постигшие Сперанского (шквал клеветы, опала, ссылка, нужда и, самое главное, сознание глубочайшей несправедливости и нелепости того, что с ним произошло), объясняются геополитической ситуацией того времени. Как мы знаем, в первом десятилетии века безраздельным хозяином континентальной Европы был Наполеон. Со времен римских императоров ничего подобного континент не видел. Великий корсиканец кроил и перекраивал его, как хотел, раздаривая целые страны своим братьям и маршалам. И перечить ему не смел никто, кроме единственного непобежденного и недосягаемого за Ламаншем врага, Британии.
Наполеон поставил на колени Пруссию и Австрию, попутно разгромив русские армии на полях Аустерлица и Фридланда и вынудив Россию присоединиться к континентальной блокаде против её главного тогда экономического партнера, всё той же Британии. И настолько превосходила в те годы Франция по военной мощи своих соперников и союзников (как десятилетие спустя будет их превосходить Россия, еще полвека спустя Германия и в наши дни Америка), что сопротивление ей казалось невозможным. Ненавидели её соответственно (так же, разумеется, как десятью годами позже станут ненавидеть Россию, потом Германию, а сегодня Америку). Так, как с начала времен ненавидели сверхдержаву, особенно, если она не стеснялась демонстрировать своё превосходство.
В судьбе Сперанского и его реформы ненависть эта сыграла роль поистине роковую. Дело в том, что в мае 1807 года ему случилось сопровождать императора в поездке на встречу с Наполеоном в Эрфурте. И Наполеон со своей обычной проницательностью тотчас выделил Сперанского из толпы придворных, удостоил личной аудиенции, расхвалил и даже в шутку просил Александра отдать ему своего государственного секретаря в обмен на любое германское княжество. Судьба реформы была этими похвалами решена.
Первым делом обвинили реформатора, конечно, в том, что он продал отечество за «злато и брильянты, доставленные ему через
' - Глава третья Метаморфоза Карамзина! Роль геополитики
французского посла».26 Особенно пикантно звучало это в первые недели ссылки, когда, перебиваясь с хлеба на квас, получал Сперанский из Петербурга известия о якобы принадлежащих ему «миллионах в английском банке»27 Даже А.С. Шишков, человек вполне порядочный, уверял тем не менее знакомых, что Сперанский «был подкуплен Наполеоном предать ему Россию под обещанием учредить ему корону польскую»28
Не обошлось, разумеется, и без «вечной темы». Гавриил Державин, например, был убежден, что Сперанский «совсем предан жидам».29 И если чего-то в этом списке грехов еще недоставало, то последний штрих добавил известный русский «патриот» того времени, прославившийся впоследствии своей отповедью Чаадаеву, Ф. Ви- гель: «Близ него мне всегда казалось, что я слышу серный запах и в голубых очах его вижу синеватое пламя подземного мира».30
Проект конституционной реформы был последней каплей, переполнившей чашу негодования петербургского общества. Уж он-то совершенно явно свидетельствовал, что Сперанский «хочет уничтожить Россию». Расходились лишь в том, по чьему именно поручению — Наполеона ли, жидов или непосредственно сатаны. Ирония заключалась в том, что составлен был этот проект, по словам Сперанского в его известном оправдательном письме императору, «из стократных, может быть, разговоров и рассуждений Вашего Величества»31
И противники реформатора прекрасно это знали. Соответственно тучи сгущались в исходе первого десятилетия и над головой самого Александра. Злопыхатели прочили на трон Екатерину Павловну, его сестру, всемерно подогревавшую оппозицию Сперанскому, между прочим, с помощью Карамзина, который называл его не иначе, как «школьник-секретарь»32 Вспоминали в этой связи о судьбе
26
А.Л. Зорин. Кормя двуглавого орла, М., 2001, с. 213.
Там же.
Там же, с. 212.
Там же, с. 214.
Там же.
М.Н. Покровский. Избранные произведения в четырех книгах, М., 1966, кн.2, с. 212.
Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 82.
задушенного придворными Петра III. Как доносил в Париж Колен- кур, в России теперь «без всякой злобы говорят в ином доме о том, что нужно убить императора, как говорили бы о дожде или о хорошей погоде».33 «В общем и целом, — подводит итог этому скандалу Ю.С. Пивоваров, — против Сперанского [и, добавим в скобках, против его коронованного патрона] выступили огромные, непреоборимые силы».34
Первостепенно важно, однако, заметить, что в эпоху наполеоновских войн среди этих «непреоборимых сил» было уже не одно лишь темное провинциальное дворянство, подозревавшее Сперанского в самом жутком — в стремлении «побудить народ произнести великое и страшное требование».35 Или, как записывала в дневнике Варвара Бакунина, в том, что он «хотел возжечь бунт вдруг во всех пределах России и, дав волю крестьянам, вручить им оружие на истребление дворян»36 Иначе говоря, выступили против Сперанского не только образованное общество, в чьих салонах говорили об убийстве императора «как о дожде или хорошей погоде», и даже не только знаменитости XVIH века, как Державин или официальный историограф империи Карамзин (о котором нам, конечно, предстоит говорить подробно). Еще важнее, пожалуй, что среди «непреоборимых сил» этих был наполеоновский гегемонизм. Именно он, похоже, и объединил против реформы высшее петербургское общество с темной помещичьей массой, заполнив тем самым пропасть между ними, столь очевидную еще в годы молодости Александра.
Не до нововведений было в ту пору России. Её унизили, ей угрожала опасность. Другое дело, что вместо естественного в таких обстоятельствах патриотического подъема объединительной платформой оппозиции реформе оказался консервативный национализм, которому отныне суждено было в России большое будущее. Император Александр, совсем еще недавно привлекавший образованное общество своим обаянием и либерализмом, просто не заметил этой роковой подмены. А в ней между тем и заключалась угроза
М.Н. Покровский. Цит. соч., с. 213.
Ю.С Пивоваров. Цит. соч., с. 6i.
А.Л. Зорин. Цит. соч., с. 211.
Там же, с. 239.
грядущего исторического тупика и николаевской реакции, которые в конечном счете окажутся куда опаснее для России, чем даже сам Наполеон со всем его гегемонизмом.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
реакции Опаснее потому, что, начавшись с резонной реакции на хамскую сверх- державность Франции, очень скоро перерастет этот национализм в антиевропейскую культурно-политическую ориентацию. Под его знаменем большинство образованного общества России примирится с хамством николаевской геополитики, когда, сменив на сверхдержавной должности Францию, станет Россия распоряжаться в Европе, давить Польшу, Молдавию, Валахию и Венгрию и с поистине наполеоновской бесцеремонностью домогаться Константинополя. Отныне большинство это не только не будет осуждать отечественное сверхдержавное хамство, но станет гордиться им как проявлением возвращенного России величия. Наполеона-то в конце концов оказалось возможно вышибить из страны за несколько месяцев, а вот от консервативного национализма так и не смогла российская элита отделаться и за два столетия.
После стольких локальных стычек с «восстановителями баланса» нет смысла, я думаю, напоминать читателю, что смотрят они совсем иначе и на консервативный национализм, и на крушение кон- »
ституционной реформы. Реформа, с ихточки зрения, обречена была с самого начала совершенно независимо от истерической кампании, развязанной против Сперанского (и Александра Павловича). Обречена просто потому, что, по мнению, например, Б.Н. Миронова, была, как мы помним, «антинациональной» и вдобавок еще не соответствовала «архетипам русского сознания».37 Об А.Н. Боха- нове, который усмотрел в ней страшную угрозу «преобразования России в правовое государство», и говорить нечего. Роли геополитики в крушении реформы не заметили они вовсе, а рождение консервативного национализма пылко приветствуют. Тот же Миронов,
■Э 7
Знамя
Б.Н. Миронов. Цит. соч., т.2, с. 216.
например, уверен, что идеология эта ставила себе целью «создать национальные идеалы, которые сплотили бы государство, образованное общество и народ в единое целое».38.
Допустим. Но как же тогда объяснить, что так упорно отказывал этот консервативный национализм народу даже в элементарном образовании? И почему на протяжении десятилетий пытался он подменить европейское просвещение народа специальным мужицким или, лучше сказать, московитским просвещением, сознательно консервируя в крестьянстве эти самые московитские «архетипы русского сознания»? Короче, почему так отчаянно стремился консервативный национализм углубить послепетровскую пропасть между образованным обществом и народом, расколоть Россию вместо сплочения её «в единое целое»?
Глава третья Метаморфоза Карамзина
Поскольку читатель не найдет у «восстановителей баланса» не только ответа на эти вопросы, но и самих вопросов, давайте повнимательнее присмотримся к тому, что же именно защищали консер- вативные националисты, так дружно ополчившиеся на «европейские затеи» Сперанского.
Московитское
просвещение Опасная тема «народа» впервые явилась во всей этой истории в виде доноса императору, подписанного «граф Ростопчин и москвичи», того самого, что обвинил Сперанского в попытке «побудить народ произнести великое и страшное требование». Да еще, пожалуй, в шутливой записке самого Сперанского императору, где он перечислял все приписываемые ему грехи: «В течение одного года я попеременно был мартинистом, поборником масонства, защитником вольности, гонителем рабства...»39
Если, однако, серьезно предположить, что его конституционная реформа действительно была лишь обходным маневром для постепенного уничтожения пропасти между двумя Россиями,то в слухах
Там же.
А.Л. Зорин. Цит. соч., с. 222 (выделено мною. — АЛ.)
Глава третья Метаморфоза Карамзина
этих и впрямь что-то было. Во всяком случае они дают нам возможность заглянуть в подсознание, если угодно, провинциального дворянина, где соревновались между собою патерналистская уверенность в своём праве быть народу «отцом и судьей» и традиционный ужас перед его «великим и страшным требованием». В конце концов, если верить Миронову, «практически на каждого помещика хотя бы раз в его жизни нападали крестьяне».40
Патернализм, естественно, требовалось всемерно пропагандировать, а страх тщательно скрывать. В сознание прорывался он разве что в ситуации экстремальной. Вспомним хотя бы донос Ростопчина или паническую запись в дневнике Варвары Бакуниной.
На самом деле народ и понятия не имел, что весь этот скандал с неудавшейся конституционной реформой вообще имел к нему какое бы то ни было отношение. Самодержавие, прав А.Н. Боханов, по-прежнему оставалось для него понятием сакральным, грамоты он не знал и о правовом порядке имел такое же представление, как об астрономии. В конце концов, все эти скандалы происходили в чужой для него петербургской России, а он-то по-прежнему жил в московитской.
i '
Важно понять, однако, что жил он в ней не по собственному осознанному выбору в пользу именно такой, рабской жизни. Огромные ресурсы московитского просвещения брошены были на то, чтобы он никогда и не заподозрил самого существования выбора. Разумеется, этого фундаментального обстоятельства «восстановители баланса» не ^поминают вообще. На самом деле, однако, прав был и Радищев: народ не столько жил (в том, во всяком случае смысле, в каком это понималось в XIX веке), сколько выживал. Родился, крестился, работал в поте лица на чужого дядю, женился (если, конечно, не попадал в рекруты) и умирал — не оставив детям ни мысли о счастье, ни нажитого добра, ни надежды на то, что их жизнь станет когда-нибудь лучше, чем его собственная.
И что бы ни говорил Б.Н. Миронов о крепостничестве как об «органической и необходимой составляющей российской действительности», едва ли пожелал бы он своим близким участи, при которой их можно было сечь на конюшне и продавать как скот. При ко-
40 Б.Н. Миронов. Цит. соч., т.1, с. 405 (выделено овтором).
торой всё, чтоу нихбыло, включая их собственных детей, принадлежало другим. В этом смысле даже император Александр оказался, как мы видели, единомышленником диссидента Радищева.
Глава третья
МетаМОРФОЗаКаРаМЗИНа «УМНЫЙ немец» БаронГакстга-
узен-Аббенберг знаменит тем, что первым обнаружил в России крестьянскую общину. Корней Иванович Чуковский оставил нам такую ироническую ремарку об этом его эпохальном открытии: «Вот так умный немец! Немудрено, что он свихнул и Герцена, и славянофилов, и народников! Что делали бы они, если бы он в 1843 г0ДУ поехал не в Россию, а, например, в Абиссинию?»41 Как бы то ни было, барон вполне может считаться первоклассным знатоком внутренней жизни тогдашней России. И между другими наблюдениями приводит он такой урок, если угодно, политинформации, который давал своим крестьянам один из встреченных им помещиков: «Я ваш хозяин, а мой хозяин император. Император может приказать мне, и я должен ему повиноваться, но он не приказывает вам. Я император в своем поместье, я ваш бог и отвечаю за вас перед Всевышним»42
По правде сказать, очень уж подозрительно звучит этот помещик у Гакстгаузена, словно и впрямь начитался барон гоголевских Выбранных мест из переписки с друзьями. Именно такие ведь «просветительские» речи и рекомендовал Николай Васильевич помещикам. «Мужика, — учил он, — не бей. Съездить его в рожу еще не большое искусство. Это сумеет сделать и становой, и заседатель, и староста... Но умей хорошенько пронять его словом. Это будет в несколько раз полезней подзатыльников и зуботычин»43
Как именно «пронять мужика словом» объяснялось подробно, — и до ужаса похоже на то, что слышали мы от барона: «Собери прежде всего мужиков и объясни им, что такое ты и что такое они.
К.И. Чуковский. Дневник 1901-1929, М., 1997, с. 215.
Baron August Ludwig Maria von Haxtgauzen-Abbenberg. The Russian Empire: Its People and Resources, London, 1856, vol.i, p. 335.
H.В. Гоголь. Духовная проза, М., 1992, с. 164.
Что помещик ты над ними потому... что ты родился помещиком... равно как и они также, родясь под властью, должны покоряться той самой власти, под которой родились».44
Самого поучительного в этом «мужицком просвещении» барон, однако, не услышал.
«Потом скажи им, что заставляешь их трудиться и работать вовсе не потому, чтоб нужны были тебе деньги на твои удовольствия, и в доказательство тут же сожги перед ними ассигнации, чтоб они видели действительно, что деньги для тебя нуль, но что потому заставляешь их трудиться, что Богом повелено человеку трудом и потом снискивать себе хлеб... ибо, заленившись, мужик на всё способен — делается и вор и пьяница... Чтоб они видели ясно, что ты во всем, что до них клонится, сообразуешься с волей Вожией, а не с какими-нибудь европейскими затеями»45 А потом... «поработай [на этой „просветительной ниве"] только год, а там дело уже само собой пойдет работаться так, что не нужно будет тебе и рук прилагать. Разбогатеешь ты, как Крез»46 Сожженные ассигнации таким образом окупятся сторицей. Они всего лишь маленькое просветительское, так сказать, капиталовложение, обещающее неисчислимые дивиденды.
Право, впечатление такое, что читаешь инструкции белому человеку о том, как заставить работать туземцев. Пуще всего надлежит следить, чтобы как-нибудь не проникли к туземцам «европейские затеи». Потому что их дело обогащать тебя, «как Креза», а не книжки читать: «Учить мужика грамоте, чтоб доставить ему возможность читать пустые книжонки, которые издают для народа европейские человеколюбцы, есть действительно вздор».47 Да и не будет у мужика для этого вздора времени, если ты сумеешь его убедить, что «Богом повелено трудом и потом [а не чтением] снискивать себе хлеб». И правда, ведь «после стольких работ никакая книжонка не полезет в голову и, пришедши домой, он заснет как убитый богатырским сном»48 Вот
Там же, с. 161.
Там же, с. 161-162.
Там же, с. 168.
Там же, с. 165.
Там же.
и правильно. Поскольку «по-настоящему ему и не следует знать, есть ли какие-нибудь книги, кроме святых».49
Только у бесконечно простодушного и откровенного Гоголя, уверенного, что «действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени, а потому и расступились передо мною все препоны»,50 могла так бесстыдно обнажиться перед нами суть московитского просвещения. Не только отнять у народа человеческую жизнь, но и отрезать ему самую возможность узнать, что существует на свете такая человеческая жизнь, — вот же в чем была, как мы сейчас видели, эта суть. Один из будущих «декабристов без декабря», как называли тогда либеральную молодежь, по тем или иным причинам не проходившую по декабристскому делу, Петр Андреевич Вяземский так выразил эту простую мысль в письме А.И. Тургеневу еще за десятилетие до того, как начал Гоголь писать свои Выбранные места и за полтора столетия до мироновской апологии крестьянского рабства. «Там, где учат грамоте, — писал Вяземский, — там от большого количества народа не скроешь, что рабство — уродливость и что свобода, коей они лишены, такая же неотъемлемая собственность человека, как воздух, вода или солнце».51
Глава третья
Метаморфоза Карамзина ^ ^ ^ ^ q
бурмистру Нам повезло. Мы знаем
о московитском просвещении только по книгам. Но декабристы-то выросли среди этого ужаса. А потом еще и прошли в составе победоносной армии всю Европу, собственными глазами увидев, что народ может жить и по-человечески. И что без московитского просвещения гоголевские мужики могут ведь и впрямь стать свободными людьми. Нам сегодня трудно даже представить себе, как стыдно было декабристам жить с сознанием того, что в Европе это возможно, а в отечестве нет.
Там же.
Там же, с. i8.
М.И. Гиллельсон. П.А. Вяземский, Л., i960, с. 40.
Некоторое, пусть бледное представление об этом дают разве что статьи их конституционных проектов. Читаем у Никиты Муравьева: «Разделение между благородными и простолюдинами не принимается, поелику противно вере, по которой все люди — братья».52 У Павла Пестеля: «Рабство должно быть решительно уничтожено, и дворянство должно непременно отречься от гнусного преимущества обладания другими людьми».53 И — самое трогательное — читаем у того же Муравьева торжественное обещание: «Раб, прикоснувшийся к российской земле, становится свободным».54Только имея в виду эту бескорыстную преданность декабристов делу свободы, поймем мы смысл реплики Ивана Пущина: «Нас по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили этот единственный случай».55 Или письмо Гаврилы Батенкова из Петропавловской крепости: «Наше тайное общество состояло из людей, которыми Россия всегда будет гордиться. Чем меньше их было, тем больше их слава. При таком неравенстве сил голос свободы мог звучать [в России] лишь несколько часов, но как же прекрасно, что он прозвучал...»56Нам нет надобности входить здесь в детали идеологии декабристов, мы подробно поговорим о ней в третьей книге трилогии.57 Упоминаю я сейчас об их конституционных проектах лишь затем, чтобы показать читателю, как хорошо усвоили они уроки Сперанского. И еще, пожалуй, чтобы дать ему возможность сравнить их негодование по поводу крестьянского рабства с отношением к нему главного героя этой главы Николая Михайловича Карамзина.Он был одним из самых блестящих и просвещенных современников Сперанского, он объехал Европу задолго до декабристов и ничуть не меньше их понимал цену свободы и правового порядка. И тем не менее под влиянием все той же геополитической бури
52 М.В. Довнар-Запольский. Идеалы декабристов, М„ 1907, с. 396.
сэ
Б.Б. Глинский. Борьба за конституцию. 1612-1861, Спб., 1906, с. 184.
М.В. Довнар-Запольский. Цит. соч., с. 396.
Ю.М. Лотман. Карамзин, Спб., 1997, с. 327.
Cited in MikhailZetlin. The Decembrists, NY, 1958, p. 252.
А.Л. Янов. Драма патриотизма в России, выход книги заплонирован на 2008 год.
J
К ^ -Г| И - j
J
Николой Михайлович 1 Карамзин I
в Европе стал он самым авторитетным идейным оппонентом Сперанского, отцом-основателем консервативного национализма и, что важнее в контексте московитского просвещения, не испытывал решительно никаких негативных эмоций по поводу крестьянского рабства.
Посмертная судьба этого человека удивительна. Его репутацию яростно отстаивали — и отстаивают — и «русские европейцы», и «восстановители баланса», и либералы, и националисты. Право, немного найдется репутаций в истории русской общественной мысли, за которые так охотно обнажили бы меч и А.Н. Боханов, ненавидящий «петровский эксперимент», и Ю.С. Пивоваров, уверенный в ценности «русско-европейской цивилизации России, ело-
жившейся у нас в результате реформ Петра».58 И Ричард Пайпс,59 и Ю.М. Лотман.60
При всем том человек этот был не только практикующим крепостником. Он оставил нам документ, свидетельствующий об искреннем его расположении к московитскому просвещению. Я говорю о частном письме, адресованном бурмистру, управляющему одним из его поместий. Вот оно.
«Пишешь ты ко мне, бурмистр, что хотя и приказал я женить крестьянского сына Романа Осипова на дочери бывшего поверенного Архипа Игнатьева, но миром крестьяне того не приказали: кто же из вас смеет противиться господским приказаниям? Думаю, что зто по глупости вашей и для того вам на сей раз спускаю, но снова приказываю вам непременно женить упомянутого Романа на дочери Архиповой... А если вперед осмелится мир не исполнять в точности моих предписаний, то я не оставлю сего без наказания. Всякие господские повеления должны быть святы для вас: я вам отец и судья. Моё дело знать, что справедливо для вас и что полезно... Кликушам объявить моим господским именем, чтоб они унялись и перестали кликать. Если не уймутся, то приказываю тебе высечь их розгами».61
Глава третья
Метаморфоза Карамзина КОНфрОНТЭЦИЯ Нет, в отличие
от дремучего фанфарона, подслушанного Гакст- гаузеном, автор не объявляет себя ни императором, ни тем более богом для своих мужиков, только отцом их и судьею. Впрочем, и он уверен, что господские повеления должны быть для них «святы». И не сказать, чтобы так уж заботился он о судьбе неведомой «дочери Архиповой» (похоже, что он даже имени её не знает). Просто, надо полагать, хотел, чтобы одним потенциальным рекрутом было в его деревне меньше. И решение деревенского мира, противоре-
Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 16.
Richard Pipes. Karamzin's Memoir on Ancient and Modern Russia, Harvard Univ. Press, 1959.
Ю.М. Лотман. Сотворение Карамзина, M.t 1987, с. 590.
ИР, вып. i, с. 38.
чащее его приказу, для него такой же бессмысленный бунт, как для Николая восстание декабристов (Карамзин ведь даже о мотивах бунтовщиков не осведомился). И «кликуш» (зачинщиков неповиновения) не колеблется он приказать высечь розгами, коли не уймутся.
Конечно, Карамзин слишком дитя европейского Просвещения, чтобы буквально следовать рекомендациям Гоголя, откровенно надувая наивных мужиков. Но ведь отношение белого человека к туземцам так же откровенно сквозит в каждой строчке его письма. И сколь бы ни был он европейски просвещен, для мужиков признает Карамзин лишь одно просвещение — московитское.
«Восстановитель баланса» возразил бы, наверное, что таким, собственно, и было типичное отношение помещиков предниколаев- ской эпохи к своим мужикам и негоже поэтому переносить современные представления на человека первой четверти XIX века. В их устах такое возражение напрашивается само собою. Удивительно другое. Удивительно услышать его от голубой воды либерала Ю.М. Лотмана. Между тем именно Лотман ополчается на «либеральное мышление в исторической науке», которое, по его мнению, «строится по следующей схеме: то или иное событие отрывается от предшествующих... и как бы переносится в современность, оценивается с политической и моральной точек зрения эпохи, к которой принадлежат историк и его читатели. Создаётся иллюзия актуальности, но при этом теряется подлинное понимание истории».62
Быть может, и звучала бы эта странная тирада убедительно, не будь современниками карамзинского письма бурмистру и братья Тургеневы, и Андрей Кайсаров, не говоря уже о Петре Вяземском или Никите Муравьеве. А им, как мы знаем, крестьянская неволя тоже и точно также, как и сегодняшнему читателю, казалась унизительной для России, нехристианской, нечеловеческой, если хотите. Так причем здесь, спрашивается, «либеральное мышление в исторической науке»?
И еще в одном, я думаю, не должно остаться у читателя сомнения. В том, что конфронтация в представлениях о крестьянском рабстве между Карамзиным и Муравьевым была в сущности непримирима. Речь вовсе не о том, кто из них был прав, на этот вопрос опять же давно ответила история (пусть «восстановители баланса» и пыта-
62 Ю.М. Лотман. Цит. соч., с. 590.
ются осггорить её приговор), но лишь о том, что на исходе первой четверти XIX века не могла такая конфронтация завершиться мирно. Революция в конце туннеля была тут неминуема. Точнее, как всегда в России, две революции — практически одновременно. Первая преследовала цель уничтожить пропасть между двумя Россиями (а с нею и московитское просвещение), вторая старалась пропасть эту увековечить. Иначе говоря, приближался очередной перекресток, где ис- тории-страннице придется снова выбирать для страны путь.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
«Лукавый
реакционер»? «ci960 годов
происходит ощутимый процесс возрождения Карамзина как активно читаемого автора».63 Это мнение Ю.М. Лот- мана подтвердил в 1997-м Ю.С. Пивоваров: «Вряд ли кто-нибудь осмелится спорить с утверждением, что время Карамзина пришло. Его имя на устах у всех. О нём пишут, говорят, наконец, издают».64 Ничего удивительного, что в 2002 году с энтузиазмом присоединился к ним и А.Н. Боханов, для которого Карамзин, правда, оказывается примером характерной, как он полагает, для первой четверти XIX века «эволюции от европейски-либерального консерватизма к либерально-самодержавному».65
Такое единодушие в отношении к Карамзину царило, однако, в истории русской мысли не всегда. Столетний юбилей со дня его рождения (в 1866 году), который, по словам А.Н. Пыпина, приобрел «тенденциозно-охранительный характер»,66 вызвал вовсе не всеобщие восторги, а напротив, жестокие антикарамзинские филиппики тогдашних либералов. Даже «обычно академически объективный», по характеристике Лотмана, Пыпин «излагал воззрения Карамзина с такой очевидной тенденциозностью, что делается просто непонят-
63 Там же, с. 317.
# 64 Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 25.
АН. Боханов. «А.С. Пушкин и национально-государственная самоидентификация России», Отечественная история, 2002, № 2, с. 7.
АН. Пыпин. Общественное движение при Александре I, Спб., 1908, с. 187.
но, каким образом этот лукавый реакционер, прикрывавший сентиментальными фразами душу крепостника, сумел ввести в заблуждение целое поколение передовых литераторов, видевших в нем своего рода моральный эталон».67
Чтобы читателю легче было разобраться, кто в зтом споре прав, посмотрим сначала, что на самом деле думал о политических идеях позднего Карамзина такой выдающийся историк русской общественной мысли, как Александр Николаевич Пыпин. Оказывается, всего лишь очевидное. А именно, что идеи его Истории и тем более Записки о древней и новой России обеспечили николаевской реакции высшую интеллектуальную санкцию.
Карамзин не скрывал, например, что, по его мнению, дело Сперанского не ссылкой «должно закончиться [а] зшафотом»68 Важнее, впрочем, что его националистическая риторика сделала николаевский культурно-политический курс приемлемым для образованного общества, включая «передовых литераторов», для которых Карамзин и вправду был властителем дум. По крайней мере, на время.
Именно благодаря его идеям, говорит Пыпин, «русскаяжизнь отделена была от жизни общеевропейской и даже противопоставлена последней заявлением исключительных особенностей, дававших русской жизни положение независимое от европейского развития и даже совсем чуждое ему... эти [неевропейские] начала были, кроме того непререкаемы: в них была категорически высказана вся программа русской жизни, они указывались в прошедшей истории и предполагались в будущем — в таком же смысле, как в Истории и в Запискел>69
Так где же тут, спрашивается, неправда? Что тенденциозно? Пыпин ни в малейшей степени, как видим, не покушался на моральные достоинства Карамзина как отца, мужа, друга и покровителя «передовых литераторов» или даже своего рода светского духовника императорской семьи. Не посягнул он и на заслуги Карамзина перед русской литературой. Речь шла лишь о том, что
Ю.М.Лотмон. Карамзин, с. 589.
АЛ. Зорин. Цит. соч., с. 231.
A.H. Пыпин. Характеристики литературных мнений от двадцатых до шестидесятых годов, Спб., 1909, с. 109-110.
каждый мог прочесть в его Истории и Записке, о политических идеях, свидетельствующих, что Боханов прав. Для читателей, имевших хоть какое-то представление о карамзинских Письмах русского путешественника, эволюция от европейского либерализма к консервативному национализму не может не быть очевидна. Иначе говоря, идеи позднего Карамзина и впрямь выглядели откровенно реакционными — даже во времена Сперанского, не говоря уже о временах Пыпина.
Ну, вот хоть несколько карамзинских «парадоксов», вызвавших, как знаем мы хоть из эпиграфа к этой главе, резкое возражение еще одного «декабриста без декабря» и ставших впоследствии классическими в словаре русских реакционеров.
«Для твердости бытия государственного безопаснее порабощать людей, нежели дать им не вовремя свободу»,70
«Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу... но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную».71
«Всякая новость в государственном порядке есть зло».72
«Не должно позволять, чтобы кто-нибудь в России смел торжественно представлять лицо недовольного».73
«Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой»7и
«Пусть уноземцы осуждают раздел Польши: мы взяли своё»75
«Восстановление Польши будет падением России».76
«Для старого народа не надобно новых законов»77
H.M. Карамзин. Цит. соч., с. 74.
Там же, с. 393.
Там же, с. 56.
Там же, с. 104.
Там же, с. 63.
Неизданные сочинения и письма НЖ Карамзина, Спб., 1862, т.1, с. 5.
H.M. Карамзин. Записка о древней и новой России, М., 1991, с. 93.
Там же, с. 48.
«Самодержавие основало и воскресило Россию, с переменою государственного устава она гибла и должна погибнуть»™
Удивительно ли, что М.Н. Покровский комментировал карамзин- ские парадоксы точно так же, как Пушкин? Конечно, высказал он своё суждение о них другими словами, но смысл был тот же: родоначальник русского консервативного национализма предпочитал рабство свободе. «Все русские проекты монархической конституции были попыткой сделать шаг вперед... от деспотизма, как его понимал Монтескье, к монархии. Для Щербатова, Воронцова, Мордвинова деспотия была пройденной ступенью, для Карамзина это было последнее слово политической мудрости».79
Слишком резко? Но вот беспристрастное мнение современного историка, автора послесловия к недавнему изданию Истории государства Российского: «Понимая, что самодержавие только незначительной гранью отличается от деспотии, Карамзин в качестве противовеса ей выдвигаеттребование обязательного исполнения монархом законов, но никакого учреждения, обеспечивающего подчинение им царя, не предусматривает». Да, говорит Л.Г. Кислятина, Карамзин превозносит Сенат, но «лишает его каких-либо юридических прав в отношении самодержца. Сенат можеттолько апеллировать к совести и добродетели монарха».80 Что, спрашивается, оспаривать здесь либеральному историку? Да и зачем оспаривать очевидное?
Пусть оспаривает зто А.Н. Боханов, для которого Карамзин, а не Монтескье, первейший в таких делах авторитет, поскольку в православном государстве все и должно быть не так, как на еретическом Западе. Не удивлюсь, если он и сегодня со священным трепетом цитирует самый знаменитый из карамзинских парадоксов:
«Самодержавие есть Палладиум России. Целость его необходима для её счастья»?1
Там же.
ИР. Вып. 1, с. 57.
НЖ Карамзин. История государства Российского, M., 1989, т. 1, с. 502-503 (выделено мною. — А. Я.)
Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, с. 105.
Боханов рассуждает просто: что «для них» деспотизм, то для нас Палладиум.
Недалеко от него, хоть и по иным причинам, ушел и другой «восстановитель баланса». Б.Н. Миронову символ веры карамзинского консервативного национализма представляется так: «Народ отказывается от власти в пользу Бога, а Бог делегирует верховную власть монарху, в силу чего произвол верховной власти... принципиально невозможен». И зто, полагает он, в порядке вещей, ибо «русская консервативная мысль от Н.М. Карамзина до Л А Тихомирова вовсе не была оторвана от русской жизни. Она отражала воззрения народа на власть, архетипы русского сознания».82
В конструкции мироновской логики мы, впрочем, уже, кажется, разобрались: сначала посредством московитского просвещения эти самые рабские архетипы в народе укоренить, а потом, ссылаясь на них, объявить об опасности «несвоевременной» свободы. Причем судьями в том, когда свобода своевременна, назначают себя, конечно, все те же консервативные националисты. А поскольку они уверены, что сам Господь делегировал власть самодержцу, скорее всего никогда. Трудно себе представить более глубокое презрение к собственному народу, нежели то, которым пронизаны зти софизмы. Откровеннее был разве только К.Н.Леонтьев, который, в отличие от Миронова, софизмами не баловался, а так прямо и заявлял: «Русская нация специально не создана для свободы».83
Всё зто так, но Юрию Михайловичу Лотману-то что было в зтой компании делать?
Глава третья
Метаморфоза Карамзина ЛибераЛЬНаЯ ЛОГИКЭ?
Понять его, конечно, можно. В конце концов ранний Карамзин и впрямь был в свое время в России посланником европейского Просвещения, в этом качестве и вошел в золотой, так сказать, либеральный фонд русской культуры. Целое поколение российских либералов выросло на его Записках русского путешественника. Про Петра Вяземского говорили даже, что он
Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 2, с. 216.
К.Н. Леонтьев. Письма к Фуделю. Русское обозрение, 1885, № 1, с. 36.
исповедует культ Карамзина. Александр Тургенев был до глубины души тронут его знаменитой фразой: «Главное дело быть людьми, а не славянами».84
Да и в его Истории, помимо того, что была она первым связным изложением русского прошлого, есть страницы потрясающие. В конце концов он — первый авторитетный историк, неопровержимо доказавший, что Иван Грозный был вовсе не «народным царем», как думает Миронов, а мучителем своего народа. Даже в Записке не прощал ему Карамзин, что тот
«по какому-то адскому вдохновению возлюбив кровь, лил оную без вины и сёк головы людей, славнейшихдобродетелями»85 Недаром Пушкин считал Карамзина «Колумбом русской истории».
Тот, ранний Карамзин действительно так глубоко проникся идеями европейского Просвещения, что восхищался не только Вольтером, но и Мирабо, сочувствовал жирондистам в революционном Париже, был в восторге от английской конституционной монархии. А как забыть, что именно его устами литература и впрямь заговорила на чистом, прозрачном русском языке? Ведь ранний Карамзин действительно возглавил борьбу литературных новаторов против «архаистов» А.А. Шишкова, почитавших первым долгом верного сына отечества «бороться с развращенными идеями Запада». На того, раннего Карамзина даже в полицию доносили, обвиняя его ни больше ни меньше как в якобинстве. Тому Карамзину принадлежит знаменитый афоризм, настолько непохожий на только что цитированные, будто сказан он был совсем другим человеком: «Что хорошо для людей вообще, то не может быть плохо для русских».
Только — какая печаль! — странным образом перестал он за десятилетия, отделявшие его Письмо от Записки, понимать, что, если самовластье плохо для людей вообще, то плохо оно и для русских. И напишет этот поздний Карамзин совсем в духе «архаиста» Шишкова: «Если бы Александр... взял перо для предписания себе иных законов, кроме Божиих и совести, то истинный добродетельный гражданин российский дерзнул бы остановить его руку и сказать
А. И. Тургенев. Политическая проза, М., 1989, с. 203.
Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 25.
„Государь, ты преступаешь границы своей власти... ты можешь всё, но не можешь законно ограничить её..."».86
Такие метаморфозы грустны, но нелепо ведь отрицать, что они случаются. Узнал ли бы кто-нибудь в позднем Сперанском, председательствовавшем в комедии суда над декабристами (где судьи ни о чем их не спрашивали и многие из обвиняемых даже не знали, что их судят), того блестящего молодого юриста и замечательного реформатора, который за полтора десятилетия до этого предложил свой проект конституционного преобразования России? Узнал ли бы кто-нибудь в позднем Льве Тихомирове, консервативном националисте и мрачном фанатике самовластья, пламенного вождя народовольцев, приводившего в трепет всю иерархию империи? А ведь были это как будто бы те же самые люди...
И тем не менее поздний Тихомиров убежденно повторял вслед за поздним Карамзиным, что в России, в отличие от Европы, гражданские права и общественное благополучие могут быть достигнуты лишь ценою отказа от прав политических. И точно так же поздний Сперанский запятнал свою совесть, не говоря уже о репутации безупречного юриста, приговаривая к смерти цвет русской молодежи. Но если могла такая чудовищная метаморфоза приключиться с этими выдающимися людьми, то почему не могла она произойти с Карамзиным?
Глава третья
Метаморфоза Карамзина J]0TM8H Пр0ТИВ ПЫПИНЭ
И тем не менее Юрий Михайлович (и, как я подозреваю, десятки стоящих за ним либеральных историков и культурологов) признавать метаморфозу Карамзина отказался. Слишком дорог, надо полагать, был ему ранний, европейский, так сказать, Карамзин, чтобы пожертвовать им ради позднего консервативного националиста. Он готов был стоять до последнего против разбазаривания золотого либерального фонда русско-европейской культуры, на который, как он думал, покушался Пыпин.
Понять его мотивы несложно: непреходящий вклад Карамзина в историю русской культуры огромен и очевиден, что по сравнению с ним тривиальные соображения текущей политики? Но в том-то
86 А.И. Тургенев. Политическая проза, М., 1989, с. 203.
и дело, что вовсе не о текущей политике говорил Пыпин, но о войне идей, которая в стране с двойственной политической традицией, как Россия, решает судьбу той самой культуры, на защиту которой так беззаветно бросился Лотман.
Допустим, на перекрестке середины XVI века победили и стали на много поколений руководящими идеи Ивана Грозного. В результате Россия, по словам Ключевского, «в XVII веке оказалась более отсталой от Запада, чем была в начале XVI»87 Причем, отсталой не только технологически, но и культурно. Место Ньютона занял в ней Кузьма Индикоплов.
А победи на очередном перекрестке в середине XIX века идеи Карамзина, не состоялась бы в России Великая реформа 1861 года — и не было бы ни освобождения крестьян, ни суда присяжных, ни либеральных земств. И кто знает, состоялись ли бы Лобачевский или Чехов. Эту решающую роль войны идей в судьбах русской культуры понимал Пыпин. Лотман её, к сожалению, не увидел. И поэтому оказалось ему нечего возразить Пыпину по существу дела. Единственное, что оставалось самому, пожалуй, выдающемуся культурологу советской эпохи, — отыскать в броне оппонента хоть какую-нибудь фактическую ошибку.
Вот, однако, полный текст крамольного высказывания, на которое обрушился Лотман. «Есть немалые основания думать, что идеи Карамзина, воплотившиеся в Записке, имели практическое влияние на идеи наступившего [т.е. николаевского] царствования. Когда русская общественная мысль в начале нового царствования переживала трагический кризис, Карамзин со всей нетерпимостью и ожесточением, какие производила его система, внушал свои идеи людям нового периода. Этими советами и внушениями наносил он свою долю зла начинавшемуся нравственному пробуждению общества, он рекомендовал программу застоя и реакции»88
Выделенная жирным шрифтом полуфраза и впрямь выглядит ошибкой. Уже в первые недели николаевского царствования Карамзин был смертельно болен и, естественно, едва ли мог персонально внушать свои идеи «людям нового периода». Я не говорю
В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 3, с. 259.
А.Н. Пыпин. Общественное движение..., с. 254 (выделено мною. — А.Я.)
Александр Николаевич I Пыпин\
уже о том, что Записка стала доступна публике лишь после 1836 года (её нашли в архиве покойного Аракчеева).
Но ведь смысл высказывания Пыпина вовсе не в персональных «внушениях», он в «практическом влиянии [идей Карамзина] на идеи наступившего царствования». А идей-то своих Карамзин нисколько, как мы видели, при жизни не скрывал — ни от Николая, ни от «передовых литераторов». Ну, вотуж совсем не Пыпин, а известный историк А.А. Корнилов пишет, причем, полвека спустя после Пыпина, что «Николай старался осуществить... ту самую систему, которую русским государям рекомендовал... Карамзин, лично наставлявший императора в 1825 г».89
Более того, Корнилов подчеркивает: «доверие к государственной мудрости Карамзина было в Николае Павловиче так сильно, что он со-
89 А.А. Корнилов. Курс русской истории XIX века, М., 1993. с. 193- бирался, по-видимому, дать ему постоянный государственный пост, но умирающий историограф вместо себя рекомендовал в сотрудники Николаю более молодых своих единомышленников, давших впоследствии окончательную формулировку той системе Официальной Народности, отцом которой был Карамзин».90 Ну не сговорились же, право, Корнилов с Пыпиным. Какое еще доказательство надобно, чтобы увидеть, что Пыпин был прав и, пусть не лично, но книгами своими, но самой логикой исторической концепции, не говоря уже о влиянии его единомышленников (двое из них, в том числе граф Уваров, стали министрами николаевского правительства), Карамзин действительно «внушил свои идеи людям нового периода»?
И ровно ничего не меняет в этом решающем обстоятельстве аргумент Лотмана, что «Карамзин более, чем кто-нибудь другой, был человеком европейского просвещения».91 Трагично, без сомнения, что человек европейского просвещения оказался отцом Официальной Народности. Но ведь факт. А больше ничего Пыпин, собственно, и не утверждал.
Не помогает и популярное противопоставление раннего Карамзина Шишкову с его московитским архаизмом. Конечно, по сравнению с Шишковым, Карамзин и впрямь был европейцем. Но достаточно ведь сравнить его идейное оправдание николаевского «разрыва с Европой» хотя бы с идеями Сперанского, не говоря уже о Муравьеве, чтобы не осталось сомнений, что пахло от исторической концепции Карамзина отнюдь не Европой, пахло Московией.
Не спасают положения ни тезис Ю.С. Пивоварова, что Карамзин создал в России «модель независимого человека»,92 ни тезис Е.Л. Рудницкой о типе либерализма, «который генетически восходит к Карамзину — выбор внутренней свободы, не нуждающейся в свободе внешней, в конституционно-правовых гарантиях»93 Слов нет, Карамзин умел «истину царям с улыбкой говорить», но ведь истина-то его была реакционной, а «внутренняя свобода» возможна, если верить Солженицыну, и в ГУЛАГе. И вообще можно ли считать
Там же, с. 152 (выделено мною. — А.Я.)
Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 593.
Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 29.
Отечественная история, 1999, № з, с. 8.
либеральной доктрину, откровенно направленную на защиту самовластья, на уничтожение любых конституционно-правовых гарантий и оправдание крестьянского рабства — с какой бы «внутренней свободой» доктрина эта ни преподносилась?
Но и помимо того есть ведь и еще одно важное обстоятельство, которое почему-то приглушено во всех этих аргументах. Читатель уже видел, как человек европейского просвещения мгновенно превращался в человека просвещения московитского, едва принимался он воспитывать «внутреннюю свободу» в своих мужиках. И куда, спрашивается, подевалась «модель независимого человека», едва зашла в его Записке речь об освобождении крестьян? С искренним пафосом и замечательной изобретательностью старался-то все-та- ки Карамзин убедить царя в необходимости отказать христианам и соотечественникам именно в независимости.
И добро бы ограничивалось все воспитательной поркой мужиков. Но ведь точно то же самое происходило с «человеком европейского просвещения», когда он без малейшего колебания переносил свою модель управления крепостным хозяйством на управление самодержавным государством. И тут ведь считал он господские повеления «святыми», любые их ограничения святотатством, а протесты «кликуш», вроде Сперанского, рассматривал как бунт, полагая, что заслуживают они эшафота.
Глава третья
Метаморфоза Карамзина <{ н СТИТу Ц ИЯ
страха» Впрочем,одно ограничение самовластья Карамзин признавал. Только опять же ничего общего с европейским просвещением оно не имело. Я говорю об ограничении страхом. Именно страх представлялся ему вернейшим средством «ограничить самовластье, не ослабив спасительной царской власти».94 Ибо «кто знает человеческое сердце, не усомнится в истине сказанного Макиавелли, что страх гораздо действительнее... всех иных побуждений для смертных» 95
Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 48.
Там же, с. 101.
Больше того, под пером Карамзина страх вырастает в универсальный инструмент управления.
Подумайте, спрашивает он, «сколько агнцев обратилось бы в тигров, если бы не было страха?»96 И вообще «одно из важнейших государственных зол нашего времени есть бесстрашие. Везде грабят, а кто наказан?»97 Карамзин даже называет страх «спасительном». Причем, фигурирует это определение в Записке, по-моему, лишь дважды, один раз в применении к самодержавию, а другой — именно к страху. «Спасительный страх должен иметь ветви: где десять за одного боятся, там десять смотрят за одним»98Нет слов, странно звучит это упорное прославление страха в устах человека, искренне возмущавшегося Павлом, «ежедневно вымышлявшим способы устрашать людей». Но разве это единственное противоречие в его Записке? Ну вот, авторитетно заверяет он императора, что «тиран может иногда безопасно господствовать после тирана, но после государя мудрого — никогда!»99 Но откуда же тогда взялся Павел после «блестящего — по его же словам — царствования Екатерины»?100 Той самой мудрой государыни, которая, по мнению Карамзина, «очистила самодержавие от примесов тиранства»?101
Ясно, что все эти противоречия вытекают из одного источника: задача, которую поставил перед собою Карамзин, не имеет решения. Самодержавие есть диктатура, а диктатура беременна тиранией: отделить одно от другого невозможно. И как же после этого не согласиться с А.А. Корниловым, когда он говорит: «если бы Карамзин пережил царствование Николая, он должен был бы признать, что опыт осуществления его системы сделан, и вместе должен был убедиться, что такая задача являлась несомненной химерой».102
Там же.
Там же.
Там же, с. юг.
Там же, с. 49.
Там же, с. 62.
Там же, с. 41.
А.А. Корнилов. Цит. соч., с. 193.
Впрочем, пусть читатель судит сам. Вот что рекомендует Карамзин подданным:
«Кто верит Провидению да видит в злом самодержце бич гнева небесного!.. Снесем его, как бурю, землетрясение, язву»}03, А вот что рекомендует он самодержцу:
«Правила, мысли народные лучше всех бренных форм удержат будущих государей в пределах законной власти; чем? Страхом возбудить всеобщую ненависть в случае противоположной системы управления».10* Удивимся ли, узнав, что М.Н. Покровский назвал государственное устройство, рекомендованное Карамзиным, «своеобразной конституцией, основанной на взаимном страхе государя и подданных»?105 Понятно и почему назвал его химерой А.А. Корнилов.
Ну, прежде всего, «буря, землетрясение, язва» (имеются в виду эпидемии) от людей не зависят, но формы правления-то, как свидетельствует история, зависят. Зачем же, скажите, самим приглашать на свою голову несчастье? А что касается «всеобщей ненависти» к тирану в грядущих поколениях, то где она, спрашивается, если и в 2003 году в опросах общественного мнения в связи с пятидесятилетием со дня смерти Сталина, большинство опрошенных в современной России все еще было убеждено, что роль его в русской истории скорее положительная? Да ладно бы Сталина, ведь Б.Н. Миронов и до сих пор уверен, что «Иван Грозный не случайно вошел в народную память как народный царь»!106
»
Глава третья
Мегам0рф03акарам3ина Ошибка Пайпса дажеконсер-
ватор Ричард Пайпс, в принципе симпатизирующий консерватору Карамзину, вынужден признать, что «его позитивные предложения были практически бесполезны».107 А когда речь заходит об отношении Карамзина к крепостному праву, Пайпс даже неожиданно срывается с академического тона и говорит — со-
Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 46.
юз
Там же. с. 49.
ИР, вып1,с.57.
Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 2, с. 127.
Richard Pipes. Op. cit, p. 84.
всем в духе декабристов, — что «оно обличает полное отсутствие социальной совести».[17]
У американского историка, однако, есть и своё представление о происхождении карамзинского консервативного национализма в эпоху наполеоновских войн. «Монархия колебалась: привычка была сильна и, что еще более важно, приемлемой замены для старой западнической стратегии у неё не было. Именно в эту критическую минуту... и вступило в игру дворянство, снабдив монархию своей собственной национальной идеологией вместо дискредитированного Просвещения»[18]Не знаю, согласятся ли с таким объяснением «восстановители баланса», но мне формулировка Пайпса представляется неверной. И дело не только в том, что карамзинская «конституция страха» ровно ничего общего не имела с традиционными дворянскими проектами реформы государственной власти. Ни один из выдающихся консервативных реформаторов, ни М.М. Щербатов, ниА.Р. Воронцов, ни Н.С. Мордвинов, ни тем более М.М. Сперанский не предлагали ничего даже отдаленно напоминавшего консервативный национализм Карамзина и его апологию самодержавия. Напротив, все они исходили из екатерининского представления о России как о державе европейской и все предлагали ограничить самовластье. Ограничить, то есть, по- европейски — конкурирующими институтами, а не по-московитски — страхом.На самом деле все эти консервативные проекты были своего рода отражением того старинного раскола между просвещенным дворянством и темной массой Собакевичей, который проследили мы здесь от самого его начала, от раскола в Вольном Экономическом Обществе в 1765 году. И все они оказались перечеркнуты наполеоновским гегемонизмом, кардинальным образом изменившим не только геополитическую ситуацию в Европе, но и расстановку сил в российском истеблишменте. Настало время не столько консерватизма, как думает Пайпс, сколько консервативного национализма. И суть его была вовсе не в дворянском характере, а в принципиальном отказе большинства российской элиты от ограничений
власти. В том, что отныне вручало оно власть над судьбою страны самодержавию, противопоставившему её Европе.
Глфа третья М«Мморфоза Карамзина
идеи Важно подчеркнуть, однако, что причиной этой роковой перегруппировки сил была вовсе не французская революция, как до сих пор принято думать, но именно наполеоновский свехдержавный гегемонизм, именно унижение России. Революция могла напугать Екатерину, но она не остановила Павла от сотрудничества с Францией. Не устрашила она и молодого Александра, который, как вспоминал Чар- торижский, говорил ему, что «с живым участием следил за французской революцией и, осуждая её ужасные крайности, желает успехов республике и радуется им».110
Совсем другое дело наполеоновский гегемонизм. Достаточно припомнить вполне московитский указ Синода, изданный в ноябре 1806 года и приглашавший духовенство «внушать народу, что дело [т.е. война с Наполеоном] идет ни более ни менее, как о защите православной веры; что Наполеон вошел в соглашение с ненавистниками имени христианского и пособниками всяческого нечестия, иудеями, и... задумал похитить священное имя Мессии».111 Короче, речь шла о том, что с Запада движется на Россию антихрист. Это толкование MJ-I. Покровского совсем недавно подтвердил и А.Л. Зорин: «В идеологическом обосновании кампании 1806-1807 гг. огромную роль сыграла православная церковь. В объявлении Синода от 30 ноября 1806 г., читавшемся во всех церквах, Наполеон обвинялся в отпадении от христианства, идолопоклонстве, стремлении к ниспровержению Церкви Христовой, а начинавшаяся кампания приобретала характер религиозной войны»112
Именно такая московитская интерпретация войны как столкновения еретической Европы с хранительницей Христовой истины
НО 1ЧП
ИР, вып. 1, с. 33.
Там же, с. 47.
Война
А.Л. Зорин. Цит. соч., с. 163.
Россией и взрыхлило почву для новой идеологии, сделавшей изменение расстановки сил в российской элите неизбежным. Старинный екатерининский спор между просвещенными помещиками и Соба- кевичами тотчас и утратил свою былую роль. Значительная часть образованного общества объединилась с темной помещичьей массой на общей антиевропейской идейной платформе.
Чего, однако, не понял Пайпс, это очевидного факта, что переход большинства российской элиты на позиции консервативного национализма привел лишь к новому расколу русского дворянства. Просто потому, что офицерская молодежь вернулась из европейского похода вдохновленная идеологией прямо противоположной. Она видела свободу и устыдилась отечественных порядков — и самовластья и крестьянского рабства. Именно в их отмене и усматривала она теперь единственный способ довести до конца петровский прорыв в Европу. Короче, имеем мы здесь дело не с какой-то унифицированной идеологией дворянства, но с типичной для России на её исторических перекрестках войной идей.
В этом и состоит ошибка Пайпса. Он попросту игнорирует новый раскол дворянства. Словно бы и декабристы не были дворянами. На самом деле, если уж на то пошло, двадцать два человека из осужденных Верховным Трибуналом были сыновьями генералов, тринадцать — сыновьями сенаторов, семь — сыновьями губернаторов и два — сыновьями министров. Короче говоря, Герцен был прав, декабристы действительно представляли знатнейшую, родовитейшую часть дворянства. И они тоже предлагали новую дворянскую идеологию — европейскую, между прочим, конституционную и, как небо от земли, отличавшуюся от карамзинской «конституции страха».
Достаточно сравнить основные тезисы карамзинской Записки и конституционного проекта Сергея Трубецкого, чтобы убедиться, что перед нами именно война идей. Один пример. Карамзин говорит: «В России государь есть живой закон; добрых милует, злых казнит, и любовь первых приобретает страхом последних».[19] Вот что отвечает Трубецкой: «Опыт всех народов и всех государств доказал, что власть самодержавная равно губительна для правителей и для народов... Нельзя допустить основанием правительства произвол
одного человека. Ставя себя выше закона, государи забыли, что и они втаком случае вне закона, вне человечества».1и
Глава третья Метаморфоза Карамзина
навыворот Таким образом, прав
Пайпс лишь в одном: монархия и впрямь колебалась. Но и тут дело было не столько в «дискредитированном Просвещении», сколько в мощи петровской традиции. Я говорю о традиции, которая учила: европейское просвещение есть ключ к будущему России и первая обязанность правительства в том, чтобы всеми возможными мерами его распространять. О той самой традиции, которую точно выразил Пушкин, говоря, что «правительство у нас всегда впереди на поприще образованности и Просвещения».115 И что «правительство всё еще единственный Европеец в России».116
Вот почему колебалась монархия: поломать эту петровскую традицию без революции было практически невозможно. Понятно, что император Александр со своими европейскими пристрастиями решительно для такой гигантской пертурбации не годился. Николай, с другой стороны, был словно бы для неё и создан. Точно так же, как был в свое время создан для прорыва в Европу Петр. Короче, лидер попятного движения был в 1825 году на троне.
Но при всей самодержавной власти Николая возможности его были ограничены. Так же, как Петру нужна была для прорыва в Европу идеология такого прорыва (созданная, как мы помним, Крижани- чем), для того чтобы «отрезаться от Европы» новому императору нужен был своего рода Крижанич навыворот. Ему нужен был идеолог, способный убедить образованное общество, что петровский период русской истории кончился и отныне европейская образованность лишь подрывает «национальное возрождение страны».
Николай мог жестоко расправиться с декабристами и тем самым обезоружить либеральную партию дворянства. Но покуда раз-
Ид
Б.Б. Глинский. Цит. соч., с. 188.
115 А.С. Пушкин. ПСС, М.-Л., 1937-1959. т. XI, с. 223.
Крижанич
336 Там же, т. XVI, с. 422.
лита была в воздухе страны, покуда жива была петровская традиция, никто не мог гарантировать, что «безумие наших либералов» не поднимет голову снова. Между тем Николаю нужна была именно такая гарантия, что внутридворянский идейный раскол окончательно подавлен. У нас есть документальное подтверждение этого. Как сказал император французскому послу Ле Феронне, «я хочу вас заверить, что нет оснований для тревоги, которую безумие наших либералов могло вызвать в Париже. Я вам гарантирую, что пройдет очень много времени прежде, чем они будут в состоянии повторить такую попытку».117
Это было, однако, легче сказать, чем сделать. В XIX веке одной грубой полицейской силы было для этого недостаточно. Требовалось еще и обоснование идейное. Кто-то должен был авторитетно опровергнуть лежащую в основе петровской традиции идею, что другого просвещения, кроме общеевропейского, не существует. Вот почему главная задача, стоявшая перед николаевским «Крижани- чем навыворот», сводилась, по сути, к попытке доказать, что другое просвещение, отдельное от Европы, есть. И таким образом не только освободить правительство от обязанности быть в России «единственным европейцем», но и санкционировать возвращение в Московию, сколько возможно это было в XIX веке. Ибо другого способа гарантировать страну от новой вспышки «безумия наших либералов» просто не существовало. Говоря словами А.А. Корнилова, нужно было дать «самовластию, к которому Николай был склонен по натуре, возвышенную идеологию, подвести под неё „принцип"».118
А уж Николай, конечно, не замедлил бы сделать из этого «принципа» все необходимые практические выводы. Почему бы, например, не узаконить то, что назвали мы здесь московитским просвещением, официально запретив какое бы то ни было образование крестьянским детям, дабы «не развить у них мысль о выходе из того состояния, в котором они находились»?119 И ведь вправду, если верить А.А. Корнилову, «Николай Павлович задумал издать в этом смысле особый законодательный акт... и хотел предложить Государ-
W. Bruce Lincoln. Nicholas I. Emperor and Autocrat of All the Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 84.
A.A. Корнилов. Цит. соч., с. 152.
/
Там же, с. 158.
ственному Совету обсудить этот вопрос» (отговорил его В.П. Кочубей, представив, что «опубликование [такого закона] может повредить новому правительству во мнении иностранных держав».)120
Это, конечно, лишь частный пример практического применения «возвышенной идеологии». Другой пример привёл Иван Киреевский в негодующем письме Вяземскому, жалуясь, что литература «уничтожена ценсурою неслыханною, какой не бывало с тех пор, как изобретено книгопечатание».121 В принципе, однако, требовалось от «Крижанича навыворот» обосновать три главныхтезиса.
Что самовластье есть национальная идея России, ее' основа и гордость, её Палладиум.
Что русская история и культура принципиально отличны от европейских, по каковой причине у нас «безопаснее порабощать людей, нежели дать им не вовремя свободу» и «всякая новость в государственном порядке есть зло».
Что народ — ив первую очередь образованное общество — должны быть перевоспитаны в духе преданности самодержавию и московитскому просвещению.
И тут Пайпс, конечно, опять почти прав: идеолога такого масштаба и авторитета могло предложить тогда новому правительству только реакционное дворянство. В противоположность либеральному декабризму онс^предложило консервативный национализм Карамзина.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
«Возвышенная идеология».
Тезис первый Едва ли удивится
после этого читатель, почему так много места уделено здесь полемике вокруг метаморфозы Карамзина. Если уж Ю.М. Лотман полтора столетия спустя после смерти мэтра так
Там же.
М.И. Гиллельсон. ПА Вяземский, с. 335.
и не смог освободиться от магии его либерального прошлого, то что же говорить о современниках Карамзина? Сила его как раз и была в этой двойственности его репутации, благодаря которой одинаково любезен он был и Уварову, и Пушкину. Именно поэтому оказался он моральным и идейным символом как для Николая и дворянского большинства, так и для либеральных «декабристов без декабря». И именно поэтому никто другой, кроме разве самого Николая, не сыграл такую решающую роль в соскальзывании России в новый исторический тупик, как Карамзин.
Нет, в отличие, допустим, от графа Николая Мордвинова (который, к слову, оказался единственным членом Верховного Трибунала, протестовавшим против смертного приговора декабристам), Карамзин не был консерватором в том традиционном смысле, в каком понимает это Пайпс. Во всяком случае Эдмунд Бёрк, основатель европейского консерватизма, своим бы его не признал. В конце концов Бёрк, как и Мордвинов, всю жизнь боролся за ограничение самовластья. Не был Карамзин и охранителем, как думал Пыпин. Он был консервативным революционером, идеологом самодержавной революции XIX века.
С обоснованием первого тезиса «возвышенной идеологии» справился Карамзин, на беду России, очень даже успешно. Он действительно внушил не только Николаю, но и всем его наследникам на российском престоле идею, что без самодержавия «Россия должна погибнуть». И создал тем самым мощный идейный капкан, из которого ни один из нихтак до самого конца и не выкарабкался.
Вот его аргумент.
«Можно ли и какими способами ограничить самовластие в России, не ослабив спасительной царской власти? Умы легкие не затрудняются ответом и говорят: можно. Надобно только поставить закон еще выше государя. Но кому дадим право блюсти неприкосновенность этого закона? Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые государем или государством? В первом случае они угодники царя, во втором захотят спорить с ним о власти — вижу аристократию, а не монархию. Далее: что сделают сенаторы, когда монарх нарушит Устав? Представят о том его величеству? А если он десять раз посмеется над ними, объявят ли его преступником? Возмутят ли народ?.. Всякое доброе русское сердце содрогнется от сей ужасной мысли. Две власти
государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клетке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть ничто»}22 Коротко говоря, изящный аргумент Карамзина сводился ктому, что конституционная монархия в России в принципе невозможна. В Европе возможна, а у нас нет. Читатель, конечно, понимает, как дорого обошелся стране этот аргумент. Ведь означал он в конечном счете смертный приговор российской монархии. Просто потому, что, как показал европейский опытХ1Х-ХХ веков, единственным способом её сохранить была именно трансформация абсолютизма в конституционную монархию. Во всяком случае выжила она лишь там, где монархия согласилась на такую трансформацию. Аргумент Карамзина отрезал этот спасительный для монархии путь.
Нотакова была его власть над умами всех постниколаевских самодержцев, что, как мы помним, даже правнук его ученика Николай II уже после революции пятого года и вопреки всякой логике восстановил в Конституции империи титул самодержца. Благодаря Карамзину, все наследники Николая Павловича на российском престоле намертво усвоили, что выбора у них нет: либо самодержавие, либо гибель страны. Чем это должно было кончиться, мы знаем. История таким образом доказала, что Россия и впрямь европейская страна и, вопреки Карамзину, самодержавие не может жить в ней вечно.
Конечно, позднее средневековье в России, как и во всякой европейской стране, знало и идею божественной инвеституры верховной власти, и ценность её легендарного происхождения. Основоположник Московии Иван Грозный даже, как известно, назначил себе в предки по прямой линии самого Августа Кесаря. Помним мы, однако, также, что результатом его деятельности были разорение страны, великая Смута и пресечение династии.
Романовы, в отличие от Рюриковичей, пришли к власти по решению Земского собора 1613 года. Ни тебе божественной инвеституры, ни легендарного происхождения. Они, собственно, и династией-то стали лишь после Павла в начале XIX века. Как в таком случае могла быть идеологически оправдана легитимность их самодержавия? Что бы ни утверждали впоследствии консервативные национа-
122 НМ. Карамзин. Цит. соч., с. 48.
листы о сакральном предназначении власти Романовых, единственное её рациональное оправдание (на дворе все-таки стоял XIX век) предложил Карамзин: без самодержавия Россия погибнет.
Тезис второй Почему, однако? Почему, скажем, Англия спокойно без самодержавия обошлась — и даже монархию сохранила! — а Россия непременно должна была без него погибнуть? С ответом на этот вопрос Карамзин справился еще лучше. И был он обманчиво прост: потому что Россия не Англия. Это правда, что современная Европа не терпит самовластья и нет в ней крестьянского рабства. Ну и что? Мы — «другие», у нас другая история, другие «правила, мысли народные» (или, как скажет впоследствии на ученом жаргоне Б.Н. Миронов, «архетипы сознания»).
«У нас не Англия; мы столько веков видели судью в монархе и добрую волю его признавали вышним уставом».123 Словно бы Англия не признавала абсолютную власть монарха больше веков, чем Россия.
И еще: «Выражение le conceit d'etat entendu [вняв мнению Государственного Совета] не имеет смысла для гражданина российского; пусть французы употребляют оное... в самодержавии не надобно никакого одобрения для законов, кроме подписи государя».124 Словно бы у французов всегда был le conceit d'etat.
И еще: «Кстати ли начинать русское Уложение [как предложил Сперанский] главою о правах гражданских, коих в истинном смысле не бывало и нет в России?»125 Словно бы в Европе «права гражданские» с неба упали, а не были установлены законодательным актом. Одним словом, вспомним очень точное замечание А.Н. Пыпина: «Русская жизнь отделена была от жизни европейской и даже противопоставлена последней».
Успех этого тезиса Карамзина был феноменальный. Его подхватят и идеологи дворянского большинства, как Н.М. Погодин, и их оппоненты, как П.А. Вяземский. На его основании славянофилы разработают стройную теорию уникальности России, а западники создадут
Там же, с. 102.
Там же, с. 6о.
Там же, с. 91.
в российской историографии влиятельнейшую «государственную школу» (исходившую, впрочем, из той же российской уникальности). То, что не успел договорить или додумать мэтр, договорят и додумают за него те, кто придёт после. Даже Белинский в свой краткий период увлечения самодержавием воскликнет: «Один из величайшихумственныхуспехов нашего времени в том состоит, что мы, наконец, поняли, что у России была своя история, нисколько не похожая на историю ни одного европейского государства, и что её должно изучать и о ней должно судить на основании её же самой, а не на основании ничего не имеющих с ней общего европейских народов».126
И два столетия спустя будет этот карамзинский тезис преследовать российскую культурную элиту, вылившись в конце концов в допетровскую идею «русской цивилизации», противостоящей Европе. Даже такой дремучий патриот, как Геннадий Зюганов, не имеющий, я уверен, ни малейшего представления о политической концепции Карамзина, и тот ссылается на его тезис — пусть на советском канцелярите: «духовно-нравственные устои русской народной жизни... принципиально отличаются по законам своей деятельности от западной модели свободного рынка».127 Или уж вовсе по рабоче-крес- тьянски: «Капитализм не приживается и никогда не приживется на российской почве».128
...Ошеломляет, однако, другое. Спорят о Карамзине, спорят, вот уже скоро два столетия исполнится, как о нём спорят. И за всё это время никто, кажется, так и не обратил внимания, что как политический мыслитель ничего принципиально нового он, собственно, не придумал. Стоит припомнить Московию XVII века, и едва ли останутся у читателя сомнения, что политические тезисы Карамзина глубоко архаичны. Нет слов, они, конечно, прошли через фильтр европейского Просвещения и выглядят вполне современным «мифом о России», говоря языком Ю.С. Пивоварова. Но миф-то старый, московит- ский. Тот самый, что был так жестоко дискредитирован в свое время Крижаничем и навсегда, казалось, перечеркнут реформами Петра.
1 та
В.Г. Белинский. Собр. соч. в трех томах, М., 1948, т-3, с. 644.
ГА. Зюганов. За горизонтом, Орел, 1995, с. 75.
Там же.
Глава третья
Метаморфоза Карамзина —
Театр одного актера
В первые, переходные и неустойчивые годы — после страшного потрясения 14 декабря — Николая, однако, заботили не столько прошлые или грядущие поколения, сколько немедленные гарантии, что на его веку «безумство наших либералов» не повторится. Конечно, у него не было сомнений, что новое большинство российской элиты поддержит его, как бы жестоко ни расправился он с декабристами. Достаточным свидетельством такой поддержки служило хотя бы то, что члены Св. Синода, участвовавшие в Верховном суде, единодушно требовали смертной казни для всех декабристов.
Но ведь восстание 1825 года затеяно было именно либеральным меньшинством, опиравшимся на мощную петровскую традицию, которая не ушла в Сибирь вместе с осужденными, а по-прежнему жила в либеральной молодежи, среди «декабристов без декабря», как Пушкин, Лермонтов, Грибоедов или Вяземский. Прежде всего поэтому требовалось нейтрализовать, разоружить, если хотите — как политически, так и идейно, — это либеральное меньшинство. А еще лучше приручить его, поставить на службу самодержавию. Технику политического разоружения «безумных либералов» Николай отработал еще на допросах декабристов.
Александр Сергеевич Грибоедов
Мы знаем, что некоторые из этих допросов разыграл он как настоящие спектакли. Не зря же в конце концов назвал его Тютчев «лицедеем», а Лотман, как мы скоро увидим, «комедиантом». То был своего рода театр одного актера, где император выступил в неожиданной для него — и тем более для подследственных — роли подлинного реформатора, нового Петра, готового к преобразованию России. Ровно никакой нужды, уверял он их, в мятеже не было. Он сам отлично видел все язвы российской жизни и готов был приступить к их лечению. Именно ошеломляющий успех этого следственного, так сказать, эксперимента и подсказал, по-видимому, Николаю тактику начала его царствования.
«Декабристов без декабря» следовало покорить так же, как покорил он своими реформаторскими посулами подследственных. Для того, надо полагать, и устроил царь своего рода всероссийский политический спектакль. На протяжении, по крайней мере, пяти лет — между 1825-м и 1830 годами — Николай пытался создать в обществе имидж, как говорят сейчас, деятельного царя-реформатора. С одной стороны, второго Петра, а с другой, Петра либерального, которому кнут, в отличие от его великого пращура, для преобразования России не понадобится — одно лишь просвещение. И только в этом, либеральном, смысле будет его царствование противоположностью петровскому, своего рода мирной контрреволюцией против насильственной революции Петра.
Ненавистный всем Аракчеев был отправлен в отставку, а опальный еще недавно Сперанский опять приближен к престолу. Пушкину было разрешено вернуться в Петербург, а Грибоедов назначен послом в Персию, что тотчас принесло царю неслыханные дивиденды. «Грибоедовым куплено тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые, способные чиновники и все умные люди торжествуют».129 Еще не взошли на эшафот декабристы, а уже издан был высочайший рескрипт на имя министра внутренних дел, предписывающий рассматривать ограждение крестьян от насилия помещиков как важнейшую задачу правительства. Его Величество, говорилось в рескрипте, будет лично наблюдать за тем, чтоб помещики исполняли свой долг «христиан и верноподданных». Впервые правительство реагировало не на отдельные случаи помещичьего произвола, а на злоупотребление крепостным правом в принципе.
Нейтрализуя «декабристов
бездекабря» И знаете, подействовало. Поверило в нового Петра либеральное меньшинство. По крайней мере, на время. Даже такие проницательные люди, как Пушкин или Вяземский, поверили. Разоружились. До такой ^ степени, что помилования декабристов ожидали со дня на день. 30 мар-
Глава третья Метаморфоза Карамзина
129 Литературное наследство, М., 1956, т. 6о, кн.1, с. 486.
та 1830 года Пушкин писал Вяземскому: «Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Петра... Правительство действует или намерено действовать в смысле европейского просвещения».130 И потом в ноябре: «Каков государь? Молодец! Того гляди, что наших каторжников простят—дай Бог ему здоровья».131 «Его я просто полюбил», — признавался Пушкин в «Стансах».
Николай, однако, был достаточно умен, чтобы не понять, что политическое разоружение «декабристов без декабря» — дело временное и ненадежное. Достаточно прочитать в дневнике А.В. Ники- тенко запись от 2 декабря 1830 года или реакцию П.А. Вяземского на пушкинское «Клеветникам России>\ чтобы убедиться, как быстро рассеивались чары либерального начала николаевского правления.
Вот что записывал Никитенко:
«Истекший год принес мало утешительного для просвещения в России. Над ним тяготел тяжелый дух притеснения. Многие сочинения в про- зе и стихахзапрещались по самым ничтожным причинам, можно сказать, даже без всяких причин, под влиянием овладевшей цензорами паники... Нам пришлось удостовериться в горькой истине, что на земле русской нет и тени законности... Да сохранит Господь Россию!»132 А вот ответ Вяземского Пушкину:
«За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движении народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней».133 Как видим, Николай был прав, не доверяя либеральному меньшинству, даже когда оно на глазах разоружалось.
Но лучше всего, пожалуй, объясняет нам эту неудачу императора история его взаимоотношений с Пушкиным. Нет сомнения, Николай очень старался приручить поэта, побудить его стать «украшением двора и воспеть самодержца», как выразился впоследствии Александр II.134 Царь осыпал Пушкина милостями. Он оградил поэта
АС. Пушкин. Цит. соч., т. XIV, с. 69. Там же, с. 122.
А в. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1955, т. 1, с. 95. П.А. Вяземский. Записные книжки, М., 1963, с. 214. Временник Пушкинской комиссии, Л., 1977, с. 32.
от уголовного преследования в связи с ранними крамольными стихами, дал ему высочайшее разрешение на доступ к историческим архивам (привилегия по тем временам неоценимая), поручил написать записку «О народном воспитании», даже карточные долги его платил. И всё равно говорили они словно бы на разных языках.
Когда Пушкин писал, например, что «одно просвещение в состоянии удержать новые безумства»,135 имел он в виду, понятно, то же самое общеевропейское просвещение, что его друзья декабристы, но Николай-то имел в виду просвещение московитское. Достаточно взглянуть на его комментарий к пушкинской Записке, чтобы в этом убедиться. Вот как «воспитывал» поэта Николай (в изложении Бенкендорфа).
«Принятое Вами правило, будто бы просвещение... служит исключи- ] тельным основанием совершенству, есть правило опасное, завлекшее
Вас самих на край пропасти и повергшее в оную тол и кое число молодых людей». Но если не просвещение, то что же? «Нравственность, прилежное служение, усердие, — объясняет царь, — предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному»}36 Ясно, что просвещению общеевропейскому, о котором говорил Пушкин, Николай откровенно противопоставил просвещение московитское, в котором «закон Божий есть единственное твёрдое основание всякому полезному учению».137 Как видим, даже когда произносили собеседники одни и те же слова, смысл их был противоположным. Победивший Фамусов поучал поверженного Чацкого.
Но даже в том единственном случае, когда мнения собеседников совпали, заключения их не имели между собою ничего общего. Я имею в виду тот знаменитый случай, когда оба одинаково негодовали по поводу польского восстания 1831 года и реакции на него в Европе. Несомненно, есть строки в пушкинских стихах, под которыми подписался бы и сам император. Он тоже радовался, что
В день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
АС. Пушкин. Цит. соч.,т.Х1, с. 44.
Там же, т. XIII, с. 314-315.
Отечественная история, 2002, №6, с. 22.
И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый И бунт раздавленный умолк.
Только строки, следующие за этим, можно не сомневаться, возмутили императора, показались ему сентиментальностью, если не слюнтяйством. Еще одним подтверждением, что Пушкин остался всё тем же «декабристом без декабря», каким представлялся он ему с самого начала.
В боренье падший невредим; Врагов мы в прахе не топтали; Мы не напомним ныне им Того, что старые скрижали Хранят в преданиях немых; Мы не сожжем Варшавы их; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца.
От Николая, однако, услышали. Да еще как! Он скажет полякам в поверженной Варшаве: «Я заявляю вам, что в случае малейших беспорядков я прикажу разрушить ваш город. Я уничтожу Варшаву и, конечно, никогда её не отстрою».138
И самое грустное, что даже в этой мстительной тираде опирался император на суждение Карамзина. Помните, «Восстановление Польши будет падением России»?139Мудрено ли, что никогда не доверял царь «декабристам без декабря». Много лет спустя Александр II так объяснил истинные причины недоверия Николая:
«Пушкин и Лермонтов были неизменными противниками трона и самодержавия и в этом направлении действовали на верноподданных России. Двор не мог предотвратить гибели поэтов, ибо они были слишком сильными противниками неограниченной монархии»}1'0
Bruce Lincoln. Op. с it., p. 227.
Неизданные сочинения..., тл, с. 5.
Временник Пушкинской комиссии, с. 31.
Едва ли может быть более точное свидетельство, что «петровское» начало николаевского царствования было лишь политическим ; спектаклем, нежели это чистосердечное признание его сына и наследника. Немедленный результат, однако, был достигнут: уцелевшее либеральное меньшинство не стало семенем нового «безумства». Только вот долговременной гарантии его верности неограниченной монархии нельзя было добиться никакими спектаклями. Тут мог помочь только авторитет Карамзина, фундаментальные основы его концепции — с их апологией самодержавия как российской национальной идеи и противопоставлением России Европе. Короче говоря, и после смерти предстояло Карамзину послужить самовластью.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
ьерииьсш В каком-то смысле признавал это и Ю.М. Лотман, хотя и пытался смягчить оглушительный эффект николаевского вотума доверия прежнему властителю дум:
«Карамзин не успел закрыть глаза, как началась работа по его канонизации... Мертвого стремились завербовать в союзники и его именем освятить суету своих дел и расчетов. Прежде всего в эту работу включился Николай I, уже показавший себя в 1826 г. не только бессердечным палачом, но и умелым комедиантом».1*1 Всё туе верно. Кроме разве того, что Николаю понадобилось вербовать в союзники мертвого. Карамзин и при жизни был не только союзником, но и ментором молодого императора. И потому неизвестно еще, кто кого тогда вербовал. В конце концов Николай и впрямь ведь был идеальным кандидатом в лидеры общества, руководимого «конституцией страха», о котором мечтал поздний Карамзин. Случайно ли в самом деле, как заметил А.Е. Пресняков, «в моменты трудные для власти и опасные для её носителя... речи Николая звучали по-карамзински»?142 Так что, каким бы ни был император «комедиантом», он высоко ценил внимание и доверие мэтра.
Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 304.
Кто КОГО
А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 20
Недаром же, надо полагать, и хоронили его с царскими почестями, тогда как Пушкина... Вот что рассказывает А.В. Никитенко о последних почестях великому поэту: «Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею... Что это такое? — спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян. — А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит — и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи, как собаку».143Как видим, Николай вполне отдавал себе отчет в том, кто его союзники, а кто нет. Даже если допустить, что Лотман прав и Николай «вербовал» мертвого Карамзина, то совершенно ведь непонятно, почему так решительно отказался он «вербовать» в союзники мертвого Пушкина. Ведь Пушкин тоже написал и «Стансы», и «Клеветникам России», и «Бородинскую годовщину», которые в свое время пришлись по душе императору. Я не говорю уже о том, что Пушкин был гордостью русской литературы. Почему бы не канонизировать в таком случае и его? Между тем, как свидетельствует тот же Никитенко, «мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается».144 И впрямь ведь ни малейшей попытки эксплуатировать его память, в отличие от памяти Карамзина, сделано при Николае не было.
Напротив, Н.И. Греч получил выволочку от Бенкендорфа даже за невинную ремарку в Северной пчеле: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги на поприще словесности».145 И совсем уж скандал приключился с этим злосчастным «поприщем», когда А.А. Краевский, редактор Литературных прибавлений к Русскому инвалиду, оказался единственным, кто отважился бросить вызов официальному запрещению, напечатав трогательный некролог Пушкину, в котором, между прочим, были слова «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща».146
А.В. Никитенко. Цит. соч., ил, с. 197.
Там же.
Там же, с. 196.
Там же.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
Выбористории-странницы геРцен
был прав, когда говорил, что в XIX веке самодержавие больше не могло идти в ногу с цивилизацией, хоть и было в союзе с нею в веке предшествующем. И Пушкин ошибся совсем немного, когда писал в письме Чаадаеву, что правительство у нас единственный европеец. Так оно в России и было — до исторического перекрестка 1825 года, когда петровская традиция насмерть схлестнулась с дремавшей все это время под спудом традицией мо- сковитской. Истории-страннице предстоял очередной выбор.
За всеми хитросплетениями событий, за всеми сложностями борьбы политических сил и «архетипов сознания» выбор этот, по сути, был тот же, перед которым оказалась страна в 1560-е. На одной стороне исторического спора по-прежнему стояли самовластье и крестьянское рабство, на другой — перспектива европейской свободы. Что лучше, ясно не только современному читателю, молодой Александр Павлович понимал это, как мы видели, ничуть не менее отчетливо, чем мы с вами. И молодой Сперанский тоже.
Там же.
На следующий день Дондуков-Корсаков, попечитель Санкт-Петербургского учебного округа, вызвал Краевского, чтобы передать ему «крайнее неудовольствие» министра просвещения Уварова:
«Что за выражения! Солнце поэзии// Помилуйте, за что такая честь?.. Какое это такое поприще?.. Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?.. Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!»™7 И это в момент, когда, по словам Аполлона Григорьева, «всякое критическое замечание насчет Карамзина считалось святотатством».148 А ведь и Карамзин не был ни полководцем, ни министром. Разница была лишь в том, что он оправдал доверие своего коронованного патрона, а Пушкин, сколько бы ни старался полюбить тирана, сделать этого так и не смог.
А. Григорьев. Литературная критика, М., 1967, с. 158.
История-странница выбирает, однако, не то, «что лучше», но то, что позволяет ей выбрать расстановка политических сил на каждом новом перекрестке. Как это ни печально, в расчет тут идут не моральные соображения и не благие намерения, хотя бы и обещали они улучшение народной участи, а совсем другие сюжеты. Решает то, на чьей стороне сильный лидер, влиятельный идеолог, критическая масса элиты и геополитическая ситуация. Таковы жестокие уроки исторического выбора.Вот пример неудачного для европейского прорыва геополитического расклада сил: «молодые друзья» Александра, безуспешно пытавшиеся найти путь к отмене крепостного права. Единственным результатом их усилий оказался, как мы знаем, лишь закон от 20 февраля 1803 года о «вольных хлебопашцах», разрешавший помещикам отпускать крестьян на волю по взаимному уговору. Но ведь даже этот более чем скромный результат содержал в себе предзнаменование будущего, хоть практически и незамеченное историками.Во-первых, «вольноотпущенники» наделялись земельными участками в собственность. Нечего и говорить, что Николай, опять-таки следуя завету Карамзина («Земля — в чем не может быть спора — собственность дворянская»),149 это «безумие» запретил и вспомнили о нём лишь в эпоху Великой реформы 1860-х. Во-вторых, закон требовал, чтобы, выкупаясь на волю, крестьяне покидали общину и переходили к подворному землевладению (о чем забыли и при Николае, и во времена Великой реформы и вспомнили только после революции пятого года при Столыпине. И то лишь затем, чтобы забыть еще на три поколения). В-третьих — и это самое главное, — в спорах о законе стала прозрачно ясна расстановка сил в тогдашнем истеблишменте.
Понятно, что самую радикальную позицию занял в нём Александр. Во всяком случае именно он напомнил своим «молодым друзьям» о хронической угрозе пугачевщины («если масса населения начнет кричать и почувствует свою силу, это может стать опасным»). На что друзья ответили ему «указанием на последствия, к коим может привести ссора с дворянством, которое тоже составляет значительную массу».150 Пусть бестактно, но напомнили они императору о судьбе задушенного отца — и он капитулировал.
Н.М. Норомзин. Цит. соч., с. 72.
ИР, вып. 1, с. 37.
Так уже в 1803 году высветились реформаторские лимиты самодержавия. Стало понятно, что, едва «значительная масса» крепостников встанет грудью на пути выхода России из забрезжившего на горизонте нового исторического тупика, лидера у реформаторов не будет. Парадоксальный выход из положения предложил в 1809 году молодой Сперанский: ограничить самодержавие с тем, чтобы усилить позиции «единственного европейца в России». В надежде, что при выборной Государственной думе и выборном Сенате реакционная помещичья масса будет достаточно разбавлена прогрессивным крупным землевладением (большинством Вольного Экономического Общества) и городской буржуазией. И тогда Верховной власти будет легче сломить сопротивление крепостников.
Это была гениальная мысль. И если бы её удалось тогда осуществить, Россия скорее всего избежала бы нового тупика, затянувшегося до самого 1917-го, когда очередная пугачевщина, возглавленная «партией нового типа» и впрямь сокрушила монархию. Но в первом десятилетии XIX века все карты, как мы помним, смешало обстоятельство совершенно непредвиденное, нисколько не зави- J севшее ни от Сперанского, ни от императора Александра, ни вообще от России — и если уж предопределенное, то европейской, а не русской историей. Вдело вмешались высокомерие Наполеона, гегемонизм Франции, вторжение Великой армии в Россию, пожар Москвы. И настроение общества, захлестнутого мощной националистической волной, повернулось на 180 градусов.
Еще недавно прогрессивные крупные землевладельцы слились в патриотическом негодовании с реакционной помещичьей массой, в великосветских гостиных брали штраф за разговоры по- французски, барышни являлись на балы в кокошниках, Карамзин написал свою Записку — и на фоне этого нового, консервативного национализма европейский проект Александра стал вдруг выглядеть «антинациональным», а Сперанский предателем.
Тогда же выяснилось и другое: у либеральной реформы не оказалось не только лидера, подобного Петру, но и идеолога, подобного Крижаничу. А когда, после разгрома Наполеона и европейского похода, зародилось, наконец, то, что назвал в X главе Онегина Пушкин «искрой пламени иного», т.е. идеология нового прорыва в Европу, Александр уже полностью утратил интерес к какой бы то ни было ре-
форме. На противоположной же стороне как раз тогда и явился сильный идеолог контрреформы, «Крижанич навыворот» — Карамзин.
Вот из какого материала пришлось выбирать истории-страннице на перекрестке 1825 года. На стороне московитского выбора стояли и новый венценосный лидер, и замечательный идеолог, и большинство элиты и благоприятная геополитическая ситуация. А на стороне европейского — лишь оппозиционная идеология безнадежного меньшинства. Конечно, найдись среди декабристов какой-нибудь русский Дантон, успех восстания, пусть хоть временный, мог бы снова смешать все карты. Но восстание было подавлено. И что же еще оставалось нашей страннице, как не выбрать победителя?
В этом смысле метаморфоза Карамзина из посланника европейского Просвещения в апостола самовластья и крестьянского рабства действительно предвещала грядущую метаморфозу России. Он и впрямь оказался своего рода Иоанном Крестителем самодержавной революции Николая. И тем не менее ровно ничего фатально предопределенного русской историей в том, что произошло на перекрестке 1825 года, как мы видели, не было — сколько бы ни пытались убедить нас в этом «восстановители баланса». Решающую роль в перегруппировке сил в российской элите сыграло вторжение Наполеона в Россию, приведшее, в свою очередь, к её собственному восхождению на сверхдержавный Олимп.
Любопытно, что лет 150 назад Герцен, словно предвидя наш сегодняшний спор, занял в нём вполне определенную позицию.
«Мы ни в какой мере, — писал он, — не признаем фатализма, который усматривает в событиях безусловную их необходимость, — это абстрактная идея, туманная теория, внесенная спекулятивной философией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, конечно, основание произойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них — вот и всё, что можно допустить».151
151 А.И. Герцен. Собр. соч., М., 1954, т. 3, с. 403.
глава первая ВВОДНЭЯ
глава вторая
глава третья Метаморфоза Карамзина
«Процесс против рабства
глава пятая Восточный вопрос
глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
аЬа
ЧЕТВЕРТАЯ
гл
глава седьмая Национальная идея
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ «ПрОЦвСС 189
против рабства»
Напрасно мы начали останавливать у себя образование, стеснять мысль, преследовать ум, унижать дух, убивать слова, уничтожать гласность, гасить свет, распространять тьму, покровительствовать невежеству.
М.П. Погодин. 1854
Как точно заметил Брюс Линкольн, «вопрос о том, хороша или дурна была николаевская эпоха между революциями 1830-1831-го и серединой 1840-х, не так, наверное, важен, как вопрос, чего она достигла или не достигла».1 В устах историка, с самого начала обещавшего нам, как мы помним, показать, что именно в николаевскую эпоху «Россия вступила в период экономического прогресса и внутреннего спокойствия»,2 это вопрос и впрямь решающий. Вот и попробуем подойти к внутренней политике этого царствования под углом зрения, рекомендованным самым известным из американских «восстановителей баланса».
Глава четвертая
«Процесс против рабства» ЭКОНОМИЧвСКИЙ
прогресс? По поводу «внутреннего
спокойствия» мы уже говорили. А вот по поводу экономического прогресса трудно не заметить, что по мере того, как Линкольн переходит от общих деклараций к конкретной практике эпохи, тон его заметно снижается. Вот лишь один пример.
Обнаруживается вдруг, что только на семнадцатом году после своего воцарения Николай одобрил проект первой железной дороги в России (между Петербургом и Москвой), что продолжалось её стро-
1 Bruce Lincoln. Nicholah Emperorand Autocrat of All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 153 (emphasis mine. AY.)
2 Ibid.,p. 151.
«Другой
ительство почти десятилетие и что поэтому протяженность железнодорожного полотна, которым располагала к середине века империя, крайне невыгодно отличалась от ситуации в развитом индустриальном мире. В Англии, например, была она в и раз больше, а в США в 14. Даже в сравнительно отсталой и раздробленной тогда Германии было 8 тысяч километров железных дорог (против 1040 российских).
Еще более яркий пример николаевского «прогресса» даёт нам рост производства чугуна (без которого невозможно было ни железнодорожное, ни военное строительство) между 1820-м и 1850 годами. При Александре I Россия производила 160 тысяч тонн чугуна и вполне еще могла конкурировать — во всяком случае с Францией (113 тысяч). По производству на душу населения Россия, конечно, отставала, но разрыв был не очень существенным. Тридцать лет спустя «разрыв, — по словам самого же Линкольна, — увеличился феноменально».[20] Франция в 1850 году производила 406 тысяч тонн чугуна (рост на 400 %), Англия 2 миллиона тонн (рост на 540 %), а Россия 227 тысяч (рост на 41 % — за три десятилетия). И так было по всем без исключения народнохозяйственным показателям. Если это называется экономическим прогрессом, то что же тогда назвать катастрофическим отставанием?
С замечательной яркостью проявилась тотальность этого отставания на открытии первой Всемирной выставки в Лондоне в мае 1851 года. В ней участвовали 39 стран, представивших 8оо тысяч экспонатов. России принадлежало четыреста из них (0,005 %), и исчерпывались они образцами сырья, холодного оружия и изделий придворных ювелиров. Премию получили два таких изделия: демидовские малахитовые двери вышиной в пять с половиной метров и восьмиметровый серебряный подсвечник, представленный купцом Сазаковым.
Глава четвертая «Процесс против рабава»
ВЗГЛЯД» «Этот кризис, — признает Линкольн, — становился все острее на протяжении николаевского царствования». И объясняет почему: «Без фундаментальных социально-экономических изменений Россий-
Глава четвертая «Процесс против рабства»
екая империя была неспособна ответить на [технологический] вызов Запада».4 Но поскольку при Николае на эти фундаментальные изменения оказалась она неспособна, вывод вроде бы напрашивается сам собою: «отрезавшись» от развивающейся Европы, николаевская Россия, по сути, обречена была топтаться на месте, безнадежно отставая от современного ей мира. И прав в таком случае не Линкольн, а Рязановский, заключивший, как мы помним, что «моровые» николаевские десятилетия были попросту потеряны для России.5 Иначе говоря, были они временем, когда она, как и в московит- скую эпоху, опять словно бы выпала из истории.
\ Естественно, что такой вывод устроить Линкольна не может.
Он ведь брался за перо не для того, чтобы согласиться с Рязановым ским и еще раз констатировать общепризнанное, но затем, чтобы 1 «восстановить баланс в пользу Николая». Ему нужен какой-то новый поворот темы, какие-то по крайней мере смягчающие обстоятельства такого тотального отставания России. Что ж, кто ищет, тот всегда найдет.
Первое такое обстоятельство находит Линкольн в том, что Николай, оказывается, просто смотрел на современный ему мир другими, не современными глазами. И соответственно «измерял силу империи не экономическими или технологическими мерками, но числом войск под ружьем».6 Атакой «другой взгляд» вовсе «не требовал активной программы индустриализации». Тем более, что конфликт с Европой рассматривал Николай исключительно «в идеологических и военных терминах»/
Второе смягчающее обстоятельство видит Линкольн в том, что «не предпринимая шагов по ускорению экономического развития», император преуспел тем не менее в том, чтобы «отложить те социальные кризисы, которые переживала Европа в ранние годы индустриальной революции».8
4 Ibid.
s N.V. Riazariovsky. Nicholas I and Official Nationality in Russia, Berkeley: Univ. of California Press, 1969» P- 270.
Bruce Lincoln. Ibid., p. 183.
«Другой взгляд» 191
Ibid.
Вот такие преимущества принес России «другой взгляд» Николая с точки зрения восстановления баланса. Тут, однако, возникает у меня совершенно отчетливое ощущение, что автор запутался. И причем окончательно, безвыходно. Прежде всего, куда же все-таки подевался обещанный нам вначале экономический прогресс? Получается ведь, что не только никакого такого прогресса не было, но по причине «другого взгляда» Николая и быть не могло. Во-вто- рых, откладывая социальные кризисы, связанные с индустриализацией, император не только переложил их на плечи последующих поколений, но и, по сути, готовил почву для грандиозного кризиса, которому суждено было и вовсе смести в России монархию. В-третьих, наконец, именно «другой взгляд», по словам самого Линкольна, «принес стране несчастье [proved disastrous] в Крымской войне».9
Так восстанавливают ли на самом деле соображения Линкольна баланс в пользу Николая или усугубляют его вину перед своей страной?
Глава четвертая
«Процесс против рабства» < ОДИН ЗДОРОВЫЙ» Темболее, что и в военном отношении, в том самом, которое император считал, как мы слышали, главной, наравне с идеологией, ареной конфликта с Европой, отставала от неё Россия опять-таки безнадежно. Никаких военных реформ не только не проводилось, но даже не замышлялось. Ни тактика, ни вооружение армии ни на шаг не продвинулись со времени наполеоновских войн. А порядки в войсках неизмеримо ухудшились. Некоторый свет на ситуацию проливает секретный отчет генерал-адъютанта Н. Кутузова, командированного в 1841 году императором для оценки положения в стране. Мы еще не раз обратимся к этому документу. Сейчас остановимся лишь на том, что увидел он в армии. «Четвертая часть армии, — писал Кутузов, — исчезает ежегодно от необыкновенной смертности... Из отчета действующей армии за 1835 год видно, что по спискам состояло 231 099 человек, заболело Глава четвертая «Процесс против рабства» «На 500 больных 193 один здоровый» 173 S92 человека. Итак, почти вся армия в госпиталях. Умерло и 023 человека, т.е. каждый двадцатый. При Суворове на500 человекздоро- вых бывал один больной, теперь на 500 больных один здоровый. Метода обучения гибельна для жизни человеческой... Из отчета армии за 1837 год видно, что в госпиталях умирает каждый 15-й человек, в лазарете каждый 28-й. Надо удивляться, что не половина войска ежегодно уничтожается».10 Но генерал-адъютант, доверенный человек императора, не только приводит конкретные цифры и жалуется, он делает основополагающие — и жестокие — выводы: «Огромнейшая армия есть выражение не силы, а бессилия государства. И для чего эта громадная армия, когда она исчезает от болезней, когда она, можно сказать, съедает благосостояние государства без пользы и славы для империи?»11 Косвенно подтверждает донесение Кутузова, по крайней мере, в отношении медицинской стороны дела, и Линкольн, описывая драматическое бессилие Николая во время повальной эпидемии холеры в 1831 году. Но самое страшное, что за семнадцать лет, отделявших страну от новой, еще более грозной вспышки холеры в 1848-м, ровно ничего не было предпринято, чтобы хоть как-то поправить положение. По-прежнему «медицинская служба в России, — констатирует Линкольн, — была до такой степени неадекватна, что, можно сказать, её практически неьсуьцествоволо. На 68 миллионов человек было всего 7 954 докторов, в основном плохо подготовленных фельдшеров... В результате городские массы оказались без медицинской помощи, кроме тех немногих, которые попадали в благотворительные госпитали, где они большей частью умирали от антисанитарных условий. А в деревнях, по которым холера ударила еще страшнее, докторов вообще не было»}2 Это к тому, что никак нельзя сказать, будто Николай не знал о ситуации в армии — и в стране. Знал, но бросил и армию, и страну на произвол судьбы. И в 1852 году военные расходы составляли 36 % бюд- История России в XIXвеке (далее ИР), М., 1907, вып. 3, с. 230. Там же. Там же, с. 235. жета, а на просвещение, в том числе на подготовку медперсонала, тратился 1 %. Удивительно ли, если император так формулировал свое кредо: «Мне не нужно ученых голов, мне нужны верноподданные»?13 И — несмотря на рапорт Кутузова — был неколебимо уверен, что его армия лучшая в мире? «Чужестранцы, — воскликнет Николай после красносельских маневров накануне Крымской войны, — просто осовели, остолбенели, им это здорово».и Я не знаю, какое на самом деле впечатление производила армия Николая на чужестранцев, может они и впрямь «осовели». Только откуда же им было знать, что 1028 625 солдат погибли в этой армии только от болезней и только за первую четверть века его правления? Глава четвертая «Процесс против рабства» Прозрение Погодина Расплата была, однако, близка. И за «другой взгляд». И за презрение к «ученым головам». И за невнимание к честным и мужественным голосам, которых было вокруг него так же мало, как здоровых солдат. М.П. Погодин считал себя одним из таких голосов. Судя, во всяком случае, по его словам: «Часто выражал я открыто свои мысли о внешней политике. Государю императору угодно было выслушивать их не только с благоволением, но даже с благодарностью за мою верноподданническую искренность».15 Правда, в 1830-40-е писал он, как мы еще увидим, нечто прямо противоположное Кутузову. Отдадим ему должное, однако: ко времени Крымской войны Погодин вполне прозрел. Вот как подводил он в это время итоги военной — и образовательной — политики Николая. «Нельзя жить в Европе и не участвовать в общем её движении, — писал теперь верноподданный Погодин своему государю, — нельзя не следить за её изобретениями и открытиями... если Австрия или Пруссия могут в день примчать свои войска к границам Польши, то нельзя нам волочиться туда два месяца. Если их штуцера берут те- B. Балязин. Самодержцы, М., 1999, т.2, с. 32. Там же, с. 164. М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, с. 271. перь на 2 000 шагов, то нельзя довольствоваться нам тульскими ру- ; жьями и надеяться на один штык, который уже и не доходит до своего места назначения. Если их конические пули производят рану смертоносную, то нельзя нам стрелять прежним горохом. Если винт сообщает их кораблям способность двигаться как угодно, то нельзя остаться нам со старыми методами кораблестроения — а механика, физика, астрономия позовут к себе естественные науки, естественные науки пригласят математику, высшая математика потребует философии, необходимой и для медицины, а философия спросит себе грамоту, без грамоты в науках и шагу не ступишь».16 Короче говоря, чтобы жить в Европе, нужна была другая Россия, не николаевская. Не та, где проповедовали, что «учить мужика грамоте есть действительно вздор» и не след «захламлять ум свой чужеземным навозом». Не та, где число студентов в университетах ограничивалось тремястами человек. Судя по всему, внезапно прозревший Погодин 1850-х совершенно очевидно знал то, чего до сих пор не уразумели «восстановители баланса». Нельзя было жить в Европе в середине XIX века, не понимая, что «науки не такого рода произведения, чтобы можно было питаться ими в меру, только в предохранение от голодной смерти: всё или ничего — вот их девиз. Нельзя ограничивать число людей образованных известными цифрами, ибо пределы этих официальных цифр наполняются, по известному закону, посредственностями и пошлостями, а таланты-то все останутся вне оных».17 Другими^словами, Погодин, наученный горьким опытом военной конфронтации с Европой, на наших глазах — и на глазах своего государя — отрекался, в отличие от Линкольна, от николаевской России, хоронил её при жизни, читал ей отходную: «невежды славят её тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего, физически и нравственно... Рабы славят её порядок».18 Так не резонно ли спросить после этого у «восстановителей баланса», где он, собственно, этот вожделенный баланс? Где он, если никакого экономического прогресса при Николае, как выяснилось, Там же, с. 218. Там же. Там же, с. 259. не было и быть не могло, если «внутреннее спокойствие» оказалось на поверку лишь прелюдией к буре, а порядок «тишиною кладбища»? И слышим ведь мы это от одного из столпов Официальной Народности! Глава четвертая w «Процесс против рабства,, фаНТОМНЫИ СТрЭХ 8 преди- словии к своей книге Линкольн обещал, что станет она попыткой «увидеть Николая I глазами его современников и, поскольку прошло со времени его воцарения больше 150 лет, поместить его и его политику в более сбалансированную историческую перспективу».19 В эпилоге он снова ссылается на «ностальгию, даже пафос», с которым отзывалась о царствовании Николая все та же баронесса М.П. Фредерике, жившая в детстве при императорском дворе.20 Ответственное все-таки для историка дело выбор источников... Мы уже знаем, что Линкольн не доверял суждению диссидентов, как А.И. Герцен, И.И. Панаев или П.В.Анненков. Неуказ для него были и свидетельства рассерженных профессоров, как СМ. Соловьев или Т.Н. Грановский. Не верил он и ангажированным славянофилам, как Константин Аксаков, Иван Киреевский или Федор Тютчев. В конце концов у них и впрямь была своя, так сказать, повестка дня, которую Николай не захотел (или не смог) принять. Но если уж мнение придворной дамы перевесило для галантного историка суждения всех этих независимых свидетелей эпохи, то зачем же, право, ограничиваться одной баронессой? В конце концов, при дворе Николая было немало других умных и наблюдательных дам, которые тоже оставили нам свои впечатления об императоре. Графиня Нессельроде, например, жена вице-канцлера империи, видела Николая совсем другими глазами. «Что за странный человек этот правитель, — заметила она однажды, — он вспахивает свое обширное государство, а никакими плодоносными семенами его не засевает».21 А по мнению фрейлины А.Ф. Тютчевой, принес Николай России вовсе не величие, но Bruce Lincoln. Op. cit.,p.9. Ibid., p. 357. A.E. Пресняков. Апогеи самодержавия, Л., 1925, с. 56. «самый худший вид угнетения — угнетение, убежденное, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления, но и на частную жизнь народа, на его мысль, его совесть и что оно имеет право сделать из великой нации автомат, механизм которого находился бы в руках властелина».22 И вообще какие есть у «восстановителей баланса» основания так безоговорочно отвергать суждения современников, по крайней мере, тех, кто был несомненно предан и самодержавию, и императору? И вдобавок не только более сведущих и авторитетных, чем баронесса Фредерике, но и пользовавшихся, в отличие от неё, доверием самого Николая? Между тем именно генерал Кутузов и верноподданный Погодин, а вовсе не диссиденты, не профессора и даже не придворные дамы, наиболее убедительно уличили императора в нелогичности, чтобы не сказать нелепости самих основ его политики. Кутузов буквально разгромил «другой взгляд», измерение мощи империи числом людей под ружьем. Погодин еще более убедительно показал, что страх императора перед западной революцией полностью противоречил его собственной идеологии. Ибо если Россия и Европа и впрямь два разных, ничего общего между собою не имеющих мира, на чем, как на гранитном постаменте, покоилась николаевская доктрина Официальной Народности, то и «революции такой [как в Европе] у нас не будет, да и не может быть, — писал Погодин, — мы испугались её напрасно... напрасно мы начали останавливать у себя образование, стеснять мысль, преследовать ум, унижать дух, V6neaTb слово, уничтожать гласность, гасить свет, распространять тьму, покровительствовать невежеству».23 И в самом деле, коль мы «другие», то и бояться должны мы другого. «Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пугачев. Ледрю Роллен со своими коммунистами не найдут у нас себе приверженцев, а перед Никитой Пустосвятом разинет рот любая деревня. На сторону к Мадзини не перешатнется никто, а Стенька Разин лишь кликни клич! Вот где кроется наша революция».24 А.Ф. Тютчева. При дворе двух императоров, М., 1990, с. 36. М.П. Погодин. Цит. соч., с. 261. Там же, с. 262. А Николай держал под ружьем миллионную армию для борьбы с той, нестрашной нам революцией, тогда как для предотвращения этой, реальной, «нашей» революции не делалось ровно ничего. Ну, можно ли яснее сказать, что король-то наш голый и политика его вздорная, никчемная, пустячная? Глава четвертая «Процесс против рабства» ЈТ0ЧКИ ЗрвНИЯ будущего Не знаю, случайно ли в книге Линкольна нет заключительной главы. А в кратком эпилоге к главе о Крымской войне он только и смог повторить в защиту своей позиции, что «царствование Николая I было последним периодом спокойствия и уверенности, которые суждено было знать России до конца её имперского периода».25 Но разумен ли, спрашивается, был этот искусственный «период спокойствия», достигнутый ценою насильственной остановки модернизации страны, если тотчас вслед за ним пришло, по словам самого же Линкольна, и «развитие железных дорог и промышленности, и рост городов, и возникновение индустриальной рабочей силы, одним словом, все экономические и социальные феномены, сопровождавшие индустриальную революцию на Западе»?26 Ведь что бы ни говорила доктрина Официальной Народности, все-таки Россия оставалась страной европейской и надолго остановить в ней модернизацию со всеми её последствиями было поэтому заведомо невозможно.