Одним словом, выступление Шапиро впервые поставило как перед участниками дискуссии, так и перед читателями действительно серьезные вопросы. Ибо если не было самодержавие ни деспотизмом (потому что так и не смогло выкорчевать аристократию), ни абсолютизмом (европейские абсолютные монархии несовместимы ни с крепостничеством, ни с полным разрушением сословных учреждений), то чем оно было? Ни одна деталь этого загадочного поведения самодержавия не ускользнула, казалось, от проницательного взгляда Шапиро. И все-таки не складывались у него все эти детали в единую картину. По-прежнему, как мы видели, пишет он «самодержавно-абсолютистский» через дефис. Что же держит его на поводке, не позволяя выйти за пределы точных, но мимолетных наблюдений?
Там же, с. 74.
Там же, с. 82 (выделено мною. — А.Я.). Там же.
«Высказывания»? Но хотя Шапиро и отдает им обильную дань, делает он это, скорее, в манере московских князей, откупавшихся от монголов лишь затем, чтобы развязать себе руки. Патриотический постулат? Но бесспорно ведь, что руководится Шапиро в своем анализе не столько его предписаниями, сколько исследованиями исто- риков-шестидесятников, тех же Зимина, Шмидта и Копанева, на которых опираюсь и я. Так что же в этом случае заставляет его рассматривать русское самодержавие лишь как экзотический вариант европейского абсолютизма?
Тем и ценна для нас его работа, что видим мы здесь отчетливо, как под слоем священных «высказываний» и патриотических постулатов, висевших, подобно гирям, на ногах советских историков, вырисовывалось еще более глубокое и мощное препятствие для рационального анализа. Перед нами знакомая логика биполярной модели. Если Аврех напутал и никаким деспотизмом самодержавие не было, то чем оно было? Правильно, абсолютизмом. Другого выбора царствовавшая в ту пору метаисторическая модель просто не оставляла.
Карательная
И все же, как видим, лед был сломан. Пусть лишь робкими тонкими ручейками, но потекла независимая от «высказываний» мысль. Дискуссия совершенно очевидно переставала напоминать препирательства средневековых схоластов. Значит, глубоко подо льдом высокомерной и бесплодной «истинной науки» источники свободного творчества все-таки сохранились. Конечно, их можно было снова засыпать ледяными торосами. Но могли они и растопить лед.
Глава пятая Крепостная историография
экспедиция
Не в этот раз, однако. Сигнал для охоты за ведьмами уже прозвучал. Военные каратели раздавили Пражскую весну. Седлали коней и идеологические каратели — рыцари «классовой борьбы» и жрецы священных «высказываний». Уже в самом начале 1969 г. А.И. Давидович и С.А. Покровский выпустили первый
Часть вторая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
оглушительный залп по Авреху, обвинив его в «попытке противопоставить исторический процесс на Западе... и в России».28
Не могло быть, утверждали они, «никакого фундаментального различия между русским абсолютизмом и классическим [европейским]».29 Почему? Потому, оказывается, что, как сказал Ленин, любой абсолютизм есть результат борьбы эксплуатируемых классов против эксплуататоров. «Восстания в городах середины XVII века и крестьянская война 1670-71 гг. показали господствующему классу феодалов необходимость поступиться средневековыми привилегиями в пользу неограниченной власти царя для успешной борьбы с мятежным народом».30
Разгром Авреха казался неминуемым: бичи «высказываний» засвистали над его головой. Однако в азарте охоты каратели и не заметили, как попали в собственную ловушку. Они говорили, что «Ленин определял русский абсолютизм как помещичье государство» (см. Полное собрание сочинений, т. 17, с. 309)» как «крепостническое самодержавие» (там же, с. 310), как «диктатуру крепостников» (там же, с. 325), как «помещичье правительство самодержавного царя» (там же, т.20, с. 329). Ну и что? — спросит неискушенный читатель. А то, что «в свете всех этих высказываний классиков марксизма-ленинизма со всей наглядностью видно, что выводы А. Авреха об абсолютизме... — это очевидное искажение исторической действительности». Искажение, поскольку из «высказываний» бесспорно следует, что Абсолютизм (самодержавие)... есть воплощение диктатуры дворян-крепостников».31
И тут ловушка захлопнулась. Ибо что же тогда сказать о классическом абсолютизме, где и следа «диктатуры крепостников», как, впрочем, и самих крепостников, не было? Мыслима ли в самом деле диктатура несуществующего класса? А если ее там не было, то что ос-
А.И. Давидович, СЛ. Покровский. О классовой сущности и этапах развития русского абсолютизма, История СССР, 1969, № 1, с. 65.
Там же, с. 62.
Там же, с. 65.
Там же, с. 60-61.
тается отленинского определения абсолютизма? Короче, едва приговорив к высшей мере Авреха и провозгласив ересью любое «противопоставление русского и классического абсолютизма».32 охотники нечаянно впали в еще более страшную ересь. Они сделали какое бы то ни было сравнение абсолютизма и самодержавия невозможным. Только обличить их было уже некому: охота на ведьм имеет свою логику.
Следующий каратель С.М. Троицкий ударил по Авреху с другой позиции, обвинив его в отрыве надстройки от базиса, в «стремлении объяснить происхождение абсолютизма в России, не связывая его с генезисом буржуазных отношений».33 По всем правилам доноса о политической неблагонадежности вскрывается подозрительная близость концепции обвиняемого Авреха А. Я. к взглядам буржуазного историка Милюкова П.Н. Хотя каждому нормальному советскому человеку должно быть ясно, что не в таком мутном источнике, а «в трудах классиков марксизма-ленинизма имеются ценные указания, помогающие нам выяснить, какие исторические причины вызвали переход к абсолютной монархии в России».34 Что ж, посмотрим, как помогли «ценные указания» Троицкому. «Действительно русская буржуазия, — признает он, — была экономически слаба и малочисленна на ранних этапах своего развития»35 Но ведь в XIV-XV веках слаба она была и во Франции, и в Голландии. «А раз так, то она нуждалась в поддержке королевской власти. И королевская власть помогла ей. А русской буржуазии помогала царская власть». И вот под влиянием «требований буржуазии» и её «борьбы за их осуществление с господствующим классом феодалов» в России формировался абсолютизм.
Проблема лишь в том, что, говоря о «равновесии», Энгельс, как мы помним, имел в виду вовсе не слабость буржуазии, а ее силу.
Там же, с. 62.
С.М. Троицкий. О некоторых спорных вопросах истории абсолютизма, История СССР, 1969, № з, с. 135.
Там же, с. 139.
Там же, с. 142.
Именно то обстоятельство, что сравнялась она в силе со слабеющим дворянством, и сделало абсолютистское государство независимым от обеих социальных групп. Но в России-то, в отличие от Европы, дворянство не только не слабело, а, наоборот, крепло. Более того, согласно «высказыванию» Ленина, оно даже «осуществляло диктатуру крепостников-помещиков». Так как же совместить диктатуру дворянства с независимостью от него самодержавия? А никак. Троицкий и не пытается.
Вместо этого берется он за Павлову-Сильванскую. В особенности раздражает его, что она тоже основывается на «ценных указаниях классиков», например на указании Ленина об «азиатской девственности русского деспотизма».36 В отчаянной попытке загнать обратно этого джинна, по возмутительной небрежности редакции выпущенного из бутылки, Троицкий решается на нечто экстраординарное: он переворачивает концепцию Авреха с ног на голову.
Согласно предложенной им новой периодизации русской политической истории, с XV до середины XVII века длилась в ней эпоха сословно-представительных учреждений, с середины XVII до конца XVIII царствовал абсолютизм, а в XIX и XX (разумеется, до 1917 года) — что бы вы думали? Деспотия. «Усиление черт деспотизма, „азиатчины" во внутренней и внешней политике российского абсолютизма происходило с конца XVIII — начала XIX века, когда в результате победы буржуазных революций в значительной части государств Западной Европы утвердились капитализм, парламентский строй, буржуазные свободы. В России же в первой половине XIX века сохранялся крепостной строй, усиливалась реакция во внутренней политике, царизм явился главной силой Священного союза и душителем свободы. Именно с этого времени, по нашему мнению, и можно говорить о нарастании черт „деспотизма" и „азиатчины" в политике российского абсолютизма. В.И. Ленин в 1905-м писал о „русском самодержавии, отставшем от истории на целое столетие"».37
В.И. Ленин. Цит. соч., с. 381.
С.М. Троицкий. Цит. соч., с. 148.
Значит, как раз в то время, когда отменена была предварительная цензура, освобождено от крепостного рабства крестьянство, введено городское самоуправление, началась стремительная экономическая модернизация страны и даже легализована политическая оппозиция, когда впервые после самодержавной революции Ивана Грозного отчетливо проступили контуры реальных, как сказал бы А.Л. Шапиро, ограничений власти — как раз тогда и воцарилась в России деспотия? То есть не абсолютизм вырос из деспотии, как думал Аврех, а совсем даже наоборот — деспотия из абсолютизма? Вот ведь какой вздор пришлось печатать редакции, потратившей четыре года на серьезную дискуссию!
Аврех, как мы помним, начал ее с атаки, пусть почтительной, на «высказывание» Энгельса о равновесии и на ленинское «высказывание», стиравшее разницу между абсолютизмом, самодержавием и деспотией. Карательная экспедиция, попросту умолчав об Энгельсе, восстановила «высказывание» Ленина во всей его торжествующей нелепости. Выходит, что в конце дискуссии вернулись мы к ее началу — с пустыми руками.
Глава пятая Крепостная историография
аккорд
Можно бы по этому поводу вспомнить библейское «...И возвращаются ветры на круги своя». Имея в виду нашу тему, однако, уместнее, наверное, припомнить тут набросанную в предыдущих главах историю досамодержавного столетия России — с его неопытными реформаторами, пытавшимися пусть наощупь и спотыкаясь, но вывести страну на магистральный путь политической модернизации. И с карательной экспедицией Грозного, не только уничтожившей в свирепой контратаке все результаты их работы, но и провозгласившей, что станет отныне ее судьбою тупиковое самодержавие. Пусть приблизительно, пусть в микромасштабе, но такую вот печальную картину продемонстрировала нам на исходе 1960-х дискуссия об абсолютизме в журнале «История СССР».
Заключительный
Худшее, однако, было еще впереди, когда на сцене появился в роли мини-Грозного главный охотник Андрей Н. Сахаров — двойной тезка знаменитого диссидента и потому, наверное, особенно свирепый в доказательствах своей лояльности. Прежде всего он проставил, так сказать, отметки — и мятежникам, и карателям. Читатель может, впрочем, заранее представить себе, что двойку схлопочет Павлова-Сильванская — за то, что зловредно «вслед за Аврехом, обнаруживает плодородную почву, на которой выросла типичная восточная деспотия, зародившаяся где-то в период образования русского централизованного государства». А Шапиро так и вовсе два с минусом (минус за то, что слишком уж много внимания уделил крепостничеству, сочтя его «главным и определяющим для оценки русского абсолютизма».38 Аврех отделается двойкой с плюсом (плюс за то, что при всей своей крамольной дерзости заметил-таки «соотношение феодального и буржуазного в природе и политике абсолютизма»39
Совсем другое дело Троицкий. Он удостаивается пятерки ибо, «в отличие от названных авторов, основную социально-экономическую тенденцию, которая привела Россию к абсолютизму, видит в зарождении буржуазных отношений в феодальном базисе». А уж Давидович и Покровский, подчеркнувшие «значительное влияние ... классовой борьбы трудящихся масс на всю политику феодального государства» заслужили и вовсе пятерку с плюсом.40
Но лидер, как положено, идет дальше их всех. Он не станет стыдливо умалчивать о терроре Ивана Грозного «в эпоху сословно-пред- ставительной монархии», как делает Троицкий. И тем более не будет, подобно Шагтиро, отвлекать внимание публики такими мелочами в русском политическом процессе, как истребление представительных учреждений или тотальное воцарение крепостничества. И вообще намерен А.Н. Сахаров не защищаться, а нападать — на восточный деспотизм... Западной Европы.
Ясно, что для такой операции священные «высказывания» были бы лишь обузой. Достаточно напомнить читателю хоть некоторые из
А.Н. Сахаров. Исторические факторы образования русского абсолютизма, История СССР, 1971, № 1, с. т.
Там же, с. 112. 1амже.
них. «Даже освободившись [от ига], Московия продолжала исполнять свою традиционную роль раба как рабовладельца». Разве это не коварный удар в спину патриотическому постулату? И не от какого-нибудь Шапиро, которого легко поставить на место, но от самого классика № i41 А кто сказал, что «Русское самодержавие... поддерживается средствами азиатского деспотизма и произвольного правления, которых мы на Западе даже представить себе не можем»? Павлова-Сильванская? Увы, сам классик № 2 42 А кто называл самодержавие «азиатски диким»,43 «азиатски девственным»44 «насыщенным азиатским варварством»?45 Мы уже знаем кто. Ну, словно издевались классики над «истинной наукой».
Нет уж, для обвинения Европы в азиатском варварстве требовалась совсем другая традиция. Впрочем, и она была под рукой. Я говорю о той традиции, что до виртуозности развита была поколениями домохозяек в борьбе за место на коммунальных кухнях: «От дуры слышу!» Право же, я не преувеличиваю. Судите сами.
«Между „восточной деспотией" Ивана IV и столь же „восточной деспотией" Елизаветы Английской разница не так уже велика... Централизация государства во Франции, особенно при Людовике XI, тоже отмечена всеми чертами „восточного деспотизма"... Елизавета I и Иван IV решали в интересах феодального класса примерно одни и те же исторические задачи, и методы решения этих задач были примерно одинаковыми. Западноевропейские феодальные монархии XV-XVI веков недалеко продвинулись по части демократии по сравнению с опричниной Ивана Грозного... Абсолютистские монархии Европы, опередившие по времени становления русский абсолютизм, преподали самодержавию впечатляющие уроки, как надо бороться с собственным народом. В этих уроках было все — и полицейщина, и варварские методы выжимания народных средств,
KarlMarx. Secret Diplomatic History of the XVIII Century, London, 1969, p. 121.
Карл Маркс Избранные произведения, М., 1933, т. 2, с. 537-
В.И. Ленин. Цит. соч., т. 12, с. ю.
Там же, т. 9, с. 381,
Там же, т. 20, с. 387.
Часть вторая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
и жестокость, и средневековые репрессии, словом, вся та „азиатчина", которую почему-то упорно привязывают лишь к русскому абсолютизму... [Если мы попытаемся сравнить абсолютистские режимы в России XVIII-XIX вв. и, скажем, Англии и Франции XVI-XVII вв., то окажется, что] и там и тут „дитя предбуржуазного периода" не отличалось особым гуманизмом... и камеры Бастилии и Тауэра не уступали по своей крепости казематам Шлиссельбурга и Алексеевского равелина».46
Заметим, что массовое насилие в Европе, выходившей из Средневековья, приравнивается здесь к политическому террору в современной России (которая и четыре столетия спустя все еще была, как мы знаем, «дитя предбуржуазного периода»). Но даже независимо от этой подтасовки, нет ли у читателя впечатления, что, по слову Шекспира, «эта леди протестует слишком много»? Конечно же, если все зло, принесенное человечеству авторитарными режимами, поставить в счет именно европейскому абсолютизму, то в этой непроглядной тьме все кошки будут серы. Но даже в ней, впрочем, сера была Россия по особому.
Не знали, например, страны европейского абсолютизма ни крепостного рабства, ни обязательной службы, ни блокирования среднего класса, о которых так тщательно умалчивал тогда Сахаров, описывая ужасы азиатского деспотизма в Европе. Не знали и повторявшихся вплоть до самого XX века реставраций террора — порою тотального. И направленного, главное, вовсе не против врагов короля или каких-йибудь гугенотов, но против каждого Ивана Денисовича, которому судила судьба родиться в это время на этой земле.
Нет печальнее чтения, нежели вполне канцелярское описание этих бедствий в официальных актах времен опричнины, продолжавших механически, как пустые жернова, крутиться и крутиться, описывая то, чего уже нет на свете. «В деревне в Кюлекше, — читаем в одном из таких актов, — лук Игнатки Лукьянова запустел от опричнины — опричники живот пограбили, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно сбежали... лук Еремейки Афанасова запустел от опричнины — опричники живот пограбили, а самого убили, а детей
А.Н. Сахаров. Цит. соч., с. 114,115,119.
у него нет... Лук Мелентейки запустел от опричнины — опричники живот пограбили, скотину засекли, сам безвестно сбежал...»47
И тянутся, и тянутся бесконечно, как русские просторы, бумажные версты этой хроники человеческого страдания. Снова лук (участок) запустел, снова живот (имущество) пограбили, снова сам сгинул безвестно. И не бояре это все, заметьте, не «вельможество синклита царского», а простые, нисколько не покушавшиеся на государеву власть мужики, Игнатки, Еремейки да Мелентейки, вся вина которых заключалась в том, что был у них «живот», который можно пограбить, были жены и дочери, которых можно изнасиловать, земля была, которую можно отнять — пусть хоть потом «запустеет».
В Англии того времени тоже сгоняли с земли крестьян и, хотя не грабили их и не убивали, насилие то вошло в поговорку («овцы съедали людей»). Но творилось там это насилие отдельными лендлордами, тогда как в России совершало его правительство, перед которым страна была беззащитна. И если в Англии было это насилие делом рук растущего класса предбуржуазии, который на следующем шагу устроит там политическую революцию, добившись ограничения власти королей, в России направлено оно было как раз против этой предбуржуазии. И целью его было — увековечить брутальное самодержавие. Короче говоря, Англия платила эту страшную цену за свое освобождение, а Россия за свое закрепощение.
Кто спорит, режимы Елизаветы Английской, Ивана Грозного и шаха Аббаса Персидского одинаково «недалеко продвинулись по части демократии». Но ведь это трюизм. Ибо совсем в другом была действительная разница между этими режимами. В том, что абсолютизм Елизаветы нечаянно способствовал политической модернизации Англии (благодаря чему освободилась она от государственного произвола на столетия раньше других), тогда как самодержавие Грозного на века заблокировало модернизацию России, а деспотизму шаха Аббаса и сегодняшний Иран обязан средневековым режимом аятолл. Значит, действительная разница между ними — в разности их политических потенциалов. Или, чтобы совсем уж было понят-
47 Цит. по И.И. Смирнов. Иван Грозный, Л., 1944, с. 99.
но, абсолютизм, самодержавие и деспотизм в разной степени мешали избавлению своих народов от государственного произвола.
Это в метаисторическом смысле. А практически читатель ведь и сам видит, что, обозлившись на предательство классиков и предложив в качестве определения восточного деспотизма самодельный критерий (насилие), А.Н. Сахаров, один из главных тогда жрецов марксистской ортодоксии, нечаянно приравнял к Персии шаха Аб- баса не только Англию, но и Россию. В результате оказалось совершенно невозможно ответить даже на самые простые вопросы. Например, чем отличается самодержавие от деспотизма. Или от абсолютизма. Или — как случилось, что в тот самый момент, когда в крови и в муках зарождались в Европе современные производительные силы, в России они разрушались. Или почему, когда Шекспир и Сервантес, Бруно и Декарт, Галилей, Бэкон и Монтень возвестили Европе первую, еще робкую зарю современной цивилизации, пожары и колокола опричнины возвещали России долгие века самодержавного произвола.
Глава пятая Крепостная историография
ИТОГИ
Читатель мог убедиться, насколько они неутешительны. Чем глубже проникали мы в лабораторию «истинной науки», тем больше убеждались, что за фасадом высокомерных претензий на абсолютную истину лежала лишь куча парадоксов, полная теоретическая беспомощность, дефиниционный хаос. Абсолютизм рос в нем из деспотии, как объясняли нам одни участники дискуссии, а деспотия из абсолютизма, как думали другие; «прогрессивный класс» нес с собою крепостное рабство, а восточный деспотизм обитал в Западной Европе. И так далее и тому подобное — и не было этой путанице конца.
Предварительные
Нет, язык на котором спорила советская историография, не доведет нас до Киева. Не только неспособна оказалась она определить, к какому классу политических систем относилось самодержавие, не только не строила по завету Г.П. Федотова «новый национальный канон», ей просто не с чем было подступиться к такому
строительству — ни теоретических предпосылок, ни рабочих гипотез, ни даже элементарных дефиниций. Ну, что сказали бы вы, читатель, о физике, который под протоном на самом деле имел в виду, скажем, электрон, или о химике, который под элементом подразумевал всю периодическую систему Менделеева? А в «истинной науке», как мы только что видели, сходили с рук и не такие операции.
Ни в какой степени, конечно, не умаляет это обстоятельство результатов серьезного, кропотливого труда трех поколений советских историков, работавших над частными проблемами прошлого России — в областях, далеких от ортодоксальной метаистории и вообще от всего, что жестко контролировалось «высказываниями» классиков и идеологическими правилами имперской игры. Тем более, что результаты эти были порою великолепны. Мы видели их хотя бы на примере шестидесятников, раскопавших в архивах историю борьбы Ивана III за церковную Реформацию и Великой реформы 1550-х. Даже в области метаистории оказались мы свидетелями неожиданной и блестящей догадки А.Л. Шапиро о природе государственности в досамодержавной России.
Понятно, что большинство этих тружеников исторического фронта, во всяком случае те из них, кто дожил до эпохального крушения «истинной науки», вздохнули с облегчением. Для них, перефразируя знаменитые строки Пушкина, адресованные декабристам, падение тяжких оков «высказываний» означало то, что и обещал поэт, — свободу. И чувствовали они себя, надо полагать, как крепостные в феврале 1861 года.
Сложнее сложилась судьба жрецов «истинной науки», тех, кто, как мы видели, с энтузиазмом участвовал в карательной экспедиции 1970-1971 годов. Тех, кто, как А.И. Давидович и С.А. Покровский, искренне верили, что «абсолютизм (самодержавие) есть воплощение диктатуры дворян-крепостников». Или как А.Н. Сахаров, что западно-европейские монархии XV-XVI веков «преподали самодержавию всю ту азиатчину, которую почему-то упорно привязывают лишь к русскому абсолютизму».
На самом деле замечательно интересно, как пережили крушение марксистской ортодоксии её жрецы. Перед ними, похоже, было три пути. Можно было пойти на баррикады, до конца защищая свою
веру — и, фигурально говоря, умереть за неё, как протопоп Аввакум. Можно было замкнуться в секту, подобно архаистам из «Беседы» адмирала Шишкова. Можно было, наконец, перебежать на сторону конкурирующей ортодоксии. И не просто перебежать, но добиваться и в ней положения жрецов и охотников за еретиками. Стать, короче говоря, кем-то вроде архиепископа Геннадия — но уже на службе новой, в прошлом еретической, веры.
Честно говоря, я не слышал о марксистских Аввакумах среди русских историков. Марксистских Шишковых тоже, сколько я могу судить, не очень много. Зато ярчайший пример марксистского Геннадия у нас перед глазами. Во всяком случае в писаниях А.Н. Сахарова, главного редактора Тома VIII, претендующего на роль верховного жреца постсоветской ортодоксии, и речи больше нет о восточной деспотии в Западной Европе. И опричнина Грозного уже не сравнивается с правлением Елизаветы Английской. Напротив. «Самодержавная власть, — по его теперешнему мнению, — складывалась во Франции, в Англии, в некоторых других странах Европы. Но нигде всевластие монарха, принижение подданных перед лицом власти не имело такого характера, как в России».48
Метаморфоза Сахарова, впрочем, совершенно понятна. Его новая ортодоксия требует прямо противоположного тому, чего требовала старая. Нет больше нужды обвинять еретиков «в попытке противопоставить исторический процесс на Западе и в России». Как раз наоборот, неоевразийская ортодоксия именно этого противопоставления и требует. Россия и Европа просто разные цивилизации — вот что пытается теперь доказать Сахаров. И всё потому, что «ни в одной стране не было необходимости в таком сплочении народа вокруг государя из-за смертельной опасности неустанной борьбы с Ордой, с западными крестоносцами, то есть с совершенно чуждыми национальными и религиозными силами»49
Вот и вернулись мы к Правящему Стереотипу. К его главному мифу, что «национальное выживание России зависело от перманент-
ДО
Том VIII. Россия, с. 144.
ной мобилизации её скудных ресурсов для обороны», в результате чего и оказалась она «московским вариантом азиатского деспотизма».50 Я подробно говорил об зтом мифе в начале второй главы сво- * ей книги и нет поэтому надобности опровергать его снова. Скажу лишь, что как раз в пору «смертельной опасности и неустанной борьбы с Ордой, с западными крестоносцами», крестьянство в России было свободным и никакой «всевластной монархии» в ней не существовало. Крестьянство было закрепощено и «всевластная монархия» явилась на свет как раз тогда, когда Россия перешла в наступление на этих самых «западных крестоносцев».
Интереснее то, что и в 2003-м Сахаров по-прежнему, как мы только что видели, понятия не имел о принципиальной разнице между русским самодержавием и европейским абсолютизмом. Как и в 1971 году, самодержавие для него универсально (оно и «во Франции, и в Англии, и в некоторых других странах Европы»). Дефиници- онный хаос продолжает бушевать в Томе VIII. Что ж, полжизни, проведенной в роли надсмотрщика за чистотой марксистских риз «истинной науки», даром не проходят. Тем не менее метаморфоза
Сахарова, согласитесь, в высшей степени поучительна.
* * *
И всё-таки я не жалею труда, потраченного на анализ проблем советской историографии (хотя и оставила она нас всего лишь с очередным мифом о русском абсолютизме). Во всяком случае читатель мог убедиться в том, как и по сей день всё неясно, зыбко и неустойчиво в области философии русской истории. В той, если угодно, метаисто- рии, которая необходима нам для окончательной расчистки территории русского прошлого от чертополоха искажающих ее мифов. Мы увидим в следующей главе, добавитли нам ясности аналогичный анализ историографии западной.
50 TiborSzamueli. The Russian Tradition, London, 1976, p. 88.
часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
глава первая глава вторая глава третья глава четвертая
часть вторая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
глава пятая
Завязка трагедии Первостроитель Иосифляне и нестяжатели Перед грозой
Крепостная историография
ШЕСТАЯ
потисты»
ГЛАВА
глава седьмая Язык, на котором мы спорим
часть третья
иваниана
Введение к Иваниане Первоэпоха Государственный миф Повторение трагедии
Последняя коронация?
глава восьмая глава девятая глава десятая глава
одиннадцатая заключение
Век XXI. Настал ли момент Ключевского?
Вопрос о месте самодержавия среди других систем политической организации общества вовсе не настолько занимал западных историков России даже в 1960-е, чтобы затевать о нем дискуссии, затягивавшиеся на годы. Да и не казался он им таким уж спорным. Никто из них не сомневался, что «русский абсолютизм», на котором, как мы только что видели, сошлись после жестокой баталии советские историки, не более чем миф. Того обстоятельства, что Россия, в отличие от стран Европы, оказалась «неспособна навязать политической власти какие бы то ни было ограничения»,1 было для них более чем достаточно, чтобы отрицать ее принадлежность к европейской семье народов.
Вот как саркастически описал это рутинное отношение западных экспертов к России мой бывший коллега по кафедре в Беркли, которого я уже упоминал, Мартин Мэлиа. В ход шел, — пишет он, — стандартный набор отрицаний. Было в России соперничество между средневековой церковью и империей? Нет. Были феодализм и рыцарство? Нет. Были Ренессанс и Реформация? Нет. Если еще добавить к этому ее национальную историю, которая не увенчалась свободой, приговор ясен: Россия — страна, по сути, не европейская. А раз не европейская, значит, азиатская, варварская.2
Короче, спор шел не столько о том, принадлежит или нет Россия к Европе, сколько о том, к какому именно из неевропейских политических семейств ее отнести. И наметились в этом споре три главные школы. Лидером первой из них — «русско-монгольской» (двойника,
Richard Pipes. Russia under the Old Regime, New York, 1974, p. XXL 2 Martin Malia. Russia under the Western Eyes, Harvard Univ. Press, 1999, p. 129.
как, я надеюсь, помнит читатель, популярной отечественной «Русской системы») — бесспорно был тогда Карл Виттфогель, такой же, какА.Н. Сахаров, марксист-расстрига, но, в отличие от него, готовый идти в своей борьбе до конца и прославившийся знаменитым томом, который так и назывался «Восточный деспотизм».
Самым известным из представителей второй — «византийской» (или тоталитарной) — школы был Арнолд Тойнби. Третью, наконец, — эллинистическую (или «патримониальную») — представляет Ричард Пайпс.
Не соглашаясь ни с одной из этих школ, скажу, что спорить с ними уж наверняка интереснее, чем со жрецами священных «высказываний». Хотя бы потому, что они не бьют поклонов ни в чью сторону и полагаются, главным образом, на собственные идеи — как, впрочем, и предрассудки. Тем не менее скажу сразу, что, сколько я могу судить, к реалиям политического процесса в России теории их имеют ничуть не большее отношение, чем цитированные в предыдущей главе «высказывания». Все они выглядят одинаково предзаданны- ми, априорными. Контраст между ними и тем, что действительно происходило в русской истории, я и постараюсь сейчас показать — так подробно, как возможно.
Гпава шестая «Деспотисты»
Злоключения
Карла Виттфогеля
Этот знаменитый в своё время историк совершенно не похож на стандартного западного эксперта. Его книга — образец науки воинствующей.3 Она бесконечно далека от модной сейчас в нашей гуманитарной области кокетливой «объективности». Ей нет дела до «политкорректности». Чувства юмора, впрочем, Виттфогель лишен тоже. Что-то смертельно-серьезное, ригористическое пронизывает его стиль, что-то среднее между пуританской суровостью и пафосом крестоносца. Текст его дышит полемикой и кипит страстью.
3 Karl Wittfogel. Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957.
Как в свое время его отечество, Германия, воюет Виттфогель на два фронта и движется в четырех направлениях сразу. Тут вам и методология, и метаистория, и самый приземленный эмпирический рассказ о фактах «как они были», и откровенная политика. Работу его поэтому очень сложно анализировать: до такой степени все в ней связано в один тугой узел, что невозможно ни принять, ни отвергнуть её целиком. Вот это смешение жанров и есть вторая фундаментальная черта его концепции. И потому прежде, чем спорить с ним, есть смысл разбить теорию Виттфогеля на составные части и оценивать каждую по отдельности.
Нет ничего легче, чем унизить его, сказав, что представление о восточном деспотизме есть лишь историческое измерение современной концепции тоталитаризма. Или, перефразируя М.Н. Покровского, тоталитаризм, опрокинутый в прошлое. Легко и посмеяться над ним, как сделал известный израильский социолог С.Н. Эйзенштадт, заметив язвительно, что «если кто-нибудь желает писать о коммунизме и о Сталине, совсем не обязательно это делать, описывая восточный деспотизм».4 Такие аргументы хороши, чтобы отвергнуть Виттфогеля. Чтобы понять его, они бесполезны. А понять его, как мы еще увидим, очень важно. Хотя бы потому, что его влияние очень заметно среди постсоветских либеральных историков. Так или иначе, в этой области воюет он на своем «западном» фронте. Тут важно помнить две вещи. Во- первых, история и политика откровенно слиты у Виттфогеля, в отличие от коллег, в единое целое, как корни и ветви дерева: одно не может быть понято без другого. А, во-вторых, междисциплинарный подход работает для него лишь в контексте мировой истории, взятой опять-таки как целое. Таковы его постулаты. Можно с ними не соглашаться. Можно сожалеть, что он сам, как правило, им не следует. Но нельзя спорить с ним, не поняв их.
В методологическом плане концепция его сводится к яростному отрицанию марксистского постулата об однолинейности исторического процесса. Как для всякого бывшего марксиста, это больная для · него тема, и он много раз к ней возвращается. Универсальность
4 S.N. Eisenshadt. «The Study of Oriental Despotisms as Systems of Total Power» in The Journal of Asian Studies, 47 (Mayi958), p. 435-36.
марксизма, его высокомерная уверенность, что провозглашенные им «формации» одинаково подходят для всех стран и народов, бесила Виттфогеля. Он противопоставил ей методологию «многолиней- ности» общественного развития.
К удивлению критиков, однако, Виттфогель оказался решительно не в состоянии своей методологии следовать. Во всяком случае центральный тезис его теории состоит как раз в единственности исходного исторического пункта деспотизма. Расположен этот пункт, полагал он, в засушливых районах Азии и Ближнего Востока, где люди не могли прокормить себя без искусственного орошения. Именно жизненная необходимость в строительстве гигантских ирригационных сооружений и привела, по Виттфогелю, к формированию менеджериаль- но-бюрократических элит, поработивших общество. Потому и предпочитает он называть деспотизм «гидравлической» или «агромене- джериальной» цивилизацией. Короче, подобно уже известному нам проф. Сироткину, он тоже думает, что география — это судьба.
Но тут вдруг и наталкивается эта элегантная концепция на непреодолимое препятствие. Оказывается, что многие страны, вполне отвечающие его собственному описанию деспотизма, расположены были очень далеко от засушливой сферы. Для человека непредубежденного и тем более проповедующего, как Виттфогель, «многоли- нейность» исторического развития, препятствием бы это, конечно, не стало. Он просто предположил бы, что возникает деспотизм и по каким-то другим, «негидравлическим» причинам. Но вместо этого элементарного предположения автор делает нечто прямо противоположное. Он начинает вдруг выстраивать сложнейшую иерархию деспотизмов, берущую начало в той же гидравлике.
В дополнение к «плотному» или «ядерному» деспотизму включает эта иерархическая семья множество разных «типов» и «подтипов», в частности, деспотизмы «маргинальные» и даже «полумаргинальные», не имеющие уже не малейшего отношения к искусственной ирригации. Мало-помалу весь мир за пределами Западной Европы и Японии — совершенно независимо от количества выпадающих в нем осадков — втягивается таким странным образом в воронку «гидравлической цивилизации».
В этом пункте методология Виттфогеля с пугающей ясностью обретает черты той самой универсальности, которую он так ненавидел в марксизме. Разве что вместо «однолинейного» евангелия от Карла Маркса возникает перед нами «двухлинейное» (или, если хотите, биполярное) евангелие от Карла Виттфогеля. А это уже прямо связано с проблемой «русского деспотизма».
Глава шестая «Деспотисты»
формулировка
Первоначально (в ранних статьях 1950-х и, конечно, в главной своей книге) Виттфогель утверждал категорически, что с младых, так сказать, ногтей Россия безусловно принадлежала к этому деспотическому семейству. Выстраивалось это у него таким замысловатым образом. «Ядерный» деспотизм был в Китае. Когда в первой половине XIII века Китай оказался жемчужиной монгольской короны, он «заразил» своей политической организацией культурно отсталых завоевателей. И, двинувшись на Запад, монголы понесли с собою эту китайскую «заразу».
Поскольку, однако, «ядерным» деспотизмом стать монгольская империя не могла по причине полного равнодушия к земледелию, тем более ирригационному, пришлось ей удовольствоваться статусом «маргинального». А завоевав Киевско-Новгородскую Русь, превратила она свою новую западную колонию соответственно в «подтип полумаргинального деспотизма». В некое, то есть очень-очень отдаленное, но все-таки несомненное политическое подобие Китая.
Заключительная
Схема, как видите, и впрямь сложноватая. И уязвимая. Во всяком случае когда, шесть лет спустя после выхода книги ей бросили вызов в Slavic Review некоторые историки (год спустя дискуссия вышла отдельной книгой), Виттфогель попытался изложить ее более основательно. Вот его заключительная формулировка: «Византия и монголы Золотой Орды были теми двумя восточными государствами, которые больше всего влияли на Россию [в допетровскую эпоху]. Все согласны, что в Киевский период, когда византийское влияние было особенно велико, русское общество оставалось плюралистическим („многоцентровым")... тогда как в конце монгольского периода возникло в Москве одноцентровое общество, доминируемое самодержавным государством. Как свидетельствуют факты, самодержавие исполняло ряд менеджериальных функций, которые государства позднефеодальной и постфеодальной Европы не исполняли- Свидетельствуют они также, с другой стороны, что многие государства на Востоке исполняли эти функции».5
Глава шестая «Деспотисты»
Повторение пройденного
Разумеется, Виттфогель и представления не имел, что лишь повторял на своем «гидравлическом» языке идеи русских евразийцев, без всякой гидравлики пришедших к аналогичному выводу, по крайней мере, за четыре десятилетия до него. Вот что писал, например, еще в начале 1920-х один из основоположников евразийства Николай Трубецкой: «Господствовавший прежде в исторических учебниках взгляд, по которому основа русского государства была заложена в так называемой Киевской Руси, вряд ли может быть признан правильным. То государство или та группа мелких, более или менее самостоятельных княжеств, которых объединяют под именем Киевской Руси, совершенно не совпадает с тем русским государством, которое мы в настоящее время считаем своим отечеством... В исторической перспективе то современное государство, которое можно называть и Россией и СССР (дело не в названии) есть часть великой монгольской монархии, основанной Чингизханом».6
Как на ладони здесь перед нами негласное сотрудничество между русскими националистами и «ястребами» западной историографии, когда идеологи противоположных вроде бы конфессий единодушно отлучают Россию от Европы. Началось это странное сотрудни-
Karl A WittfogeL Russia and the East: A Comparison and Contrast, In The Development of the USSR: An Exchange of Views, ed. by Donald W. Treadgold, Seattle, 1964 (farther referred to as Treadgold, ed.), pp. 352-353.
H.C. Трубецкой. История. Культура. Язык, M., 1995» с. 211, 213 .
чество, впрочем, как, я надеюсь, помнит читатель, очень давно, еще в XV веке, когда ненавистники «латинства», иосифляне в трогательном согласии со своими заклятыми врагами католиками сорвали в России церковную Реформацию.
Но те, старые иосифляне, не объявляли себя, по крайней мере, прямыми наследниками только что изгнанных тогда с русской земли бусурманских завоевателей. И не подозревали, в отличие от современных неоиосифлян, что ярлык «чингизханства» обрекает Россию на такое же изгойство в семье цивилизованных наций, на какое обрекал в глазах античных мыслителей Персидскую империю ярлык «варварства». Но странным образом нисколько не беспокоит чин- гизханское родство неоиосифлян XX века. Напротив, они этим изгойством своей страны гордятся.
«Без татарщины не было бы России», провозглашал главный идеолог евразийства Петр Савицкий.7 «Московское государство возникло благодаря татарскому игу», вторил ему Николай Трубецкой.8 А Михаил Шахматов пошел дальше всех: он приписывал монгольскому нашествию «облагороживающее влияние на построение русских понятий о государственной власти».9 В чем конкретно заключалось благородство этого влияния, разъясняет нам евразийский историк Сергей Пушкарев: «Ханы татарские не имеют надобности входить в соглашение с народом. Они достаточно сильны, чтобы приказывать ему».10 Ну и русские князья, естественно, хотя и «перестали 6Ъпъ суверенными государями, ибо должны были признать себя подданными татарского царя», но зато... «могли, в случае столкновения с подвластным русским населением, опираться на татарскую силу».11
7 П.Н. Савицкий. Степь и оседлость, Евразийский Временник, кн. 4, Берлин, 1923, с. 372.
g
Н.С. Трубецкой. О туранском элементе в русской культуре, Евразийский временник, кн. 4, Берлин, 1923, с. 372.
9 М. Шахматов. Подвиг власти, там же, кн. 3, с. 59.
10 С.Г. Пушкарев. Обзор русской истории, М., 1991, с. 93.
it
Там же.
1 1 Янов
Само собою разумеется, что «в татарскую эпоху слово вече получило значение мятежного сборища».12 Ни на минуту не сомневаюсь я, что наблюдения эти, по крайней мере, частично верны. Так оно, вероятно, во многих случаях и было. Но гордиться этим?..
Читатель ведь тоже вправе спросить: если подавление собственного народа с помощью свирепых степных завоевателей называть «облагороживающим», то что же тогда назвать предательством и коллаборационизмом? Право, очень уж извращенным надо обладать умом, чтобы полагать благородным «закрепощение народа на службе государству», которое тоже, как беспристрастно сообщает нам другой евразийский историк Георгий Вернадский, унаследовано было от завоевателей.13 В конце концов разве не именно это закрепощение народа государством и имел в виду, говоря о «русском деспотизме», Виттфогель? Даже советская историография была, как мы помним, куда в этом смысле щепетильнее.
С евразийцами, впрочем, все ясно. Просто в их научном арсенале отсутствует решающая для Виттфогеля категория свободы. Та самая, что отличает современные представления об истории от средневековых. Без этой фундаментальной категории не существует ни различия между абсолютизмом и деспотией, ни понятия политической модернизации, ни вообще какого бы то ни было смысла в истории. Ибо от чего к чему в этом случае прогрессировало бы человечество? Георг Вильгельм Фридрих Гегель сформулировал эту категорию еще полтора столетия назад, положив начало современному представлению об истории. «Всемирная история есть прогресс в осознании свободы — прогресс, который мы должны познать в его необходимости».14
Отказавшись от категории свободы, евразийство обрекло себя на средневековое представление об истории.
Там же.
Г.В. Вернадский. Монголы и Русь, Тверь — Москва, 1997, с. 345. u Г.В.Ф. Гегель. Лекции по философии истории, Спб., 1993, с. 64.
Глава шестая «Деспотисты»
«русского деспотизма»
Но Виттфогель-то жил и дышал гегелевской формулой. Как же случилось, что он оказался, пусть и не подозревая об этом, в компании евразийцев? Ведь не мог же он не видеть очевидного. А именно, что наряду с воспетой евразийцами «татарщиной», в самой институциональной динамике постмонгольской России было больше чем достаточно черт, роднивших ее как раз с абсолютными монархиями Европы.
Перед ним ведь была очень странная, поражавшая своей загадочной двойственностью политическая структура. Историк, столь истово преданный «многолинейности общественного развития», должен был, казалось, обрадоваться еще одной «линии» как интригующей задаче, если не как интеллектуальному вызову. Увы, то же противоречие, что преследовало Виттфогеля в сфере методологии, не оставляет его и в сфере метаистории. Он опять пренебрегает логикой собственной концепции. Опять пытается насильно втиснуть неподдающуюся политическую структуру в заранее приготовленную для нее нишу. К чести его скажем, впрочем, что в 1963 году он, по крайней мере, заметил (в отличие от авторов «Русской системы») трудности, связанные с этой экстравагантной задачей.Перечислим их в порядке, предложенном им самим. Прежде всего, монголы, которым положено было «заразить Россию китайским опытом», никогда ее, в отличие от Китая, не оккупировали, ею непосредственно не управляли, не жили на ее территории и не смешивались с местным населением. Это, естественно, делало сомнительной тотальность деспотического «заражения», которой требовала его гипотеза. Скажем заранее, что Виттфогель попытался обойти эту трудность при помощи странной метафоры «дистанционного контроля» (remote control).
Особенности
Во-вторых, когда юное московское государство сбросило монгольское иго, начало оно строиться почему-то, как могли мы с читателем убедиться, по образцу европейскому, а вовсе не монгольскому. Почти целое столетие понадобилось прежде, чем стало оно приобретать черты, давшие Виттфогелю повод рассматривать его как деспотическое. Эта парадоксальная прореха во времени (которую тот же Георгий Вернадский обозначил метафорой «эффект отложенного действия») тоже ведь требует объяснения. Если в первом случае имели мы дело с «дистанционным управлением» в измерении пространственном, то здесь сталкиваемся мы с ним уже во временном измерении.
Третья особенность «русского деспотизма» заключалась в том, что, испытав влияние «европейской коммерческой и индустриальной революции», повел он себя просто скандально. То есть совсем не так, как надлежало вести себя всякому уважающему себя деспотизму, пусть даже в полумаргинальном статусе. А именно вступил он на стезю не только промышленной и коммерческой, но и институциональной трансформации. Более того, радикально сменил самую свою цивилизационную ориентацию.Ни с каким другим деспотическим государством, будь оно «маргинальным», как Монгольская империя, или «полумаргинальным», как Оттоманская, ничего подобного по какой-то причине не произошло. И это еще мягко говоря. Ибо, как увидим мы во второй книге трилогии, многократно пыталась Оттоманская империя, начиная с XVIII века, повторить европейский военно-индустриальный прорыв Петра, но так и не удалось это ей на протяжении двух столетий. Почему?Четвертая, наконец, особенность состояла в том, что, в отличие от деспотизма любого статуса, русское государство не обладало абсолютным контролем ни над личностью, ни — что еще для Виттфоге- ля важнее — над собственностью своей элиты. Попытавшись обрести такой контроль во второй половине XVI века, оно практически немедленно, как мы еще увидим, его утратило.Я говорил лишь о тех трудностях в классификации России как деспотического государства, на которые обратил внимание сам Виттфогель. Посмотрим теперь, удастся ли ему их преодолеть.
Глава шестая «Деспотисты»
метафор
По поводу первой трудности сказать ему, как легко было предвидеть, нечего. Кроме того, что «дистанционный контроль монголов над Россией представляет серьезную проблему и требует дальнейших исследований». Что, впрочем, не помешало автору тут же и использовать этот проблематичный контроль как объяснение второй трудности, т.е. необычайной «медленности трансформации России в деспотическое государство». Вот как он это делает.
Фейерверк
«Мы не знаем, ускорили или замедлили этот процесс центробежные политические порядки Киевской Руси... Нельзя сомневаться, однако, что монгольские завоеватели России ослабили те силы, которые до 1237 г. ограничивали власть князей, что они использовали восточные методы управления, чтобы держать эксплуатируемую ими Россию в прострации и что они не хотели создавать в ней сильное — и способное бросить им политический вызов — агродес- потическое государство. Поэтому семена системы тотальной власти, которые они посеяли, могли прорасти, лишь когда кончился монгольский период... Можно сказать, что институциональная бомба замедленного действия взорвалась, когда рухнул монгольский контроль».15 ^
Что, собственно, должна означать эта новая метафора (ничуть не менее экстравагантная, чем аналогичная метафора Вернадского), читателю остается только гадать. Рецензенты спрашивали, но Виттфогель, сколько я знаю, никогда не объяснил. Еще непонятнее, почему растянулся этот «взрыв» на много поколений. Ясно одно: весь этот фейерверк метафор, вполне, может быть, уместных в поэме, выглядел бы подозрительно даже в научно-фантастичес- ком романе. Как описание реального исторического процесса он звучит фантастически. Тем более, что никаких подтверждающих его фактов просто не существует.
Treodgold, ed., p. 331.
Не пытались, например, монголы ослабить «те силы, которые до 1237 года ограничивали власть князей». Если главной из этих «сил» была наследственная собственность, вотчины тогдашней московской аристократии, то завоеватели не только их не ослабили, но, по крайней мере, в случае с церковью, в огромной степени, как мы помним, усилили. Действительно серьезный вопрос, однако, в другом. Почему, вырвавшись из-под монгольского ига с нетронутой аристократической традицией (и частной собственностью на землю), обратилась вдруг Москва к тому, что Виттфогель называет «методами тотальной власти», а проще говоря, к беспощадной расправе со своей аристократией лишь три поколения спустя?
Даже верный оруженосец Виттфогеля Тибор Самуэли говорит, что «его объяснение только создает проблему». Создает потому, что «совершенно недостаточно одной силы примера, одной доступности средств, чтобы правительственная система, столь чуждая всей прежней политической традиции России, пустила вдруг в ней корни и расцвела. В конце концов Венгрия и балканские страны оставались под турецким владычеством дольше во многих случаях, чем Россия под монгольским игом, и ни одна из них не стала после освобождения восточным деспотизмом. Так дело не пойдет».16
Глава шестая «Деспотисты»
Россия»?
Еще более безнадежна третья трудность, которую отчаянно пытается преодолеть Виттфогель. Я говорю о странной способности «русского деспотизма» к институциональной трансформации. Тут Виттфогель предлагает нам объяснение лишь чисто географическое: Россия, мол, была ближе других агро- деспотизмов к Европе. (Этот аргумент, заметим в скобках, почти буквально воспроизведен в новейшей работе «Русская история: конец или новое начало?» Вот как он там выглядит: «Отличие последующих судеб России и Османской империи предопределено тем, что пер-
«Монгольская
16 TiborSzamuely. The Russian Tradition, London, 1976, p. 87.
вая раньше столкнулась с идущим из Европы вызовом в виде военно-технологических инноваций».17
Этот географический аргумент, впрочем, не требует никакого специального опровержения. Достаточно просто взглянуть на карту. Оттоманская империя была расположена не только намного ближе, чем Россия, к центру военно-технологических инноваций, но и находилась с ним в практически непрерывной войне, столкнувшись, следовательно, с необходимостью их заимствования несопоставимо раньше России. Для кого уж и впрямь было такое заимствование вопросом жизни и смерти, это как раз для Турции. И если до самого XX века оказалась она имунной и к европейской индустриальной революции и тем более к трансформации в секулярное государство, то меньше всего виновата в этом география.
Виттфогель, отдадим ему должное, сам видит здесь закавыку, но объяснение его выглядит в этом случае еще более экзотическим, чем в случае с «институциональной бомбой». Состоит оно в том, что по сравнению с Оттоманской Турцией, «Россия была достаточно независима, чтобы встретить новый вызов».18
Остается совершенно темным, что означает этот загадочный аргумент. Неужели то, что в начале XVIII века (когда Россия, согласно Виттфогелю, начала свою трансформацию), Турция была «недостаточно независима» для аналогичного ответа на вызов Европы? От кого в таком случае она зависела? На самом деле Оттоманская империя была еще тогда великой и могущественной державой. Более того, как свидетельствует исход русско-турецкой войны 1711 года, она была сильнее России. И более независимой тоже. Хотя бы потому, что не нуждалась ни в голландских шкиперах, ни в шотландских генералах, ни в шведских политических советниках, в которых так отчаянно нуждалась Россия — именно из-за того, что трансформировалась.
Короче, ситуация была прямо противоположной: Оттоманская империя оказалась более независимой, чем Россия — именно из-за своей неспособности к трансформации. А чтобы было окончатель-
www. liberal.ru/booki.asp.?num=i78.
Treadgold, ed.,p. 332.
но ясно — из-за неспособности усвоить европейскую цивилизаци- онную парадигму.
Наконец, последнюю, четвертую особенность «русского деспотизма» Виттфогель комментируеттак: «Превращение условного землевладения в частное в 1762 году освободило правительство от одной из его важных менеджериальных обязанностей... Но еще до этого режим взвалил на себя другую: управление и надзор за новой (в особенности тяжелой) индустрией. В конце XVIII века на государственных предприятиях было занято почти две трети рабочих. И хотя в XIX веке частный сектор заметно расширился, до освобождения крестьян большая часть рабочих продолжала трудиться на государственных предприятиях... К1900 году правительство все еще контролировало, либо непосредственно, либо посредством лицензий около 45 % всех крупных современных предприятий».19Это рассуждение тоже создает проблему — даже несколько проблем. Прежде всего требует объяснения сам исходный пункт автора. Я говорю о «превращении» условного землевладения в частное, т.е. о феномене ни в каком деспотическом государстве невозможном. В конце концов Виттфогель основывает всю свою концепцию «тотальной власти» на одной цитате из Маркса: «В Азии государство — верховный собственник земли. Суверенитет здесь и есть собственность на землю в национальном масштабе... Никакой частной собственности здесь не существует».20
Как же в таком случае объяснить «превращение» 1762 года? Следует ли нам думать, что с этого года самодержавие перестает быть восточным деспотизмом? Я не говорю уже о том, что вотчинное, т.е. частное и наследственное землевладение практически никогда, как мы еще увидим, не переставало в России существовать. Ведь это очевидная аномалия и, даже принадлежи здесь государству вся промышленность, ровно ничего это обстоятельство не изменило бы. Тем более, что, согласно самому Виттфогелю, вся промышленность в России государству тоже не принадлежала. Мало того, чем дальше,
Ibid., р. 336.
Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Сочинения, т. 25, ч. 1, с. 354.
Часть вторая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
тем большая ее часть оказывалась именно в частных руках. Опять же ведь не сходятся здесь концы с концами.
Глава шестая «Деспотисты»
Как видим, не сумел Виттфогель преодолеть сформулированные им самим трудности. Не влезала Россия в нишу «одноцентрового полумаргинального подтипа», предназначенного для нее в его теории. Боюсь, что заключение, которое неумолимо из этого следует, для его теории убийственно. «Монгольской России» просто не существовало.
Попутное замечание
Надеюсь, у читателя не осталось сомнений, что перед нами жестокое поражение историка. И вовсе не одной лишь его попытки причислить Россию к деспотической семье. Это было поражение всей его тевтонски-тяжеловесной методологии, которая насмерть привязала одну из главных в истории форм политической организации общества к «гидравлике», вынудив автора выстраивать громоздкую иерархию агродеспотизмов.
Очевидная уязвимость этой методологии не должна, однако, заставить нас выплеснуть, как говорится, вместе с водой и младенца. К сожалению, именно это принято сегодня делать в ультрасовременной «цивилизационной» и «миросистемной» литературе. Достаточно сказать, что самый модный в наши дни автор этого направления Сэмюэл Хантингтон даже не упомянул Виттфогеля в числе семнадцати (!) своих предшественников, хотя состоят в этом списке и куда менее значительные фигуры.21
Отчасти объясняется это, наверное, парализующей современных историков диктатурой «политкорректности» (в конце концов прикреплен деспотизм у Виттфогеля к Азии, а политическая модернизация — к Европе. Между тем сказать, что европоцентризм нынче не в моде, значит ничего не сказать. Он практически приравнен к нарушению общественных приличий). Еще важнее, однако, другое. Виттфогелю просто не повезло. Введенная им в современный науч-
21 Samuel Huntington. The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order, New York, 1996, p. 40.
ный оборот (а точнее, конечно, возрожденная) категория «политической цивилизации» пришлась не ко двору господствующей сегодня релятивистской школе «цивилизации культурной», которая, подобно евразийству, отвергает гегелевскую формулу политического прогресса.
Эта школа определяет цивилизацию, по словам виднейшего из ее современных лидеров Иммануила Валлерстайна, как «особое сплетение (concatenation) мировоззрений, обычаев, структур и культуры (как материальной, так и высокой), которое формирует своего рода историческое целое и сосуществует (хотя и не всегда одновременно) с другими разновидностями этого феномена».22 Категория свободы здесь, как видим, отсутствует — точно так же, как и у евразийцев.
Да и вообще сравните эту расплывчатую формулу с классически четкой гегелевской и разница тотчас бросится в глаза. Виттфогель, принадлежавший к гегелевской традиции, обратил внимание на то, что на протяжении большей части человеческой истории преобладала своего рода антицивилизация, делавшая политическое развитие невозможным. Более того, деспотия неспособна была не только к саморазвитию, но и к саморазрушению. И в этом смысле стояла она вне истории. Единственный способ открыть её для «осознания свободы», говоря гегелевским языком, состоял в том, чтобы ее разрушить. История, как мы ее знаем, просто не состоялась бы, не будь антицивилизация, которую Виттфогель обозначил как восточный деспотизм, устранена с исторической сцены.
Я не могу, конечно, знать, что сказал бы по этому поводу Виттфогель в сегодняшних условиях убийственной политкорректности. Но думаю почему-то, что он со своей воинствующей наукой не стал бы искать убежища в туманных формулах «миросистемного анализа». И уж, конечно, не прибег бы, как Хантингтон, к еще более примитивному обходному маневру, положив, по сути, в основу цивилизации конфессию.23 Скорей всего он и сегодня сказал бы то, что сказал в 1957 г. У нас, впрочем, будет еще повод об этом поговорить. А сейчас, как помнит читатель, ожидает нас следующая школа «русского деспотизма».
Cited in ibid.
Ibid., p 42.
Чего не понял Виттфогель
Для него, как мы видели, было почему-то принципиально важно, что именно монголы, а не византийцы оказались прародителями «русского деспотизма». Он писал: «Влияние Византии на Киевскую Русь было велико, но оно было в основном культурным. Как китайское влияние на Японию, оно не изменило серьезно положение с властью, классами и собственностью... Одно лишь татарское из всех восточных влияний было решающим как в разрушении недеспотической Киевской Руси, так и в основании деспотического государства в Московской и пост-Московской России».24
Глава шестая «Деспотисты»
Хотя Виттфогель и не смог, как мы видели, доказать свой тезис, он в принципе вполне легитимен. Во всяком случае ничего оскорбительного я в нем не вижу. Евразийцы так и вовсе этим гордятся. Тем не менее западных его критиков возмущало почему-то именно это. Во всяком случае они категорически настаивали, что формировалась Россия именно под византийским, а вовсе не под монгольским влиянием. Виттфогель и сам чувствовал их раздражение.
И вот как он на него отвечал: «Допустим, политические институты царской России не только напоминали византийские, но действительно из них произошли. И что же из этого следует? Если бы Византийская империя была многоцентровым обществом средневекового западного типа, тогда это и впрямь было бы существенно — хотя и странно, поскольку царская Россия (как все согласны) была, в отличие от Запада, обществом одноцентровым. Но если Византийская империя была лишь вариантом восточного деспотизма (как вытекает из сравнительного институционального анализа), то что мы выигрываем, предложив в качестве модели для Московии Византию? Мы лишь заменяем в этом случае уродливую татарскую картину более привлекательным в культурном смысле восточно-деспотическим прародителем».25
Karl A Wittfogel. Oriental Despotism, p. 224-25. Treadgold, ed„ p. 355.
Виттфогель искренне недоумевал. Ему казалось прозрачно ясным, что от замены татарского бешмета византийской парчой ровно ничего в природе «русского деспотизма» не менялось. Чего он так никогда и не понял, это что он и его критики просто говорили на разных языках. Им и в голову не приходило оспаривать суть дела. Просто они представляли другую, непонятную бывшему марксисту школу «цивилизационного» направления. Не прозаическая, но зато базисная «гидравлика», а надстроечная «культура» лежала в основе ихтеорий. Короче, не понял Виттфогель, что присутствовал при первых залпах великой войны «цивилизационных» школ, войны, в которой материалистическому «базису» суждено было потерпеть решающее поражение. Жестче всех, естественно, критиковал его сам патриарх «культурно-религиозной» школы Арнолд Тойнби.
Глава шестая «Деспотисты»
Россия»?
«На протяжении почти тысячелетия, — писал Тойнби, — русские... были членами не западной, но византийской цивилизации... Намеренно и с полным сознанием заимствуя византийское наследство... русские переняли и традиционную византийскую вражду к Западу; и это определило отношение России к Западу не только до революции 1917 г., но и после нее... В этой долгой и мрачной борьбе за сохранение своей независимости русские искали спасения в политическом институте, который был проклятием средневекового византийского мира.
«Византииская
Чувствуя, что их единственный шанс выжить заключался в беспощадной концентрации политической власти, они выработали для себя русскую версию византийского тоталитарного государства... Дважды получило это московское политическое здание новый фасад — сначала при Петре Великом, затем при Ленине — но сущность его осталась неизменной, и сегодняшний Советский Союз, как и великое княжество Московское в XIV веке, воспроизводит все рельефные черты Восточно-Римской империи... Под серпом и молотом,
ч'
как под крестом, Россия все та же Святая Русь и Москва все тот же Третий Рим».26
Вроде бы всё это не так уже сильно отличается от восточного деспотизма Виттфогеля. За исключением того, что виттфогелевские монголы здесь табу, о них и речи нет, словно бы и не было их в русской истории. О гидравлике тем более. И вообще «тоталитаризм» означает для Тойнби вовсе не то, что для Виттфогеля. Вот как понимает его Тойнби: «Борьба между церковью и государством закончилась тем, что церковь оказалась практически одним из департаментов средневекового византийского государства; и, низведя церковь до такого положения, государство сделалосьтоталитарным»27 Вот и вся премудрость.
Тойнби предлагает нам замечательно интересный, но, к сожалению, не имеющий отношения к делу рассказ о счастливой неудаче Карла Великого, не сумевшего воссоздать Западную империю, и о фатальном успехе Льва Сирийца, преуспевшего в воссоздании Восточной; об эпохальном расколе между западным и восточным христианством, который был, оказывается, всего лишь материальным воплощением тысячелетней вражды между римлянами и греками, и о тому подобных завлекательных сюжетах.
Чем, однако, правильнее попытка объяснить политический процесс в России вековой неприязнью Афин к Риму, нежели попытка Виттфогеля вывести его из монгольского нашествия как переносчика гидравлич§ской «заразы», мы из критики Тойнби так и не узнаем. И оттого выглядит его теория ничуть не менее фантастической. И уязвимой. Вотлишь один пример.
«В Византийском... государстве, — пишет Тойнби, — церковь может быть христианской или марксистской, но коль скоро является она орудием секулярного государства, оно остается тоталитарным». Ну, прежде всего далеко не каждый согласится, что марксистская церковь в СССР была «орудием секулярного государства». Многие, пожалуй, возразят, что как раз наоборот, секулярное государство
26
A Toynbee. «Russia's Byzantine Heritage», Horizon 16 (August 1947), p. 83,87, 94, 95.
27 lbid.,p.93.
оказалось там орудием марксистской церкви. Во всяком случае советские диссиденты ратовали, как известно, не столько за отделение церкви от государства, сколько за отделение государства от церкви (отмены 6 статьи Конституции).
Я не говорю уже о действительно серьезных возражениях. О том, например, что «церковное» истолкование тоталитаризма оставляет совершенно необъяснимым, каким, собственно, образом, несмотря на всю лютую римско-афинскую контроверзу, оказалась почему-то церковь в досамодержавной России сильнее государства. И не только в XIV веке, когда, согласно теории византийского тоталитаризма, следовало ей стать «департаментом секулярного государства», но и полтора столетия спустя, когда оказалась в силах сорвать церковную Реформацию, нанеся смертельный удар стратегии Ивана III. До такой степени несообразно это с реальностью московской истории, что именно для заполнения столь загадочной прорехи во времени и придумали, как помнит читатель, Виттфогель и Вернадский свои знаменитые метафоры.
Глава шестая «Деспотисты»
Приходится, как это ни странно, заключить, что они просто были куда лучше Тойнби осведомлены о реальном положении дел в Московии XIV—XVI веков. Откуда иначе взялись бы «институциональная бомба» и «эффект отложенного действия»?
Опять география?
Я не знаю, честно говоря, нужны ли еще примеры откровенной легковесности византийской интерпретации русской политической истории, предложенной Тойнби. Но вот на всякий случай еще один. Он сам неосторожно задает вопрос, по сути, фатальный для его теории. «Почему, — спрашивает он, — византийский Константинополь пал, тогда как византийская Москва выжила?» Вот его ответ: «Ключ к обеим историческим загадкам в византийском институте тоталитарного государства».28 Но вправду ли открывает этот предполагаемый ключ оба замка? Мы можем заранеесказать, что нет. И что точно так же, как беспощадно раскритикованному им Виттфогелю, придется Тойнби прибегнуть к совсем другому ключу, чтобы решить свою загадку.
Читатель, может быть, помнит, как объяснял Виттфогель, почему деспотическая Москва ответила на вызов «европейской коммерческой и промышленной революции» совсем иначе, нежели деспотический Стамбул. Он сослался на вечный аргумент, к которому всегда прибегают политические философы, когда не осталось у них философских аргументов, — на географию. Москва, мол, была ближе к Европе.
А что же Тойнби? Послушаем. «Россия, — говорит он, — обязана своим выживанием в раннее средневековье [в соответствии с обещанным „ключом", это предложение должно было, конечно, заканчиваться „византийскому институту тоталитарного государства"]. На самом деле к нашему удивлению заканчивается она совсем иначе: „счастливой географической случайности"».29 Ну, чем же это, право, убедительнее аргумента Виттфогеля? По одной версии «счастливая географическая случайность» заключалась в том, что Москва была ближе к Европе, а по другой в том, что она была дальше от нее, — вот и вся разница.
Это, впрочем, понятно. Как в самом деле может гипотеза, основанная на анализе конфликтов между Иоанном Златоустом и императрицей Евдоксией или между императором Юстинианом и Папой Силь- вериусом объяснить введение крепостного права при Иване Грозном и его отмену п(5и Александре И? Грандиозную смену культурно-политической ориентации России при Петре, заколачивание петровского «окна» после 1917-го и новое «окно в Европу» при Горбачеве? Ну, никак, право, не могла одна-единственная идеология, унаследованная Россией от Византии, объяснить все эти разнонаправленные цивили- зационные сдвиги и политические трансформации.
Выходит, что «византийская Россия» Тойнби точно такой же фантом, как и «монгольская Русь» Виттфогеля. Просто оба были больше заинтересованы в подтверждении своих глобальных конструкций, нежели в реальных проблемах истории одной конкретной страны.
Первое знамение?
И тем не менее до сравнительно недавнего времени эта метаисторическая дуэль в западной историографии по поводу России исчерпывалась конкуренцией между монгольской и византийской моделями, С появлением в 1974 году «России при старом режиме» Ричарда Пайпса получила эта дискуссия, однако, совсем новое измерение. Российская философско-историческая мысль, однако, по обыкновению отстаёт. И потому старая дуэль обретает в ней, похоже, новую жизнь — в конфронтацию с неоевразийством Тома VIII снова вступает византийская модель Тойнби.
Я, правда, могу судить об этом лишь по письму одного яркого московского публициста, которое недавно получил. Тезис автора, впрочем,тривиален. По сути он совпадает с тезисом Тойнби (стой, правда, разницей, что тот предложил его в разгар холодной войны, а мой корреспондент — в 2005 году). Вот как он звучит: «Принадлежавшая со времени реформ Петра Великого к Европе Россия никогда не была, не есть и не станет Западом». Надо полагать, что под «Западом» автор имеет в виду не географию, а политическую модернизацию, другими словами элементарные гарантии от произвола власти. Но самое интересное начинается с того, как автор объясняет, почему обречена Россия на такой произвол.
Глава шестая «Деспотисты»
«Реперные точки тут такие: 1203-1204 гг., когда вторгшиеся в Византию крестоносцы, носители западной идеи, берут штурмом Константинополь и учреждают на месте Византии Латинскую империю; 988-989 гг., когда Россия получает христианство из рук Византии; 395 г., когда император Феодосий разделяет Римскую империю между своими сыновьями Аркадием и Гонорием и появляется на свет Восточная Римская империя. Если мы пройдёмся по указанным хронологическим пунктам в обратном направлении, то четко увидим: после своего минимального оформления варягами Русь ab ovo попадает в силовое поле Византии и вместе с православным христианством (культурой) заимствует у неё тип государственности. А когда пришедшие с запада крестоносцы сооружают на месте разрушенной Восточной империи химерическую Латинскую империю, они вгоняют в подсознание всех православных христиан: у них нет врага страшнее, чем Запад».
Простите за длинную цитату: я хотел, чтобы логика отечественного Тойнби была предельно ясна. Конечно, она примитивнее, чем у прототипа, хотя и отождествляет, как он, религию с государственностью. Но тут ведь и загвоздка. Даты не совпадают. Религию-то заимствовала Россия у греков в X веке, а государственность её стала самодержавной в XVI (это не говоря уже, что русское самодержавие так же мало общего имело с византийской деспотией, как и с европейским абсолютизмом). Мы помним, что Георгий Вернадский даже специальный термин придумал для сравнительно небольшого лага во времени — «эффект замедленного действия». Но не на шесть же в самом деле столетий замедленного! Автор, к сожалению, и не пытается этот гигантский лаг объяснить.
А что до «подсознания православныххристиан», то разбой средневековых крестоносцев, вопреки утверждению автора, почему-то не отпугнул от Запада даже прямых наследников Византии, православных греков. И украинцев, между прочим, тоже. И румын. И болгар. И грузин. Так что я уж и не знаю, право, причем здесь крестоносцы, не говоря уже об Аркадии и Гонории.
Глава шестая «Деспотисты»
Не удивительно, что книга
его оказалась необычайно популярной в 1970-е. Когда я рекомендовал ее своим студентам в Калифорнийском университете Беркли в качестве обязательного чтения, оказалось, что все 12 (!) ее экземпляров в университетской библиотеке были на руках. Никогда ничего подобного не происходило ни с одной другой из рекомендованных мною книг.
Концы с концами не сошлись у Тойнби. Естественно, не сходятся они и у моего корреспондента. Упоминаю я здесь об этом лишь из опасения, что неовизантийская логика автора окажется только первым знамениел^еще одного метаисторического мифа. Просто, так сказать, из соображений профилактики. Но вернемся к Пайпсу.
Подход Пайпса к русской истории казался на первый взгляд фундаментально новым. Хотя бы уже тем, что автор с порога отвергал саму идею о русской государственности как о восточном деспотизме — как в монгольском, так и в византийском её варианте. Вот что писал он по этому поводу: «Можно было ожидать, что еще на заре своей истории Россия усвоит нечто вроде... режима „деспотического" или „азиатского" типа... По многим причинам, однако, развитие ее пошло по несколько другому пути... В ней не было ничего подобного центральному экономическому управлению вплоть до введения в 1918 г. военного коммунизма. Но даже если б такое управление требовалось, естественные условия страны предотвратили бы его введение. Достаточно обратить внимание на трудности, связанные с транспортом и коммуникациями в эпоху до железных дорог и телеграфа, чтобы понять, что о масштабах контроля и надзора, без которых немыслим восточный деспотизм, здесь не могло быть и речи».30
Согласитесь, что после абстрактных «гидравлических» и «тоталитарных» тирад Виттфогеля и Тойнби, подход Пайпса действительно выглядел свежим и серьезным. Во всяком случае впервые за осмысление метаисторических аспектов российской государственности взялся эксперт по национальной истории, а не мыслитель-глобалист, для которого Россия была лишь одним из многих объектов исследования. Вместо надоевших «монгольско-византийских» параллелей предложена была концепция «патримониальной [по-русски, вотчинной] монархии». То есть общество, где «суверенитет и собственность сливаются до пункта, в котором становятся неразличимы», где «конфликты между суверенностью и собственностью не возникают и возникнуть не могут, поскольку, как в случае примитивной семьи, возглавляемой paterfamilias, они одно и то же»31
Человека, хоть сколько-нибудь знакомого с марксистской литературой или хотя бы читавшего Виттфогеля, настораживало здесь лишь то, что формулировка Пайпса неожиданно звучала, как цитата из Маркса (помните, «в Азии суверенитет и есть собственность на
Richard Pipes. Op. cit., p. 20.
Ibid., p. 22-23.
отступление 8 теорию «Деспотисты»
землю, концентрированная в национальном масштабе»?). Тем более странным казалось это совпадение, что формулировка Маркса относилась как раз к тому самому восточному деспотизму, который Пайпс только что так решительно отверг в качестве теоретической модели русской государственности.
Глава шестая «Деспотисты»
К сожалению, путаница эта оказалась лишь началом того, что приготовил для нас автор дальше.
Египет как модель России?
Совершенно даже независимо оттого, заимствовал Пайпс свою формулу у Маркса или пришел к ней самостоятельно, всё его теоретическое построение оказалось, как мы сейчас увидим, одной сплошной непроходимой путаницей, по сравнению с которой даже метафоры Виттфогеля и дефиниции Валлерстайна выглядят образцом ясности. Вот пример. Нам говорят: «Деспот нарушает права собственности подданных; патримониальный правитель не признает их существования. Отсюда следует, что в патримониальной системе не может быть четкого различения между государством и обществом, поскольку такое различение постулирует право человека на контроль над вещами и (там, где есть рабство) над другими людьми».32 Но мало того, что в России государство и общество друг от друга не отличались, сама «идея государства отсутствовала в России до середины XVII века».33 А поскольку, как мы уже знаем, собственность как главный источник социальных конфликтов отсутствовала тоже, читателю невольно придется заключить, что царили в этой удивительной «примитивной семье» мир, благодать и полная бесконфликтность. Да такие, что для paterfamilias править ею было одно удовольствие. Неудивительно поэтому, что даже самодержавная революция Ивана Грозного уместилась у Пайпса в двух абзацах. И те напоминают, скорее, эпическую семейную хронику, нежели револю-
Ibid., р.23. Ibid.
цию. Более того, автор замечает, что «метод, использованный [Грозным], по сути, не отличался оттого, который был использован Иваном III на территории завоеванного Новгорода».34
Но все хорошее на свете, как известно, кончается. И вот в середине XVII века «идея государства» в России вдруг, наконец, каким-то образом возникает. Почему? Появилась к этому времени частная собственность? Рухнула «примитивная семья» вместе с «патримониальной ментальностью»,35 и царь перестал быть paterfamilias? Так должен был бы заключить читатель на странице 70. Тот, однако, кто дочитал до страницы 85, узнает вдруг нечто прямо противоположное. А именно, что «трансформация России в вотчину правителя... завершилась в XVII веке».36 То есть как раз тогда, когда «идея государства» возникла. Как объяснить эту головоломку?
Очень просто. На странице 70 Пайпс все еще витал в эмпиреях «патримониальной» теории, а на странице 85 он уже спустился на грешную землю — и к собственному изумлению обнаружил, что перед ним совершенно нета страна, которую описывала его теория. Виттфогелю и Тойнби, скажем прямо, было легче. Они провозглашали свои глобальные теории, а потом пытались втиснуть конкретную страну, в нашем случае Россию, в предусмотренную для неё нишу. Своей специальностью полагали они, так сказать, алгебру мировой истории. Для Пайпса как историка России это невозможно. Ему пришлось заниматься арифметикой, если можно так выразиться, т.е. скрупулезно сверять теорию с фактами. Именно это как раз и обещало стать его главным преимуществом перед предшественниками. На самом деле оказалось это его главной слабостью. Ибо история России отчаянно бунтовала против его теории.
Но прежде, чем мы приглядимся к этому бунту, еще несколько слов о его теории. Монголы и византийцы в качестве прародителей российской государственности выпали в ней, как мы видели, из тележки. Кто вместо них? «Классические примеры таких режимов
Ibid., р. 7.
Ibid., р. 95.
можно найти среди эллинистических государств, возникших после распада империи Александра Великого, например, в Птолемеев- ском Египте (305-30 до н.э.) или в государстве Атталидов в Пергаме (283-133 до н.э.)»37
Почему, собственно, предпочел Пайпс птолемеевский Египет империи Чингизхана в качестве модели для России, остается только гадать. Может быть, потому, что Птолемеи были, в отличие от ханов, обожествлены. Или потому, что монголы не могли при всем своем могуществе похвастать таким патриархальным миром и согласием, какой предписывала России патримониальная теория. Но в принципе не так уж это и важно, поскольку 74 страницы спустя Птолемеи тоже вылетели из тележки вслед за монголами и византийцами. И мы вдруг узнаем, что «московская служилая элита, от которой по прямой линии происходят и дворянство императорской России и коммунистический аппарат России советской, представляет уникальный феномен в истории социальных институтов».38
Глава шестая
В амплуа теоретика Пайпс объяснил нам, что — в связи с хроническим отсутствием в России конфликтов, связанных с частной собственностью — царили в ней под эгидой ее paterfamilias беспримерные мир и согласие. А что говорит история? До середины XVII века, рассказывает нам тот же Пайпс, но уже в амплуа историка, страна была ареной «гражданских бурь, беспрецедентных даже для России, когда государство и общество были вовлечены в непрерывный конфликт, в котором первое пыталось навязать обществу свою волю, а последнее предпринимало отчаянные попытки этого избежать»39 (При том, заметим в скобках, что ни государства, ни общества еще, как мы слышали от Пайпса-теоретика, тогда и не существовало).
Ibid., р. 85 (emphases added). Ibid., p. 23.
Ibid., p. 97 (emphases added).
Так или иначе смысл «непрерывного конфликта» заключался в том, что, «стараясь построить свою империю по образцу княжеского домена — сделать Россию своей вотчиной, — царям пришлось положить конец традиционному праву передвижения свободного населения: все землевладельцы должны были служить московскому правителю, что означало превращение их вотчин в поместья». Иначе говоря, «земельная собственность должна была превратиться в служебное владение, зависящее от благоволения царя».40
Короче, в отличие от Тойнби история не позволяет Пайпсу объявить Россию изначально тоталитарной (как, впрочем, и «патримониальной»). А в отличие от Виттфогеля убежден он, что загадочная «институциональная бомба» взорвалась в России, по крайней мере, на полтора столетия позже. Более того, до середины XVI века, до того, как государство «экспроприировало общество»,41 «собственность в России была традиционно отделена от службы» и существовала в ней сильная аристократия, не только «гордившаяся своим происхождением», но и «сознательно отделявшая себя от парвеню из служилого дворянства».42 И цари «вынуждены были уважать эту систему, если не хотели рисковать восстанием против них объединенной оппозиции ведущих семей страны»43
Все это, впрочем, не мешало коварному «патримониальному» государству интриговать против могучей аристократии еще с середины XV века. Нет, оно «не вырастало из общества и не было навязано ему сверху. Скорее, оно росло с ним бок о бок и кусок за куском его проглатывало»,44 покуда, наконец, не довело «процесс экспроприации до конца».45 (Как понимает читатель, Пайпс-историк говорит здесь о «проглатывании» общества, которого, согласно его собственной теории, еще и в помине не было).
Ibid., р. 85.
Ibid., р. 86.
Ibid., р. 94.
Ibid., р. 89.
Ibid., р. 90.
Так или иначе, государство преуспело. Время «гражданских бурь» закончилось — вся собственность в стране принадлежала теперь paterfamilias и безмятежная семейная жизнь в России, наконец, началась: «система, которую мы описали, стала настолько им- мунна к давлению снизу, что, по крайней мере в теории, она должна была себя увековечить».46
Глава шестая «Деспотисты»
Распад теории
И все было бы с этой теорией в порядке, когда бы не одно странное обстоятельство. Я имею в виду, что это самое «патримониальное» государство, столетиями, как мы слышали, интриговавшее против собственности подданных, неожиданно начинает вести себя совершенно нелогично, чтобы не сказать нелепо. Оно вдруг возвращает подданным собственность, с таким трудом и такой ценою у них вырванную. Пайпс и сам не может этого не заметить. «В 1785 г., — озадаченно сообщает он читателю, — при Екатерине II... частная собственность опять появляется в России».47 Видите теперь, откуда взялся 1785 год на Стокгольмской конференции Совета Взаимодействия в мае гооо-го?
Обратимся, однако, к элементарной арифметике, уж ее-то как будто бы должен знать даже наш теоретик. Если «патримониальное» государство восторжествовало в России во второй половине XVII века, а во второй половине XVIII оно уже было отменено, то сколько десятилетий — даже полностью соглашаясь с теорией Пайпса — оно в ней существовало? Выходит, что речь-то у нас вовсе не о «России при старом режиме», как обещает заголовок книги, но лишь об одном столетии.
Если бы хоть так! К сожалению, время, зарезервированное Пайпсом для «старого режима», будет, как мы сейчас увидим, сжиматься, подобно шагреневой коже, неумолимо. И нет никакой нуж-
(bid., р. 94. Ibid., р. 112.
ды загонять автора в эту ловушку, он целеустремленно шагает в нее сам. Вот смотрите. «Во второй половине XVII века из 888 тысяч тягловых (т.е. облагаемых налогом. — АЛ.) хозяйств России, 67 % сидело на земле, принадлежавшей боярам и дворянству... и 13,3 % держала церковь. Другими словами, 80,3 % тягловых хозяйств были под частным контролем. Государству принадлежало лишь 9,3 %».48
Продолжим наши вычисления. Если уже к концу XVII века собственность четверых из каждых пяти детей российского paterfamilias была под частным контролем, сколько оставалось ему лет для патримониального управления своей «примитивной семьей»? Пятьдесят? Увы, ситуация еще хуже. Ибо вопреки утверждению Пайпса, московское государство никогда не смогло ликвидировать в стране частную собственность.
Это правда, что традиционная клановая собственность сгорела в огне самодержавной революции Грозного и была частично заменена поместьями. Но одновременно с ликвидацией традиционных вотчин, сами поместья стали практически немедленно превращаться в новые вотчины. Вот что рассказал нам об этом в своей последней работе один из лучших знатоков феодальной собственности в России покойный Анатолий Михайлович Сахаров: «Поместья всё больше и больше адаптируются к интересам своих владельцев и обнаруживают всё больше вотчинных элементов. Со временем они преобразовывались в так называемые „выслуженные вотчины". Эта концепция, кажется, была впервые употреблена в указе 1572 г., где клановым вотчинам противопоставлены „вотчины, дарованные государем". Продажа запустелых поместий как вотчин — с единственным условием, что покупатель не имеет права передавать их монастырю, — берет начало в тот же период. Практика продажи поместий как вотчин была широко распространена в первой половине XVII века вместе с дарованием поместий как вотчин как вознаграждения за службу. Больше того, после Смутного времени установилась точная норма: одна пятая поместья была „выслуженной вотчиной". Нужда казны в деньгах и попытка добиться твердой поддержки дворянства
Часть вторая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
были причинами этой трансформации поместий в вотчины, которая постоянно возрастала в XVI и в начале XVII века».49
Глава шестая «Деспотисты»
Итак, на наших глазах осталась русская история без единого десятилетия, пригодного для «старого режима», иначе говоря, для «режима», исключавшего частную, вотчинную собственность. Просто некуда оказалось этот «старый режим» больше приткнуть. И с ним распадается, уходит в небытие теория «патримониальной России», претендовавшая на то, чтобы заменить своих классических соперниц — «монгольскую» и «византийскую».
Сопоставим страницы
Из фундаментального разрыва между теорией и историей вытекает у Пайпса такая массированная серия фактических противоречий, что бедные мои студенты стонали, спрашивая в отчаянии: да перечитывал ли свой текст автор прежде, чем отдать его в печать? (И тем более, добавлю от себя, в перевод на русский?) Вот лишь несколько примеров.
На странице 86 читаем: «Распространение царского домена на всю страну вполне сопоставимо с революцией сверху. И сопротивление было соответствующим». А на странице 172: «Русское государство формировалось, не встречая сопротивления со стороны укорененных земельных интересов — абсолютно фундаментальный факт его исторической эволюции».
На странице 85 узнаем, что «государство и общество были вовлечены в непрерывный конфликт», связанный с ликвидацией частной собственности на землю, а еще через 87 страниц, что «на протяжении трех столетий, отделяющих царствование Ивана ill от царствования Екатерины II, русский эквивалент аристократической элиты владел землей лишь по милости государства».
Но как же, помилуйте, примирить отсутствие «укорененных земельных интересов» с «непрерывной борьбой» эа их искоренение?
h9 A.M. Сахаров. Об эволюции феодальной собственности на землю в Российском государствеXVI века, История СССР, 1978, № 4, с. 28.
Как согласовать сильное вотчинное боярство, о котором сам автор говорит, что созданная им Дума «в XIV, XV и в первой половине XVI века была... отчетливо аристократической»,50 с «землевладением по милости государства»? Как в стране, где даже идеи государства и общества не существовало, могли они быть вовлечены в то же самое время в многовековую смертельную борьбу между собою? Почему «патримониальное» государство, столько лет конспирировавшее против частной собственности, принялось вдруг разрушать результаты своей Многовековой конспирации? Вполне законные, согласитесь, вопросы. Ни на один из них не смог я своим студентам ответить.
Как, вероятно, заметил читатель, моя роль в критике «России при старом режиме» минимальна. Автор сам без посторонней помощи разрушил свою «патримониальную» теорию, проглатывая ее, пользуясь его собственным выражением, кусок за куском.
— Глава шестая
J IО Г И КЗ «Деспотисты»
Пайпса
Спору нет, не было ему нужды следовать логике Тойнби, или Виттфогеля, или А.Н. Сахарова. Но собственной-то логике следовать был он обязан. И, как это ни странно — после стольких несообразностей и противоречий самому себе — некая логика в его работе и впрямь присутствует. К сожалению, однако, это логика все той же биполярной модели, которую Пайпс столь решительно отмел в своем теоретическом введении.
Одобрительно цитируя знаменитого французского мыслителя XVI века Жана Бодена, о котором речь у нас еще впереди, Пайпс, по сути, признал, что заимствовал свою модель России как «патримониальной монархии» у него. Боден, правда, называл ее иначе. Вот что писал он за четыре столетия до Пайпса: отличительная характеристика сеньериальной монархии в том, что «принц становится господином над вещами и личностью своих подданных, управляя ими
50 Richard Pipes, Op. cit. p. 104.
как глава семьи своими рабами... В Европе есть лишь два таких режима, один вТурции, другой в Московии, хотя они очень распространены в Азии и в Африке. В Западной Европе народы не потерпели бы такого правительства».51
Так вот же она перед нами, та самая черно-белая версия политической вселенной, которую мы только что слышали от Виттфогеля. Логика ее элементарна: если русская государственность отличалась от европейского абсолютизма, то была она... чем? Конечно, восточным деспотизмом. Виттфогель сказал бы «гидравлического полумаргинального подтипа». Пайпс говорит «патримониального (сенье- риального) типа». Названия разнятся, но суть остается. Список деспотических черт тот же. Суверенная власть государства над всем национальным продуктом страны и над личностью подданных. Отсутствие реальных политических альтернатив и, следовательно, политической оппозиции («не видно путей, какими население Московии могло бы изменить систему даже если б оно этого пожелало»). Или в одной фразе: политическая система, не способная к трансформации, не говоря уже о саморазвитии.
И если, несмотря на это, российская политическая система, в отличие от своих предполагаемых эллинистических или восточно-дес- потических прародителей, все-таки развивалась (не может Пайпс как профессиональный историк России отрицать очевидное), то объясняется это... чем бы вы думали, читатель? «Из всех режимов эллинистического и восточно-деспотического типа Россия была ближе *
всех к Западной Европе».52 Нет, это уже не Виттфогель. И не Тойнби. Это Пайпс. Неприкосновенный, так сказать, запас — на случай, когда не работают теоретические аргументы — у всех у них в загашнике один и тот же последний довод — географический. В последнем счете теория у них неизменно капитулирует перед географией. Перефразируя известное выражение маркиза де Кюстина, можно сказать, что «патримониальное государство» Ричарда Пайпса есть деспотизм, умеряемый географией.
53 Cited in ibid, p. 106.
Так с чем же остались мы после второй попытки получить хоть какое-то непротиворечивое представление о природе и происхождении русской государственности — опираясь на этот раз на идеи корифеев западной историографии? Честно говоря, всё с тем же ощущением, с каким остались в конце предыдущей главы. С ощущением, то есть, что всё по-прежнему зыбко, неясно и неустойчиво в области философии русской истории. Вся и разница в том, что обзор советской попытки создать метаисторию русской государственности оставил нас с мифом о «русском абсолютизме», а обзор западной...
Как все дороги вели когда-то в Рим, все западные метаисториче- ские интерпретации русской истории, которые мы рассмотрели, неотвратимо ведут к спору о природе «русского деспотизма». И стало быть, к той самой биполярной модели, которая, как мог уже, я думаю, убедиться читатель, делает объяснение русского исторического процесса невозможным.
Глава шестая «Деспотисты»
При всем том бесплодность западных дискуссий очень серьезно отличалась по своим последствиям от никчемности дискуссии советской. Едва ли кого-нибудь заботит сегодня «соотношение феодального и буржуазного в политике русского абсолютизма», которое так отчаянно волновало советских историков. И «высказывания» на этот счет Ленина выглядят в наши дни, скорее, курьёзом — даже для авторов Тома VIII. А вот проблемы азиатского происхождения русской государственности, поставленные Виттфогелем и Пайпсом, по-прежнему в центре историографических дискуссий их сегодняшних эпигонов. Более того, они в значительной — я бы сказал даже опасной — степени влияют на взгляды политиков, пытающихся выработать стратегию Запада в отношении постсоветской России.
Эпигоны
Тон теперешних дискуссий задал тот же Пайпс. По его мнению, «немедленная задача России состоит в строительстве нации-госу- дарства». И потому «национализм, который Запад оставил далеко
позади, трактуя его как доктрину реакционную, тем не менее прогрессивен на той исторической ступени, на которой находится сегодня Россия».53 Расшифровывает для нас эту странную сентенцию современный эксперт младшего поколения, известный британский историк Джеффри Хоскинг. Он замечает: «Царская Россия была, по сути, азиатской империей, которая управлялась космополитической аристократией, собиравшей дань с подвластных ей народов».54
Отсюда вытекает, что «гигантские усилия, потраченные на строительство империи воспрепятствовали попытке создать русскую нацию. Для традиционных азиатских империй это было бы несущественно, проблема, однако, была в том, что [именно эта азиатская империя], Россия, пыталась стать еще и европейской державой».55 Как видим, азиатский характер русской государственности даже не обсуждается, он попросту постулируется — как неоспоримое наследство дискуссий 1960-х.
Другое дело, что эти странные европейские претензии азиатской державы оставили после распада империи «русских сиротами».56 Ибо сменившая империю «Российская Федерация есть не нация-го- сударство, но лишь кровоточащий обрубок империи».57 И, естественно, «русские — не нация».58
Почему? Попытке ответить на этот вопрос Хоскинг посвятил увесистый том под заглавием «Россия: народ и империя». И начинает он эту драматическую историю с Петра. Оказывается, это он, злодей, в своём безумном «стремлении секуляризовать и европеизировать» азиатскую Русь «растоптал её национальный миф», согласно которо-
New York Times Book Review, May 25,1997.
jeoffrey Hosking and Robert Service, eds., Russian Nationalism : Past and Present (hence forth Nationalism), London, 1998, p. 2.
Ibid., p. 18.
Ibid., p. 5.
Ibid.
ibid.
му «русские были избранным народом, строившим единственную христианскую империю в мире».59
В результате вместо «смиренной, скромной, святой и решительно женственной Руси» получили мы «грандиозную, космополитическую, секулярную и, наплевать на грамматику, мужественную» Российскую империю.60 Конечно, любой, хоть сколько-нибудь знающий свой предмет историк, мог бы напомнить Хоскингу, что, начиная с середины XVI века, когда кончается повесть о России европейской, доимперской (о трагедии, то есть, о которой мы и рассказывали в предыдущих главах), и до конца XVII, т.е. до Петра эта «скромная» и «женственная» Русь вполне мужественно присоединяла к себе (циник, пожалуй, сказал бы захватывала) ежегодно по 35 тысяч квадратных километров чужой территории — другими словами, по целой стране размером с Голландию. Но ведь и сам Хоскинг нечаянно проговаривается, что «национальный миф» Московии, собственно, в строительстве империи и состоял, пусть даже «единственной христианской империи».Честно говоря, не возьми Хоскинг в эпиграфы к своей книге выражение покойного (мир праху его) ностальгирующего славянофила Георгия Гачева «Русь была жертвой России», мы бы поначалу и не поняли, по какой причине принимает он так близко к сердцу судьбу разрушенной Петром культурно бесплодной, тупиковой (и агрессивной) Московии. Только впоследствии выясняется, что именно из элегических изысканий Гачева и сделал Хоскинг свой невероятный на первый взгляд вывод, что слово «российский» обозначает сегодня в России империю, тогда как слово «русский» — нацию.
Иначе говоря, противостояние между петровской Россией и допетровской Русью равносильно для Хоскинга конфронтации между империей и национализмом. Потому-то и полагает он, что, покуда Российская Федерация не станет русским государством (иначе говоря, «Россией для русских»), так и будет она оставаться «обрубком империи». Короче, доверившись славянофильской
Jeoffrey Hosking. Russia: People and Empire, Harvaed Univ. Press, 1997, Р- XIX.
Ibid., p. 2.
тоске Гачева, написал Хоскинг на самом деле теоретическое пособие для современных русских этно-националистов, для «придурков», как всердцах назвал их президент Путин. Увы, ничего этого не заметили западные рецензенты, осыпавшие книгу Хоскинга комплиментами.
Западный консенсус
Не в первый раз замечаем мы это противоестественное взаимодействие между самыми темными силами традиционалистской реакции в России и западными «попутчиками». Впервые видели мы его еще в XV веке, когда неистовый иосифлянин Геннадий, архиепископ Новгородский, взял себе в наставники в деле истребления инаковерующих испанского короля Фердинанда Католика.
Глава шестая «Деспотисты»
Потом снова встретились мы с этим взаимодействием в 1920-е, когда в ответ на провозглашение России «монгольской ордой» гордо объявили евразийцы: да, мы наследники Чингизхана! И вот сейчас прославление русского национализма как единственно возможного спасителя бывшей «азиатской империи», вплоть до дифирамбов Жириновскому («Как в своих лозунгах, так и в своей фразеологии... Ли- берально-Демократическая партия России под руководством Владимира Жириновского отвечает духовным нуждам израненного русского самосознания и гордости»)61 услышали мы от либерального британского историка.
И Ричард Пайпс со своим «патримониальным государством» выглядит в этом контексте неким соединительным звеном между «азиатской империей» Карла Виттфогеля и сегодняшней апологией русского национализма, ставшей основой нынешнего консенсуса западной историографии. Ибо согласно с Пайпсом и Хоскингом большинство современных западных историков. И Астрид Туминез
Цит. по Западники и националисты: возможен ли диалог? (далее Диалог), М., 2003, с. 366.
в книге «Русский национализм с 1856 года» спрашивает: «Было ли когда-нибудь в России создано национальное государство?» И сама себе отвечает: «Научный консенсус утверждает, что нет».62
А поскольку, по её мнению, именно «национализм есть клей, скрепляющий современные государства», то его Западу и следует в России поддерживать.63 Той же точки зрения придерживаются и Джон Дэнлоп в книге «Новые русские националисты», и Саймон Диксон в работе «Русский национализм: прошлое и настоящее»64, и практически все, пишущие об этом предмете эксперты, которых мне приходилось читать. Консенсус он консенсус и есть.
Невозможно отделаться от ощущения, что для этих авторов в постсоветской политической драме есть лишь два действующих лица: национализм и империя. Ясно, что для них империя хуже национализма. И потому приходится выбрать наименьшее зло. Куда денешься, пришлось напомнить коллегам (в статье, опубликованной в вашингтонском журнале «Demokratizatsia») заключение блестящего соотечественника Хоскинга Майкла Хэйуорда, что «принцип национализма с самого начала был неразрывно связан как в теории, так и на практике с идеей войны» и поэтому «в строительстве нации-го- сударства, как и в революции, повивальной бабкой истории всегда было насилие»65
Особенно, добавлю, если вовлечена в это перекройка границ (а в строительство нации-государства в Европе она, как правило, вовлечена). Так во всяком случае свидетельствует опыт распада Оттоманской, Австро-Венгерской или Югославской империй. Как пишет И.А. Зевелев, «строительство наций на обломках империй всегда дело этно-националистов. Кемалистская Турция начала свой эксперимент со строительством национального государства с того, что под-
Astrid Tuminez. Russian Nationalism since 1856. Ideology and the Makingof Foreign
Policy, Lanham, MD, 2000, p. 29.
Ibid.
Nationalism, p. 367.
Cit. in Demokratizatsia, p. 560.
Ibid., p. 56.
вергла геноциду и изгнанию свои армянские, греческие и курдские меньшинства... Сербия и Хорватия оказались в аналогичном случае агрессивно-националистическими и начали немедленно перекраивать силой карту бывшей Югославии».66
Можно ли сомневаться, что, избери в 1996 году Россия в президенты не Бориса Ельцина, а «истинного строителя нации» Геннадия Зюганова, мы почти наверняка имели бы сегодня на руках войну с Казахстаном — за «Южную Сибирь и Зауралье», как называет эти северные области соседней республики А.И. Солженицын67 и с Украиной (за Крым)?
Пришлось также напомнить коллегам, что русский национализм, как и сербский, никогда не противостоял империи, всегда был имперским. И в этом качестве противостоял он — от имени империи — исключительно «германо-романской цивилизации». Короче, никакой конфронтации между национализмом и империей, на которой настаивает современный западный консенсус, попросту не существует. На самом деле противостоит в России империи третье действующее лицо, которого западные эксперты просто не заметили. Я говорю, конечно, о Федерации. Той самой, про которую декабрист Сергей Трубецкой еще в 1820-е писал, как мы еще увидим, что «только федеральное управление соглашает величие народа и свободу граждан».
* "к "к
*
Вот как далеко завело нас обсуждение бесплодных идей западных «деспотистов». Нет, они вовсе не безобидны, эти идеи. Иные из них (Антонио Грамши назвал их «идеями-гегемонами») чреваты национальными катастрофами. Печально, но факт: сегодняшний западный метаисторический консенсус эпигонов дискуссии 1960-х совершенно очевидно подталкивает Россию именно на такой путь. Однако критика этих дискуссий — и их последствий — не выход из положения. Выход в том, чтобы противопоставить идеям западного
67 Ibid.
12 Янов
консенсуса другие, более близкие к реальности русской истории идеи о природе и происхождении русской государственности. Это невероятно трудное предприятие. Но что делать, если другого выхода нет?
часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
глава первая глава вторая глава третья глава четвертая
Завязка трагедии Первостроитель Иосифляне и нестяжатели Перед грозой
часть вторая
глава пятая глава шестая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
Крепостная историография «Деспотисты»
СЕДЬМАЯ
глава восьмая глава девятая глава десятая глава
одиннадцатая заключение
Язык, (ia котором мы спбрим
часть третья иваниана
Введение к Иваниане Первоэпоха Государственный миф Повторение трагедии
Последняя коронация?
Век XXI. настал ли момент Ключевского?
»
глава седлая I 3571
Язык, на котором мы спорим
Спросим себя сначала, почему, говоря словами американского эксперта Сирила Блейка, «ни одно общество в современном мире не было объектом столь конфликтующих между собою постулатов и интерпретаций, как Россия»?1 Почему, например, так категорически отвергла западная историография основополагающий постулат советских коллег, что не существует «никакого фундаментального различия между русским самодержавием и классическим (европейским) абсолютизмом»?2 Из-за марксистской претензии на последнюю истину? Допустим. Но вот ведь А.Н. Сахаров и в постмарк- систской своей ипостаси продолжает, как мы видели, утверждать, что «самодержавная власть складывалась и во Франции, и в Англии...»3 Поверили ему в 2003 году? Пусть ни при каких обстоятельствах не назовет он теперь европейский абсолютизм «восточной деспотией», как в 1971-м, все равно ведь не поверили. Но если не в марксизме дело, то в чем?
Я думаю, как это ни странно, что в языке. В том, иначе говоря, что так никогда толком и не выяснила для себя советская историография смысл терминов, которыми она оперировала, А когда отдельные смельчаки, как А.Я. Аврех, пытались обратить её внимание на то, что «абсолютизм тема не только важная, но и коварная. Чем больше успехи в её конкретно-исторической разработке, тем запутанней и ту-
Quoted in Donald Treadgold (ed.). The Development of the USSR. An Exchange ofViews, Seattle, 1964, p. 202.
История СССР, 1969, № l, с. 65.
История человечества, том VIII. Россия, М., 2003, с. 144.
манней становится её сущность»,4 их, как мы видели, затоптали и заставили замолчать. А уж о том, чтобы выяснить разницу между самодержавием и «восточным деспотизмом» речи и вовсе не было.
Еще хуже, что и корифеи западной историографии XX века оказались столь же твердокаменными в своем априорном убеждении, что Россия принадлежит к деспотическому семейству. И точно так же, как их советские коллеги, никогда не смогли договориться между собою, что, собственно, имели они в виду под «азиатской империей». В результате их сегодняшние эпигоны, как Джеффри Хоскинг или Астрид Туминез, употребляют эти термины, словно они сами собою разумеются.
Короче сколько-нибудь конструктивный диалог между западными и советскими историками оказался невозможным. Да и не могло это быть иначе, коль скоро даже для самих себя не выяснили спорщики, что же именно они отстаивают. У них просто не было общего языка. Вместо него было то, что я называю дефиниционным хаосом. Ну, представьте себе диалог о происхождении человека, при котором одни ученые имели бы в виду млекопитающих, а другие, как случается порою сегодня в Америке, Адама и Еву? Что получилось бы из такого диалога?
Глава седьмая Язык, на котором мы спорим
«Миросистемный анализ»
Это всё, конечно, об историках традиционных. Поможет ли нам, однако, ультрасовременная миросистемная (или мега- историческая) школа, для того, казалось бы, и придуманная, чтобы «снять», говоря гегелевским языком, это непримиримое противоре-
4 История СССР, 1968, № 2, с. 82.
А мы, читатели, зажатые между этими непримиримыми полюсами, оказались перед той же старой и не имеющей решения дилеммой. Или — или, говорят нам, выбирайте между черным и белым, между азиатской империей и абсолютизмом — и третьего не дано.
чие? Посмотрим. Вот концепция её признанного лидера Иммануила Валлерстайна. Термины, которыми он оперирует, нисколько не похожи на те, что мы слышали от традиционных историков (и, отдадим ему должное, употреблять их удобнее). Во всяком случае ни деспотизма вам тут, ни абсолютизма, не говоря уже о такой экзотике, как «патримониальное государство» или «евразийство».
Вкратце суть дела у него сводится к следующему. На протяжении всего начального периода человеческой истории — времени «мир-империй» на языке Валлерстайна, — от 8ооо года до н.э. до 1500 года нашей, никакой, собственно, истории не было. Во всяком случае в смысле политической динамики и социальных трансформаций, как мы сегодня это понимаем. Вместо истории был лишь грандиозный провал во времени, на девять с половиной тысяч лет затянувшаяся стагнация, черная дыра, бессмысленное топтание на месте, состоявшее из «процесса расширения и сокращения, которые, похоже, являются их [мир-империй] судьбой».5
Конечно, и в это время появлялись на земле островки динамического развития, которые Валлерстайн называет «мир-экономики». Описывает он их, правда, довольно расплывчато: «обширные неравные цепи из объединенных структур производства, рассеченные многочисленными политическими структурами».6 Как бы то ни было, все девять с половиной тысяч лет оказывались эти «обширные цепи» по разным причинам «слабой формой» и «никогда долго не жили... они либо распадались, либо поглощались мир-империей, либо трансформировались в неё (через внутреннюю экспансию какой-либо одной политической единицы)».7
Так вот и продолжалось всё, примерно, до 1500 года, когда вдруг «одна такая мир-экономика сумела избежать этой судьбы. По причинам, которые требуют объяснения, современная миросистема родилась из консолидации мировой экономики. Вследствие этого у нее
Иммануил Валлерстайн. Миросистемный анализ, альманах «Время мира», № 1, Новосибирск, 1998, с. 115.
Там же.
было время достичь своего полного развития в качестве капиталистической системы».8 Говоря общепонятным языком, началась история. Течение времени обрело вдруг смысл, который еще полтора столетия назад сформулировал Гегель (разумеется, «миросистем- ный анализ» никаких таких выводов из изложенной выше теории не делает. По причине политической корректности гегелевские термины как «прогресс в осознании свободы» для него табу, хотя именно они здесь вроде бы логически следуют).
Как видим, масштабы исследования и дефиниции, неясность которых преследовала традиционных историков, изменились здесь до неузнаваемости. Но помогает ли нам это выскользнуть из старой биполярной ловушки? Посмотрим, что имеет в виду Валлерстайн под «мир-империями». Оказывается, что в них «основной логикой системы является взимание дани с непосредственных производителей (главным образом сельских...), которая передается вверх к центру и перераспределяется через тонкую, но важнейшую сеть чиновников».9 Вам это ничего не напоминает, читатель? Для меня тут почти буквальное описание виттфогелевского «агродеспотизма». Здесь и дань, которая взимается с непосредственных производителей, и монополия государства на национальный доход страны, и «агро- менеджериальная элита», поработившая общество.
Добавим к этому, что Валлерстайн употребляет слово «история» в применении к периоду «мир-империй» в кавычках,10 и увидим, что автор практически во всем соглашается с Виттфогелем (и, заметим в скобках, с Марксом). Только Маркс называл это «азиатским способом производства», а Виттфогель заключил, что большая часть истории человечества приходится на эру хронически застойной антицивилизации. Так или иначе перед нами неожиданно возникает, пусть в маске «мир-империй», один из полюсов всё той же биполярной модели, тот самый, к которому классики западной историографии на наших глазах настойчиво пытались привязать Россию.
Там же.
Там же.
10 Там же.
Мало того, разве не Европу имеет в виду Валлерстайн, когда говорит о динамичной «мир-экономике», стремительно вдруг прорвавшей около 1500 года многотысячелетний деспотический застой? Конечно, Европу. И хотя упоминает он, что прорыв этот случился «по причинам, которые требуют объяснения» (и которые, добавим в скобках, так никогда и не были, сколько я знаю, толком объяснены), мы очень скоро увидим, что произошел он именно по причине беспрецедентного во всемирной истории европейского феномена. Я имею в виду крушение империи в Европе и утверждение абсолютизма.