Новые города заселялисьтак быстро, что некоторых наблюдателей это даже тревожило. В 1520-х жители Нарвы писали в Ревель: «Вскоре в России никто не возьмется более за соху, все бегут в город и становят­ся купцами... Люди, которые два года назад носили рыбу на рынок или были мясниками, ветошниками и садовниками, сделались пребогаты-

W. Kirchnen Die Bedeutung Narviss in 16 Jahrhundert, Historishe Zeitchrieft, Munchen, 1951, Oct, Bd. 172.

T.S. Willan. The Russian Company and Narva 1558-81, The Slavonic and East European Review, London, 2953, }une% vol XXXI. No. 77.

ми купцами-и ворочают тысячами».14 Документы это подтверждают. На­пример, смоленский купец Афанасий Юдин кредитовал английских коллег на баснословную по тем временам сумму в 6200 рублей (это поч­ти полмиллиона в золотом исчислении конца XIX века). ДьякТютин и Ан- фим Сильвестров кредитовали литовских купцов на 1210 рублей (боль­ше юо тысяч золотом). Член английской компании Антон Марш задол­жал С. Емельянову 1400 рублей, И. Бажену — 945, С Шорину — 525.15

Советский историк Д.П. Маковский предположил даже, что «строительный бум» XVI века играл в тогдашней России ту же роль, что известный железнодорожный бум конца XIX века в индустриали­зации и формировании третьего сословия. То есть, по его мнению, уже тогда сложились экономические предпосылки для социальных и политических процессов, которым суждено было реализоваться лишь три столетия спустя.

У меня решительно нет здесь возможности рассматривать эту ги­потезу. Ограничусь лишь простейшими фактами, логически её под­крепляющими. Сохранились, например, расчеты материалов, кото­рые потребовались для строительства Смоленской крепости. Пошло на него 320 тыс. пудов полосового железа, 15 тыс. пудов прутового железа, миллион гвоздей, 320 тыс. свай. Есть и другие цифры, но не хочется делать текст похожим на прейскурант. И без них нетрудно представить, сколько понадобилось материалов для строительства такого числа новых городов.

И кто-то ведь должен был все эти материалы произвести. Не вез­ли же в самоу деле доски, железо и камень из-за границы. Значит, было в наличии крупное специализированное производство. И не было тогда нужды государству искусственно насаждать его, опекать и регулировать, как станет оно делать при Петре. Крупное частное предпринимательство рождалось спонтанно. Во всяком случае, все предпосылки для него были налицо — и экономический бум, и ры­нок свободной рабочей силы, и свободные капиталы, и правовая за-

Цит. по: АЛ. Зимин. Реформы Ивана Грозного, М., i960, с. 158.

Д.П. Маковский. Развитие товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве русско­го государства в XVI веке, Смоленск, i960.

щита частной — не феодальной — собственности, совершенно оче­видная в Судебнике 1550-Г0. В довершение ко всему, как доносил по начальству посланник Ватикана Альберт Кампензе, «Москва весьма богата монетою... ибо ежегодно привозится туда со всех концов Ев­ропы множество денег за товары, не имеющие для москвитян почти никакой ценности, но стоящие весьма дорого в наших краях».16

Короче, как старинные, так и современные источники не оставля­ют ни малейших сомнений в том, что, вопреки классикам, Россия пер­вой половины XVI века была богатой и сильной европейской страной, о «невежестве» и тем более «небытии» которой не могло быть и речи.


Глава первая Завязка трагедии

Так что же, ошибались классики рус­ской историографии?

Нет, так тоже сказать нельзя. Парадокс в том, что они были и правы и неправы. Ибо там, где Ченслер в 1553-м увидел деревни удивитель­но населенные народом, четверть века спустя его соотечественник Флетчер неожиданно обнаружил пустыню. Там, где крестьяне, начи­ная с конца XV века, деятельно расчищали лесные массивы, расши­ряя живущую (т.е. обрабатываемую) пашню, теперь была пустошь. И размеры её поражали воображение.

По писцовым книгам 1573-78 годов в станах Московского уезда числится от 93 до 96 % пустых земель.

В Можайском уезде насчитывается до 86 % пустых деревень, в Переяславле-Залесском — до 70.

Углич, Дмитров, Новгород стояли обугленные и пустые, в Можай­ске было 89 % пустых домов, в Коломне — 92 %.

Живущая пашня новгородской земли, составлявшая в начале века 92 %, в 1580-е составляет уже не больше ю %.

Не лучше была ситуация и в торговле. Вот лишь один пример. В1567 году в посаде Устюжны Железопольской 40 лавок принадлежало «лут- чим людям» (т.е. оптовым торговцам металлическими изделиями), 40

16 Библиотека иностранных писателей о России XV-XVI веков, т. 1, с.111-112.

лавок — «средним» и 44 — «молодшим». При переписи 1597 года «лут- чих» вУстюжне не оказалось вовсе, а «средних» не набралось и десятка. Зато зарегистрировали писцы 17 пустых дворов и 286 дворовых мест.17

И так — повсюду. Страна стремительно деградировала.

Экономические и социальные процессы, совсем еще недавно обещавшие ей стремительный взлет, не просто останавливаются — исчезают, словно их никогда и не было. Прекращается дифференци­ация крестьянства. Пропадаеттрехпольная (паровая) система земле­делия. Разрушается крупное производство. Прекращается урбаниза­ция страны, люди бегут из городов. И так же неудержимо, как только что шло превращение холопов (рабов) в наёмных рабочих, идет их превращение в холопов. «Удельный вес вольного найма как в про­мышленности, так и в сельском хозяйстве в XVI веке безусловно был много и много выше, чем в XVIII», — замечаеттот же Маковский.18

Короче говоря, случилось нечто невероятное, вполне сопостави­мое, по мнению Н.М. Карамзина, с последствиями монгольского по­грома Руси в XIII веке. Буквально на глазах у одного поколения, меж­ду визитами в Москву Ченслера и Флетчера, богатая, могущественная Россия и впрямь превратилась вдруг в «бедную, слабую, почти неиз­вестную» Московию, прозябающую на задворках Европы. И время потекло в ней вспять. Надолго. На полтора столетия. И ко времени Петра Россия, правы классики, действительно погружается в пучину политического и экономического небытия. И действительно на много десятилетий перестали нас считать за людей. И действительно счасть­ем было для России, восставшей при Петре из московитского праха, обрести хотя бы статус «державы второго класса». И на столетия бы­ла она отныне обречена «догонять Европу».

Что же произошло в те роковые четверть века? Какой-нибудь ги­гантский природный катаклизм? Нашествие варваров? Что должно бы­ло случиться в стране, уверенно, как мы видели, шагавшей к процвета­нию и могуществу, чтобы она так внезапно и страшно деградировала?

Е.И, Заозерская. У истоков крупного производства в русской промышленности XV—XVII веков, M., 1970, с. 220.

Д.П. Маковский. Цит. соч., с. 192.

Происхождение катастрофы

Согласитесь, что это очень важный вопрос — не только для прошлого России, но и для её будущего. Что-то очень неладно должно быть в стране, где возможны такие неожиданные и сокрушительные катастрофы.

Я могу с чистой совестью поручиться, что прежде, чем читатель закроет эту книгу, он будет знать ответ на этот вопрос. Во всяком слу­чае у него будет возможность познакомиться с тем, как отвечали на него историки на протяжении всех истекших после катастрофы четы­рех с половиной столетий. В известном смысле ответу на него эта книга, собственно, и посвящена.

Сейчас скажу лишь, что нет, не зарегистрировали исторические хроники в эту фатальную для страны четверть века никаких природ­ных бедствий, никаких варварских нашествий. Катастрофа была всецело делом рук её собственного правительства. Будем справед­ливы, признают это и российская и западная историография. Разно­гласия начинаются дальше.

Глава первая Завязка трагедии

Была ли катастрофа результатом того, что внук великого рефор­матора Ивана III, тоже Иван Васильевич, больше известный под име­нем Г розного царя, внезапно и круто изменил курс национальной по­литики, завещанный стране его дедом, или просто оказался он поче­му-то кровожадным тираном — и политика тут ни при чем? Самый влиятельный из родоначальников русской историографии Н.М. Ка­рамзин держался второго мнения. «По какому-то адскому вдохнове­нию, — убеждал он читателей, — возлюбил Иоанн IV кровь, лил оную без вины и сёк головы людей славнейших добродетелями».19

Понятно, что версия об «адском вдохновении» как причине не­виданной после монгольского погрома национальной катастрофы, едва ли могла удовлетворить позднейших историков (хотя, как мы еще увидим, до сих пор находятся эксперты, пытающиеся объяснить катастрофу патологиями в характере Грозного царя). Большинство,

19 Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, М., 1991, с. 40.

Часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

однако, склонилось к более материальным её объяснениям. В конце концов едва ли удовлетворило бы кого-нибудь объяснение анало­гичной национальной катастрофы 1917-го «адским вдохновением» Ленина. Впрочем, как мы еще увидим, последователей у Карамзина и в XIX веке было немного.

Некоторые историки ссылались на то, что катастрофический упадок русских городов и закрепощение крестьянства были просто издержками политики централизации страны, которую вслед за де­дом проводил Иван IV. Другие объясняют катастрофу затянувшейся на четверть века и крайне неудачной войной за балтийское побере­жье, результатом которой было разорение страны. Третьи говорят, что сама эта разорительная война была следствием воинственности набиравшего тогда силу служебного дворянства, которое зарилось на богатые прибалтийские земли.

Объединяет все эти разнородные объяснения вот что: ни одно из них даже не пытается связать катастрофу, постигшую Россию в треть­ей четверти XVI века, с последующей её судьбою. Между тем самым важным из её результатов было нечто, далеко выходящее за рамки одной четверти века и определившее будущее страны на столетия вперед — вплоть до наших дней. Я имею в виду Великую Самодер­жавную революцию, т.е. тотальный террор, следствием которого бы­ло не только закрепощение её крестьянства, но и насильственная ликвидация традиционного политического устройства страны. Из «абсолютно^монархии с аристократическим управлением»,20 ка­кой, согласно В.О. Ключевскому была Россия на протяжении её Ев­ропейского столетия, превратилась она в патерналистскую диктату­ру, в которой, по известному выражению М.М. Сперанского, оста­лось «лишь два состояния — рабы государевы и рабы помещичьи».21

Почему не заметил этой решающей политической метаморфозы Карамзин, понятно. Он исходил из того, что самодержавие было есте­ственным для России политическим строем с самого начала её пра­вославной государственности. Отсюда и «адское вдохновение» как

В.О. Ключевский. Сочинения, т, 2, М., 1957, с. 180. М.М. Сперанский. Проекты и записки, М. — Л., 1963, с. 43.

единственно возможный мотив тотального террора, впервые при­шедшего тогда на pyccityK) землю. Но вот почему не заметили (и про­должают не замечать) этого основополагающего факта последующие поколения историков — действительно загадка.

Это тем более странно, что именно с самодержавной революци­ей связано было и радикальное изменение в международном стату­се русского царя. Отныне был он официально объявлен в Москве единственным в мире покровителем и защитником истинного хрис­тианства — православия. Соответственно изменялся и статус подвла­стной ему России: она теперь претендовала на положение мировой державы («першего государствования», как это тогда называлось).

Отсюда и европейская война, которую развязал, вопреки поли­тике и намерениям своего правительства, первый самодержавный царь России. И едва мы это поймем, происхождение катастрофы, по­стигшей страну в третьей четверти XVI века, тотчас теряет свою зага­дочность. Комбинация непосильной четвертьвековой войны против всей, по сути, Европы и тотального террора, сопряженного с поголо­вным истреблением лучших административных и военных кадров страны, просто не могла не привести к катастрофе.

Конечно, пока это лишь гипотеза, доказательству которой и по­священа эта книга. Лишь одно соображение хотел бы я сейчас доба­вить как, если угодно, мимолетное подтверждение своей гипотезы. То, что родилось при Иване IV под именем «першего государствова­ния», то, что привело к национальной катастрофе, с описания кото­рой начинается эта книга, не умерло, как бы парадоксально это ни звучало, и в наши дни. Только сейчас называется оно Русским проек­том (или Русским реваншем).

Право, трудно не расслышать это миродержавное притязание Грозного царя в сравнительно недавнем публичном заявлении Г.О. Павловского, человека близкого, по общему мнению, к правящим кругам: «Следует осознать, что в предстоящие годы, по крайней мере, до конца президентского срока Путина и, вероятно, до конца прези­дентства его ближайших преемников, приоритетом российской внеш­ней политики будет превращение России в мировую державу XXI века или, если хотите, возвращение ей статуса мировой державы XXI века».

Глава Первая Завязка трагедии

Часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

Сказано это было на пресс-конференции в Агентстве новостей в присутствии великого множества журналистов. Павловский под­черкнул, что цель «отвоевания статуса мировой державы» разделя­ют «не только власти России, но и её общество и даже оппозиция».22 Тем не менее, никто из присутствующих даже не спросил его, что именно имеет он в виду. Отстранение от дел нынешней мировой дер­жавы, Соединенных Штатов, весьма, как мы знаем, ревниво относя­щихся к своему статусу? Или восстановление биполярной структуры мира, как во времена СССР? Или что? Должен ведь у «приоритета внешней политики» быть какой-нибудь план его реализации. И должны его авторы отдавать себе отчет, что так же, как во времена Ивана Грозного, претензия на першее государствование чревата большой войной.

Глава первая Завязка трагедии

Так выглядит сегодня Русский проект, родившийся при Иване Грозном, который, собственно, и предпринял первую попытку его осуществления. Никто, увы, не напомнил Павловскому, чем кончи­лось это в третьей четверти XVI века. Как, впрочем, и все другие по­пытки в этом направлении — в XIX и XX веках. Не говоря уже о том, что при удручающе незначительном весе России в международной экономике (2 % мирового ВВП) претензия на миродержавность про­изводит эффект, скорее, комический. Но это уже другая тема. У неё другие черты и другие герои. И обсуждать её предстоит нам, соответ­ственно, в других книгах этой трилогии.

Альтернатива

Сейчас, однако, начать придется издалека.

В середине XIII века неостановимая, казалось, лава азиатской вар­варской конницы, нахлынувшая из монгольских степей, растоптала Русь на своём пути в Европу. Только на Венгерской равнине, где за­канчивается великий азиатский клин степей, ведущий из Сибири в Европу, была эта лава остановлена и хлынула назад в Азию. Но вся

RIA Novosti, Feb. 3, 2005. WWW.Fednews.ru

(обратный перевод с английского).

восточная часть того, что некогда было Киевско-Новгородской Ру­сью, оказалась на столетия отдаленной европейской провинцией ги­гантской степной империи, Золотой Орды.

Лишь два с половиной столетия спустя вновь задышала Русь и началось то, что я — по аналогии с процессом, происходившим в то же примерно время на западной окраине Европы, в Испании, — на­зываю русской Реконкистой: отвоевание национальной территории. Десять поколений понадобились Москве, чтобы собрать по кусочкам раздробленную землю и к концу XV века отвоевать свою независи­мость. В 1480-м последний хан Золотой Орды Ахмат был встречен московской армией на дальних подступах к столице, на реке Угра и, не решившись на открытый бой, отступил. Отступление преврати­лось в бегство. Ахмат сложил голову в Ногайских степях от татарской же сабли. Золотая Орда перестала существовать. Россия начинала свой исторический марш.

И начинала она его на волне национально-освободительного движения столь успешно, что три поколения после этого страна бы­ла, словно пытаясь наверстать упущенное в монгольском рабстве время, в непрерывном наступлении. И так же, как в случае Испании, могло показаться, что она осознаёт некую историческую цель и упорно идёт к её реализации. Но цель эта, насколько можно рекон­струировать её сейчас непредвзятому наблюдателю, была, в отличие от Испании, похоже, двоякой. Требовала она как завершения Рекон­кисты, так и успешной церковной Реформации. Только добившись успеха в обоих этих предприятиях, могла Россия вернуться в евро­пейскую семью народов не слабейшей запоздалой сестрой, но рав­ноправным партнером, одной из великих держав Европы.

Международная ситуация этой цели благоприятствовала. Парал­лельно с распадом северного ударного кулака азиатской конницы стремительно набирал силу новый, южный её кулак — османские турки. В 1453 году они сокрушили Византийскую империю, в 1459-м завоевали Сербию, в 1463-м — Боснию и к концу XV века — с покоре­нием в 1499-м Черногории — в их руках был весь Балканский полу­остров. А подчинив себе в 1475 году Крымское царство и захватив Керчь, турки, по сути, превратили Черное море в османское озеро.

Мало кто сомневался после этого в Европе, что новая евразий­ская сверхдержава представляла смертельную опасность её жизнен­ным центрам. Последние сомнения отпали, когда в 1526 году пала под ударами османской конницы Венгрия. Вопрос, казалось, был те­перь лишь в том — кто следующий? Мартин Лютер даже пытался обосновать необходимость церковной Реформации тем, что, не пройдя через духовное возрождение, Европа неминуемо станет до­бычей новой евразийской сверхдержавы.23

Из этого изменения политической геометрии в Европе и могла вырасти новая конструктивная роль России. Ибо шли теперь варва­ры не с Востока, как три столетия назад, а с Юга, рассекая Европу на две части. На пути азиатской конницы лежала теперь не Россия, а Германия. А Москва оказывалась в позиции важнейшего потенци­ального союзника для любой антитурецкой коалиции.

С высоты нашего времени хорошо видно, какая развертывалась перед нею тогда драматическая альтернатива. Отказавшись от при­вычки судить по готовым результатам (готовый результат есть нуль, как говорил Гегель, дух отлетел уже в нём от живого тела истории), мы зато обретаем способность увидеть всё богатство возможностей, все развилки предстоявшего России исторического путешествия, увидеть выбор, перед которым она стояла, во всей его полноте.

И едва оказываемся мы в этой позиции, нам тотчас же становит­ся ясно, что заключался этот выбор вовсе не в том, завершит или не завершит она свою Реконкисту. Вопрос был лишь в том, какой це­ною будет она завершена. Ценой, как сказал однажды Герцен, «уду­шения всего, что было в русской жизни свободного», убивая своих Пушкиных и Мандельштамов, изгоняя своих Курбских и Герценов, или, напротив, употребляя это духовное богатство на пользу страны. Короче, состоял выбор в том, завершит ли Россия Реконкисту на пу­ти в Евразию или в Европу.

Вот почему определяющую роль играла в этом выборе наряду с Реконкистой церковная Реформация. Именно от её успеха зависе­ло, как употреблены будут культурные ресурсы страны, сосредото-

23 Д. Егоров. Идея турецкой реформации в XVI веке, Русская мысль, 1907, кн. 7.

ценные в ту пору в церковных кругах. Поможет ли церковь вернуть возрождающуюся Россию к европейской традиции Киевско-Новго- родской Руси, ускорив таким образом её воссоединение с Европой, от которой страна была насильственно отрезана варварским нашес­твием, или, напротив, станет она могущественным препятствием на этом пути?

Я постараюсь показать в этой книге читателю, как почти целое столетие колебалась Москва перед этой цивилизационной альтерна­тивой. Показать, когда и почему предпочла она Европе Евразию. И как привёл её этот роковой выбор к той самой опустошительной национальной катастрофе, с описания которой начиналась эта гла­ва. Но не станем забегать вперед.


Глава первая Завязка трагедии


Европу

Если наша реконструкция исторических це-

лей Москвы после обретения ею независимости верна, то нетрудно очертить и задачи, от исполнения которых зависела реализация этих целей. Очевидно, что в первую очередь предстояло ей избавиться от последствий ордынского плена. Их было, разумеется, много, этих последствий, но два самых главных били в глаза.

Во-первых, феодальная дезинтеграция создала глубокую пута­ницу в её экономической и правовой структуре — как единое целое страна практически не существовала. Требовались серьезные адми­нистративные и политические реформы. Во-вторых, церковь, быв­шая на протяжении почти всего колониального периода фавориткой завоевателей, завладела в результате третью всего земельного фон­да страны, главного тогда её богатства. И, что еще важнее, неумоли­мо продолжала отнимать у правительства всё большую его долю. Это тяжелое наследство степного ярма было, впрочем, составной частью всё той же феодальной дезинтеграции. Не отняв у церкви в процессе Реформации её материальные богатства, не освободив её таким об­разом для исполнения духовной и культурной миссии, центральная власть не могла, по сути, стать властью (по крайней мере в европей­ском варианте развития России).

Были, конечно, и другие задачи. Например, покуда страна лежа­ла раздавленная железной монгольской пятой, всю западную часть бывшей Киевско-Новгородской Руси оккупировала Литва. Я не гово­рю уже о том, что осколки Золотой Орды, малые татарские орды, во­все не исчезли с распадом бывшей степной империи. Они преобра­зовались в террористические гангстерские союзы, по-прежнему уг­рожавшие самому существованию России. Казанская и Ногайская орды держали под контролем великий волжский путь в Иран и Сред­нюю Азию. Крымская орда распоряжалась всем югом страны с его богатейшими черноземами. Еще важнее, однако, было то, что инспи­рируемые османской Турцией, могли они в любой момент возобно­вить (и возобновляли) былые колониальные претензии Золотой Ор­ды. И, наконец, лишенная морских портов страна была отрезана от Европы. Восстановить с ней морскую связь можно было, используя Белое море, а еще лучше — завоевав порт на Балтике.

Чего нельзя было сделать, это реализовать все цели одновремен­но. Страна нуждалась в глубоко продуманной и гибкой национальной стратегии, рассчитанной на много десятилетий вперед. С подробным разговором о ней мы, однако, повременим. Просто перечислим, что удалось сделать за первое после завоевания независимости столетие в самом начале истории русской государственности, покуда не была она обращена вспять той самой самодержавной революцией, о кото­рой мы только что говорили и которая безвозвратно перечеркнула все достижения Европейского столетия. Вот что сумела сделать за это время Москва.

Завершить воссоединение страны, на несколько веков опере­див Германию и Италию, а если сравнивать с Испанией или Франци­ей — без гражданских войн, малой кровью, превратившись из конг­ломерата феодальных княжеств в единое государство (символом этого единства стали Судебники 1497 и 1550 годов, установившие в стране единое правовое пространство).

На поколение раньше своих северо-европейских соседей встать на путь церковной Реформации.

Создать местное земское самоуправление и суд присяжных.

Преодолеть средневековую «патримониальность» (при которой

государство рассматривалось как вотчина, «patrimony» княжеского рода), превратившись в сословную монархию. Говоря словами совре­менного историка, «монархия уже не могла им [самоуправляющимся сословиям] диктовать, а должна была с ними договариваться».24

Создать национальное сословное представительство (Зем­ский Собор).

Разгромить две из трех малых татарских орд, Казанскую и Но­гайскую, взяв тем самым под свой контроль великий волжский путь.

Научиться использовать для международной торговли Белое море, а затем и завоевать морской порт на Балтике (Нарву), пользо­вавшийся, как мы помним, такой необыкновенной популярностью у европейских купцов.

Отвоевать у Литвы ряд важнейших западнорусских городов, включая Смоленск.

Достижения, как видим, колоссальные. Но еще более крупный задел подготовлен был на будущее — для последнего мощного рыв­ка и окончательного воссоединения с Европой.Экономический бум первой половины XVI века, стремительное и ничем не ограниченное (напротив, поощряемое государством) раз­витие спонтанных процессов крестьянской дифференциации и рост городов, распространение частной (не феодальной) собственности — * всё это постепенно создавало русскую предбуржуазию, третье, если хотите, сословие, способное в конечном счете стать, как повсюду в Европе, могильщиком косного и малоподвижного средневековья.

На протяжении всего этого столетия в стране шла бурная — и со­вершенно открытая — интеллектуальная дискуссия о её будущем, главным образом в связи с перспективой церковной Реформации. Именно это и имею я в виду под «Европейским столетием России» — время, когда самодержавия еще не было, когда русское крестьян­ство было еще свободным и договорная традиция еще преобладала, когда общество еще принимало активное участие в обсуждении пер­спектив страны. На ученом языке — время, когда Россия развива­лась в рамках европейской парадигмы.

24 Борис Флоря. Иван Грозный, Мм 1999, с. 52-53-

Новые и старые социальные элиты, естественно, конкурировали друг с другом, но ничего похожего на ту истребительную войну меж­ду ними, которая началась после 1560 года в ходе самодержавной революции, не наблюдалось. Тем более, что крестьянство, из-за ко­торого весь сыр-бор впоследствии и разгорелся, оставалось в Евро­пейском столетии свободным.

То же самое — где-то раньше, где-то позже — происходило в этот период практически во всех европейских странах. Москва, как и Ки- евско-Новгородская Русь, обещала стать государством, которое ни­кому из современников не пришло бы в голову считать особым, не таким, как другие, выпадающим из европейской семьи. И уж тем бо­лее наследницей чингизханской империи.


на I ерманы Завязка трагедии

Глава первая


Но чем дальше заходили в Москве европейские ре-

формы, тем ожесточеннее, как мы уже знаем, становилось сопро­тивление.

В первую очередь потому, что иосифлянская церковь, напуган­ная мощной попыткой реформации при Иване III, перешла после его смерти в идеологическое контрнаступление. Искусно, как мы еще увидим, связав Реформацию с религиозной ересью, она выработала универсальную идейную платформу, предназначенную навсегда по­ложить конец покушениям государства на монастырские земли. Это и была платфбрма самодержавной революции.

В обмен на сохранение церковных богатств царю предлагались неограниченная власть внутри страны и тот самый статус вселенско­го защитника единственно истинной христианской веры, который лег в основу претензий России на миродержавность. Соблазн ока­зался неотразим. Во всяком случае, для Ивана IV.

Во-вторых, наряду с процессом крестьянской дифференциации, порождавшим, как повсюду в Европе, российскую предбуржуазию, в стране шел параллельный процесс дифференциации феодальной. И центральный бюрократический аппарат все больше и больше опирал­ся против боярской аристократии на стремительно растущий класс слу­жебного дворянства. То был офицерский корпус новой армии центра­лизованного государства, с которым оно — из-за недостатка денег в каз­не — расплачивалось землей, раздаваемой в условное (поместное) вла­дение. Вместе, разумеется, с обрабатывавшими её крестьянами.

Так же, как церковь нуждалась в самодержавной государствен­ности, чтобы сохранить свои гигантские земельные богатства, слу­жебное дворянство нуждалось в ней, чтобы закрепить за его помес­тьями крестьян, норовивших перебежать на более свободные бояр­ские земли. Другими словами, складывался военно-церковный блок, жизненно заинтересованный в режиме самодержавной влас­ти, способной подавить сопротивление боярской аристократии, кре­стьянства и предбуржуазии.

В ситуации такого неустойчивого баланса политических сил и развертывающейся идеологической контратаки церкви решаю­щую роль приобретала личность царя. Он оказался арбитром, в ру­ках которого сосредоточились практически неограниченные полно­мочия определить исторический выбор страны.

Фокусом этого выбора неожиданно стал вопрос стратегический. Речь шла о том, продолжить ли блестяще начавшееся в конце 1550-х наступление против последнего осколка Золотой Орды, Крымского ханства, и стоявшей за ним Османской сверхдержавы (присоеди­нившись тем самым де-факто к европейской антитурецкой коали­ции). Или бросить вызов Европе, завоевав Прибалтику (Ливонию), «повернуть, — говоря языком царя, — на Германы», избрав таким образом стратегию, по сути, протурецкую и оказавшись де-факто членом антиевропейской коалиции.

Непредубежденному читателю очевидно, что и выбора-то ника­кого тут на самом деле не было. Никто не угрожал Москве с Запада и уж тем более из Ливонии, которая тихо угасала на задворках Евро­пы, тогда как оставлять открытой южную границу было смертельно опасно. Соглашался с этим даже евразиец.

Г.В. Вернадский, в принципе признававший, что царь Иван был прав в споре с собственным правительством, которое отчаянно на­стаивало на антитатарской стратегии. «Попытка [царя] добиться вы­хода России к Балтийскому морю, — писал он, — не являлась его лич­ной причудой. Россия нуждалась в выходе на запад и для торговли, и для развития культурных связей».25

И тем не менее даже Вернадский должен был признать, что «на этой стадии Москва не могла отсрочить решение крымского вопро­са, ливонский же вопрос такую отсрочку допускал. Реальная дилем­ма, с которой столкнулся царь Иван, означала не выбор между вой­ной против Крыма и натиском на Ливонию, а выбор между войной с одним Крымом или на два фронта — с Крымом и Ливонией. Иван выбрал последнее, и результат оказался катастрофическим».26

И кроме того, кому вообще могло прийти в тогдашней Москве в голову после столетий, проведенных в ордынском плену, избрать протатарскую стратегию? Ведь крымчаки, окопавшиеся за Переко­пом, давно уже стали в народном сознании символом этого веково­го унижения. Более того, они продолжали торговать на всех азиат­ских базарах сотнями тысяч захваченных ими в непрекращающихся набегах русских рабов. Мудрено ли в этих условиях, что московское правительство считало антитатарскую стратегию не только един­ственно правильной, но и естественной для тогдашней России наци­ональной политикой?

Церковь, правда, считала иначе. Идеологическая опасность За­пада была для неё страшнее военной угрозы с юга. Тем более, что церковная Реформация, словно лесной пожар, распространялась уже тогда по всей Северной Европе. А материальный аспект этой Ре­формации ме^кдутем как раз в конфискации монастырских земель и состоял. Следовательно, продолжи Россия марш в Европу, начатый при Иване 111, не удержать было монастырям свои земли.

Еще важнее, впрочем, была позиция царя. К концу 1550-х он уже вполне проникся внушенной ему церковниками идеологией само­державной революции. Она, между тем, предусматривала, как мы уже знаем, что приоритетом внешней политики должна стать вовсе не защита южных рубежей страны оттатарской угрозы, но обрете­ние Россией статуса мировой державы. И лучшего способа для реа-

Георгий Вернадский. Русская история, M., 1997, с. 99.

G. Vernadsky: A History of Russia, Yale Univ. Press, 1969, vol.5, part 1, p. 90-91.

лизации этой цели, нежели ударить по «мягкому подбрюшью» нена­вистного церковникам «латинства», неожиданно оказавшегося рас­садником грозной для них Реформации, нельзя было и придумать. Короче говоря, России предстоял «поворот на Германы».

Что произошло в результате этого стратегического выбора, об­щеизвестно. В 1560 году царь совершил государственный перево­рот, разогнав своё строптивое правительство. После учреждения оп­ричнины переворот этот перешел в самодержавную революцию, со­провождавшуюся массовым террором, который, в свою очередь, перерос в террор тотальный. В результате репрессий погибли не только сторонники антитатарской стратегии, но и их оппоненты, под­державшие переворот. А в конце концов и сами инициаторы терро­ра. Все лучшие дипломатические, военные и административные кад­ры страны были истреблены под корень.

Напоминаю я здесь об этом лишь для того, чтобы показать чита­телю, как неосмотрительна оказалась мировая историография в ин­терпретации общеизвестного. Никто, в частности, не обратил внима­ния на сам факт, что именно антиевропейский выбор царя (принци­пиально новый для тогдашней Москвы) заставил его — впервые в русской истории — прибегнуть к политическому террору. Причем террору тотальному, предназначенному истребить не только тогдаш­нюю элиту страны, но, по сути, и то государственное устройство, с которым вышла она из-под степного ярма.

Другими словами, связь между затянувшейся на целое поколе­ние Ливонской войной и установлением в Москве самодержавной диктатуры прошла каким-то образом мимо мировой историогра­фии. Между тем, из неё, из этой основополагающей связи, как раз и следует, что евразийское самовластье принесла России именно культурно-политическая ориентация на обретение статуса миро­вой державы. В ней, собственно, и состояла суть самодержавной революции.

Государственное устройство, завещанное стране Иваном III и ре­формистским поколением 1550-х, требовалось для этого разрушить дотла. Ибо не обещало оно ни неограниченной власти царю, ни га­рантии иосифлянской церкви, что Реформация не будет возобнов­лена, ни надежды на обретение статуса мировой державы. Церкви нужно было отрезать страну от Европы, царю — «першее государ- ствование», служебному дворянству — прибалтийские земли. И до­биться всего этого без тотального террора оказалось в тогдашней Москве невозможно.

Катастрофа

Впрочем, вполне может быть, что гипотеза моя неверна. В конце концов, я — заинтересованное лицо, Я говорю — или пытаюсь говорить — от имени своего потерянного поколения и вообще от имени интеллигенции, которую самодержа­вие традиционно давило и которая столь же традиционно находи­лась к нему в оппозиции. И никто еще не доказал, что интересы ин­теллигенции непременно совпадают с национальными интересами.

Да, мы видели в начале главы, как внезапная катастрофа русских городов и русского крестьянства, случившаяся как раз в эти роковые четверть века Ливонской войны, превратила население преуспеваю­щей страны в «слабый, бедный, почти неизвестный народ». Видели, как именно в эти годы начала вдруг неумолимо погружаться Россия во тьму «небытия и невежества». Но, может быть, перед нами просто хронологическое совпадение? Может, по какой-то другой причине неожиданно устремилась страна от цивилизации к варварству? По­пробуем поэтому взглянуть на дело под другим углом зрения, на этот раз непосредственно связанным с «поворотом на Германы».

Глава первая Завязка трагедии

Ведь и с международным престижем России тоже случилось во время Ливонской войны что-то очень странное. Документы говорят нам: в начале этого поворота царь демонстративно отказался назы­вать в официальной переписке «братьями» королей Швеции и Да­нии, утверждая, что такое амикошонство дозволяет он лишь вели­чайшим суверенам тогдашнего мира — турецкому султану и герман­скому императору. Только что разбранил он «пошлою девицей» королеву Англии Елизавету и третировал как плебея в монаршей се­мье польского короля Стефана Батория. Только что в презрительном письме первому русскому политическому эмигранту князю Курбско­му похвалялся, что Бог на его стороне, доказательством чему — по­бедоносные знамена Москвы, развевающиеся над Прибалтикой. И что, коли б не изменники, подобные Курбскому, завоевал бы он с Божией помощью и всю Германию. Короче, в начале войны Россия была на вершине своего могущества.

И вдруг всё словно по волшебству переменилось. Как и предви­дело репрессированное Грозным правительство, повернув на Гер­маны, царь открыл южную границу, по сути, пригласив татар атако­вать Москву. И в самом деле, в 1571 году Россия оказывается не в си­лах защитить собственную столицу от крымского хана, сжегшего её на глазах у изумленной Европы. Мало того, уходя из сожженной Мос­квы, оставил хан сбежавшему в Ярославль, затем в Вологду царю та­кое послание: «А ты не пришел и против нас не стал, а еще хвалился, что-де я государь Московский. Были бы в тебе стыд и дородство, так ты бы пришел против нас и стоял». Пусть читатель на минуту предста­вит себе, каково было царю, добивавшемуся для России статуса ми­ровой державы и отказывавшемуся «сноситься братством» с евро­пейскими государями, выслушивать такое унизительное — и публич­ное — нравоучение от басурманского разбойника. Выслушивать — и не посметь ответить.

Впрочем, то ли еще придётся ему выслушать десятилетие спустя от победоносного «латинского» еретика Батория, вторгшегося по­добно хану на российскую территорию! Обозвав царя Фараоном мо­сковским и волком в овечьем стаде, Баторий также «не забыл, — по словам Р.Ю. Виппера, — кольнуть Ивана в самое уязвимое место: „Почему ты не приехал к нам со своими войсками, почему своих подданных не оборонял? И бедная курица перед ястребом и орлом птенцов своих крыльями покрывает, а ты, орел двуглавый (ибо тако­ва твоя печать), прячешься"».27

Падение престижа Москвы доходит до того, что сама она — впер­вые после Угры! — становится предметом вожделения жадных сосе­дей. Никто больше в Европе не предсказывает ей блестящего буду­щего. Напротив, предсказывают ей новое татарское завоевание.

27 Р.Ю. Виппер. Цит. соч., с. 161.

И действительно, крымский хан уже распределил области рус­ского государства между своими мурзами и дал своим купцам пра­во беспошлинной торговли в России, которую он опять — будто в старые колониальные времена — рассматривал как данницу Ор­ды. Письмо сбежавшего из Москвы бывшего опричника Генриха Штадена германскому императору так и называется: «План, как предупредить желание крымского царя с помощью и поддержкой султана завоевать русскую землю». Один завоеватель спешил опе­редить другого.

И спесивый царь, опустошивший и терроризировавший свою страну, начинает вдруг сооружать в непроходимых вологодских ле­сах неприступную крепость — в надежде спрятаться в ней от соб­ственного народа. И на всякий случай вступает в переписку с «по­шлою девицей», выговаривая себе право политического убежища в Лондоне.28 В конечном счете, Москва потеряла не только 101 ли­вонский город — всё, что за четверть века завоевала, — но и пять ключевых русских городов впридачу. Все это пришлось отдать поля­кам. Шведам отдали балтийское побережье, то самое «окно в Евро­пу», которое полтора столетия спустя ценою еще одной четвертьве­ковой бойни пришлось отвоевывать Петру.

Французский историкXVII века де Ту вообще благосклонно отно­сившийся к Ивану Грозному, вынужден был завершить свой панеги­рик неожиданно печальным эпилогом: «Так кончилась Московская война, в которой царь Иван плохо поддержал репутацию своих предков... Вся страна по Днепру от Чернигова и по Двине до Стари­цы, края Новгородский и Ладожский были вконец разорены. Царь потерял больше 300 тысяч человек, около 40 тысяч были отведены в плен. Эти потери обратили области Великих Лук, Заволочья, Новго­рода и Пскова в пустыню, потому что вся молодежь этого края погиб­ла в войне, а старики не оставили по себе потомства».29

Де Ту ошибался. Он не знал, что по тогдашним подсчетам до 8оо тысяч человек погибло и было уведено в плен татарами только после

Там же. Там же, с. 175.

александр янов i

Европейское столетие России. 1480-1560

их похода на Москву в 1571-м. Учитывая, что население тогдашней России составляло около десяти миллионов человек, получается, что жизнью каждого десятого, тяжелейшими территориальными по­терями, неслыханным национальным унижением расплачивалась поставленная на колени страна за попытку своего царя осуществить первый в истории Русский проект.

Как сырьевой рынок и как удобный способ сообщения с Перси­ей она, конечно, никуда не делась и после Ливонской войны. Пере­стала она существовать лишь как один из центров мировой торгов­ли и европейской политики. И не в том беда была, что её больше не боялись, а в том, что перестали замечать. Из европейского Кон­гресса исключили Москву еще в 1570 году в Штеттине, в разгар Ли­вонской войны.30 Еще хуже было то, что, как пишет один из лучших американских историков России Альфред Рибер, «теоретики меж­дународных отношений, даже утопические мыслители, конструиро­вавшие мировой порядок, не рассматривали больше Москву как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сооб­щество цивилизованных народов».31 Вот же чем объясняется заме­чание М. Андерсена, на которого мы ссылались в начале этой гла­вы, что в XVII веке знали о России в Англии меньше, чем за столетие до этого. Короче, первая попытка обрести статус мировой державы привела не только к полному разорению страны, но и к её отлуче­нию от Европы.

Тут мне, наверное, самое время отказаться от выводов. Ибо в противном случае пришлось бы констатировать, что интересы ин­теллигенции, от имени которой я пытаюсь здесь говорить, действи­тельно каким-то образом совпадают с национальными интересами России.

AlfredRieber. Persistent Factors in Russian Foreign Policy in Hugh Ragsdale, ed„ Imperial Russian Foreign Policy, Cambridge Univ. Press, 1993, p. 347.

Ibid., p. 347-348.

I - Глава первая

Иваниана. Завязка трагедии

Историографический кошмар

Так, по крайней мере, свидетельствуют факты. Но не так думали русские историки. Их заключение было прямо противопо­ложным. От одного из них вы могли услышать, что именно в своем ре­шении выступить против Европы «Иван Грозный встаёт как великий политик» (И.И. Смирнов). От другого, что именно в Ливонской войне «встаёт во весь рост крупная фигура повелителя народов и великого патриота» (Р.Ю. Виппер). От третьего, что царь «предвосхитил Петра и проявил государственную проницательность» (С.В. Бахрушин).

Это всё советские историки. Но ведь и подавляющее большин­ство их дореволюционных коллег придерживалось аналогичной точ­ки зрения. И уж во всяком случае никто из них (за исключением Н.И. Костомарова и, как мы уже знаем, Вернадского) никогда не ин­терпретировал Русский проект Грозного царя и Ливонскую войну как историческую катастрофу, породившую евразийское самодер­жавие. Никто даже не попытался серьезно рассмотреть альтернати­вы этой войне, словно бы «поворот на Германы» был естественной, единственно возможной для России стратегией в середине XVI века. То же самое, как мы уже знаем, повторилось и в XX веке с вопросом об участии России в Первой мировой войне

Почему? *

Для меня этот вопрос имеет столь же драматическое значение, как и вопрос о причинах катастрофы. В самом деле, о жизни Ивана Грозного и его характере, о его терроре и опричнине написана за четыре столетия без преувеличения целая библиотека: статьи, моно­графии, памфлеты, диссертации, оды, романы — тома и тома. И нет в них примиренных коллизий. Шквал противоречий, неукоснительно воспроизводящийся из книги в книгу, из поколения в поколение, из века в век — вот что такое на самом деле Иваниана.

Всё, что историки, романисты, диссертанты и поэты думали о се­годняшнем дне своей страны, пытались они обосновать, подтвердить,

александр янов i

Европейское столетие России. 1480-1560

подчеркнуть или оправдать, обращаясь к гигантской фигуре Ивана Грозного. Русская история не стояла на месте. И вместе с нею двига­лись интерпретации, апологии, обвинения и оправдания ключевого её персонажа. Зачем далеко ходить, видим мы это и в сегодняшней Моск­ве, где диссидентские группы внутри православной церкви яростно настаивают даже не на политической реабилитации Грозного, как их предшественники, но на причислении его к лику святых. Другими сло­вами, на моральном его оправдании, на канонизации державного па­лача и «неистового кровопийцы», говоря словами Карамзина, на про­славлении царя, по поводу которого С.М. Соловьев заклинал потом­ков: «Да не произнесет историк слово оправдания такому человеку».

Впрочем, ни К. Душенов, редактор журнала «Русь православ­ная», ни А. Елисеев, редактор другого диссидентского журнала «Царь-град», возглавляющие кампанию прославления Грозного, не историки. И не обнаружили они никаких новых документов, позво­ляющих столь беспардонно ревизовать приговор Карамзина и Со­ловьева. Но недостаточно лишь объявить их неистовство «религи­озной истерикой и кликушеством», как делает историк-богослов А.Л. Дворкин.32 Недостаточно потому, что они, как и все прежние апологеты Грозного царя, точно отражают тенденции своего време­ни (в данном случае беспрецедентную моральную деградацию зна­чительной части общества). И прав был поэтому митрополит Крутиц­кий и Коломенский Ювеналий, когда заметил в докладе архиерей­скому собору в октябре 2004 года, что «вопрос о прославлении Ивана Грозного — вопрос не столько веры, религиозного чувства или достоверного исторического знания, сколько вопрос обще­ственно-политической борьбы».33

И так было всегда — на протяжении всех четырех столетий ивани- аны. В этом смысле тема Грозного царя в русской литературе есть, по сути, модель истории русского общественного сознания (даже в одном этом качестве заслуживает она специального исследования — и потому именно Иваниане посвящены заключительные главы этой книги).

А.Л. Дворкин. Иван Грозный как религиозный тип, Нижний Новгород, 2005, с. 306. Цит. по А.Л. Дворкин, с. 315.

Много раз на протяжении русской истории лучшие из лучших, честнейшие из исследователей признавались в отчаянии, что загад­ка Ивана Грозного скорее всего вообще не имеет решения. И потому не может иметь конца Иваниана. По крайней мере до тех пор, поку­да не закончится история России.

В XVIII веке Михайло Щербатов произнёс по этому поводу злопо­лучную, ставшую классической фразу, что царь Иван «в столь раз­ных видах представляется, что часто не единым человеком являет­ся».34 В XIX веке знаменитый тогда идеолог русского народничества Николай Михайловский писал: «Так-то рушатся одна за другою все надежды на прочно установившееся определенное суждение об Иване Грозном... Принимая в соображение, что в стараниях вырабо­тать это определенное суждение участвовали лучшие силы русской науки, блиставшие талантами и эрудицией, можно, пожалуй, прийти к заключению, что сама задача устранить в данном случае разногла­сия есть нечто фантастическое... Если столько умных, талантливых, добросовестных и ученых людей не могут сговориться, то не значит ли это, что сговориться и невозможно?»35

Уже в XX веке один из самых замечательных советских истори­ков Степан Веселовский горько заметил: «Со времени Карамзина и Соловьева было найдено и опубликовано очень большое количест­во новых источников, отечественных и иностранных, но созревание исторической науки подвигается так медленно, что может поколе­бать нашу веру в силу человеческого разума вообще, а не только в вопросе о царе Иване и его времени».36 (Удивительно ли, заметим в скобках, что именно Веселовский и назвал эту ситуацию историо­графическим кошмаром?)

Да, многое было в Иваниане — были открытия и были разочаро­вания, были надежды и было отчаяние. Но нас в данном случае инте­ресует не то, что в ней было, а то, чего в ней не было. А не было

М.М. Щербатов. История российская с древнейших времен, Спб., 1903, т.2, с. 832.

Н.К. Михайловский. Иван Грозный в русской литературе, Сочинения» т. 6, Спб., 1909, с. 135.

СБ. Веселовский. Исследования по истории опричнины, М., 1963, с. 335.

в ней, как мы уже упоминали, гипотезы о Грозном царе как о праро­дителе, чтобы не сказать изобретателе русского самодержавия. И представления о Русском проекте и о Ливонской войне как о свое­го рода алхимической лаборатории, в которой родилось это чудо­вищное политическое устройство и закалилась «мутация» русской государственности, обрекшая Россию на повторяющуюся нацио­нальную трагедию, тоже не было. И опять спрашиваю я: почему?


Глава первая Завязка трагедии

Может быть, недоставало необходимых для

этого документов или текстологических исследований, которые от­крыли бы глаза историкам? Увы, их было более чем достаточно. Зна­ли это эксперты и в России, и на Западе. «Можно считать, — писал в 1964 году в книге, опубликованной в Москве, Александр Зимин, — что основные сохранившиеся материалы по истории опричнины в настоящее время уже опубликованы».37 Еще более решительно признал это Энтони Гробовский в 1969-м в книге, опубликованной в Нью-Йорке: «Дискуссия об Иване IV идет не по поводу мелких дета­лей — нет согласия по вопросу о смысле всего периода. Едва ли мож­но обвинить в этом недостаток источников. Даже беглое ознакомле­ние с работами Карамзина и Соловьева и, например, Зимина и Смирнова обнаруживает, что основные источники были доступны и известны уже Карамзину и что преимущество Зимина и Смирнова перед Соловьевым крайне незначительно»38

Так ведь и я о том же — о «смысле всего периода», который заве­домо невозможно постичь, не выходя за его рамки, как невозможно судить о природе семени, не зная, что из него произросло. Согласить­ся со Щербатовым, или с Михайловским, или с Карамзиным, что смысл Иванова царствования навсегда останется «для ума загадкой», могут лишь эксперты, добровольно замкнувшие себя в XVI веке.

А.А. Зимин. Опричнина Ивана Грозного, М., 1964, с. 55.

AGrobovski. The Chosen Council of Ivan IV: A Reinterpretation, Theo Gaus'Sons, Inc., New York, 1969, p. 25.

Но ведь то, что сотворил над Россией Грозный, не умерло вместе с ним. Победившая патерналистская традиция, закрепленная в мощ­ных институтах самодержавия и крепостничества, отрезала стране путь к политической модернизации — на столетия. Гегемония государ­ства над обществом стала политической основой нашей трагедии. Не поняв этого, историки-эксперты прошли мимо её завязки.

Глава первая Завязка трагедии

оез мудрости»

Так назвал свою статью в Нью-Йоркском журнале Харперс Эрвин Чаргофф из Колумбийского университета. Истосковавшись, очевидно, по временам, когда «кропотливая под­борка источников сопровождала, но не подменяла проницательные исторические обобщения», пришел он к неожиданному и парадок­сальному заключению, что «там, где торжествует экспертиза, исчеза­ет мудрость».39

Я склонен с ним согласиться, хотя мой угол зрения несколько иной. Эксперт, который видит назначение своей работы в простом описании фактов истории, «как они были», презрительно сбрасывая со счетов все её несбывшиеся сюжеты, всё богатство нереализован­ных в ней возможностей, вводит, мне кажется, читателей в заблуж­дение. Ибо историю невозможно написать раз и навсегда — канони­зировать её, как средневекового святого, или прикрепить к земле, как средневекового крестьянина. Ибо она движется, и поэтому факт, который вчера мог казаться экспертам незначащим и не заслужива­ющим упоминания, может завтра оказаться решающим. И никому не дано знать этого наперед.

«Экспертиза

Знаменитый американский поэт-квакер Джон Гринлиф Виттиер почти полтора столетия назад нечаянно сформулировал кредо такой «экспертизы без мудрости»:

Из всех печальных слов на нашем языке Печальнейшие эти — а если бы!

39 Ervin Chargoff. Knowledge without Wisdom, Harpers, May 1980.

Впоследствии отлились эти лирические строки во вполне проза­ический канон современного эксперта, хотя и имеет он дело, в отли­чие от поэта, вовсе не с индивидуальной судьбой, но с судьбами на­родов. Вот он, этот канон: История не знает сослагательного накло­нения. Победителей, другими словами, не судят.

Но ведь таким образом мы вторично осуждаем побежденных — навсегда лишая их права на апелляцию. Более того, из участника ис­торического процесса эксперт становится таким образом чем-то вроде клерка в суде истории, бесстрастно регистрирующем приго­вор судьбы. И сама история превращается из живой школы челове­ческого опыта в компендиум различных сведений о том или о сём, годный разве что для тренировки памяти студентов.

Такова была суть вызова, который бросил я западным экспертам в своей The Origins of Autocracy.40 Эксперты, однако, тоже за словом в карман не лезли. Они обвинили меня в откровенной пристрастнос­ти, в злоупотреблении гипотезами и сослагательным наклонением. Но самое главное, в схематичности моих исторических построений, предназначенных вытащить подспудный смысл из «фактов, как они были», смысл, без которого, я уверен, факты эти, по сути, немы.

Все упреки верны. С другой стороны, однако, как не быть при­страстным, если задача состоит в выкорчевывании буквально сотен глубоко укоренившихся в мировой историографии мифов о России, создатели и пропагандисты которых тоже ведь не были беспристра­стны? А что до схематичности, точно такие же обвинения могли быть предъявлены — и, как мы еще в заключении к этой книге увидим, — предъявлялись и самому блестящему из историков России, которых я знаю, Василию Осиповичу Ключевскому. Вот как он от них защи­щался: «Историческая схема или формула, выражающая известный процесс, необходима, чтобы понять смысл этого процесса, найти его причины и указать его следствия. Факт, не приведенный в схему, есть смутное представление, из которого нельзя сделать научное употребление».41

Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Univ. of California Press, 19B1. B.O. Ключевский. Сочинения, т. 6, с. 143.

Часть первая

Глава первая Завязка трагедии

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

Другими словами, спорить можно, по мнению Ключевского, об обоснованности той или другой концептуальной схемы, но оспа­ривать схематичность исторических построений саму по себе бес­смысленно, ибо постижение истории предполагает схему. А она, в свою очередь, предполагает принятие или отвержение всех других возможных схем (вариантов) исторического развития. Серьезная схема, иначе говоря, принципиально гипотетична. Если, конечно, она не предназначена для превращения в догму.

Случай Карамзина

Вернемся на минуту к Карамзину — и мы в этом убедимся. Карамзин отказался от суждения о Грозном. Царь Иван не вмещался в его схему необходимости — и благодетельности — само­державия для России, и Карамзин, по сути, капитулировал перед сложностью темы. «Характер Иоанна, героя добродетели в юности и неистового кровопийцы в летах мужества и старости, — восклик­нул он всердцах, — есть для ума загадка».42 И ни в одной ученой го­лове не родился почему-то самый простой, по-детски бесхитрост­ный, но, право же, такой естественный для любознательного ума во­прос: а что было бы с Россией, со всеми последующими её поколениями, включая и наше, «если бы» загадочный Иоанн этот не перенес болезни, которая и в самом деле едва не свела его в марте 1553 года в могулу, и таким образом не успел превратиться из «ге­роя добродетели» в «неистового кровопийцу»?

Мы знаем, почему советские, скажем, эксперты не задали себе этот простой вопрос: он не влезал в их догму. Ну как же, возникла в се­редине XVI века историческая необходимость в завоевании Прибалти­ки—и впрямь ведь нужен был России выход к морю. И потому, умри даже Иоанн «героем добродетели», всё равно нашелся бы какой-ни­будь другой «неистовый кровопийца», который столь же решительно бросил бы страну в эту «бездну истребления» (как вынужден был сквозь зубы назвать Ливонскую войну даже самый непримиримый из

42 Цит. по: Н.К. Михайловский. Сочинения, т. 6, с. 131.

апологетов Грозного академик Р.Ю. Виппер). Однако же, сильно отда­ёт от такого ответа обыкновенным историческим фатализмом.

Возникла, видите ли, такая необходимость — и не нам, стало быть, судить Грозного за то, что он оказался прилежным её исполни­телем. Действительная проблема, однако, в том, что это вообще не ответ. Ибо никто еще не объяснил, почему вдруг возникла она, эта не­обходимость, именно в середине XVI века? И по какой такой причине оказалась она более настоятельной, нежели очевидная для всякого непредубежденного наблюдателя необходимость защитить страну от непрекращающихся набегов крымского хищника? И тем более от претензий султана рассматривать Россию как свою данницу?

Ведь и стремлением добиться выхода к морю оправдать эту за­воевательную авантюру невозможно. Хотя бы потому, что еще 12 мая 1558 года после первого же штурма Нарва сдалась русским вой­скам, и первоклассный порт на Балтике был таким образом России обеспечен. Но в чем же, скажите, состояла после этого необходи­мость воевать еще 23 года?


Глава первая Завязка трагедии

сослагательное наклонение

Еще более очевидно станет это, если мы примем во вниманиете нереализованные исторические возможнос­ти, что были безжалостно перечеркнуты этой чудовищной метамор-

Так вот, этих кошмарных 23 лет, бессмысленно потраченных на разорение страны, на террор, на нелепую попытку обрести статус ми­ровой державы, их-то как раз и можно было избежать, возглавляй то­гда страну вместо «неистового кровопийцы» лидер, продолжавший осторожную, взвешенную политику его деда? Поскольку нет у экспер­тов ответов на эти вопросы (и, что еще хуже, они просто не приходили им в голову), то не разумно ли в этом случае действительно спросить, что было бы с Россией, не доживи «герой добродетели» до превра­щения в «неистового кровопийцу»?

фозой царя Ивана. Вернемся на минуту в эпоху его деда. Описывая её, эксперт, конечно, заметит, что церковная Реформация победила в XVI веке во всех без исключения североевропейских странах и лишь в соседней с ними России она потерпела поражение. Почему?

Не забудем, что практически, в грубо материальном смысле по­беда церковной реформации означала, что и в Швеции, и в Дании, и в Норвегии, и в Финляндии и даже в Исландии земельный голод служебного дворянства был к середине XVI века удовлетворен за счет конфискации монастырскихземель.

В результате военно-церковные союзы в этих странах распались, наследственная аристократия уцелела и крепостное право не рас­пространилось за пределы земель, конфискованных у монастырей. Иначе говоря, основной массив крестьянства остался в них свобод­ным. В одной лишь России, которая первой в Европе начала при Ива­не III политическую кампанию по конфискации монастырскихземель, сложилось все прямо противоположным образом. Военно-церков- ный союз во главе с царем сокрушил в ней политическую силу на­следственной аристократии и крепостничество оказалось тотальным. Зато монастырские земли в ней во владении церкви остались.

Так почемуже именно Россия оказалась исключением из обще­го правила?

Честно говоря, я не помню, чтобы классики западной историо­графии когда-либо задавались таким вопросом. Не задавались им и российски^историки. Но если бы даже и задал его себе, напри­мер, советский эксперт, он, скорее всего, ответил бы на него точно так же, как и на вопрос о причинах Ливонской войны, т.е. ссылкой на историческую необходимость. Либо, как сделал, допустим, Пле­ханов, в «Истории русской общественной мысли», на то, что, в отли­чие от её европейских соседей, в России господствовал азиатский деспотизм.

Правда, вынося свой приговор, Плеханов не обратил внимания на очевидное в нём противоречие. Ибо деспотизм означаеттоталь- ность государственной власти, в принципе не допускающей никаких других институтов, способных с нею конкурировать. А в России Ива­на III такой конкурирующий институт как раз был. Более того, оказал-

4 Янов ся он тогда настолько могущественней государственной власти, что нанёс ей в 1490-е решающее поражение. Результатом этого пораже­ния как раз и стала самодержавная революция Грозного царя.

Короче, все это выглядит, скорее, как попытка отделаться от во­проса, нежели как ответ на него. Отнесись мы к нему серьёзно, то единственный «факт», который мы сможем констатировать, состоял втом, что группы интересов, представлявшие в тогдашней России патерналистскую традицию, оказались в 1490-е сильнее государ­ственной власти (которая стояла тогда на стороне традиции евро­пейской). И в принципе, имея в виду, что церковь была в ту пору единственным интеллектуальным центром страны, а светская интел­лигенция находилась в состоянии зачаточном, поражение власти ни­сколько неудивительно. Просто некому оказалось тогда выработать конкурентоспособную идеологию Реформации, на которую власть могла бы опереться. А поскольку в те досамодержавные времена принципиальные политические споры решались еще в России не террором, а именно идеологическими аргументами, то победа цер­ковников была в том десятилетии, собственно, предрешена.

Сам по себе, вырванный из исторического контекста «факт» этот ничего еще, однако, не говорит нам о том, почему всего лишь два поколения спустя, в поворотный момент русской истории, оказалась московская элита до такой степени антитурецкой (и проевропей- ской), что для своего «поворота на Германы» Грозному пришлось бу­квально истребить её на корню. Это ведь тоже факт. И попробуйте объяснить его, не заметив еще одного факта, а именно стремитель­ного возмужания светской интеллигенции на протяжении первой по­ловины XVI века.

И едва заметим мы этот факт, как нам тотчас же станет ясно, что единственное, чего недоставало Ивану III для завершения Реформа­ции в 1490-е, — это её мощного идеологического обоснования. И именно оно было уже, как мы еще увидим, в Москве 1550-х созда­но. И, поняв это, мы ничуть не удивимся всепоглощающему страху победителей-иосифлян. Ибо окажись в момент, когда они утратили идеологическую монополию, на московском престоле государь мас­штаба Ивана III и продолжи он начатую в конце XV века политику, не­минуемо пришлось бы им распрощаться со своими драгоценными земными (в буквальном смысле) богатствами — навсегда.

Именно для того чтобы предупредить такое развитие событий, и нужно было им сохранить на престоле Ивана IV, легко внушаемого, трусливого, аморального и готового, в отличие от его великого деда, поставить интересы своего патологического честолюбия выше инте­ресов страны. Это и впрямь стало в 1550-е исторической необходи­мостью — для собственников монастырских земель и врагов Рефор­мации. Для ставшей к тому времени на ноги светской — и нестяжа­тельской — интеллигенции, однако, исторической необходимостью было нечто прямо противоположное. А именно возрождение рефор­маторской традиции Ивана III. И для этого московскому правительст­ву действительно нужен был другой царь. Столкнулись здесь, короче говоря, две исторические необходимости. Исход этой схватки как раз и зависел от того, оправится ли Иван IV от смертельно опасной болезни. На беду России он оправился. Стране предстояла эпоха «неистового кровопийцы».

Видите, как далеко завело нас одно бесхитростное «если бы». И не такое уж оказалось оно детское. Навсегда осталась бы темной для нас без него основополагающая фаза вековой борьбы европей­ской и патерналистской парадигм в русской истории. Не одно лишь прошлое между тем, но и будущее страны зависело, оказалось на по­верку, от нашего представления об этой фазе.

Не буду голословным, вот пример. В феврале 2005 года главный *

конкурент Г.О. Павловского в области политтехнологической экс­пертизы С.А. Белковский тоже дал пресс-конференцию, где во имя «тысячелетней традиции России» требовал восстановления в стране «Православия, Самодержавия и Народности».43 И опять-таки никто его не спросил, откуда, собственно, взялась эта «тысячелетняятра- диция», которая служила ему главным аргументом для предлагаемо­го им переустройства современной России. Между тем одного рас­смотренного здесь эпизода больше, чем достаточно, чтобы не оста­лось ни малейшего сомнения, что до самодержавной революции

AIF Press Center, Februarys, 2005. WWW.Fednews.ru

(обратный перевод с английского).

Грозного царя никакой такой «тысячелетней традиции» Правосла­вия, Самодержавия и Народности в России просто не существовало. И что опираются поэтому все его планы лишь на одну из древних тра­диций русской государственности, на холопскую, патерналистскую традицию, которая впервые победила в России — благодаря страху иосифлян и «неистовому кровопийце» — лишь в 1560-е, немедленно погрузив при этом страну в пучину разорения, террора и «духовного оцепенения».

Я отнюдь не хочу сказать, что Белковский, равно как и его конку­рент, — специалисты в чем бы то ни было, кроме сиюминутной по- литтехнологии, и уж тем более русской истории. Их знание о ней со­вершенно очевидно не выходит за пределы советской средней шко­лы. Но все-таки и в школьных учебниках, по которым они учились, представлена была, пусть и в мистифицированном виде, историчес­кая экспертиза своего времени. И она, как видим — попробуйте не согласиться с Эрвином Чаргоффом — действительно была напрочь лишена мудрости.

Что же касается исторического фатализма, заключенного в при­вычном отрицании сослагательного наклонения в истории, то всё о нем знал — задолго до Чаргоффа — наш замечательный соотечест­венник Александр Иванович Герцен. Послушаем его.

«Мы ни в коей мере не признаем фатализма, который усматрива­ет в событиях безусловную их необходимость — это абстрактная идея, туманная теория, внесённая спекулятивной философией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, конечно, основание про­изойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них — вот и всё, что можно допустить. Ход исто­рии далеко не так предопределен, как обычно думают».[13]

По всем этим причинам, если в следующий раз высокомерный эксперт станет при вас, читатель, декламировать, что история не знает сослагательного наклонения, спросите его: «А почему, соб­ственно, нет?»

Попытка оправдания жанра

И все-таки жанр этой трилогии требует оправдания. Пока что я знаю лишь одно: она безусловно вызовет у экспертов удивление, чтобы не сказать отвращение. И в первую очередь пото­му, что переполнена этими самыми «если бы», которые, как слыша­ли мы только что от Герцена, обладают свойством дерзко перевора­чивать все наши представления об истории с головы на ноги.

Я понимаю экспертов, я им даже сочувствую. Вот смотрите. Лю­ди уютно устроились в гигантском интеллектуальном огороде, копа­ют каждый свою грядку — кто XV век, кто XVII, а кто XX. Описывают себе факты «как они были», никого за оградой своего участка не трогают, все, что за пределами их грядки, презрительно именуют «историософией» и смирились уже с последним унижением своей профессии: история учит только тому, что ничему не учит.

Можно, если хотите, сравнить их и с жильцами современного многоквартирного дома, которым нечего сообщить друг другу — у каждого своя жизнь и свои заботы. Зато живется им, сколько это вообще в наше время возможно, спокойно и комфортно. И вдруг яв­ляется автор, который, грубо нарушая правила игры, заявляет, что интересуют его не столько факты «как они были» — в XV ли веке или в XX — сколько история эта как целое, её сквозное действие, её об­щий смысл. 1ф-1ыми словами, как раз то, чему она учит.

Глава первая Завязка трагедии

Невозможно ведь удовлетворить такой интерес, не топча чужие грядки (или, если вам ближе вторая метафора, не вторгаясь в чужие квартиры). Ибо как иначе соотнести поиск национальной — и циви- лизационной — идентичности в постимперской, посткрепостничес­кой и постсамодержавной России с аналогичным поиском в доим- перской, докрепостнической и досамодержавной Москве? Согласи­тесь, что просто не могут эксперты не встретить в штыки такую беспардонную попытку вломиться в чужие квартиры (или грядки). И каждый непременно найдет в ней тысячу микроскопических оши­бок — в том, что касается его конкретной грядки.

Что ж, ошибки в таком предприятии неизбежны. Но их ведь, если относятся они к отдельным деталям исторической картины, испра­вить нетрудно. Разве в этом заключается главная сегодня опасность для исторической науки о России? Она в том, что с разделом истори­ческого поля на комфортные грядки, история перестает работать. Поле попросту, как мы только что видели, зарастает чертополохом мифов. В результате мы сами лишаем себя возможности учиться на ошибках предшествовавших нам поколений.

И вот, пожалуйста, результат. В сегодняшних учебниках русской истории последний из наследников Грозного царя Иосиф Сталин не­ожиданно предстаёт, совсем как его прародитель в писаниях аполо­гетов, образцовым менеджером страны, а вовсе не «неистовым кро­вопийцей». Оказывается, иначе говоря, что мучительный многове­ковой опыт Иванианы пропал даром. Во всяком случае никому даже в голову не приходит применить его к анализу возрождения мифа, оправдывающего тирана.

И касается это не только мелких сегодняшних приспособленцев, но и серьезных историков. Сошлюсь в заключение на опыт одного из лучших американских экспертов по России XVII века Роберта Крам- ми. Он, конечно, не ровня нашим «политологам». Крамми настоя­щий ученый, замечательный специалист по истории российской эли­ты. Вот суть его точки зрения. Российская элита была уникальна, не похожа ни на какую другую. С одной стороны, была она вотчинной, аристократической «и жила совершенно так же, как европейские её двойники, на доходы с земли, которой владела на правах собствен­ности, и от власти над крестьянами, обрабатывавшими эту землю». С другой стороны, однако, «она была так же заперта в клетке обяза- тельной службы абсолютному самодержцу, как элита Оттоманской империи. Вот эта комбинация собственности на землю... и обяза­тельной службы делала московскую элиту уникальной».45

В принципе у меня нет возражений. Я тоже исхожу из того, что политическая система, установившаяся после начала «мутации»

45 RobertCrummey. The Seventinth-Century Moscow Service Elite in Comparative Perspective, Paper presented in the 93 Annual Meeting of the American Historical Association, December 1978.

русской государственности, навязанной ей самодержавной рево­люцией Ивана Грозного, была уникальной. Именно по этой причине и настаиваю я на принципиальном отличии русского Самодержавия как от европейского Абсолютизма (где, в частности, никогда не бы­ло обязательной службы), так и от оттоманского Деспотизма (где элита в принципе не могла трансформироваться в наследственную аристократию).

Единственное, что поразило меня в исторической схеме Крам- ми, — это хронология. Ведь на самом деле до середины XVI века обя­зательной службы в России не было и два столетия спустя она была отменена императрицей Екатериной. Употребляя критерий Крамми, получим, что русская политическая система была уникальной лишь на протяжении этих двух столетий. А до того? А после? Походила она тогда на своих «европейских двойников»? Или на элиту Оттоманской империи? В первом случае мы не можем избежать вопроса, почему вдруг оказалась она уникальной именно в XVI веке. Во втором, поче­му, в отличие от оттоманской элиты, сумела она все-таки вырваться из клетки обязательной службы.

Крамми между тем спокойно оставляет эти вопросы висеть в воздухе: чужая грядка. Пусть ломают себе над ними голову истори­ки России XV века. Или XVIII. С графической точностью вырисовыва­ется здесь перед нами опасность раздела исторического поля на грядки. История русской аристократии, которой занимается Крам­ми, и впрямь»замечательно интересна (и мы еще поговорим о ней подробно). Но если и учит чему-нибудь его опыт, то лишь тому, что добровольно запираясь в такую же клетку, в какой, согласно ему, оказалась русская элита XVI—XVII веков, эксперт лишает себя воз­можности научить нас чему бы то ни было.

Кто спорит, исследования отдельных периодов — хлеб историче­ской науки. Но не хлебом единым жива она. В особенности в ситуа­ции грандиозного цивилизационного сдвига, когда на глазах рушат­ся вековые представления об отечественной истории. Когда то, что вчера еще казалось общепринятым, на поверку оказывается триви­альным заблуждением, а то, на что никто вчера не обращал внима­ния — решающе важным, а порою и смертельно опасным. В такой исторический момент эксперт обезоруживает себя патологическим ужасом перед сослагательным наклонением, который на самом де­ле есть не более, чем страх выйти иэ своей обжитой квартиры на не­предсказуемую улицу. В результате события, периоды, факты искус­ственно вычленяются из исторического потока, рвутся связи, лома­ются сквозные линии, смещаются акценты. Исчезает смысл, то самое, что Эрвин Чаргофф называет мудростью.

Я понимаю, что все эти аргументы нисколько не приблизили ме­ня к определению жанра этой книги, где нерасторжимо переплелись факты «как они были» и их нетривиальные интерпретации, анализ и гипотезы, теория и авторская исповедь. Но может быть, в глазах читателя, по крайней мере, оправдали эти аргументы мой безымян­ный жанр.

часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

глава первая Завязка трагедии

ВТОРАЯ

Первбстроитель

глава третья Иосифляне и нестяжатели

i глава четвертая ПврвД ГрОЗОЙ

часть вторая

ГЛАВА

ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ

Крепостная историография Деспотисты

Язык, на котором мы спорим

Введение к Иваниане Первоэпоха Государственный миф Повторение трагедии

Последняя коронация?

глава пятая глава шестая глава седьмая

часть третья

иваниана

глава восьмая глава девятая глава десятая глава

одиннадцатая заключение

Век XXI. Настал ли момент Ключевского?

глава вторая 107

Первостроитель

Согласно расхожему представлению, Москва на заре ее государ­ственного существования была чем-то вроде узкой подковки, зажа­той между литовским молотом и татарской наковальней. Злая судь­ба заперла ее на скудном северном пятачке, где даже и хлеба вдо­воль не произрастало. Что-то подобное несчастной древней Иудее, стиснутой между борющимися колоссами, Ассирией и Египтом, — с тем еще невыгодным для Москвы добавлением, что выхода к морю у нее не было и климат здесь, как мы уже слышали от моих оппонен­тов 2ооо года, был ужасный.

Более благополучные страны могли позволить себе жить для реа­лизации национальных целей. Москва не могла. Ее «национальное выживание, — как объясняет нам британский эксперт Тибор Самуэ- ли, — зависело от перманентной мобилизации ее скудных ресурсов для обороны»*Это было «для нее вопросом жизни и смерти».1 Просто не существовало в такой ситуации других вариантов государственно­го устройства, кроме самодержавной диктатуры и тотальной милита­ризации. Выбора не было. Такая страна могла жить лишь на перма­нентно осадном положении. Куда денешься, на войне как на войне.

Из этого географического представления вырос междутем еще один мощный бастион старого мифа о «России — азиатском мон­стре». Ибо чем же еще в самом деле могла стать страна, напрягав­шая все силы, чтобы просто выжить во враждебном окружении, если не «московским вариантом азиатского деспотизма»?2 И возник этот

TiborSzamuely. The Russian Tradition, London, 1976, p. 88.

Ibid.

монстр задолго до того, как Иван IV возложил на себя царскую коро­ну. Грозный царь лишь потуже закрутил гайки.

Представлению о том, что самозащита и национальное выжива­ние были главной заботой новорожденного Московского государ­ства, не чужды и отечественные историки — даже те, кого оскорбля­ло отлучение России от европейской цивилизации. Вот, например, как формулировал этот миф Николай Павлов-Сильванский. «Внеш­ние обстоятельства жизни Московской Руси, ее упорная борьба за существование с восточными и западными соседями требовали крайнего напряжения народных сил», в результате чего «в обществе развито было сознание о первейшей обязанности каждого поддан­ного служить государству по мере сил и жертвовать собою для защи­ты русской земли».3

Миф этот так уже почтенно стар, что вроде бы даже и неловко подвергать его сомнению. Но верен ли он?

А.Л. Шлецер, оставивший нам первую периодизацию русской ис­тории, открывает третий её период именно временем Ивана III. И на­зывает он его почему-то не эпохой национального выживания, а как раз напротив «Россия победоносная (vitrix)». В прямом согласии со Шлецером описывает начало государственного существования России в царствование Ивана III (занявшего практически всю вторую полови­ну XV века) один из самых авторитетных знатоков дела Сергей Михай­лович Соловьев: «Относительно бедствий политических и физических должно заметить, что для областей, доставшихся Иоанну в наследство от отца, его правление было самым спокойным, самым счастливым временем: татарские нападения касались только границ; но этих напа­дений было очень немного, вред, ими причиненный, очень незначите­лен... остальные войны были наступательные со стороны Москвы: враг не показывался в пределах торжествующего государства».4

Где же «упорная борьба за существование»? Где корчи нацио­нального выживания? Если верить Шлецеру и Соловьеву, ничего это-

3 Н.П. Павлов-Сильванский. Государевы служилые люди, люди кабальные и закладные. Изд. 2-е, Спб., 1909» с- 223.

k СМ. Соловьев. История России с древнейших времен, кн. 3, М., i960, с. 174-175.

го просто не было. Как раз напротив, редко случалось в истории, чтобы юная страна была так обласкана судьбою, как Москва в эту первоначальную пору ее расцвета.

Кому же верить? Давайте не поверим никому и попробуем разо­браться самостоятельно.

Глава вторая Первостроитель


Проверка ми

К счастью, есть для этого один, хоть и кос-

венный, но в высшей степени эффективный способ. Я имею в виду вектор национальной миграции. То есть, проще говоря, куда бегут люди — в страну или из нее. Не всем ведь, как мы знаем даже из не­давнего советского опыта, нравится жить в условиях постоянной ску­дости и осадного положения. Ясно, что если тогдашняя Россия и впрямь судорожно боролась за существование и строила «москов­ский вариант азиатского деспотизма», едва ли, согласитесь, стали бы стремиться в нее люди из более благополучных и менее милита­ризованных западных стран.

Показательна и позиция правительства в вопросах эмиграции. Немыслимо, например, представить себе брежневское правительст­во, выступающим с громогласными декларациями в защиту права граждан на свободный выезд из страны. Напротив, объявляла она эмигрантов изменниками родины и рассматривала всякую помощь им со стороны Запада как вмешательство в свои внутренние дела. Так и положено вести себя государству, из которого бегут.

Проблема лишь в том, что в царствование Ивана III ситуация бы­ла прямо противоположной: бежали — с Запада в Москву.

Литовский сосед Ивана, великий князь Казимир, был большой дипломат. Серией глубоких и блестяще продуманных интриг он до­бился того, что после его смерти сыновья его, Казимировичи, заня­ли один за другим четыре центральноевропейских престола: поль­ский, чешский, венгерский и, естественно, литовский, на котором уселся будущий зять Ивана III Александр. Это был самый большой ус- пехЛитвы за всю ее историю. И вольности ее бояр не шли ни в какое сравнение с устойчивым, но все-таки скромным положением мое-ковской аристократии. Были у Вильно свои неприятности — у кого их не было? — но жизнь и смерть ее на карте тогда не стояли и лито­вским вариантом азиатского деспотизма назвать ее не посмел бы и Тибор Самуэли.

И все-таки стрелка миграции почему-то четко указывала тогда на Москву.

Кто требовал наказания эмигрантов-«отъездчиков», кто — сов­сем, как брежневское правительство — клеймил их изменниками, «зрадцами», кто угрозами и мольбами добивался юридического оформления незаконности «отъезда»? Литовцы. А кто защищал гражданские права и, в частности, право человека выбирать, где ему жить? Москвичи.

Цвет русских фамилий, князья Воротынские, Вяземские, Одоев­ские, Новосильские, Глинские, Трубецкие и т.д., это все удачливые беглецы из Литвы в Москву. Были и неудачливые. В 1482-м, напри­мер, бояре Ольшанский, Оленкович и Вельский собирались «отсес- ти» на Москву. Король успел: «Ольшанского стял да Оленковича», убежал один Федор Вельский. Удивительно ли, что так зол был лито­вский властелин на «зраду»? В 1496-м он горько жаловался Ивану III: «Князи Вяземские и Мезецкие наши были слуги, а зрадивши нас присяги свои, и втекли до твоея земли как то лихие люди; а ко мне бы втекли, от нас нетого бы заслужили, как той зрадцы».5 Королев­ская душа жаждала мести. Я бы, грозился он, головы с плеч посни­мал твоим «зрадцам», коли бы «втекли» они ко мне. Но втом-то и бе­да его была, что не к нему они «втекали».

А московское правительство изощрялось тогда в подыскании оправдательных аргументов для королевских «зрадцев», оно их при­ветствовало и ласкало, королю не выдавало и никакой измены в по­беге их не усматривало. Например, перебежал в Москву в 1504-м Остафей Дашкович со многими дворянами. Из Вильно потребовали их депортации, ссылаясь на договор, якобы обусловливавший «на обе стороны не приймати зрадцы, беглецов, лихих людей». Москва хитроумно и издевательски отвечала, что в тексте договора сказано

5 МЛ. Дьяконов. Власть московских государей, Спб., 1889, с. 187-188.

буквально «татя, беглеца, холопа, робу, должника по исправе выда- ти», а разве великий пан — тать? Или холоп? Или лихой человек? На­против, «Остафей же Дашкович у короля был метной человек и вое­вода бывал, а лихова имени про него не слыхали никакова... а к нам приехал служить добровольно, не учинив никакой шкоды».6

Видите, как неколебимо стояла тогда Москва за гражданские пра­ва? И как точно их понимала? Раз беглец не учинил никакой шкоды, т.е. сбежал не от уголовного преследования, он для нее политический эмигрант, а не изменник. Более того, принципиально и даже с боль­шим либеральным пафосом настаивала она на праве личного полити­ческого выбора, используя самый сильный юридический аргумент в средневековых спорах: ссылку на «старину». Как писал в своем от­вете королю Иван III: «и наперед того при нас и при наших предках и при его предках меж нас на обе стороны люди ездили без отказа».7

На чем настаивает здесь великий князь? Не на том ли, что под­данные короля (как и его собственные) не рабы, принадлежащие го­сударству, а свободные люди? Разумеется, можно заподозрить его в лицемерии. Но и в этом случае «гарнизонная ментальность», преоб­ладавшая, согласно мифу, в тогдашней Москве, просто неправдопо­добна. Мыслимо ли в самом деле, чтобы брежневское правительство в сколь угодно демагогических целях принялось вдруг защищать пра­во граждан на свободный выезд из страны, да еще объявляя его оте­чественной традицией? И у политического лицемерия есть ведь свои пределы. ♦

Я вовсе не хочу этим сказать, что тогдашняя Москва была более либеральна, нежели Вильно. Конечно же, оба правительства были в равной мере жестоки и авторитарны. Средневековье есть средне­вековье. Ничуть не больше озабочен был Иван III соблюдением гражданских прав своих подданных, чем зять его, великий князь ли­товский Александр или, допустим, их младший современник Христи­ан II, король датский. Не подлежит сомнению, что Иван уморил в тем­нице родного брата и, поставленный перед выбором между люби-

Там же, с. 189.

Там же, с. 191.

мой женой и любимым внуком, уже коронованным в 1498 году на царство, не только отнял у него корону, но и отдал его на гибель.

Единственное, в чем могли быть уверены перебегавшие к нему вельможи: если не воспротивятся они его политическим планам, их жизнь и их собственность будут при нём неприкосновенны. И в том, конечно, что ни при каких обстоятельствах не произойдет при нем ничего подобного тому, что совершил тотже Христиан II, когда заво­евал Швецию (я говорю о знаменитой «стокгольмской кровавой ба­не», в которой была перебита вся местная знать). Другими словами, уверены могли быть перебежчики в том, что политика Москвы при Иване III была совершенно предсказуема. И поэтому речь у нас о другом: по какой-то причине московскому правительству просто выгодно было в Европейское столетие России защищать право на эмиграцию, а литовскому — нет.И еще вопрос: почему, если уж чувствовали все эти люди себя так неуютно в Литве, не бежали они, скажем, в Чехию или в Венгрию, где уж бесспорно никаких ужасов деспотизма не наблюдалось? Мо­гут сказать, что просто православные бежали из католической Литвы в православную Москву. Но почему же тогда после 1560 года стрелка миграции повернулась вдруг на 180 градусов и те же православные сплошным потоком устремились из Москвы в католическую Литву?

Опять, как и в случае с международным престижем Москвы, ко­торый мы только что обсуждали, переменилось всё, как по волшеб­ству. Теперь уже Вильно видит в сбежавших не «зрадцев», а почтен­ных политэмигрантов, а Москва кипит злобой, объявляя беглецов изменниками. Теперь она провозглашает на весь мир, что «во всей вселенной кто беглеца приймает, тот с ним вместе неправ живет». А король, исполнившись вдруг либерализма и гуманности, снисхо­дительно разъясняет Ивану Грозному: «таковых людей, которые от­чизны оставивши, отзневоленья и кровопролитья горла свои уно­сят», пожалеть нужно, а не выдавать тирану. И вообще выдавать эмигрантов, «кого Бог от смерти внесет», недостойно, оказывается, христианского государя. Как резюмирует известный русский исто­рик Михаил Дьяконов, «обстоятельства круто изменились: почти не­прерывной вереницей отъездчики тянутся из Москвы в Литву. Соот­ветственно видоизменились и взгляды московских и литовских пра­вительственных сфер».8

Тщательно документированное исследование Дьяконова ставит под вопрос нетолько старые западные мифы, но и сравнительно но­вый отечественный. Я имею в виду миф о «Русской системе» Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова.9 Совсем как Карл Виттфогель, при­думавший «Русско-монгольскую систему» еще за несколько десяти­летий до них, авторы объясняют азиатские ужасы постмонгольской Москвы влиянием ига. Просто, мол, не повезло России. Попав од­нажды под каток варварской оккупации, так никогда и не освободи­лась она от заимствованной у завоевателей формы власти. И ис­правно продолжает, говоря известными уже нам словами классика, «играть роль раба ставшего рабовладельцем».

Вопросы, которые при этом возникают в свете исследования Дьяконова элементарны. Неужели князья Воротынские или Вязем­ские, Трубецкие или Одоевские могли в здравом уме и твердой па­мяти предпочесть кошмар русско-монгольского правления сравни­тельно либеральной власти своих литовских государей? И сознатель­но—с опасностью для жизни — ввергнуть судьбу близких им людей, не говоря уже о собственных семьях, в лапы московского деспота? Ведь и в самом деле, предположив, что все эти просвещенные для своего времени вельможи по доброй воле предпочли рабство сво­боде, мы отказываем им всем в обыкновенном здравом смысле.

И почему-то именно после 1560 года потянулись вдруг «непре­рывной вереницей», говоря словами Дьяконова, «отъездчики» об­ратно в Литву. Почему? Неожиданно прозрели послетрех поколе­ний жизни в Москве? Право, нужно совсем не уважать страшный — ибо что, кроме смерти, страшнее эмиграции? — выбор сотен и ты­сяч своих предков, чтобы с легким сердцем его игнорировать. Впрочем, я не уверен, что авторы «Русской системы» знакомы с ис­следованием Дьяконова. Не уверен даже, что имеют они представ­ление о «Русско-монгольской системе» другого знаменитого марк-

Там же, с. 193.

Пивоваров ЮФурсов А. Русская система / Рубежи, 1996, № 3.

систа-расстриги Карла Виттфогеля, о которой нам еще предстоит говорить очень подробно.

Я не знаю, почему Ю.С. Пивоваров и А.И. Фурсов убеждены, по­добно Марксу, в необратимости политических последствий монголь­ского ига. Но честно говоря, куда больше волнует меня, что верят им не одни лишь маргинальные неоевразийцы, но и самые серьезные и вполне либеральные ученые, которые, как сказано в недавней культурологической книге, «следовали по проложенному ими [т.е. Пивоваровым и Фурсовым] курсу».10Несмотря даже на то, что замечательное исследование Дьяконо­ва, не говоря уже об открытиях советских историков 1960-х, не гово­ря даже об общепризнанном в русской историографии факте вне­запного катастрофического падения международного престижа Москвы после капитуляции в Ливонской войне, совершенно ясно свидетельствуют о чем-то прямо противоположном. Ведь опять и опять возвращает всё это нас к тому, что вовсе не во времена ига, но именно в 1560-е случилось в Москве нечто и впрямь непоправи­мое. Сейчас мы уже знаем, что это было.В Москве произошла самодержавная революция — и кончилось ее Европейское столетие. Её политика перестала быть предсказуе­мой. А для государства, которое начало в ней складываться, даже эпитет «гарнизонное» звучал комплиментом. И «затворил» в нем царь своих подданных, как писал Андрей Курбский, «аки во адове твердыне».Никогда больше московское правительство не выступит публич­но в защиту свободной эмиграции, а люди побегут из Москвы не­удержимо. И длиться это будет долго, столетиями.

Даже когда, полвека спустя после самодержавной революции, Борис Годунов отправит 18 молодых людей в Европу набираться там ума-разума, 17 из них станут невозвращенцами. У Григория Котоши- хина, эмигрировавшего в Швецию и оставившего нам первое систе­матическое описание московской жизни середины XVII века, чита-

10 Александр Ахиезер, Игорь Клямкин, Игорь Лковенко. История России: конец или но­вое начало? М., 2005, с. 188.

ем; «Для науки и обычая в иные государства детей своих не посыла­ют, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и воль­ность благую, начали б свою веру отменять и приставать к другим и о возвращении к домам своим никакого бы попечения не имели и не мыслили... А который бы человек, князь или боярин, или кто-ни­будь сам, или сына или брата своего послал в иные государства без ведомости, не бив челом государю, а такому бы человеку за такое дело поставлено было б в измену».11

Это, впрочем, нам хорошо знакомо. Единственное, что узнали мы здесь впервые — было и в прошлом России время, когда она то­же обладала магнитными свойствами, притягивавшими к ней люд­ские и интеллектуальные ресурсы сопредельныхдержав.Иначе говоря, не была она на заре своего государственного бы­тия ни гарнизонным государством, борющимся за национальное вы­живание, как думал Павлов-Сильванский, ни московским вариантом азиатского деспотизма, как считал Самуэли, ни «Русской системой», как убеждены Пивоваров и Фурсов. А была тогда Москва державой здоровой, растущей, с надеждой смотрящей в будущее и к тому же сильной. Не она зависела от своих восточных соседей, некогда гроз­ных татар, а сама содержала на жаловании толпу татарских цареви­чей со всеми их «людишками» (представьте себе, татары тоже эмиг­рировали тогда в православную Москву, даром что мусульмане). И не Литва наступала на Москву, а Москва на Литву и — после ряда блестящих побед — отняла у нее 19 городов, в том числе Чернигов, Гомель, Брянск и Путивль. Сын германского императора Максими­лиан сватался к дочери Ивана III. Внук государя Димитрий впервые венчан был 4 февраля 1498 года по царскому обряду, и дед возло­жил на него знаменитую шапку Мономаха.

Так где же литовский молот, где татарская наковальня? Кто угро­жал национальному существованию тогдашней Москвы? Напротив, завершая свою Реконкисту, она сама угрожала национальному сущес­твованию соседей. Это они были исторически обречены: не прошло

11 О России в царствование Алексея Михайловича. Сочиненье Григория Котошихина. Изд. 4-е, Спб., 1906, с. 53.

и столетия, как пали от московского меча и Казанская и Ногайская ор­ды. Да и крымскому хищнику за Перекопом, когда б не роковой «по­ворот на Германы», ни за что не удержаться было еще два столетия.

Не выдерживает, как видим, проверки и этот миф.

Глава вторая Первостроитель

Вопрос, однако, остаётся. Почему-то ведь поверили именно ему, а не Шлецеру, не Соловьеву, не Дьяконову, даже не шестидесятни­кам Копаневу или Шмидту сегодняшние либеральные культурологи. По какой-то причине оказалась им ближе мрачная, фаталистическая ретроспектива «Русской системы». По какой? Это один из самых сложных вопросов, с которыми мне приходилось сталкиваться. И по­тому читателю придётся подождать с ответом на него до заключи­тельной главы трилогии, которая так, собственно, и называется «По­следний спор».

Великий зодчий

А сейчас важнее для нас, что, когда в мар­те 1462-го юный князь Иван III вступал на престол, Москва не только не была еще великой европейской державой — какой он ее 43 года спустя оставил, — она и единым-то государством была разве что по имени. Еще формально считалась она данницей Орды. Еще опасней­шие в прошлом конкуренты — великие княжества Тверское, Рязан­ское, Ростовское и Ярославское — жили сами по себе, лавируя по­рою между Москвой и Литвой. Еще в вольных городах Новгороде, Пскове и Хлынове (Вятке) бушевали народные веча, и решения их нередко носили антимосковский характер. Еще северная колони­альная империя Новгорода, простиравшаяся за Урал, Москве не подчинялась, отрезая ее как от Белого моря, так и от Балтики. Еще удельные братья великого князя способны были поднять на него меч. Еще жила память о том, как во время предыдущей гражданской войны был ослеплен и сослан своим племянником Димитрием Ше- мякой отец Ивана Василий II, прозванный Темным.

Вот из такого разношерстного и неподатливого материала пред­стояло князю Ивану собрать свою «отчину», построить страну, завер­шая дело предков — собирателей Московской Руси. В этом состояла

первая часть его жизни. Или его политической стратегии (что в на­шем случае одно и то же — никакие другие страсти, кроме политиче­ских, князя, похоже, не волновали).

Он был из рода Ивана Калиты, не только «издавна кровопив- ственного», как писал впоследствии Курбский, но и наделенного не­слыханным фамильным упорством. Деды в этом роду не смущались быстротечностью дней человеческих, веря, что начатое ими додела­ют внуки и правнуки. От этого рода и пошла на Руси поговорка «не сразу Москва строилась». Каждый умел следовать за счастливой пра­дедовской звездой, словно внутри у него был политический компас.

И все-таки отличался от них князь Иван кардинально. Один из классиков русской историографии С.Ф. Платонов заметил по этому поводу: «До середины XV века московские князья еще были удель­ными владельцами, которых трудно назвать политическими деятеля­ми... Политика этих князей не государственная».12 Другое дело Иван III. «Рожденный и воспитанный данником степной Орды, — пишет о нём Карамзин, — сделался он одним из знаменитейших государей в Европе... без учения, без наставлений, руководствуемый только природным умом, он дал себе мудрые правила в политике внешней и внутренней».13

Добивался своего Иван III смело, но осторожно, с большим поли­тическим тактом и по возможности малой кровью. Во всяком случае с большим тактом и с меньшей кровью, нежели его французский со­временник Дюдовик XI. В этом отношении походил он, скорее, на ан­глийского своего коллегу Генриха VII. Так же, как и тот, был он скуп, расчетлив, сух, лишен предрассудков и дальновиден. Так же, как и тот, считал, что худой мир лучше доброй ссоры. Всюду, где можно было избежать драки, предпочитал уступать.

Не было в его характере ни претенциозного упрямства, ни высо­комерия и безумной жажды первенствовать во всем, которыми стра­дал его внук. И трусом, как этот внук, он не был. Но умел льстить без зазрения совести, когда было нужно. Поистине рожден он был вели-

12

С.Ф. Платонов. Лекции по русской истории, 5-е изд., Спб., 1907, с. 130.

1 з

Н.М. Карамзин. История государства Российского, т. 6, Спб., 1892, с. 236.

ким князем компромисса. Никогда не играл ва-банк, уважал против­ника, если тот заслуживал уважения, и всегда оставлял ему возмож­ность почетного отступления. Превыше всего ставил князь предание, самый сильный, как мы помним, аргумент средневековой политиче­ской логики — «старину».14

Откуда нам знать, каким был человек, не оставивший ни одного написанного его рукою памятника? — спросил меня однажды изве­стный американский эксперт с некоторым даже негодованием. Я не говорю уже, что редко писали в те времена государи собственной рукой документы и даже письма. Для этого были писцы, дьяки. Обра­щу лишь внимание читателя на то, что, видимо, никогда не попада­лись этому эксперту книги Николая Ивановича Костомарова, тоже, между прочим, классика русской историографии. Потому что, попа­дись они ему, он мог бы прочитать такую, например, характеристику Ивана III: «Холодный, рассудительный, с черствым сердцем, непре­клонный в преследовании избранной цели, скрытный, чрезвычайно осторожный; во всех его действиях видна постепенность, даже мед­лительность... он никогда не увлекался, зато поступал решительно, когда дело созрело до того, что успех несомненен».15 Откуда, инте­ресно, мог знать это Костомаров? Надо полагать, оттуда же, откуда знаю и я. Из монументального памятника, который оставил после се­бя князь Иван.

И памятником этим была не только созданная им великая держа­ва, но и самый процесс ее созидания. Не только то, что было сделано, но и то, как это было сделано — при помощи каких маневров, подхо­дов, интриг, посольств, браков и переговоров. Нет недостатка в доку­ментальном материале, чтобы рассмотреть, как сквозь всю эту хаоти­ческую мозаику, все словно бы бессвязные курбеты политической акробатики проступают монументальные архитектурные формы, как

Единственным русским царем, которого можно поставить в один ряд с Иваном lit, ка­жется мне, как это ни парадоксально, Ленин времен НЭПа. Даже стиль политического маневра совпадает у них, хотя консерватор Иван маскировал свои революционные акции под продолжение «старины», а революционер Ленин, воскрешая крестьянскую «старину», маскировал это под продолжение революции.

/

Н.И. Костомаров. Русская история в жизнеописаниях её деятелей, кн. 1, M., 1990, с. 9.

из разрозненных тактических акций складывается далеко наперед продуманная стратегия, отражающая не только манеру, особенности политического творчества великого зодчего, но и его характер.

Московское государство было тем зданием, которое творил он — терпеливо, как муравей, и вдохновенно, как Микеланджело. Я не знаю, остались ли после великого итальянца счета, написанные его рукою, но если и нет — сердце Ватикана после него осталось, Собор Святого Петра. Осталось, ибо в отличие от Ивана III, посчастливилось Микеланджело не иметь внука, осквернившего дело его жизни.

Отличало князя Ивана от всех последующих русских царей, ка­жется мне, непогрешимое, как абсолютный слух у музыканта, чув­ство стратегии. Не найдете вы у него ни одного политического шага, как бы ни был он незначителен, который в свое время, пусть и много лет спустя, не оказался бы ступенькой к поставленной им себе с са­мого начала цели. Шел он к ней долго, с упорством и спокойствием государственного мужа, ищущего не сиюминутной, непременно при­жизненной выгоды, не сенсационного эффекта, но основания но­вой, фундаментальной исторической традиции.

Ну, кто мог бы сказать, например, в 1477-м, что конфискация мо­настырских земель в Новгороде — мера, затерявшаяся в массе дру­гих, связанных с реинтеграцией северной «отчины», — окажется на самом деле много лет спустя деталью гигантского плана церковной Реформации, акции общенационального значения, которая и в го­лову не могла бы прийти его предшественникам? Кто угадал бы на­перед, что сентиментальный интерес отнюдь не сентиментального Ивана к скромной секте «заволжских старцев», людей не от мира се­го, монахов, покинувших монастыри и живших в одиноких лесных скитах, что интерес этот был на самом деле началом широкого плана создания мощной политической партии «нестяжателей», предназна­ченной стать идейным штабом этой Реформации?

И вот так во всем, что он делал. Он был живой загадкой для со­временников. Циничный прагматик, реалист, известный своей цеп­костью и практицизмом, он жил словно в каком-то ином, непонятном им измерении. Об этом, впрочем, у нас еще будет случай погово­рить. А сейчас — о второй части его жизни.

«Вотчина» и «отчина»

К восьмидесятым годамXV века фамильная звезда, что вела за собою десять поколений московских князей, угасла. Дальше вести она не могла. Россия — то, что осталось от древнего Киевско- Новгородского конгломерата после монгольского погрома и не было проглочено Литвой или Польшей, — была собрана, стала единым госу­дарством. И что же? На наших глазах человек, исчерпавший прежнюю традицию, тотчас зажигает новую звезду, которая тоже, как мог он ду­мать, станет фамильной. Он создает новое поприще, достойное того, чтобы состязались на нем его внуки и правнуки, как сам он состязался на поприще «собирания» Руси со своими дедами и прадедами.

Очень точно и кратко сформулировал это тот же С.Ф. Платонов: «Когда он начал княжить, его княжество было окружено почти отовсю­ду русскими владениями... В конце своего княжения он имел лишь ино­верных и иноплеменных соседей — шведов, немцев, литву, татар».16

Глава вторая Первостроитель

И вот что самое во всем этом замечательное: человек, которому суждено было прожить как бы две жизни, в двух абсолютно непохо­жих мирах — сначала в суетном и склочном мире междукняжеских распрей и удельных раздоров, а затем в мире большой политики и общенациональных задач — человек этот чувствовал себя дома в обоих мирах. Мало того, он уже в первой своей жизни подготовил все важные плацдармы, все исходные точки для второй — не про­винциального московского князя, а государя европейской держа­вы. Едва был закончен процесс «собирания», продолжаться москов­ская Реконкиста могла лишь на арене европейской политики.

До этого Русь была «вотчиной», родовой собственностью одной княжеской семьи. Теперь превращалась она в нечто принципиально отличное — в «отчину», в народ, в члена европейской семьи наро­дов. И соответственно «вотчинный уклад», «вотчинная менталь- ность» становились анахронизмом. «Отчина» — национальное госу­дарство — требовала новой идейной платформы, новых единых

16 СФ. Платонов. Учебник русской истории для средней школы, ч. 1, Прага, 1925, с. 115.

Часть первая

КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

стандартов и норм национальной жизни, даже новых слов, обозна­чающих прежде не существовавшие понятия.

Судя по его действиям, великий князь хорошо это понимал. К со­жалению, современным западным экспертам такое понимание дает­ся с трудом. Уж не язык ли тому виною? Даже мы, говорящие по-рус­ски, не сразу улавливаем разницу между словами «отчина» и «вотчи­на». Корень у них общий, да и по смыслу они частично совпадают — то, что досталось в наследство от отцов. В реальной политической жизни XV века, однако, значение этих слов разошлось — до полной противоположности.

Слово «отчина» употреблялось теперь главным образом во внешнеполитическом контексте и звучало как «отчизна», «отечест­во». Оно наделялось высоким идейным смыслом: в нем воплощался призыв к восстановлению поруганной родины. А «вотчина» означа­ла теперь не великокняжеский домен, как прежде, но лишь бояр­скую наследственную собственность.

Кстати, аналогичную внутреннюю трансформацию пережил и термин «старина». Он тоже стал звучать как политический лозунг, означающий общее прошлое всех русских земель. Вместе с лозун­гом «отчины», под которым имелось в виду их общее будущее, он со­здавал цельную идеологическую конструкцию, и этот символ нацио­нального единства цементировал всю внешнеполитическую страте­гию Ивана III.

А на английский оба слова переводятся одинаково — «patrimo­ny» (случается, впрочем, что путают их и отечественные авторы). На­пример, Николай Борисов, цитируя великокняжеское послание нов­городцам, начинавшееся словами «Отчина моя великий Новгород», так комментирует реакцию новгородцев: «Им не понравилось, что московский князь называет Новгород своей вотчиной».17

На этой семантической путанице вырос еще один миф о России как о «патримониальном государстве» — собственности её царей.18

Н. Борисов. Иван III, м., 2000, с. 228.

Наиболее полное изложение этого мифа читатель найдет в Richard Pipes. Russia under the Old Regime, NY, 1974.

Но ведь достаточно просто задуматься: почему-то же сохранились в лексиконе оба термина! Ведь «отчина» не вытеснила «вотчину»: на право боярской собственности Иван III, в отличие от внука, никог­да не покушался. Как иначе мог бы привлечь он к себе князей и бояр из Литвы, из Твери и Рязани, бежавших к нему со своими вотчина­ми? На этой вотчинной основе и формировал он свою аристократи­ческую элиту.

И сформировал он ее настолько мощной, что внуку его, действи­тельно исходившему из архаической «вотчинной» концепции госу­дарства как царской собственности, понадобились революция и то­тальный террор, чтобы сломить сопротивление аристократической элиты, созданной его дедом.

Но ведь толкование Грозного было всего лишь реакционной по­пыткой вернуть страну в догосударственную ее эпоху. Что сказать, однако, о современных экспертах, безоговорочно принимающих его «патримониальное» толкование, даже не заметив жесточайшего конфликта между политическими представлениями внука и деда?

Глава вторая Первостроитель

контроверза

Сложность истории не всегда усложня­ет жизнь историка. Порою она облегчает нам споры. Я не знаю, на­пример, как можно было бы сейчас опровергнуть «патримониаль­ный» миф, наглядно продемонстрировав читателю принципиальную разницу между традициями «отчины» и «вотчины», когда бы не ана­логичные акции в отношении Новгорода, предпринятые дедом и вну­ком и разделенные между собою столетием. Словно бы нарочно по­ставила история такой эксперимент, чтобы с графической, можно сказать, скульптурной рельефностью запечатлеть эту разницу. Все, что требуется втаких случаях от историка — это просто её заметить.

Новгородская

Однако, поскольку тема новгородской республики и её традици­онных вольностей болезненна в сегодняшней России, придется нам предварить разговор об этом эксперименте заметками о связанной с ним контроверзе.

Когда.Иван III взошел на престол, Новгород, как мы уже знаем, представлял собою автономное политическое тело в том сложном и неуправляемом конгломерате, который условно назывался Мос­ковским государством. Так же, как германские торговые города, родственные ему по политической структуре, Новгород, собственно, был олигархической республикой, чем-то вроде русского Карфаге­на. Формально высшим органом власти считалось в нем всенарод­ное вече. Оно ежегодно избирало посадника (президента республи­ки) и тысяцкого (генерала, командовавшего народным ополчением), и те ведали администрацией, военным делом и юстицией. Реально же это выборное правительство контролировал, говоря словами В.О. Ключевского, считающегося лучшим знатоком вопроса, «Совет господ, Herrenrath, как называли его немцы, или господа, как он на­зывался в Пскове. В истории политической жизни Новгорода этот бо­ярский совет имел гораздо большее значение, чем вече, бывшее обыкновенно послушным его орудием».19

Это тем более бросалось в глаза, что вече, конечно, не было представительным учреждением, делегатов туда не избирали. Про­сто, заслышав звон колокола, все граждане города бежали на сход­ку. И потому «на вече не могло быть ни правильного обсуждения во­проса, ни правильного голосования. Решение составлялось на глаз, лучше сказать, на слух, скорее по силе криков, чем по большинству голосов. Когда вече разделялось на партии, приговор вырабатывал­ся насильственным способом, посредством драки: осилившая сто­рона и признавалась большинством».20 Еще хуже обстояло дело, ког­да страсти достигали такого накала, что враждующие партии собира­ли свои отдельные веча, одно на Софийской стороне, другое на Торговой. В этих случаях исход «голосования» решался буквально побоищем двух огромных толп на большом Волховском мосту.

При всем том, однако, вольности Новгорода были вполне реаль­ны. Выражались они главным образом в двух вещах. Во-первых, новгородцы свободно избирали должностных лиц республики. Во-

В.О. Ключевский. Сочинения, т. 2, М., 1957, с. 73, 72.

Там же, с. 69.

вторых, с князьями, которых они приглашали для защиты своих владе­ний, отношения у них были договорные (и, согласно договору, во внут­ренние дела республики князья вмешиваться не могли). А поскольку «устройство новгородской земли... было лишь дальнейшим развитием основ, лежавших в общественном быту старших городов Киевской Ру­си»,21 то вольности Новгорода были живым свидетельством того, что, вопреки Карамзину, Русь от начала до конца оставалась вполне евро­пейской страной, где самодержавием и не пахло. Так или иначе, нов­городцам было что терять. Такова одна сторона контроверзы.

Другая состоит втом, что, не присоединив Новгород, новорож­денное российское государство практически не имело шансов стать органической частью Европы. Просто потому, что новгородская им­перия контролировала весь Север страны (самую развитую и про­цветающую в ту пору её часть), отрезая тем самым России возмож­ность непосредственной коммуникации с Западом. В буквальном смысле: новгородские владения действительно перекрывали все её выходы к морям — не только к Балтийскому, но и к Белому. А если еще иметь в виду, что от сухопутных связей с Европой Москва была тогда отгорожена, как выразился один коллега из Вильнюса, «могу­чим литовским задом», то независимость Новгорода обрекала её на полную изоляцию от Европы.Короче говоря, не присоединив новгородские земли, которые князь Иван справедливо считал своей «прародительской отчиной» (в конце концов страна от самого своего начала была Киевско-Нов- городской Русью), Москва не только не могла завершить свою Ре­конкисту, но и оказывалась безнадежно отброшенной в Азию. Вот и спрашивается: что было важнее для будущего России — сохранить новгородские вольности или все-таки дать стране шанс стать евро­пейской державой?

Честно говоря, я не знаю историков, кроме Ключевского, кото­рые всерьез задумывались бы над этой коварной контроверзой. Для советской историографии, например, проблемы тут вообще не существовало: централизация страны была для неё высшей, безус-

21 Там же, с. 75.

ловной ценностью (как мы еще увидим в Иваниане, именно необхо­димостью этой централизации ухитрялась она оправдывать даже зверства опричнины, а не только ликвидацию новгородских вольно­стей). Для большей части дореволюционной и эмигрантской исто­риографии проблема Новгорода состояла не столько в его вольно­стях, сколько в том, что он служил яблоком раздора между Литвой и Москвой, чтобы не сказать, между «латинством» и православием. И потому, как с полным сознанием своей правоты восклицает эмиг­рантский историк Василий Алексеев: «Со стороны православной Москвы это была действительно борьба за Родину и за Веру!»22 Для западной историографии проблемы тут и вовсе не было. Ясно же, что не мог московский деспотизм мириться с новгородскими вольностями. Так над чем тут задумываться?

Самое интересное, однако, в другом. Даже в книге, призванной, казалось бы, служить обобщающим итогом постсоветской историогра­фии (с обязывающим названием «История человечества, т. VIII. Рос­сия»), проблема по-прежнему выглядит двусмысленно. С одной сто­роны, «для России борьба с католицизмом... означала защиту от идеологической агрессии западных стран».23 С другой, однако, «объ­ективно победа этой [пролитовской партии в Новгороде] означала бы сохранение городских свобод, избавление от тяжелой руки Москвы и движение по пути других восточноевропейских стран, находящихся в орбите европейского цивилизационного развития».24

Загрузка...