он завещал своим сыновьям: «Слушайтесь бояр,
без их воли ничего не делайте».52 Долгий путь был от этого предсмертного княжеского наказа до статьи 98 Судебника 1550 года. Два столетия понадобилось вольным княжеским дружинникам и боярам-советникам, чтобы его пройти. Но справились они с этим, если верить Курбскому (и Ключевскому), более чем успешно.
Тогда Россия, как и сейчас, была на перепутье. Дальше дело могло развиваться по-разному. Могла победить договорная традиция Руси, маргинализуя свою патерналистскую соперницу и вылившись в конце концов в полноформатную Конституцию. Ту самую, между прочим, что два поколения спустя безуспешно предложил стране Михаил Салтыков. Сохранилась, конечно, и традиция патерналистская. Более того, могла она, опираясь на интересы самой мощной и богатой корпорации тогдашней Москвы, иосифлянской церкви, попытаться повернуть назревшую политическую модернизацию страны вспять. Для этого, впрочем, понадобился бы государственный переворот, коренная ломка существующего строя. Говоря языком K.H. Леонтьева, «Россия должна [была для этого] совершенно сорваться с европейских рельсов».
Так на беду и случилось. Переворот произошел и, как следовало ожидать, вылился он в тотальный террор самодержавной революции. Как ничто иное, доказывает этот террор мощь европейской традиции в тогдашней России. Зачем иначе понадобилось бы для установления патерналистского самодержавия поголовно вырезать всю тогдашнюю элиту страны, уничтожить её лучшие административные и военные кадры, практически весь накопленный за европейское столетие интеллектуальный и политический потенциал России?
В ходе этой первой своей цивилизационной катастрофы страна, как и в 1917-м, внезапно утратила европейскую идентичность. С той, впрочем, разницей, что эта первая катастрофа была еще страшнее большевистской. Ибо погибала в ней — при свете пожарищ опричной войны против своего народа — доимперская, докрепостничес- кая, досамодержавная Россия.
Е-А. Белов. Об историческом значении русского боярства, Спб., 1986, с.29.
Естественно, что, как и в 1917-м, победивший патернализм нуждался в идеологии, легитимизировавшей его власть. Тогда и явились на свет идеи российской сверхдержавности («першего государство- вания», кактогда говорили) и «мессианского величия и призвания России». Те самые идеи, что так очаровали столетия спустя Достоевского и Бердяева и продолжают казаться воплощением российской государственности В.В. Ильину и А.С. Панарину.
Парадокс «поколения поротых»
Ошибется поэтому тот, кто подумает, что предложенная в этой книге по завету Георгия Федотова «новая национальная схема» касается лишь прошлого страны. Ведь объясняет она и сегодняшнюю опасную двойственность культурной элиты России. Судя по возражениям моих московских собеседников, по-прежнему не отдают они себе отчета, что коренится она в губительном дуализме политической традиции, искалечившем историю страны и лежащем, как мы видели, в основе её вековой трагедии. По-прежнему не готова, другими словами, нынешняя культурная элита России освободиться, в отличие от германской, от этого векового дуализма.
И уж очень, согласитесь, выглядит все это странно. Если опричная элита, которая помогла Грозному царю совершить самодержавную революцию, отнявшую у России её европейскую идентичность, понятия не имела, что ей самой предстояло сгореть в пламени этой революции, то ведь мы-то «поротые». Мы знаем, мы видели, что произошло с культурной элитой страны после аналогичной революции семнадцатого года, опять лишившей страну её европейской идентичности, возвращенной ей Петром. Ни одной семьи, наверное, в стране не осталось, которую не обожгла бы эта трагедия.
Введение
И после этого по-прежнему не уверены мы, кому хотим наследовать— вольным дружинникам Древней Руси или её холопам-страдникам? По-прежнему ищем хоть какие-нибудь, вплоть до климатических, предлоги, чтобы отречься от собственного европейского наследства? Или, в лучшем случае, благочестиво ссылаемся на то, что новая государственность обязательно должна опираться на «национальные традиции России», нимало не задумываясь, на какую именно из этих традиций должна она опираться. Ведь и произвол власти и холопство подданных — тоже национальная традиция России...
Последний шанс
Так или иначе, трагедия продолжается. И если эта трилогия поможет пролить некоторый свет на её истоки, ни на что большее я и не претендую. Я лишь прошу читателя не упускать из виду одно простое соображение. Заключается оно в том, что даже тотальный террор великой самодержавной революции 1565-1572 годов оказался бессилен похоронить договорную, конституционную, европейскую традицию России. Так же, впрочем, как и цензурный террор Николая I в 1830-е, и кровавая вакханалия сталинского террора в 1930-х. Опять и опять, как мы видели, поднимала она голову в конституционных поколениях XVII, XVIII, XIX и, наконец, XX столетия, по-прежнему добиваясь гарантий, которые могли бы защитить народ от произвола власти.
Короче, доказано во множестве жестоких исторических экспериментов, что речь здесь не о чем-то случайном, эфемерном, невесть откуда в Россию залетевшем, а напротив, о корневом, органическом. О чем-то, что и в огне тотального террора не сгорает, что в принципе не может сгореть, пока существует русский народ. Не может, потому что, вопреки «старому канону», Европа — внутри России.
Введение
Холопская, патерналистская традиция тоже, конечно, внутри России. Только в отличие от европейской она не прошла через горнило испытаний, через которые прошла её соперница. Её не выреза- ли под корень, чтобы потом объявить несуществующей. Начиная с XVI века, она работала в условиях наибольшего, так сказать, благоприятствования. Мудрено ли, что, когда, говоря словами Федотова, прошел революционный и контрреволюционный шок, оказаласьона сильнее европейской традиции? И все-таки не в силах окончательно её сокрушить. Теперь, кажется, мы знаем, почему.
Но ведь это обстоятельство и ставит перед нами совершенно неожиданный вопрос: а как, собственно, работают исторические традиции — не только в России, но повсюду? Как они рождаются и при каких условиях умирают? Как передаются из поколения в поколение? И, вообще, не фантазия ли они? Все-таки четыре столетия длинный перегон. Какую, собственно, власть могут иметь над сегодняшними умами древние, порожденные совсем другой реальностью представления? Что мы об этом знаем?
Честно говоря, кроме самого факта, что они работают, практически ничего. Точно так же, как ничего в своё время не знал Дарвин о механизме, посредством которого передаются из поколения в поколение признаки, унаследованные от наиболее приспособленных особей того или другого вида. Должно было пройти столетие, родиться новая наука генетика, открывшая феномен генетической памяти, чтобы загадка разъяснилась. Ничего подобного не произошло в общественных науках — по многим причинам.
Отчасти потому, что слишком долго эксплуатировался лишь один, самый очевидный, но и самый зловещий аспект исторических традиций — националистический, кровно-почвенный, приведший в конце концов к нацистской катастрофе. Но отчасти не знаем мы о них ничего и потому, что постмодернистская «революция», захлестнувшая в последние десятилетия социальные науки, ответила на националистические злоупотребления другой крайностью — нигилизмом. Большей частью исторические традиции — утверждали, в частности, историки школы «изобретенных традиций» — это фантомы, обязанные своим происхождением живому воображению писателей и политиков XIX века. Как писал самый влиятельный из них британский историк Эрик Хобсбаум, «традиции, которые кажутся древними или претендуют на древность, чаще всего оказываются совсем недавними, а порою и вовсе изобретенными».53
Eric Hobsbaum & Terence Ranger. The Invention of Traditions, Cambridge Univ. Press, 1983. p. 48.
Если ок прав, то пишу я эту трилогию зря. У нас, однако, еще будет возможность с ним поспорить. Здесь обращу внимание читателя совсем на другое. Подумайте, мог ли кто-нибудь вообразить еще полвека назад, что внезапно воскреснет в конце XX столетия давно, казалось, умершая традиция всемирного Исламского Халифата, уходящая корнями в глубокое средневековье — за несколько веков до возникновения Киевско-Новгородской Руси? И что во имя этой неожиданно воскресшей традиции будут— в наши дни! — убиватьде- сятки тысяч людей? Как объяснит это Хобсбаум?
Конечно, будьтрадиция Халифата исключением, он мог бы объявить её аномалией. Но вот что пишет авторитетный историк Ванг Нинг о нынешнем поколении китайской молодежи: «Для них культура Востока безоговорочно превосходит (superior) западную. И потому именно китайской культуре предстоит доминировать в мире».54 Кто мог подумать,что двухтысячелетней давности представление о Китае как о культурной метрополии мира, окруженной варварской периферией, не только уцелело в умах его сегодняшней молодежи, но и возведено ею на пьедестал? Как это объяснить?
Еще удивительнее, однако, когда бывшему сенатору и президентскому кандидату Гэри Харту приходится напоминать читателям Нью-Йорк Тайме — в конце 2004 года! — что «Америка секулярная, а не теократическая республика».55 Ну, кто мог бы предположить, что не умерла еще на родине современной демократии древняя — по американским меркам — пуританская теократическая традиция? И что множеетво серьезных и высокопоставленных людей станет и в наши дни объявлять отделение церкви от государства противоречащим Конституции США?
И Россия, конечно, не осталась в стороне от этой всемирной волны возрождения исторических традиций. На самом деле трудно найти сегодня высокопоставленного государственного чиновника, который не утверждал бы в беседах с иностранными гостями, что Москва неустанно ищет модель демократии, соответствующую историчес-
peter Н. Gries. China's New Nationalism, Univ. of California Press, 2004, p. 142. The New York Times, November8,2004.
ким традициям страны. Читатель, наверное, поймет, почему, когда я слышу это, у меня холодеет сердце...
Как бы то ни было, создается впечатление, что традиции вообще не умирают. Что их можно маргинализовать, как поступили со своей тевтонской традицией немцы, сделав тем самым политическую модернизацию Германии необратимой. Но, вопреки постмодернистам, их нельзя ни «изобрести», ни убить. Этим и объясняется, я думаю, живучесть европейской традиции в России — несмотря на все злоключения, которые пришлось ей перенести за четыре столетия. Но этим же объясняется и живучесть традиции патерналистской. И если позволено историку говорить о цели своей работы, то вот она. Попытаться доказать, что также, как в XVI веке, предстоит сегодня России решающий выбор между двумя её древними традициями. Разница лишь в том, что если наши предки, сделавшие этот выбор в XVI веке, не имели ни малейшего представления о том, к чему он ведет, то теперь, столетия спустя, мы можем сделать его с открытыми глазами.
Хотя бы потому, что всякий, кто прочитает эту трилогию, увидит совершенно отчетливо, к чему привел антиевропейский выбор иосифлянской церкви в начале XVI столетия и воспользовавшегося этим роковым выбором Ивана IV. Как мы теперь знаем, царь просто сделал из него логические выводы, позволившие ему развязать в стране тотальный террор, в ходе которого была сокрушена русская аристократия и закрепощено преобладающее большинство соотечественников. На долгие века. И вот что из этого произошло.
Не сорок лет, но четыреста блуждала страна по имперской пустыне. Динамика её истории стала катастрофической. Миллионы соотечественников жили и умерли в рабстве. Гарантии от произвола власти оказались недостижимыми. И, как проклятие, витала над нею все эти столетия тень её Грозного царя. Можно, если хотите, за неимением лучшего термина назвать это торжество холопской традиции своего рода мутацией русской государственности, затянувшейся на столетия. Но как его ни назови, всему, что имело начало, неминуемо предстоит конец.
Закончу поэтому тем, с чего начал. Разве не возьмем мы грех на душу, если не воспользуемся сегодняшним — последним, быть может, — шансом освободиться от средневекового проклятия, перечеркнув, наконец, выбор тогдашних церкви и царя? Ничего больше, собственно, и не имел я в виду, когда говорил о жанре предостережения.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КОНЕЦ
ЕВРОПЕЙСКОГО
СТОЛЕТИЯ
РОССИИ
часть первая
конец европейского столетия россии
[глава
ПЕРВАЯ
Завязка
глава вторая глава третья глава четвертая
рагедии
Первостроитель Иосифляне и нестяжатели Перед грозой
часть вторая
отступление в теорию
глава пятая глава шестая глава седьмая
глава восьмая глава девятая глава десятая глава
часть третья
иваниана
одиннадцатая заключение
Крепостная историография Деспотисты
Язык, на котором мы спорим
Введение к Иваниане Первозпоха Государешенный миф Повторение трагедии
Последняя коронация?
Век XXI. Настал ли момент Ключевского?
глава первая 65
Завязка трагедии
22 октября 1721 года на празднестве в честь победы во второй Северной войне — Россия тогда вернула себе балтийское побережье, отнятое у неё в XVI веке, в ходе первой Северной войны, Ливонской, — канцлер Головкин, выражая общее мнение, так сформулировал главную заслугу Петра: «Его неусыпными трудами и руковож- дением мы из тьмы небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены».1
Четыре года спустя русский посол в Константинополе Неплюев высказался еще более определенно: «Сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди».2 Полвека спустя это мнение сотрудников Петра подтвердил руководитель внешней политики при Екатерине II граф Панин. «Петр, — писал он, — выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».3
Глава первая Завязка трагедии
Петр извлек Россию из небытия и невежества, научил нас узнавать, что и мы люди. На протяжении столетий стало это убеждение общим местом — и не только для профанов-политиков, но и для экспертов.
Точка отсчета
Один из лучших русских историков Сергей Соловьев уверенно писал в своем знаменитом панегирике Петру о России допетровской как о «слабом, бедном, почти неизвест-
. Цит.
по: В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1958, т. 4, с. 206.
2
Там же, с. 206-207. 3 Там же, т. 5, с. 340.
3 Янов
александр янов i
Европейское столетие России. 1480-1560
ном народе».4 И коллеги, включая его постоянного оппонента Михаила Погодина, были с ним в этом совершенно согласны. И никому как-то не пришло в голову спросить, а когда, собственно, и почему, и как оказалась допетровская Россия в состоянии упомянутого небытия и невежества? Почему стать даже «державой второго класса» было для неё счастьем? Или еще проще: а правда ли, что все допетровские века были одной сплошной тьмой небытия, из которой Отец Отечества вывел страну к свету, славе и богатству?
Вот лишь один пример, который — на фоне приведенных выше гимнов Петру — выглядит странным диссонансом. Современный английский историк М. Андерсен, специально изучавший вопрос о взглядах англичан на Россию, пишет, что в XVII веке в Англии знали о России меньше, чем за сто лет до этого.5 Что, по-вашему, мог он иметь в виду?
А вот еще пример. В 1589 году в Англии были изданы записки Ричарда Ченслера, первого англичанина, посетившего Россию в 1553-м, т.е. за полтора столетия до Петра. Одна из глав посвящена царю. И называется она почему-то не «О слабом и бедном царе пребывающего в небытии народа» или как-нибудь в этом роде, а напротив: «О великом и могущественном царе России».6 Такое же впечатление вынес и другой англичанин Энтони Дженкинсон. В книге, опубликованной в Англии в конце XVI века, он писал: «Здешний царь очень могущественен, ибо он сделал очень много завоеваний как у лифлянд- цев, поляков, литвы и шведов, так и у татар и у язычников».7
Нужны еще примеры? В документах, циркулировавших в XVI веке при дворе и в канцелярии германского императора, говорится, что «Московский великий князь самый могущественный государь в мире после турецкого султана и что от союза с великим князем всему христианскому миру получилась бы неизреченная польза и бла-
СМ. Соловьев. История России с древнейших времен, М., 1963, т. 9,с. 560.
M.S. Aiderson. English Views of Russia in the Age of Peter the Great, The American Slavic and East European Review, 1954, April, vol. VIII, N0.2.
Английские путешественники о Московском государстве XVI века (впредь Английские...), Л., 1937, с.55.
Там же, с. 78.
гополучие, была бы также славная встреча и сопротивлениетирани- ческому опаснейшему врагу Турку».8
А вот уже и вовсе удивительное свидетельство, относящееся к августу 1558-го. Французский протестант Юбер Ланге в письме к Кальвину пророчествовал России великое будущее: «Если суждено какой-либо державе в Европе расти, то именно этой».9
Совсем иначе, выходит, обстояло дело со «слабостью и неизвестностью» допетровской России, нежели выглядит это у классиков нашей историографии. Теперь немного о её «бедности».
\
Глава первая
J^j 0 Завязка трагедии
Тот же Ченслер нашел, что Москва се-
редины XVI века была «в целом больше, чем Лондон с предместьями», а размах внутренней торговли, как ни странно, поразил даже англичанина. Вся территория между Ярославлем и Москвой, по которой он проехал, «изобилует маленькими деревушками, которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засеяна хлебом, который жители везут в Москву в громадном количестве... Каждое утро вы можете встретить от 700 до 8оо саней, едущих туда с хлебом... Иные везут хлеб в Москву; другие везут его оттуда, и среди них есть такие, что живут не меньше чем за юоо миль».10
За четверть века до Ченслера императорский посол Сигизмунд Герберштейн сообщал, что Россия эффективно использует свое расположение между Западом и Востоком, успешно торгуя с обоими: «В Германию отсюда вывозятся меха и воск... в Татарию сёдла, уздечки, кожи... суконные и льняные одежды, топоры, иглы, зеркала, кошельки и тому подобное».11
Современный немецкий историк В. Кирхнер заключает, что после завоевания Нарвы в 1558 году Россия стала практически главным цен-
Цит. по: Р.Ю. Виппер. Иван Грозный, Ташкент, 1942, с. 83 (выделено мною. — АЯ.) Там же, с. 6о. Английские..., с. 56.
Герберштейн. Записки о московских делах, Спб., 1908, с.91.
александр янов
Европейское столетие России. 1480-1560
тром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой. Корабли изЛюбека, игнорируя Ригу и Ревель, направлялись в Нарвский порт. Несколько сот судов грузились там ежегодно — из Гамбурга, Антверпена, Лондона, Стокгольма, Копенгагена, даже из Франции.12
Монопольное право торговли с Россией принадлежало в Англии Московской компании. Современный историкТ. Виллан сообщает о жалобе членов этой компании Королевскому Тайному Совету в 1573 году. Оказывается, «коварные лица», т.е. не связанные с компанией купцы, проводили свои корабли через Зунд с официальным назначением в Данциг или Ревель, а на самом деле направлялись в Нарву.13 Нарушение торговой монополии было делом не только «коварным», но и в высшей степени опасным. Выходит, выгоды московской торговли перевешивали риск.
Это полностью согласуется с многочисленными сведениями о том, что экономика России в первой половине XVI века переживала бурный подъём. Как и повсюду в Европе, сопровождался он усилением дифференциации крестьянства и перетеканием его в города — т.е. стремительной урбанизацией страны, созданием крупного производства и образованием больших капиталов. Множество новых городов появилось в это время на русском Севере: Каргополь, Турчасов, Тотьма, Устюжня, Шестаков. Еще больше выстроено было крупных крепостей в центре страны — Тульская, Коломенская, Зарайская, Серпуховская, Смоленская, Китай-город в Москве. А менее значительных городов-крепостей выросло в это время несчетно: Курск, Воронеж, Елец, Белгород, Борисов, Царицын на юге, Самара, Уфа, Саратов на востоке, Архангельск, Кола на севере.