Новые города заселялисьтак быстро, что некоторых наблюдателей это даже тревожило. В 1520-х жители Нарвы писали в Ревель: «Вскоре в России никто не возьмется более за соху, все бегут в город и становятся купцами... Люди, которые два года назад носили рыбу на рынок или были мясниками, ветошниками и садовниками, сделались пребогаты-
W. Kirchnen Die Bedeutung Narviss in 16 Jahrhundert, Historishe Zeitchrieft, Munchen, 1951, Oct, Bd. 172.
T.S. Willan. The Russian Company and Narva 1558-81, The Slavonic and East European Review, London, 2953, }une% vol XXXI. No. 77.
ми купцами-и ворочают тысячами».14 Документы это подтверждают. Например, смоленский купец Афанасий Юдин кредитовал английских коллег на баснословную по тем временам сумму в 6200 рублей (это почти полмиллиона в золотом исчислении конца XIX века). ДьякТютин и Ан- фим Сильвестров кредитовали литовских купцов на 1210 рублей (больше юо тысяч золотом). Член английской компании Антон Марш задолжал С. Емельянову 1400 рублей, И. Бажену — 945, С Шорину — 525.15
Советский историк Д.П. Маковский предположил даже, что «строительный бум» XVI века играл в тогдашней России ту же роль, что известный железнодорожный бум конца XIX века в индустриализации и формировании третьего сословия. То есть, по его мнению, уже тогда сложились экономические предпосылки для социальных и политических процессов, которым суждено было реализоваться лишь три столетия спустя.
У меня решительно нет здесь возможности рассматривать эту гипотезу. Ограничусь лишь простейшими фактами, логически её подкрепляющими. Сохранились, например, расчеты материалов, которые потребовались для строительства Смоленской крепости. Пошло на него 320 тыс. пудов полосового железа, 15 тыс. пудов прутового железа, миллион гвоздей, 320 тыс. свай. Есть и другие цифры, но не хочется делать текст похожим на прейскурант. И без них нетрудно представить, сколько понадобилось материалов для строительства такого числа новых городов.
И кто-то ведь должен был все эти материалы произвести. Не везли же в самоу деле доски, железо и камень из-за границы. Значит, было в наличии крупное специализированное производство. И не было тогда нужды государству искусственно насаждать его, опекать и регулировать, как станет оно делать при Петре. Крупное частное предпринимательство рождалось спонтанно. Во всяком случае, все предпосылки для него были налицо — и экономический бум, и рынок свободной рабочей силы, и свободные капиталы, и правовая за-
Цит. по: АЛ. Зимин. Реформы Ивана Грозного, М., i960, с. 158.
Д.П. Маковский. Развитие товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве русского государства в XVI веке, Смоленск, i960.
щита частной — не феодальной — собственности, совершенно очевидная в Судебнике 1550-Г0. В довершение ко всему, как доносил по начальству посланник Ватикана Альберт Кампензе, «Москва весьма богата монетою... ибо ежегодно привозится туда со всех концов Европы множество денег за товары, не имеющие для москвитян почти никакой ценности, но стоящие весьма дорого в наших краях».16
Короче, как старинные, так и современные источники не оставляют ни малейших сомнений в том, что, вопреки классикам, Россия первой половины XVI века была богатой и сильной европейской страной, о «невежестве» и тем более «небытии» которой не могло быть и речи.
Глава первая Завязка трагедии
Так что же, ошибались классики русской историографии?
Нет, так тоже сказать нельзя. Парадокс в том, что они были и правы и неправы. Ибо там, где Ченслер в 1553-м увидел деревни удивительно населенные народом, четверть века спустя его соотечественник Флетчер неожиданно обнаружил пустыню. Там, где крестьяне, начиная с конца XV века, деятельно расчищали лесные массивы, расширяя живущую (т.е. обрабатываемую) пашню, теперь была пустошь. И размеры её поражали воображение.
По писцовым книгам 1573-78 годов в станах Московского уезда числится от 93 до 96 % пустых земель.
В Можайском уезде насчитывается до 86 % пустых деревень, в Переяславле-Залесском — до 70.
Углич, Дмитров, Новгород стояли обугленные и пустые, в Можайске было 89 % пустых домов, в Коломне — 92 %.
Живущая пашня новгородской земли, составлявшая в начале века 92 %, в 1580-е составляет уже не больше ю %.
Не лучше была ситуация и в торговле. Вот лишь один пример. В1567 году в посаде Устюжны Железопольской 40 лавок принадлежало «лут- чим людям» (т.е. оптовым торговцам металлическими изделиями), 40
16 Библиотека иностранных писателей о России XV-XVI веков, т. 1, с.111-112.
лавок — «средним» и 44 — «молодшим». При переписи 1597 года «лут- чих» вУстюжне не оказалось вовсе, а «средних» не набралось и десятка. Зато зарегистрировали писцы 17 пустых дворов и 286 дворовых мест.17
И так — повсюду. Страна стремительно деградировала.
Экономические и социальные процессы, совсем еще недавно обещавшие ей стремительный взлет, не просто останавливаются — исчезают, словно их никогда и не было. Прекращается дифференциация крестьянства. Пропадаеттрехпольная (паровая) система земледелия. Разрушается крупное производство. Прекращается урбанизация страны, люди бегут из городов. И так же неудержимо, как только что шло превращение холопов (рабов) в наёмных рабочих, идет их превращение в холопов. «Удельный вес вольного найма как в промышленности, так и в сельском хозяйстве в XVI веке безусловно был много и много выше, чем в XVIII», — замечаеттот же Маковский.18
Короче говоря, случилось нечто невероятное, вполне сопоставимое, по мнению Н.М. Карамзина, с последствиями монгольского погрома Руси в XIII веке. Буквально на глазах у одного поколения, между визитами в Москву Ченслера и Флетчера, богатая, могущественная Россия и впрямь превратилась вдруг в «бедную, слабую, почти неизвестную» Московию, прозябающую на задворках Европы. И время потекло в ней вспять. Надолго. На полтора столетия. И ко времени Петра Россия, правы классики, действительно погружается в пучину политического и экономического небытия. И действительно на много десятилетий перестали нас считать за людей. И действительно счастьем было для России, восставшей при Петре из московитского праха, обрести хотя бы статус «державы второго класса». И на столетия была она отныне обречена «догонять Европу».
Что же произошло в те роковые четверть века? Какой-нибудь гигантский природный катаклизм? Нашествие варваров? Что должно было случиться в стране, уверенно, как мы видели, шагавшей к процветанию и могуществу, чтобы она так внезапно и страшно деградировала?
Е.И, Заозерская. У истоков крупного производства в русской промышленности XV—XVII веков, M., 1970, с. 220.
Д.П. Маковский. Цит. соч., с. 192.
Происхождение катастрофы
Согласитесь, что это очень важный вопрос — не только для прошлого России, но и для её будущего. Что-то очень неладно должно быть в стране, где возможны такие неожиданные и сокрушительные катастрофы.
Я могу с чистой совестью поручиться, что прежде, чем читатель закроет эту книгу, он будет знать ответ на этот вопрос. Во всяком случае у него будет возможность познакомиться с тем, как отвечали на него историки на протяжении всех истекших после катастрофы четырех с половиной столетий. В известном смысле ответу на него эта книга, собственно, и посвящена.
Сейчас скажу лишь, что нет, не зарегистрировали исторические хроники в эту фатальную для страны четверть века никаких природных бедствий, никаких варварских нашествий. Катастрофа была всецело делом рук её собственного правительства. Будем справедливы, признают это и российская и западная историография. Разногласия начинаются дальше.
Глава первая Завязка трагедии
Была ли катастрофа результатом того, что внук великого реформатора Ивана III, тоже Иван Васильевич, больше известный под именем Г розного царя, внезапно и круто изменил курс национальной политики, завещанный стране его дедом, или просто оказался он почему-то кровожадным тираном — и политика тут ни при чем? Самый влиятельный из родоначальников русской историографии Н.М. Карамзин держался второго мнения. «По какому-то адскому вдохновению, — убеждал он читателей, — возлюбил Иоанн IV кровь, лил оную без вины и сёк головы людей славнейших добродетелями».19
Понятно, что версия об «адском вдохновении» как причине невиданной после монгольского погрома национальной катастрофы, едва ли могла удовлетворить позднейших историков (хотя, как мы еще увидим, до сих пор находятся эксперты, пытающиеся объяснить катастрофу патологиями в характере Грозного царя). Большинство,
19 Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, М., 1991, с. 40.
Часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
однако, склонилось к более материальным её объяснениям. В конце концов едва ли удовлетворило бы кого-нибудь объяснение аналогичной национальной катастрофы 1917-го «адским вдохновением» Ленина. Впрочем, как мы еще увидим, последователей у Карамзина и в XIX веке было немного.
Некоторые историки ссылались на то, что катастрофический упадок русских городов и закрепощение крестьянства были просто издержками политики централизации страны, которую вслед за дедом проводил Иван IV. Другие объясняют катастрофу затянувшейся на четверть века и крайне неудачной войной за балтийское побережье, результатом которой было разорение страны. Третьи говорят, что сама эта разорительная война была следствием воинственности набиравшего тогда силу служебного дворянства, которое зарилось на богатые прибалтийские земли.
Объединяет все эти разнородные объяснения вот что: ни одно из них даже не пытается связать катастрофу, постигшую Россию в третьей четверти XVI века, с последующей её судьбою. Между тем самым важным из её результатов было нечто, далеко выходящее за рамки одной четверти века и определившее будущее страны на столетия вперед — вплоть до наших дней. Я имею в виду Великую Самодержавную революцию, т.е. тотальный террор, следствием которого было не только закрепощение её крестьянства, но и насильственная ликвидация традиционного политического устройства страны. Из «абсолютно^монархии с аристократическим управлением»,20 какой, согласно В.О. Ключевскому была Россия на протяжении её Европейского столетия, превратилась она в патерналистскую диктатуру, в которой, по известному выражению М.М. Сперанского, осталось «лишь два состояния — рабы государевы и рабы помещичьи».21
Почему не заметил этой решающей политической метаморфозы Карамзин, понятно. Он исходил из того, что самодержавие было естественным для России политическим строем с самого начала её православной государственности. Отсюда и «адское вдохновение» как
В.О. Ключевский. Сочинения, т, 2, М., 1957, с. 180. М.М. Сперанский. Проекты и записки, М. — Л., 1963, с. 43.
единственно возможный мотив тотального террора, впервые пришедшего тогда на pyccityK) землю. Но вот почему не заметили (и продолжают не замечать) этого основополагающего факта последующие поколения историков — действительно загадка.
Это тем более странно, что именно с самодержавной революцией связано было и радикальное изменение в международном статусе русского царя. Отныне был он официально объявлен в Москве единственным в мире покровителем и защитником истинного христианства — православия. Соответственно изменялся и статус подвластной ему России: она теперь претендовала на положение мировой державы («першего государствования», как это тогда называлось).
Отсюда и европейская война, которую развязал, вопреки политике и намерениям своего правительства, первый самодержавный царь России. И едва мы это поймем, происхождение катастрофы, постигшей страну в третьей четверти XVI века, тотчас теряет свою загадочность. Комбинация непосильной четвертьвековой войны против всей, по сути, Европы и тотального террора, сопряженного с поголовным истреблением лучших административных и военных кадров страны, просто не могла не привести к катастрофе.
Конечно, пока это лишь гипотеза, доказательству которой и посвящена эта книга. Лишь одно соображение хотел бы я сейчас добавить как, если угодно, мимолетное подтверждение своей гипотезы. То, что родилось при Иване IV под именем «першего государствования», то, что привело к национальной катастрофе, с описания которой начинается эта книга, не умерло, как бы парадоксально это ни звучало, и в наши дни. Только сейчас называется оно Русским проектом (или Русским реваншем).
Право, трудно не расслышать это миродержавное притязание Грозного царя в сравнительно недавнем публичном заявлении Г.О. Павловского, человека близкого, по общему мнению, к правящим кругам: «Следует осознать, что в предстоящие годы, по крайней мере, до конца президентского срока Путина и, вероятно, до конца президентства его ближайших преемников, приоритетом российской внешней политики будет превращение России в мировую державу XXI века или, если хотите, возвращение ей статуса мировой державы XXI века».
Глава Первая Завязка трагедии
Часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
Сказано это было на пресс-конференции в Агентстве новостей в присутствии великого множества журналистов. Павловский подчеркнул, что цель «отвоевания статуса мировой державы» разделяют «не только власти России, но и её общество и даже оппозиция».22 Тем не менее, никто из присутствующих даже не спросил его, что именно имеет он в виду. Отстранение от дел нынешней мировой державы, Соединенных Штатов, весьма, как мы знаем, ревниво относящихся к своему статусу? Или восстановление биполярной структуры мира, как во времена СССР? Или что? Должен ведь у «приоритета внешней политики» быть какой-нибудь план его реализации. И должны его авторы отдавать себе отчет, что так же, как во времена Ивана Грозного, претензия на першее государствование чревата большой войной.
Глава первая Завязка трагедии
Так выглядит сегодня Русский проект, родившийся при Иване Грозном, который, собственно, и предпринял первую попытку его осуществления. Никто, увы, не напомнил Павловскому, чем кончилось это в третьей четверти XVI века. Как, впрочем, и все другие попытки в этом направлении — в XIX и XX веках. Не говоря уже о том, что при удручающе незначительном весе России в международной экономике (2 % мирового ВВП) претензия на миродержавность производит эффект, скорее, комический. Но это уже другая тема. У неё другие черты и другие герои. И обсуждать её предстоит нам, соответственно, в других книгах этой трилогии.
Альтернатива
Сейчас, однако, начать придется издалека.
В середине XIII века неостановимая, казалось, лава азиатской варварской конницы, нахлынувшая из монгольских степей, растоптала Русь на своём пути в Европу. Только на Венгерской равнине, где заканчивается великий азиатский клин степей, ведущий из Сибири в Европу, была эта лава остановлена и хлынула назад в Азию. Но вся
RIA Novosti, Feb. 3, 2005. WWW.Fednews.ru
(обратный перевод с английского).
восточная часть того, что некогда было Киевско-Новгородской Русью, оказалась на столетия отдаленной европейской провинцией гигантской степной империи, Золотой Орды.
Лишь два с половиной столетия спустя вновь задышала Русь и началось то, что я — по аналогии с процессом, происходившим в то же примерно время на западной окраине Европы, в Испании, — называю русской Реконкистой: отвоевание национальной территории. Десять поколений понадобились Москве, чтобы собрать по кусочкам раздробленную землю и к концу XV века отвоевать свою независимость. В 1480-м последний хан Золотой Орды Ахмат был встречен московской армией на дальних подступах к столице, на реке Угра и, не решившись на открытый бой, отступил. Отступление превратилось в бегство. Ахмат сложил голову в Ногайских степях от татарской же сабли. Золотая Орда перестала существовать. Россия начинала свой исторический марш.
И начинала она его на волне национально-освободительного движения столь успешно, что три поколения после этого страна была, словно пытаясь наверстать упущенное в монгольском рабстве время, в непрерывном наступлении. И так же, как в случае Испании, могло показаться, что она осознаёт некую историческую цель и упорно идёт к её реализации. Но цель эта, насколько можно реконструировать её сейчас непредвзятому наблюдателю, была, в отличие от Испании, похоже, двоякой. Требовала она как завершения Реконкисты, так и успешной церковной Реформации. Только добившись успеха в обоих этих предприятиях, могла Россия вернуться в европейскую семью народов не слабейшей запоздалой сестрой, но равноправным партнером, одной из великих держав Европы.
Международная ситуация этой цели благоприятствовала. Параллельно с распадом северного ударного кулака азиатской конницы стремительно набирал силу новый, южный её кулак — османские турки. В 1453 году они сокрушили Византийскую империю, в 1459-м завоевали Сербию, в 1463-м — Боснию и к концу XV века — с покорением в 1499-м Черногории — в их руках был весь Балканский полуостров. А подчинив себе в 1475 году Крымское царство и захватив Керчь, турки, по сути, превратили Черное море в османское озеро.
Мало кто сомневался после этого в Европе, что новая евразийская сверхдержава представляла смертельную опасность её жизненным центрам. Последние сомнения отпали, когда в 1526 году пала под ударами османской конницы Венгрия. Вопрос, казалось, был теперь лишь в том — кто следующий? Мартин Лютер даже пытался обосновать необходимость церковной Реформации тем, что, не пройдя через духовное возрождение, Европа неминуемо станет добычей новой евразийской сверхдержавы.23
Из этого изменения политической геометрии в Европе и могла вырасти новая конструктивная роль России. Ибо шли теперь варвары не с Востока, как три столетия назад, а с Юга, рассекая Европу на две части. На пути азиатской конницы лежала теперь не Россия, а Германия. А Москва оказывалась в позиции важнейшего потенциального союзника для любой антитурецкой коалиции.
С высоты нашего времени хорошо видно, какая развертывалась перед нею тогда драматическая альтернатива. Отказавшись от привычки судить по готовым результатам (готовый результат есть нуль, как говорил Гегель, дух отлетел уже в нём от живого тела истории), мы зато обретаем способность увидеть всё богатство возможностей, все развилки предстоявшего России исторического путешествия, увидеть выбор, перед которым она стояла, во всей его полноте.
И едва оказываемся мы в этой позиции, нам тотчас же становится ясно, что заключался этот выбор вовсе не в том, завершит или не завершит она свою Реконкисту. Вопрос был лишь в том, какой ценою будет она завершена. Ценой, как сказал однажды Герцен, «удушения всего, что было в русской жизни свободного», убивая своих Пушкиных и Мандельштамов, изгоняя своих Курбских и Герценов, или, напротив, употребляя это духовное богатство на пользу страны. Короче, состоял выбор в том, завершит ли Россия Реконкисту на пути в Евразию или в Европу.
Вот почему определяющую роль играла в этом выборе наряду с Реконкистой церковная Реформация. Именно от её успеха зависело, как употреблены будут культурные ресурсы страны, сосредото-
23 Д. Егоров. Идея турецкой реформации в XVI веке, Русская мысль, 1907, кн. 7.
ценные в ту пору в церковных кругах. Поможет ли церковь вернуть возрождающуюся Россию к европейской традиции Киевско-Новго- родской Руси, ускорив таким образом её воссоединение с Европой, от которой страна была насильственно отрезана варварским нашествием, или, напротив, станет она могущественным препятствием на этом пути?
Я постараюсь показать в этой книге читателю, как почти целое столетие колебалась Москва перед этой цивилизационной альтернативой. Показать, когда и почему предпочла она Европе Евразию. И как привёл её этот роковой выбор к той самой опустошительной национальной катастрофе, с описания которой начиналась эта глава. Но не станем забегать вперед.
Глава первая Завязка трагедии
Европу
Если наша реконструкция исторических це-
лей Москвы после обретения ею независимости верна, то нетрудно очертить и задачи, от исполнения которых зависела реализация этих целей. Очевидно, что в первую очередь предстояло ей избавиться от последствий ордынского плена. Их было, разумеется, много, этих последствий, но два самых главных били в глаза.
Во-первых, феодальная дезинтеграция создала глубокую путаницу в её экономической и правовой структуре — как единое целое страна практически не существовала. Требовались серьезные административные и политические реформы. Во-вторых, церковь, бывшая на протяжении почти всего колониального периода фавориткой завоевателей, завладела в результате третью всего земельного фонда страны, главного тогда её богатства. И, что еще важнее, неумолимо продолжала отнимать у правительства всё большую его долю. Это тяжелое наследство степного ярма было, впрочем, составной частью всё той же феодальной дезинтеграции. Не отняв у церкви в процессе Реформации её материальные богатства, не освободив её таким образом для исполнения духовной и культурной миссии, центральная власть не могла, по сути, стать властью (по крайней мере в европейском варианте развития России).
Были, конечно, и другие задачи. Например, покуда страна лежала раздавленная железной монгольской пятой, всю западную часть бывшей Киевско-Новгородской Руси оккупировала Литва. Я не говорю уже о том, что осколки Золотой Орды, малые татарские орды, вовсе не исчезли с распадом бывшей степной империи. Они преобразовались в террористические гангстерские союзы, по-прежнему угрожавшие самому существованию России. Казанская и Ногайская орды держали под контролем великий волжский путь в Иран и Среднюю Азию. Крымская орда распоряжалась всем югом страны с его богатейшими черноземами. Еще важнее, однако, было то, что инспирируемые османской Турцией, могли они в любой момент возобновить (и возобновляли) былые колониальные претензии Золотой Орды. И, наконец, лишенная морских портов страна была отрезана от Европы. Восстановить с ней морскую связь можно было, используя Белое море, а еще лучше — завоевав порт на Балтике.
Чего нельзя было сделать, это реализовать все цели одновременно. Страна нуждалась в глубоко продуманной и гибкой национальной стратегии, рассчитанной на много десятилетий вперед. С подробным разговором о ней мы, однако, повременим. Просто перечислим, что удалось сделать за первое после завоевания независимости столетие в самом начале истории русской государственности, покуда не была она обращена вспять той самой самодержавной революцией, о которой мы только что говорили и которая безвозвратно перечеркнула все достижения Европейского столетия. Вот что сумела сделать за это время Москва.
Завершить воссоединение страны, на несколько веков опередив Германию и Италию, а если сравнивать с Испанией или Францией — без гражданских войн, малой кровью, превратившись из конгломерата феодальных княжеств в единое государство (символом этого единства стали Судебники 1497 и 1550 годов, установившие в стране единое правовое пространство).
На поколение раньше своих северо-европейских соседей встать на путь церковной Реформации.
Создать местное земское самоуправление и суд присяжных.
Преодолеть средневековую «патримониальность» (при которой
государство рассматривалось как вотчина, «patrimony» княжеского рода), превратившись в сословную монархию. Говоря словами современного историка, «монархия уже не могла им [самоуправляющимся сословиям] диктовать, а должна была с ними договариваться».24
Создать национальное сословное представительство (Земский Собор).
Разгромить две из трех малых татарских орд, Казанскую и Ногайскую, взяв тем самым под свой контроль великий волжский путь.
Научиться использовать для международной торговли Белое море, а затем и завоевать морской порт на Балтике (Нарву), пользовавшийся, как мы помним, такой необыкновенной популярностью у европейских купцов.
Отвоевать у Литвы ряд важнейших западнорусских городов, включая Смоленск.
Достижения, как видим, колоссальные. Но еще более крупный задел подготовлен был на будущее — для последнего мощного рывка и окончательного воссоединения с Европой.Экономический бум первой половины XVI века, стремительное и ничем не ограниченное (напротив, поощряемое государством) развитие спонтанных процессов крестьянской дифференциации и рост городов, распространение частной (не феодальной) собственности — * всё это постепенно создавало русскую предбуржуазию, третье, если хотите, сословие, способное в конечном счете стать, как повсюду в Европе, могильщиком косного и малоподвижного средневековья.
На протяжении всего этого столетия в стране шла бурная — и совершенно открытая — интеллектуальная дискуссия о её будущем, главным образом в связи с перспективой церковной Реформации. Именно это и имею я в виду под «Европейским столетием России» — время, когда самодержавия еще не было, когда русское крестьянство было еще свободным и договорная традиция еще преобладала, когда общество еще принимало активное участие в обсуждении перспектив страны. На ученом языке — время, когда Россия развивалась в рамках европейской парадигмы.
24 Борис Флоря. Иван Грозный, Мм 1999, с. 52-53-
Новые и старые социальные элиты, естественно, конкурировали друг с другом, но ничего похожего на ту истребительную войну между ними, которая началась после 1560 года в ходе самодержавной революции, не наблюдалось. Тем более, что крестьянство, из-за которого весь сыр-бор впоследствии и разгорелся, оставалось в Европейском столетии свободным.
То же самое — где-то раньше, где-то позже — происходило в этот период практически во всех европейских странах. Москва, как и Ки- евско-Новгородская Русь, обещала стать государством, которое никому из современников не пришло бы в голову считать особым, не таким, как другие, выпадающим из европейской семьи. И уж тем более наследницей чингизханской империи.
на I ерманы Завязка трагедии
Глава первая
Но чем дальше заходили в Москве европейские ре-
формы, тем ожесточеннее, как мы уже знаем, становилось сопротивление.
В первую очередь потому, что иосифлянская церковь, напуганная мощной попыткой реформации при Иване III, перешла после его смерти в идеологическое контрнаступление. Искусно, как мы еще увидим, связав Реформацию с религиозной ересью, она выработала универсальную идейную платформу, предназначенную навсегда положить конец покушениям государства на монастырские земли. Это и была платфбрма самодержавной революции.
В обмен на сохранение церковных богатств царю предлагались неограниченная власть внутри страны и тот самый статус вселенского защитника единственно истинной христианской веры, который лег в основу претензий России на миродержавность. Соблазн оказался неотразим. Во всяком случае, для Ивана IV.
Во-вторых, наряду с процессом крестьянской дифференциации, порождавшим, как повсюду в Европе, российскую предбуржуазию, в стране шел параллельный процесс дифференциации феодальной. И центральный бюрократический аппарат все больше и больше опирался против боярской аристократии на стремительно растущий класс служебного дворянства. То был офицерский корпус новой армии централизованного государства, с которым оно — из-за недостатка денег в казне — расплачивалось землей, раздаваемой в условное (поместное) владение. Вместе, разумеется, с обрабатывавшими её крестьянами.
Так же, как церковь нуждалась в самодержавной государственности, чтобы сохранить свои гигантские земельные богатства, служебное дворянство нуждалось в ней, чтобы закрепить за его поместьями крестьян, норовивших перебежать на более свободные боярские земли. Другими словами, складывался военно-церковный блок, жизненно заинтересованный в режиме самодержавной власти, способной подавить сопротивление боярской аристократии, крестьянства и предбуржуазии.
В ситуации такого неустойчивого баланса политических сил и развертывающейся идеологической контратаки церкви решающую роль приобретала личность царя. Он оказался арбитром, в руках которого сосредоточились практически неограниченные полномочия определить исторический выбор страны.
Фокусом этого выбора неожиданно стал вопрос стратегический. Речь шла о том, продолжить ли блестяще начавшееся в конце 1550-х наступление против последнего осколка Золотой Орды, Крымского ханства, и стоявшей за ним Османской сверхдержавы (присоединившись тем самым де-факто к европейской антитурецкой коалиции). Или бросить вызов Европе, завоевав Прибалтику (Ливонию), «повернуть, — говоря языком царя, — на Германы», избрав таким образом стратегию, по сути, протурецкую и оказавшись де-факто членом антиевропейской коалиции.
Непредубежденному читателю очевидно, что и выбора-то никакого тут на самом деле не было. Никто не угрожал Москве с Запада и уж тем более из Ливонии, которая тихо угасала на задворках Европы, тогда как оставлять открытой южную границу было смертельно опасно. Соглашался с этим даже евразиец.
Г.В. Вернадский, в принципе признававший, что царь Иван был прав в споре с собственным правительством, которое отчаянно настаивало на антитатарской стратегии. «Попытка [царя] добиться выхода России к Балтийскому морю, — писал он, — не являлась его личной причудой. Россия нуждалась в выходе на запад и для торговли, и для развития культурных связей».25
И тем не менее даже Вернадский должен был признать, что «на этой стадии Москва не могла отсрочить решение крымского вопроса, ливонский же вопрос такую отсрочку допускал. Реальная дилемма, с которой столкнулся царь Иван, означала не выбор между войной против Крыма и натиском на Ливонию, а выбор между войной с одним Крымом или на два фронта — с Крымом и Ливонией. Иван выбрал последнее, и результат оказался катастрофическим».26
И кроме того, кому вообще могло прийти в тогдашней Москве в голову после столетий, проведенных в ордынском плену, избрать протатарскую стратегию? Ведь крымчаки, окопавшиеся за Перекопом, давно уже стали в народном сознании символом этого векового унижения. Более того, они продолжали торговать на всех азиатских базарах сотнями тысяч захваченных ими в непрекращающихся набегах русских рабов. Мудрено ли в этих условиях, что московское правительство считало антитатарскую стратегию не только единственно правильной, но и естественной для тогдашней России национальной политикой?
Церковь, правда, считала иначе. Идеологическая опасность Запада была для неё страшнее военной угрозы с юга. Тем более, что церковная Реформация, словно лесной пожар, распространялась уже тогда по всей Северной Европе. А материальный аспект этой Реформации ме^кдутем как раз в конфискации монастырских земель и состоял. Следовательно, продолжи Россия марш в Европу, начатый при Иване 111, не удержать было монастырям свои земли.
Еще важнее, впрочем, была позиция царя. К концу 1550-х он уже вполне проникся внушенной ему церковниками идеологией самодержавной революции. Она, между тем, предусматривала, как мы уже знаем, что приоритетом внешней политики должна стать вовсе не защита южных рубежей страны оттатарской угрозы, но обретение Россией статуса мировой державы. И лучшего способа для реа-
Георгий Вернадский. Русская история, M., 1997, с. 99.
G. Vernadsky: A History of Russia, Yale Univ. Press, 1969, vol.5, part 1, p. 90-91.
лизации этой цели, нежели ударить по «мягкому подбрюшью» ненавистного церковникам «латинства», неожиданно оказавшегося рассадником грозной для них Реформации, нельзя было и придумать. Короче говоря, России предстоял «поворот на Германы».
Что произошло в результате этого стратегического выбора, общеизвестно. В 1560 году царь совершил государственный переворот, разогнав своё строптивое правительство. После учреждения опричнины переворот этот перешел в самодержавную революцию, сопровождавшуюся массовым террором, который, в свою очередь, перерос в террор тотальный. В результате репрессий погибли не только сторонники антитатарской стратегии, но и их оппоненты, поддержавшие переворот. А в конце концов и сами инициаторы террора. Все лучшие дипломатические, военные и административные кадры страны были истреблены под корень.
Напоминаю я здесь об этом лишь для того, чтобы показать читателю, как неосмотрительна оказалась мировая историография в интерпретации общеизвестного. Никто, в частности, не обратил внимания на сам факт, что именно антиевропейский выбор царя (принципиально новый для тогдашней Москвы) заставил его — впервые в русской истории — прибегнуть к политическому террору. Причем террору тотальному, предназначенному истребить не только тогдашнюю элиту страны, но, по сути, и то государственное устройство, с которым вышла она из-под степного ярма.
Другими словами, связь между затянувшейся на целое поколение Ливонской войной и установлением в Москве самодержавной диктатуры прошла каким-то образом мимо мировой историографии. Между тем, из неё, из этой основополагающей связи, как раз и следует, что евразийское самовластье принесла России именно культурно-политическая ориентация на обретение статуса мировой державы. В ней, собственно, и состояла суть самодержавной революции.
Государственное устройство, завещанное стране Иваном III и реформистским поколением 1550-х, требовалось для этого разрушить дотла. Ибо не обещало оно ни неограниченной власти царю, ни гарантии иосифлянской церкви, что Реформация не будет возобновлена, ни надежды на обретение статуса мировой державы. Церкви нужно было отрезать страну от Европы, царю — «першее государ- ствование», служебному дворянству — прибалтийские земли. И добиться всего этого без тотального террора оказалось в тогдашней Москве невозможно.
Катастрофа
Впрочем, вполне может быть, что гипотеза моя неверна. В конце концов, я — заинтересованное лицо, Я говорю — или пытаюсь говорить — от имени своего потерянного поколения и вообще от имени интеллигенции, которую самодержавие традиционно давило и которая столь же традиционно находилась к нему в оппозиции. И никто еще не доказал, что интересы интеллигенции непременно совпадают с национальными интересами.
Да, мы видели в начале главы, как внезапная катастрофа русских городов и русского крестьянства, случившаяся как раз в эти роковые четверть века Ливонской войны, превратила население преуспевающей страны в «слабый, бедный, почти неизвестный народ». Видели, как именно в эти годы начала вдруг неумолимо погружаться Россия во тьму «небытия и невежества». Но, может быть, перед нами просто хронологическое совпадение? Может, по какой-то другой причине неожиданно устремилась страна от цивилизации к варварству? Попробуем поэтому взглянуть на дело под другим углом зрения, на этот раз непосредственно связанным с «поворотом на Германы».
Глава первая Завязка трагедии
Ведь и с международным престижем России тоже случилось во время Ливонской войны что-то очень странное. Документы говорят нам: в начале этого поворота царь демонстративно отказался называть в официальной переписке «братьями» королей Швеции и Дании, утверждая, что такое амикошонство дозволяет он лишь величайшим суверенам тогдашнего мира — турецкому султану и германскому императору. Только что разбранил он «пошлою девицей» королеву Англии Елизавету и третировал как плебея в монаршей семье польского короля Стефана Батория. Только что в презрительном письме первому русскому политическому эмигранту князю Курбскому похвалялся, что Бог на его стороне, доказательством чему — победоносные знамена Москвы, развевающиеся над Прибалтикой. И что, коли б не изменники, подобные Курбскому, завоевал бы он с Божией помощью и всю Германию. Короче, в начале войны Россия была на вершине своего могущества.
И вдруг всё словно по волшебству переменилось. Как и предвидело репрессированное Грозным правительство, повернув на Германы, царь открыл южную границу, по сути, пригласив татар атаковать Москву. И в самом деле, в 1571 году Россия оказывается не в силах защитить собственную столицу от крымского хана, сжегшего её на глазах у изумленной Европы. Мало того, уходя из сожженной Москвы, оставил хан сбежавшему в Ярославль, затем в Вологду царю такое послание: «А ты не пришел и против нас не стал, а еще хвалился, что-де я государь Московский. Были бы в тебе стыд и дородство, так ты бы пришел против нас и стоял». Пусть читатель на минуту представит себе, каково было царю, добивавшемуся для России статуса мировой державы и отказывавшемуся «сноситься братством» с европейскими государями, выслушивать такое унизительное — и публичное — нравоучение от басурманского разбойника. Выслушивать — и не посметь ответить.
Впрочем, то ли еще придётся ему выслушать десятилетие спустя от победоносного «латинского» еретика Батория, вторгшегося подобно хану на российскую территорию! Обозвав царя Фараоном московским и волком в овечьем стаде, Баторий также «не забыл, — по словам Р.Ю. Виппера, — кольнуть Ивана в самое уязвимое место: „Почему ты не приехал к нам со своими войсками, почему своих подданных не оборонял? И бедная курица перед ястребом и орлом птенцов своих крыльями покрывает, а ты, орел двуглавый (ибо такова твоя печать), прячешься"».27
Падение престижа Москвы доходит до того, что сама она — впервые после Угры! — становится предметом вожделения жадных соседей. Никто больше в Европе не предсказывает ей блестящего будущего. Напротив, предсказывают ей новое татарское завоевание.
27 Р.Ю. Виппер. Цит. соч., с. 161.
И действительно, крымский хан уже распределил области русского государства между своими мурзами и дал своим купцам право беспошлинной торговли в России, которую он опять — будто в старые колониальные времена — рассматривал как данницу Орды. Письмо сбежавшего из Москвы бывшего опричника Генриха Штадена германскому императору так и называется: «План, как предупредить желание крымского царя с помощью и поддержкой султана завоевать русскую землю». Один завоеватель спешил опередить другого.
И спесивый царь, опустошивший и терроризировавший свою страну, начинает вдруг сооружать в непроходимых вологодских лесах неприступную крепость — в надежде спрятаться в ней от собственного народа. И на всякий случай вступает в переписку с «пошлою девицей», выговаривая себе право политического убежища в Лондоне.28 В конечном счете, Москва потеряла не только 101 ливонский город — всё, что за четверть века завоевала, — но и пять ключевых русских городов впридачу. Все это пришлось отдать полякам. Шведам отдали балтийское побережье, то самое «окно в Европу», которое полтора столетия спустя ценою еще одной четвертьвековой бойни пришлось отвоевывать Петру.
Французский историкXVII века де Ту вообще благосклонно относившийся к Ивану Грозному, вынужден был завершить свой панегирик неожиданно печальным эпилогом: «Так кончилась Московская война, в которой царь Иван плохо поддержал репутацию своих предков... Вся страна по Днепру от Чернигова и по Двине до Старицы, края Новгородский и Ладожский были вконец разорены. Царь потерял больше 300 тысяч человек, около 40 тысяч были отведены в плен. Эти потери обратили области Великих Лук, Заволочья, Новгорода и Пскова в пустыню, потому что вся молодежь этого края погибла в войне, а старики не оставили по себе потомства».29
Де Ту ошибался. Он не знал, что по тогдашним подсчетам до 8оо тысяч человек погибло и было уведено в плен татарами только после
Там же. Там же, с. 175.
александр янов i
Европейское столетие России. 1480-1560
их похода на Москву в 1571-м. Учитывая, что население тогдашней России составляло около десяти миллионов человек, получается, что жизнью каждого десятого, тяжелейшими территориальными потерями, неслыханным национальным унижением расплачивалась поставленная на колени страна за попытку своего царя осуществить первый в истории Русский проект.
Как сырьевой рынок и как удобный способ сообщения с Персией она, конечно, никуда не делась и после Ливонской войны. Перестала она существовать лишь как один из центров мировой торговли и европейской политики. И не в том беда была, что её больше не боялись, а в том, что перестали замечать. Из европейского Конгресса исключили Москву еще в 1570 году в Штеттине, в разгар Ливонской войны.30 Еще хуже было то, что, как пишет один из лучших американских историков России Альфред Рибер, «теоретики международных отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, не рассматривали больше Москву как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов».31 Вот же чем объясняется замечание М. Андерсена, на которого мы ссылались в начале этой главы, что в XVII веке знали о России в Англии меньше, чем за столетие до этого. Короче, первая попытка обрести статус мировой державы привела не только к полному разорению страны, но и к её отлучению от Европы.
Тут мне, наверное, самое время отказаться от выводов. Ибо в противном случае пришлось бы констатировать, что интересы интеллигенции, от имени которой я пытаюсь здесь говорить, действительно каким-то образом совпадают с национальными интересами России.
AlfredRieber. Persistent Factors in Russian Foreign Policy in Hugh Ragsdale, ed„ Imperial Russian Foreign Policy, Cambridge Univ. Press, 1993, p. 347.
Ibid., p. 347-348.
I - Глава первая
Иваниана. Завязка трагедии
Историографический кошмар
Так, по крайней мере, свидетельствуют факты. Но не так думали русские историки. Их заключение было прямо противоположным. От одного из них вы могли услышать, что именно в своем решении выступить против Европы «Иван Грозный встаёт как великий политик» (И.И. Смирнов). От другого, что именно в Ливонской войне «встаёт во весь рост крупная фигура повелителя народов и великого патриота» (Р.Ю. Виппер). От третьего, что царь «предвосхитил Петра и проявил государственную проницательность» (С.В. Бахрушин).
Это всё советские историки. Но ведь и подавляющее большинство их дореволюционных коллег придерживалось аналогичной точки зрения. И уж во всяком случае никто из них (за исключением Н.И. Костомарова и, как мы уже знаем, Вернадского) никогда не интерпретировал Русский проект Грозного царя и Ливонскую войну как историческую катастрофу, породившую евразийское самодержавие. Никто даже не попытался серьезно рассмотреть альтернативы этой войне, словно бы «поворот на Германы» был естественной, единственно возможной для России стратегией в середине XVI века. То же самое, как мы уже знаем, повторилось и в XX веке с вопросом об участии России в Первой мировой войне
Почему? *
Для меня этот вопрос имеет столь же драматическое значение, как и вопрос о причинах катастрофы. В самом деле, о жизни Ивана Грозного и его характере, о его терроре и опричнине написана за четыре столетия без преувеличения целая библиотека: статьи, монографии, памфлеты, диссертации, оды, романы — тома и тома. И нет в них примиренных коллизий. Шквал противоречий, неукоснительно воспроизводящийся из книги в книгу, из поколения в поколение, из века в век — вот что такое на самом деле Иваниана.
Всё, что историки, романисты, диссертанты и поэты думали о сегодняшнем дне своей страны, пытались они обосновать, подтвердить,
александр янов i
Европейское столетие России. 1480-1560
подчеркнуть или оправдать, обращаясь к гигантской фигуре Ивана Грозного. Русская история не стояла на месте. И вместе с нею двигались интерпретации, апологии, обвинения и оправдания ключевого её персонажа. Зачем далеко ходить, видим мы это и в сегодняшней Москве, где диссидентские группы внутри православной церкви яростно настаивают даже не на политической реабилитации Грозного, как их предшественники, но на причислении его к лику святых. Другими словами, на моральном его оправдании, на канонизации державного палача и «неистового кровопийцы», говоря словами Карамзина, на прославлении царя, по поводу которого С.М. Соловьев заклинал потомков: «Да не произнесет историк слово оправдания такому человеку».
Впрочем, ни К. Душенов, редактор журнала «Русь православная», ни А. Елисеев, редактор другого диссидентского журнала «Царь-град», возглавляющие кампанию прославления Грозного, не историки. И не обнаружили они никаких новых документов, позволяющих столь беспардонно ревизовать приговор Карамзина и Соловьева. Но недостаточно лишь объявить их неистовство «религиозной истерикой и кликушеством», как делает историк-богослов А.Л. Дворкин.32 Недостаточно потому, что они, как и все прежние апологеты Грозного царя, точно отражают тенденции своего времени (в данном случае беспрецедентную моральную деградацию значительной части общества). И прав был поэтому митрополит Крутицкий и Коломенский Ювеналий, когда заметил в докладе архиерейскому собору в октябре 2004 года, что «вопрос о прославлении Ивана Грозного — вопрос не столько веры, религиозного чувства или достоверного исторического знания, сколько вопрос общественно-политической борьбы».33
И так было всегда — на протяжении всех четырех столетий ивани- аны. В этом смысле тема Грозного царя в русской литературе есть, по сути, модель истории русского общественного сознания (даже в одном этом качестве заслуживает она специального исследования — и потому именно Иваниане посвящены заключительные главы этой книги).
А.Л. Дворкин. Иван Грозный как религиозный тип, Нижний Новгород, 2005, с. 306. Цит. по А.Л. Дворкин, с. 315.
Много раз на протяжении русской истории лучшие из лучших, честнейшие из исследователей признавались в отчаянии, что загадка Ивана Грозного скорее всего вообще не имеет решения. И потому не может иметь конца Иваниана. По крайней мере до тех пор, покуда не закончится история России.
В XVIII веке Михайло Щербатов произнёс по этому поводу злополучную, ставшую классической фразу, что царь Иван «в столь разных видах представляется, что часто не единым человеком является».34 В XIX веке знаменитый тогда идеолог русского народничества Николай Михайловский писал: «Так-то рушатся одна за другою все надежды на прочно установившееся определенное суждение об Иване Грозном... Принимая в соображение, что в стараниях выработать это определенное суждение участвовали лучшие силы русской науки, блиставшие талантами и эрудицией, можно, пожалуй, прийти к заключению, что сама задача устранить в данном случае разногласия есть нечто фантастическое... Если столько умных, талантливых, добросовестных и ученых людей не могут сговориться, то не значит ли это, что сговориться и невозможно?»35
Уже в XX веке один из самых замечательных советских историков Степан Веселовский горько заметил: «Со времени Карамзина и Соловьева было найдено и опубликовано очень большое количество новых источников, отечественных и иностранных, но созревание исторической науки подвигается так медленно, что может поколебать нашу веру в силу человеческого разума вообще, а не только в вопросе о царе Иване и его времени».36 (Удивительно ли, заметим в скобках, что именно Веселовский и назвал эту ситуацию историографическим кошмаром?)
Да, многое было в Иваниане — были открытия и были разочарования, были надежды и было отчаяние. Но нас в данном случае интересует не то, что в ней было, а то, чего в ней не было. А не было
М.М. Щербатов. История российская с древнейших времен, Спб., 1903, т.2, с. 832.
Н.К. Михайловский. Иван Грозный в русской литературе, Сочинения» т. 6, Спб., 1909, с. 135.
СБ. Веселовский. Исследования по истории опричнины, М., 1963, с. 335.
в ней, как мы уже упоминали, гипотезы о Грозном царе как о прародителе, чтобы не сказать изобретателе русского самодержавия. И представления о Русском проекте и о Ливонской войне как о своего рода алхимической лаборатории, в которой родилось это чудовищное политическое устройство и закалилась «мутация» русской государственности, обрекшая Россию на повторяющуюся национальную трагедию, тоже не было. И опять спрашиваю я: почему?
Глава первая Завязка трагедии
Может быть, недоставало необходимых для
этого документов или текстологических исследований, которые открыли бы глаза историкам? Увы, их было более чем достаточно. Знали это эксперты и в России, и на Западе. «Можно считать, — писал в 1964 году в книге, опубликованной в Москве, Александр Зимин, — что основные сохранившиеся материалы по истории опричнины в настоящее время уже опубликованы».37 Еще более решительно признал это Энтони Гробовский в 1969-м в книге, опубликованной в Нью-Йорке: «Дискуссия об Иване IV идет не по поводу мелких деталей — нет согласия по вопросу о смысле всего периода. Едва ли можно обвинить в этом недостаток источников. Даже беглое ознакомление с работами Карамзина и Соловьева и, например, Зимина и Смирнова обнаруживает, что основные источники были доступны и известны уже Карамзину и что преимущество Зимина и Смирнова перед Соловьевым крайне незначительно»38
Так ведь и я о том же — о «смысле всего периода», который заведомо невозможно постичь, не выходя за его рамки, как невозможно судить о природе семени, не зная, что из него произросло. Согласиться со Щербатовым, или с Михайловским, или с Карамзиным, что смысл Иванова царствования навсегда останется «для ума загадкой», могут лишь эксперты, добровольно замкнувшие себя в XVI веке.
А.А. Зимин. Опричнина Ивана Грозного, М., 1964, с. 55.
AGrobovski. The Chosen Council of Ivan IV: A Reinterpretation, Theo Gaus'Sons, Inc., New York, 1969, p. 25.
Но ведь то, что сотворил над Россией Грозный, не умерло вместе с ним. Победившая патерналистская традиция, закрепленная в мощных институтах самодержавия и крепостничества, отрезала стране путь к политической модернизации — на столетия. Гегемония государства над обществом стала политической основой нашей трагедии. Не поняв этого, историки-эксперты прошли мимо её завязки.
Глава первая Завязка трагедии
оез мудрости»
Так назвал свою статью в Нью-Йоркском журнале Харперс Эрвин Чаргофф из Колумбийского университета. Истосковавшись, очевидно, по временам, когда «кропотливая подборка источников сопровождала, но не подменяла проницательные исторические обобщения», пришел он к неожиданному и парадоксальному заключению, что «там, где торжествует экспертиза, исчезает мудрость».39
Я склонен с ним согласиться, хотя мой угол зрения несколько иной. Эксперт, который видит назначение своей работы в простом описании фактов истории, «как они были», презрительно сбрасывая со счетов все её несбывшиеся сюжеты, всё богатство нереализованных в ней возможностей, вводит, мне кажется, читателей в заблуждение. Ибо историю невозможно написать раз и навсегда — канонизировать её, как средневекового святого, или прикрепить к земле, как средневекового крестьянина. Ибо она движется, и поэтому факт, который вчера мог казаться экспертам незначащим и не заслуживающим упоминания, может завтра оказаться решающим. И никому не дано знать этого наперед.
«Экспертиза
Знаменитый американский поэт-квакер Джон Гринлиф Виттиер почти полтора столетия назад нечаянно сформулировал кредо такой «экспертизы без мудрости»:
Из всех печальных слов на нашем языке Печальнейшие эти — а если бы!
39 Ervin Chargoff. Knowledge without Wisdom, Harpers, May 1980.
Впоследствии отлились эти лирические строки во вполне прозаический канон современного эксперта, хотя и имеет он дело, в отличие от поэта, вовсе не с индивидуальной судьбой, но с судьбами народов. Вот он, этот канон: История не знает сослагательного наклонения. Победителей, другими словами, не судят.
Но ведь таким образом мы вторично осуждаем побежденных — навсегда лишая их права на апелляцию. Более того, из участника исторического процесса эксперт становится таким образом чем-то вроде клерка в суде истории, бесстрастно регистрирующем приговор судьбы. И сама история превращается из живой школы человеческого опыта в компендиум различных сведений о том или о сём, годный разве что для тренировки памяти студентов.
Такова была суть вызова, который бросил я западным экспертам в своей The Origins of Autocracy.40 Эксперты, однако, тоже за словом в карман не лезли. Они обвинили меня в откровенной пристрастности, в злоупотреблении гипотезами и сослагательным наклонением. Но самое главное, в схематичности моих исторических построений, предназначенных вытащить подспудный смысл из «фактов, как они были», смысл, без которого, я уверен, факты эти, по сути, немы.
Все упреки верны. С другой стороны, однако, как не быть пристрастным, если задача состоит в выкорчевывании буквально сотен глубоко укоренившихся в мировой историографии мифов о России, создатели и пропагандисты которых тоже ведь не были беспристрастны? А что до схематичности, точно такие же обвинения могли быть предъявлены — и, как мы еще в заключении к этой книге увидим, — предъявлялись и самому блестящему из историков России, которых я знаю, Василию Осиповичу Ключевскому. Вот как он от них защищался: «Историческая схема или формула, выражающая известный процесс, необходима, чтобы понять смысл этого процесса, найти его причины и указать его следствия. Факт, не приведенный в схему, есть смутное представление, из которого нельзя сделать научное употребление».41
Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Univ. of California Press, 19B1. B.O. Ключевский. Сочинения, т. 6, с. 143.
Часть первая
Глава первая Завязка трагедии
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
Другими словами, спорить можно, по мнению Ключевского, об обоснованности той или другой концептуальной схемы, но оспаривать схематичность исторических построений саму по себе бессмысленно, ибо постижение истории предполагает схему. А она, в свою очередь, предполагает принятие или отвержение всех других возможных схем (вариантов) исторического развития. Серьезная схема, иначе говоря, принципиально гипотетична. Если, конечно, она не предназначена для превращения в догму.
Случай Карамзина
Вернемся на минуту к Карамзину — и мы в этом убедимся. Карамзин отказался от суждения о Грозном. Царь Иван не вмещался в его схему необходимости — и благодетельности — самодержавия для России, и Карамзин, по сути, капитулировал перед сложностью темы. «Характер Иоанна, героя добродетели в юности и неистового кровопийцы в летах мужества и старости, — воскликнул он всердцах, — есть для ума загадка».42 И ни в одной ученой голове не родился почему-то самый простой, по-детски бесхитростный, но, право же, такой естественный для любознательного ума вопрос: а что было бы с Россией, со всеми последующими её поколениями, включая и наше, «если бы» загадочный Иоанн этот не перенес болезни, которая и в самом деле едва не свела его в марте 1553 года в могулу, и таким образом не успел превратиться из «героя добродетели» в «неистового кровопийцу»?
Мы знаем, почему советские, скажем, эксперты не задали себе этот простой вопрос: он не влезал в их догму. Ну как же, возникла в середине XVI века историческая необходимость в завоевании Прибалтики—и впрямь ведь нужен был России выход к морю. И потому, умри даже Иоанн «героем добродетели», всё равно нашелся бы какой-нибудь другой «неистовый кровопийца», который столь же решительно бросил бы страну в эту «бездну истребления» (как вынужден был сквозь зубы назвать Ливонскую войну даже самый непримиримый из
42 Цит. по: Н.К. Михайловский. Сочинения, т. 6, с. 131.
апологетов Грозного академик Р.Ю. Виппер). Однако же, сильно отдаёт от такого ответа обыкновенным историческим фатализмом.
Возникла, видите ли, такая необходимость — и не нам, стало быть, судить Грозного за то, что он оказался прилежным её исполнителем. Действительная проблема, однако, в том, что это вообще не ответ. Ибо никто еще не объяснил, почему вдруг возникла она, эта необходимость, именно в середине XVI века? И по какой такой причине оказалась она более настоятельной, нежели очевидная для всякого непредубежденного наблюдателя необходимость защитить страну от непрекращающихся набегов крымского хищника? И тем более от претензий султана рассматривать Россию как свою данницу?
Ведь и стремлением добиться выхода к морю оправдать эту завоевательную авантюру невозможно. Хотя бы потому, что еще 12 мая 1558 года после первого же штурма Нарва сдалась русским войскам, и первоклассный порт на Балтике был таким образом России обеспечен. Но в чем же, скажите, состояла после этого необходимость воевать еще 23 года?
Глава первая Завязка трагедии
сослагательное наклонение
Еще более очевидно станет это, если мы примем во вниманиете нереализованные исторические возможности, что были безжалостно перечеркнуты этой чудовищной метамор-
Так вот, этих кошмарных 23 лет, бессмысленно потраченных на разорение страны, на террор, на нелепую попытку обрести статус мировой державы, их-то как раз и можно было избежать, возглавляй тогда страну вместо «неистового кровопийцы» лидер, продолжавший осторожную, взвешенную политику его деда? Поскольку нет у экспертов ответов на эти вопросы (и, что еще хуже, они просто не приходили им в голову), то не разумно ли в этом случае действительно спросить, что было бы с Россией, не доживи «герой добродетели» до превращения в «неистового кровопийцу»?
фозой царя Ивана. Вернемся на минуту в эпоху его деда. Описывая её, эксперт, конечно, заметит, что церковная Реформация победила в XVI веке во всех без исключения североевропейских странах и лишь в соседней с ними России она потерпела поражение. Почему?
Не забудем, что практически, в грубо материальном смысле победа церковной реформации означала, что и в Швеции, и в Дании, и в Норвегии, и в Финляндии и даже в Исландии земельный голод служебного дворянства был к середине XVI века удовлетворен за счет конфискации монастырскихземель.
В результате военно-церковные союзы в этих странах распались, наследственная аристократия уцелела и крепостное право не распространилось за пределы земель, конфискованных у монастырей. Иначе говоря, основной массив крестьянства остался в них свободным. В одной лишь России, которая первой в Европе начала при Иване III политическую кампанию по конфискации монастырскихземель, сложилось все прямо противоположным образом. Военно-церков- ный союз во главе с царем сокрушил в ней политическую силу наследственной аристократии и крепостничество оказалось тотальным. Зато монастырские земли в ней во владении церкви остались.
Так почемуже именно Россия оказалась исключением из общего правила?
Честно говоря, я не помню, чтобы классики западной историографии когда-либо задавались таким вопросом. Не задавались им и российски^историки. Но если бы даже и задал его себе, например, советский эксперт, он, скорее всего, ответил бы на него точно так же, как и на вопрос о причинах Ливонской войны, т.е. ссылкой на историческую необходимость. Либо, как сделал, допустим, Плеханов, в «Истории русской общественной мысли», на то, что, в отличие от её европейских соседей, в России господствовал азиатский деспотизм.
Правда, вынося свой приговор, Плеханов не обратил внимания на очевидное в нём противоречие. Ибо деспотизм означаеттоталь- ность государственной власти, в принципе не допускающей никаких других институтов, способных с нею конкурировать. А в России Ивана III такой конкурирующий институт как раз был. Более того, оказал-
4 Янов ся он тогда настолько могущественней государственной власти, что нанёс ей в 1490-е решающее поражение. Результатом этого поражения как раз и стала самодержавная революция Грозного царя.
Короче, все это выглядит, скорее, как попытка отделаться от вопроса, нежели как ответ на него. Отнесись мы к нему серьёзно, то единственный «факт», который мы сможем констатировать, состоял втом, что группы интересов, представлявшие в тогдашней России патерналистскую традицию, оказались в 1490-е сильнее государственной власти (которая стояла тогда на стороне традиции европейской). И в принципе, имея в виду, что церковь была в ту пору единственным интеллектуальным центром страны, а светская интеллигенция находилась в состоянии зачаточном, поражение власти нисколько неудивительно. Просто некому оказалось тогда выработать конкурентоспособную идеологию Реформации, на которую власть могла бы опереться. А поскольку в те досамодержавные времена принципиальные политические споры решались еще в России не террором, а именно идеологическими аргументами, то победа церковников была в том десятилетии, собственно, предрешена.
Сам по себе, вырванный из исторического контекста «факт» этот ничего еще, однако, не говорит нам о том, почему всего лишь два поколения спустя, в поворотный момент русской истории, оказалась московская элита до такой степени антитурецкой (и проевропей- ской), что для своего «поворота на Германы» Грозному пришлось буквально истребить её на корню. Это ведь тоже факт. И попробуйте объяснить его, не заметив еще одного факта, а именно стремительного возмужания светской интеллигенции на протяжении первой половины XVI века.
И едва заметим мы этот факт, как нам тотчас же станет ясно, что единственное, чего недоставало Ивану III для завершения Реформации в 1490-е, — это её мощного идеологического обоснования. И именно оно было уже, как мы еще увидим, в Москве 1550-х создано. И, поняв это, мы ничуть не удивимся всепоглощающему страху победителей-иосифлян. Ибо окажись в момент, когда они утратили идеологическую монополию, на московском престоле государь масштаба Ивана III и продолжи он начатую в конце XV века политику, неминуемо пришлось бы им распрощаться со своими драгоценными земными (в буквальном смысле) богатствами — навсегда.
Именно для того чтобы предупредить такое развитие событий, и нужно было им сохранить на престоле Ивана IV, легко внушаемого, трусливого, аморального и готового, в отличие от его великого деда, поставить интересы своего патологического честолюбия выше интересов страны. Это и впрямь стало в 1550-е исторической необходимостью — для собственников монастырских земель и врагов Реформации. Для ставшей к тому времени на ноги светской — и нестяжательской — интеллигенции, однако, исторической необходимостью было нечто прямо противоположное. А именно возрождение реформаторской традиции Ивана III. И для этого московскому правительству действительно нужен был другой царь. Столкнулись здесь, короче говоря, две исторические необходимости. Исход этой схватки как раз и зависел от того, оправится ли Иван IV от смертельно опасной болезни. На беду России он оправился. Стране предстояла эпоха «неистового кровопийцы».
Видите, как далеко завело нас одно бесхитростное «если бы». И не такое уж оказалось оно детское. Навсегда осталась бы темной для нас без него основополагающая фаза вековой борьбы европейской и патерналистской парадигм в русской истории. Не одно лишь прошлое между тем, но и будущее страны зависело, оказалось на поверку, от нашего представления об этой фазе.
Не буду голословным, вот пример. В феврале 2005 года главный *
конкурент Г.О. Павловского в области политтехнологической экспертизы С.А. Белковский тоже дал пресс-конференцию, где во имя «тысячелетней традиции России» требовал восстановления в стране «Православия, Самодержавия и Народности».43 И опять-таки никто его не спросил, откуда, собственно, взялась эта «тысячелетняятра- диция», которая служила ему главным аргументом для предлагаемого им переустройства современной России. Между тем одного рассмотренного здесь эпизода больше, чем достаточно, чтобы не осталось ни малейшего сомнения, что до самодержавной революции
AIF Press Center, Februarys, 2005. WWW.Fednews.ru
(обратный перевод с английского).
Грозного царя никакой такой «тысячелетней традиции» Православия, Самодержавия и Народности в России просто не существовало. И что опираются поэтому все его планы лишь на одну из древних традиций русской государственности, на холопскую, патерналистскую традицию, которая впервые победила в России — благодаря страху иосифлян и «неистовому кровопийце» — лишь в 1560-е, немедленно погрузив при этом страну в пучину разорения, террора и «духовного оцепенения».
Я отнюдь не хочу сказать, что Белковский, равно как и его конкурент, — специалисты в чем бы то ни было, кроме сиюминутной по- литтехнологии, и уж тем более русской истории. Их знание о ней совершенно очевидно не выходит за пределы советской средней школы. Но все-таки и в школьных учебниках, по которым они учились, представлена была, пусть и в мистифицированном виде, историческая экспертиза своего времени. И она, как видим — попробуйте не согласиться с Эрвином Чаргоффом — действительно была напрочь лишена мудрости.
Что же касается исторического фатализма, заключенного в привычном отрицании сослагательного наклонения в истории, то всё о нем знал — задолго до Чаргоффа — наш замечательный соотечественник Александр Иванович Герцен. Послушаем его.
«Мы ни в коей мере не признаем фатализма, который усматривает в событиях безусловную их необходимость — это абстрактная идея, туманная теория, внесённая спекулятивной философией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, конечно, основание произойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них — вот и всё, что можно допустить. Ход истории далеко не так предопределен, как обычно думают».[13]
По всем этим причинам, если в следующий раз высокомерный эксперт станет при вас, читатель, декламировать, что история не знает сослагательного наклонения, спросите его: «А почему, собственно, нет?»
Попытка оправдания жанра
И все-таки жанр этой трилогии требует оправдания. Пока что я знаю лишь одно: она безусловно вызовет у экспертов удивление, чтобы не сказать отвращение. И в первую очередь потому, что переполнена этими самыми «если бы», которые, как слышали мы только что от Герцена, обладают свойством дерзко переворачивать все наши представления об истории с головы на ноги.
Я понимаю экспертов, я им даже сочувствую. Вот смотрите. Люди уютно устроились в гигантском интеллектуальном огороде, копают каждый свою грядку — кто XV век, кто XVII, а кто XX. Описывают себе факты «как они были», никого за оградой своего участка не трогают, все, что за пределами их грядки, презрительно именуют «историософией» и смирились уже с последним унижением своей профессии: история учит только тому, что ничему не учит.
Можно, если хотите, сравнить их и с жильцами современного многоквартирного дома, которым нечего сообщить друг другу — у каждого своя жизнь и свои заботы. Зато живется им, сколько это вообще в наше время возможно, спокойно и комфортно. И вдруг является автор, который, грубо нарушая правила игры, заявляет, что интересуют его не столько факты «как они были» — в XV ли веке или в XX — сколько история эта как целое, её сквозное действие, её общий смысл. 1ф-1ыми словами, как раз то, чему она учит.
Глава первая Завязка трагедии
Невозможно ведь удовлетворить такой интерес, не топча чужие грядки (или, если вам ближе вторая метафора, не вторгаясь в чужие квартиры). Ибо как иначе соотнести поиск национальной — и циви- лизационной — идентичности в постимперской, посткрепостнической и постсамодержавной России с аналогичным поиском в доим- перской, докрепостнической и досамодержавной Москве? Согласитесь, что просто не могут эксперты не встретить в штыки такую беспардонную попытку вломиться в чужие квартиры (или грядки). И каждый непременно найдет в ней тысячу микроскопических ошибок — в том, что касается его конкретной грядки.
Что ж, ошибки в таком предприятии неизбежны. Но их ведь, если относятся они к отдельным деталям исторической картины, исправить нетрудно. Разве в этом заключается главная сегодня опасность для исторической науки о России? Она в том, что с разделом исторического поля на комфортные грядки, история перестает работать. Поле попросту, как мы только что видели, зарастает чертополохом мифов. В результате мы сами лишаем себя возможности учиться на ошибках предшествовавших нам поколений.
И вот, пожалуйста, результат. В сегодняшних учебниках русской истории последний из наследников Грозного царя Иосиф Сталин неожиданно предстаёт, совсем как его прародитель в писаниях апологетов, образцовым менеджером страны, а вовсе не «неистовым кровопийцей». Оказывается, иначе говоря, что мучительный многовековой опыт Иванианы пропал даром. Во всяком случае никому даже в голову не приходит применить его к анализу возрождения мифа, оправдывающего тирана.
И касается это не только мелких сегодняшних приспособленцев, но и серьезных историков. Сошлюсь в заключение на опыт одного из лучших американских экспертов по России XVII века Роберта Крам- ми. Он, конечно, не ровня нашим «политологам». Крамми настоящий ученый, замечательный специалист по истории российской элиты. Вот суть его точки зрения. Российская элита была уникальна, не похожа ни на какую другую. С одной стороны, была она вотчинной, аристократической «и жила совершенно так же, как европейские её двойники, на доходы с земли, которой владела на правах собственности, и от власти над крестьянами, обрабатывавшими эту землю». С другой стороны, однако, «она была так же заперта в клетке обяза- тельной службы абсолютному самодержцу, как элита Оттоманской империи. Вот эта комбинация собственности на землю... и обязательной службы делала московскую элиту уникальной».45
В принципе у меня нет возражений. Я тоже исхожу из того, что политическая система, установившаяся после начала «мутации»
45 RobertCrummey. The Seventinth-Century Moscow Service Elite in Comparative Perspective, Paper presented in the 93 Annual Meeting of the American Historical Association, December 1978.
русской государственности, навязанной ей самодержавной революцией Ивана Грозного, была уникальной. Именно по этой причине и настаиваю я на принципиальном отличии русского Самодержавия как от европейского Абсолютизма (где, в частности, никогда не было обязательной службы), так и от оттоманского Деспотизма (где элита в принципе не могла трансформироваться в наследственную аристократию).
Единственное, что поразило меня в исторической схеме Крам- ми, — это хронология. Ведь на самом деле до середины XVI века обязательной службы в России не было и два столетия спустя она была отменена императрицей Екатериной. Употребляя критерий Крамми, получим, что русская политическая система была уникальной лишь на протяжении этих двух столетий. А до того? А после? Походила она тогда на своих «европейских двойников»? Или на элиту Оттоманской империи? В первом случае мы не можем избежать вопроса, почему вдруг оказалась она уникальной именно в XVI веке. Во втором, почему, в отличие от оттоманской элиты, сумела она все-таки вырваться из клетки обязательной службы.
Крамми между тем спокойно оставляет эти вопросы висеть в воздухе: чужая грядка. Пусть ломают себе над ними голову историки России XV века. Или XVIII. С графической точностью вырисовывается здесь перед нами опасность раздела исторического поля на грядки. История русской аристократии, которой занимается Крамми, и впрямь»замечательно интересна (и мы еще поговорим о ней подробно). Но если и учит чему-нибудь его опыт, то лишь тому, что добровольно запираясь в такую же клетку, в какой, согласно ему, оказалась русская элита XVI—XVII веков, эксперт лишает себя возможности научить нас чему бы то ни было.
Кто спорит, исследования отдельных периодов — хлеб исторической науки. Но не хлебом единым жива она. В особенности в ситуации грандиозного цивилизационного сдвига, когда на глазах рушатся вековые представления об отечественной истории. Когда то, что вчера еще казалось общепринятым, на поверку оказывается тривиальным заблуждением, а то, на что никто вчера не обращал внимания — решающе важным, а порою и смертельно опасным. В такой исторический момент эксперт обезоруживает себя патологическим ужасом перед сослагательным наклонением, который на самом деле есть не более, чем страх выйти иэ своей обжитой квартиры на непредсказуемую улицу. В результате события, периоды, факты искусственно вычленяются из исторического потока, рвутся связи, ломаются сквозные линии, смещаются акценты. Исчезает смысл, то самое, что Эрвин Чаргофф называет мудростью.
Я понимаю, что все эти аргументы нисколько не приблизили меня к определению жанра этой книги, где нерасторжимо переплелись факты «как они были» и их нетривиальные интерпретации, анализ и гипотезы, теория и авторская исповедь. Но может быть, в глазах читателя, по крайней мере, оправдали эти аргументы мой безымянный жанр.
часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
глава первая Завязка трагедии
ВТОРАЯ
Первбстроитель
глава третья Иосифляне и нестяжатели
i глава четвертая ПврвД ГрОЗОЙ
часть вторая
ГЛАВА
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
Крепостная историография Деспотисты
Язык, на котором мы спорим
Введение к Иваниане Первоэпоха Государственный миф Повторение трагедии
Последняя коронация?
глава пятая глава шестая глава седьмая
часть третья
иваниана
глава восьмая глава девятая глава десятая глава
одиннадцатая заключение
Век XXI. Настал ли момент Ключевского?
глава вторая 107
Первостроитель
Согласно расхожему представлению, Москва на заре ее государственного существования была чем-то вроде узкой подковки, зажатой между литовским молотом и татарской наковальней. Злая судьба заперла ее на скудном северном пятачке, где даже и хлеба вдоволь не произрастало. Что-то подобное несчастной древней Иудее, стиснутой между борющимися колоссами, Ассирией и Египтом, — с тем еще невыгодным для Москвы добавлением, что выхода к морю у нее не было и климат здесь, как мы уже слышали от моих оппонентов 2ооо года, был ужасный.
Более благополучные страны могли позволить себе жить для реализации национальных целей. Москва не могла. Ее «национальное выживание, — как объясняет нам британский эксперт Тибор Самуэ- ли, — зависело от перманентной мобилизации ее скудных ресурсов для обороны»*Это было «для нее вопросом жизни и смерти».1 Просто не существовало в такой ситуации других вариантов государственного устройства, кроме самодержавной диктатуры и тотальной милитаризации. Выбора не было. Такая страна могла жить лишь на перманентно осадном положении. Куда денешься, на войне как на войне.
Из этого географического представления вырос междутем еще один мощный бастион старого мифа о «России — азиатском монстре». Ибо чем же еще в самом деле могла стать страна, напрягавшая все силы, чтобы просто выжить во враждебном окружении, если не «московским вариантом азиатского деспотизма»?2 И возник этот
TiborSzamuely. The Russian Tradition, London, 1976, p. 88.
Ibid.
монстр задолго до того, как Иван IV возложил на себя царскую корону. Грозный царь лишь потуже закрутил гайки.
Представлению о том, что самозащита и национальное выживание были главной заботой новорожденного Московского государства, не чужды и отечественные историки — даже те, кого оскорбляло отлучение России от европейской цивилизации. Вот, например, как формулировал этот миф Николай Павлов-Сильванский. «Внешние обстоятельства жизни Московской Руси, ее упорная борьба за существование с восточными и западными соседями требовали крайнего напряжения народных сил», в результате чего «в обществе развито было сознание о первейшей обязанности каждого подданного служить государству по мере сил и жертвовать собою для защиты русской земли».3
Миф этот так уже почтенно стар, что вроде бы даже и неловко подвергать его сомнению. Но верен ли он?
А.Л. Шлецер, оставивший нам первую периодизацию русской истории, открывает третий её период именно временем Ивана III. И называет он его почему-то не эпохой национального выживания, а как раз напротив «Россия победоносная (vitrix)». В прямом согласии со Шлецером описывает начало государственного существования России в царствование Ивана III (занявшего практически всю вторую половину XV века) один из самых авторитетных знатоков дела Сергей Михайлович Соловьев: «Относительно бедствий политических и физических должно заметить, что для областей, доставшихся Иоанну в наследство от отца, его правление было самым спокойным, самым счастливым временем: татарские нападения касались только границ; но этих нападений было очень немного, вред, ими причиненный, очень незначителен... остальные войны были наступательные со стороны Москвы: враг не показывался в пределах торжествующего государства».4
Где же «упорная борьба за существование»? Где корчи национального выживания? Если верить Шлецеру и Соловьеву, ничего это-
3 Н.П. Павлов-Сильванский. Государевы служилые люди, люди кабальные и закладные. Изд. 2-е, Спб., 1909» с- 223.
k СМ. Соловьев. История России с древнейших времен, кн. 3, М., i960, с. 174-175.
го просто не было. Как раз напротив, редко случалось в истории, чтобы юная страна была так обласкана судьбою, как Москва в эту первоначальную пору ее расцвета.
Кому же верить? Давайте не поверим никому и попробуем разобраться самостоятельно.
Глава вторая Первостроитель
Проверка ми
К счастью, есть для этого один, хоть и кос-
венный, но в высшей степени эффективный способ. Я имею в виду вектор национальной миграции. То есть, проще говоря, куда бегут люди — в страну или из нее. Не всем ведь, как мы знаем даже из недавнего советского опыта, нравится жить в условиях постоянной скудости и осадного положения. Ясно, что если тогдашняя Россия и впрямь судорожно боролась за существование и строила «московский вариант азиатского деспотизма», едва ли, согласитесь, стали бы стремиться в нее люди из более благополучных и менее милитаризованных западных стран.
Показательна и позиция правительства в вопросах эмиграции. Немыслимо, например, представить себе брежневское правительство, выступающим с громогласными декларациями в защиту права граждан на свободный выезд из страны. Напротив, объявляла она эмигрантов изменниками родины и рассматривала всякую помощь им со стороны Запада как вмешательство в свои внутренние дела. Так и положено вести себя государству, из которого бегут.
Проблема лишь в том, что в царствование Ивана III ситуация была прямо противоположной: бежали — с Запада в Москву.
Литовский сосед Ивана, великий князь Казимир, был большой дипломат. Серией глубоких и блестяще продуманных интриг он добился того, что после его смерти сыновья его, Казимировичи, заняли один за другим четыре центральноевропейских престола: польский, чешский, венгерский и, естественно, литовский, на котором уселся будущий зять Ивана III Александр. Это был самый большой ус- пехЛитвы за всю ее историю. И вольности ее бояр не шли ни в какое сравнение с устойчивым, но все-таки скромным положением мое-ковской аристократии. Были у Вильно свои неприятности — у кого их не было? — но жизнь и смерть ее на карте тогда не стояли и литовским вариантом азиатского деспотизма назвать ее не посмел бы и Тибор Самуэли.
И все-таки стрелка миграции почему-то четко указывала тогда на Москву.
Кто требовал наказания эмигрантов-«отъездчиков», кто — совсем, как брежневское правительство — клеймил их изменниками, «зрадцами», кто угрозами и мольбами добивался юридического оформления незаконности «отъезда»? Литовцы. А кто защищал гражданские права и, в частности, право человека выбирать, где ему жить? Москвичи.
Цвет русских фамилий, князья Воротынские, Вяземские, Одоевские, Новосильские, Глинские, Трубецкие и т.д., это все удачливые беглецы из Литвы в Москву. Были и неудачливые. В 1482-м, например, бояре Ольшанский, Оленкович и Вельский собирались «отсес- ти» на Москву. Король успел: «Ольшанского стял да Оленковича», убежал один Федор Вельский. Удивительно ли, что так зол был литовский властелин на «зраду»? В 1496-м он горько жаловался Ивану III: «Князи Вяземские и Мезецкие наши были слуги, а зрадивши нас присяги свои, и втекли до твоея земли как то лихие люди; а ко мне бы втекли, от нас нетого бы заслужили, как той зрадцы».5 Королевская душа жаждала мести. Я бы, грозился он, головы с плеч поснимал твоим «зрадцам», коли бы «втекли» они ко мне. Но втом-то и беда его была, что не к нему они «втекали».
А московское правительство изощрялось тогда в подыскании оправдательных аргументов для королевских «зрадцев», оно их приветствовало и ласкало, королю не выдавало и никакой измены в побеге их не усматривало. Например, перебежал в Москву в 1504-м Остафей Дашкович со многими дворянами. Из Вильно потребовали их депортации, ссылаясь на договор, якобы обусловливавший «на обе стороны не приймати зрадцы, беглецов, лихих людей». Москва хитроумно и издевательски отвечала, что в тексте договора сказано
5 МЛ. Дьяконов. Власть московских государей, Спб., 1889, с. 187-188.
буквально «татя, беглеца, холопа, робу, должника по исправе выда- ти», а разве великий пан — тать? Или холоп? Или лихой человек? Напротив, «Остафей же Дашкович у короля был метной человек и воевода бывал, а лихова имени про него не слыхали никакова... а к нам приехал служить добровольно, не учинив никакой шкоды».6
Видите, как неколебимо стояла тогда Москва за гражданские права? И как точно их понимала? Раз беглец не учинил никакой шкоды, т.е. сбежал не от уголовного преследования, он для нее политический эмигрант, а не изменник. Более того, принципиально и даже с большим либеральным пафосом настаивала она на праве личного политического выбора, используя самый сильный юридический аргумент в средневековых спорах: ссылку на «старину». Как писал в своем ответе королю Иван III: «и наперед того при нас и при наших предках и при его предках меж нас на обе стороны люди ездили без отказа».7
На чем настаивает здесь великий князь? Не на том ли, что подданные короля (как и его собственные) не рабы, принадлежащие государству, а свободные люди? Разумеется, можно заподозрить его в лицемерии. Но и в этом случае «гарнизонная ментальность», преобладавшая, согласно мифу, в тогдашней Москве, просто неправдоподобна. Мыслимо ли в самом деле, чтобы брежневское правительство в сколь угодно демагогических целях принялось вдруг защищать право граждан на свободный выезд из страны, да еще объявляя его отечественной традицией? И у политического лицемерия есть ведь свои пределы. ♦
Я вовсе не хочу этим сказать, что тогдашняя Москва была более либеральна, нежели Вильно. Конечно же, оба правительства были в равной мере жестоки и авторитарны. Средневековье есть средневековье. Ничуть не больше озабочен был Иван III соблюдением гражданских прав своих подданных, чем зять его, великий князь литовский Александр или, допустим, их младший современник Христиан II, король датский. Не подлежит сомнению, что Иван уморил в темнице родного брата и, поставленный перед выбором между люби-
Там же, с. 189.
Там же, с. 191.
мой женой и любимым внуком, уже коронованным в 1498 году на царство, не только отнял у него корону, но и отдал его на гибель.
Единственное, в чем могли быть уверены перебегавшие к нему вельможи: если не воспротивятся они его политическим планам, их жизнь и их собственность будут при нём неприкосновенны. И в том, конечно, что ни при каких обстоятельствах не произойдет при нем ничего подобного тому, что совершил тотже Христиан II, когда завоевал Швецию (я говорю о знаменитой «стокгольмской кровавой бане», в которой была перебита вся местная знать). Другими словами, уверены могли быть перебежчики в том, что политика Москвы при Иване III была совершенно предсказуема. И поэтому речь у нас о другом: по какой-то причине московскому правительству просто выгодно было в Европейское столетие России защищать право на эмиграцию, а литовскому — нет.И еще вопрос: почему, если уж чувствовали все эти люди себя так неуютно в Литве, не бежали они, скажем, в Чехию или в Венгрию, где уж бесспорно никаких ужасов деспотизма не наблюдалось? Могут сказать, что просто православные бежали из католической Литвы в православную Москву. Но почему же тогда после 1560 года стрелка миграции повернулась вдруг на 180 градусов и те же православные сплошным потоком устремились из Москвы в католическую Литву?
Опять, как и в случае с международным престижем Москвы, который мы только что обсуждали, переменилось всё, как по волшебству. Теперь уже Вильно видит в сбежавших не «зрадцев», а почтенных политэмигрантов, а Москва кипит злобой, объявляя беглецов изменниками. Теперь она провозглашает на весь мир, что «во всей вселенной кто беглеца приймает, тот с ним вместе неправ живет». А король, исполнившись вдруг либерализма и гуманности, снисходительно разъясняет Ивану Грозному: «таковых людей, которые отчизны оставивши, отзневоленья и кровопролитья горла свои уносят», пожалеть нужно, а не выдавать тирану. И вообще выдавать эмигрантов, «кого Бог от смерти внесет», недостойно, оказывается, христианского государя. Как резюмирует известный русский историк Михаил Дьяконов, «обстоятельства круто изменились: почти непрерывной вереницей отъездчики тянутся из Москвы в Литву. Соответственно видоизменились и взгляды московских и литовских правительственных сфер».8
Тщательно документированное исследование Дьяконова ставит под вопрос нетолько старые западные мифы, но и сравнительно новый отечественный. Я имею в виду миф о «Русской системе» Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова.9 Совсем как Карл Виттфогель, придумавший «Русско-монгольскую систему» еще за несколько десятилетий до них, авторы объясняют азиатские ужасы постмонгольской Москвы влиянием ига. Просто, мол, не повезло России. Попав однажды под каток варварской оккупации, так никогда и не освободилась она от заимствованной у завоевателей формы власти. И исправно продолжает, говоря известными уже нам словами классика, «играть роль раба ставшего рабовладельцем».
Вопросы, которые при этом возникают в свете исследования Дьяконова элементарны. Неужели князья Воротынские или Вяземские, Трубецкие или Одоевские могли в здравом уме и твердой памяти предпочесть кошмар русско-монгольского правления сравнительно либеральной власти своих литовских государей? И сознательно—с опасностью для жизни — ввергнуть судьбу близких им людей, не говоря уже о собственных семьях, в лапы московского деспота? Ведь и в самом деле, предположив, что все эти просвещенные для своего времени вельможи по доброй воле предпочли рабство свободе, мы отказываем им всем в обыкновенном здравом смысле.
И почему-то именно после 1560 года потянулись вдруг «непрерывной вереницей», говоря словами Дьяконова, «отъездчики» обратно в Литву. Почему? Неожиданно прозрели послетрех поколений жизни в Москве? Право, нужно совсем не уважать страшный — ибо что, кроме смерти, страшнее эмиграции? — выбор сотен и тысяч своих предков, чтобы с легким сердцем его игнорировать. Впрочем, я не уверен, что авторы «Русской системы» знакомы с исследованием Дьяконова. Не уверен даже, что имеют они представление о «Русско-монгольской системе» другого знаменитого марк-
Там же, с. 193.
Пивоваров ЮФурсов А. Русская система / Рубежи, 1996, № 3.
систа-расстриги Карла Виттфогеля, о которой нам еще предстоит говорить очень подробно.
Я не знаю, почему Ю.С. Пивоваров и А.И. Фурсов убеждены, подобно Марксу, в необратимости политических последствий монгольского ига. Но честно говоря, куда больше волнует меня, что верят им не одни лишь маргинальные неоевразийцы, но и самые серьезные и вполне либеральные ученые, которые, как сказано в недавней культурологической книге, «следовали по проложенному ими [т.е. Пивоваровым и Фурсовым] курсу».10Несмотря даже на то, что замечательное исследование Дьяконова, не говоря уже об открытиях советских историков 1960-х, не говоря даже об общепризнанном в русской историографии факте внезапного катастрофического падения международного престижа Москвы после капитуляции в Ливонской войне, совершенно ясно свидетельствуют о чем-то прямо противоположном. Ведь опять и опять возвращает всё это нас к тому, что вовсе не во времена ига, но именно в 1560-е случилось в Москве нечто и впрямь непоправимое. Сейчас мы уже знаем, что это было.В Москве произошла самодержавная революция — и кончилось ее Европейское столетие. Её политика перестала быть предсказуемой. А для государства, которое начало в ней складываться, даже эпитет «гарнизонное» звучал комплиментом. И «затворил» в нем царь своих подданных, как писал Андрей Курбский, «аки во адове твердыне».Никогда больше московское правительство не выступит публично в защиту свободной эмиграции, а люди побегут из Москвы неудержимо. И длиться это будет долго, столетиями.
Даже когда, полвека спустя после самодержавной революции, Борис Годунов отправит 18 молодых людей в Европу набираться там ума-разума, 17 из них станут невозвращенцами. У Григория Котоши- хина, эмигрировавшего в Швецию и оставившего нам первое систематическое описание московской жизни середины XVII века, чита-
10 Александр Ахиезер, Игорь Клямкин, Игорь Лковенко. История России: конец или новое начало? М., 2005, с. 188.
ем; «Для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять и приставать к другим и о возвращении к домам своим никакого бы попечения не имели и не мыслили... А который бы человек, князь или боярин, или кто-нибудь сам, или сына или брата своего послал в иные государства без ведомости, не бив челом государю, а такому бы человеку за такое дело поставлено было б в измену».11
Это, впрочем, нам хорошо знакомо. Единственное, что узнали мы здесь впервые — было и в прошлом России время, когда она тоже обладала магнитными свойствами, притягивавшими к ней людские и интеллектуальные ресурсы сопредельныхдержав.Иначе говоря, не была она на заре своего государственного бытия ни гарнизонным государством, борющимся за национальное выживание, как думал Павлов-Сильванский, ни московским вариантом азиатского деспотизма, как считал Самуэли, ни «Русской системой», как убеждены Пивоваров и Фурсов. А была тогда Москва державой здоровой, растущей, с надеждой смотрящей в будущее и к тому же сильной. Не она зависела от своих восточных соседей, некогда грозных татар, а сама содержала на жаловании толпу татарских царевичей со всеми их «людишками» (представьте себе, татары тоже эмигрировали тогда в православную Москву, даром что мусульмане). И не Литва наступала на Москву, а Москва на Литву и — после ряда блестящих побед — отняла у нее 19 городов, в том числе Чернигов, Гомель, Брянск и Путивль. Сын германского императора Максимилиан сватался к дочери Ивана III. Внук государя Димитрий впервые венчан был 4 февраля 1498 года по царскому обряду, и дед возложил на него знаменитую шапку Мономаха.
Так где же литовский молот, где татарская наковальня? Кто угрожал национальному существованию тогдашней Москвы? Напротив, завершая свою Реконкисту, она сама угрожала национальному существованию соседей. Это они были исторически обречены: не прошло
11 О России в царствование Алексея Михайловича. Сочиненье Григория Котошихина. Изд. 4-е, Спб., 1906, с. 53.
и столетия, как пали от московского меча и Казанская и Ногайская орды. Да и крымскому хищнику за Перекопом, когда б не роковой «поворот на Германы», ни за что не удержаться было еще два столетия.
Не выдерживает, как видим, проверки и этот миф.
Глава вторая Первостроитель
Вопрос, однако, остаётся. Почему-то ведь поверили именно ему, а не Шлецеру, не Соловьеву, не Дьяконову, даже не шестидесятникам Копаневу или Шмидту сегодняшние либеральные культурологи. По какой-то причине оказалась им ближе мрачная, фаталистическая ретроспектива «Русской системы». По какой? Это один из самых сложных вопросов, с которыми мне приходилось сталкиваться. И потому читателю придётся подождать с ответом на него до заключительной главы трилогии, которая так, собственно, и называется «Последний спор».
Великий зодчий
А сейчас важнее для нас, что, когда в марте 1462-го юный князь Иван III вступал на престол, Москва не только не была еще великой европейской державой — какой он ее 43 года спустя оставил, — она и единым-то государством была разве что по имени. Еще формально считалась она данницей Орды. Еще опаснейшие в прошлом конкуренты — великие княжества Тверское, Рязанское, Ростовское и Ярославское — жили сами по себе, лавируя порою между Москвой и Литвой. Еще в вольных городах Новгороде, Пскове и Хлынове (Вятке) бушевали народные веча, и решения их нередко носили антимосковский характер. Еще северная колониальная империя Новгорода, простиравшаяся за Урал, Москве не подчинялась, отрезая ее как от Белого моря, так и от Балтики. Еще удельные братья великого князя способны были поднять на него меч. Еще жила память о том, как во время предыдущей гражданской войны был ослеплен и сослан своим племянником Димитрием Ше- мякой отец Ивана Василий II, прозванный Темным.
Вот из такого разношерстного и неподатливого материала предстояло князю Ивану собрать свою «отчину», построить страну, завершая дело предков — собирателей Московской Руси. В этом состояла
первая часть его жизни. Или его политической стратегии (что в нашем случае одно и то же — никакие другие страсти, кроме политических, князя, похоже, не волновали).
Он был из рода Ивана Калиты, не только «издавна кровопив- ственного», как писал впоследствии Курбский, но и наделенного неслыханным фамильным упорством. Деды в этом роду не смущались быстротечностью дней человеческих, веря, что начатое ими доделают внуки и правнуки. От этого рода и пошла на Руси поговорка «не сразу Москва строилась». Каждый умел следовать за счастливой прадедовской звездой, словно внутри у него был политический компас.
И все-таки отличался от них князь Иван кардинально. Один из классиков русской историографии С.Ф. Платонов заметил по этому поводу: «До середины XV века московские князья еще были удельными владельцами, которых трудно назвать политическими деятелями... Политика этих князей не государственная».12 Другое дело Иван III. «Рожденный и воспитанный данником степной Орды, — пишет о нём Карамзин, — сделался он одним из знаменитейших государей в Европе... без учения, без наставлений, руководствуемый только природным умом, он дал себе мудрые правила в политике внешней и внутренней».13
Добивался своего Иван III смело, но осторожно, с большим политическим тактом и по возможности малой кровью. Во всяком случае с большим тактом и с меньшей кровью, нежели его французский современник Дюдовик XI. В этом отношении походил он, скорее, на английского своего коллегу Генриха VII. Так же, как и тот, был он скуп, расчетлив, сух, лишен предрассудков и дальновиден. Так же, как и тот, считал, что худой мир лучше доброй ссоры. Всюду, где можно было избежать драки, предпочитал уступать.
Не было в его характере ни претенциозного упрямства, ни высокомерия и безумной жажды первенствовать во всем, которыми страдал его внук. И трусом, как этот внук, он не был. Но умел льстить без зазрения совести, когда было нужно. Поистине рожден он был вели-
12
С.Ф. Платонов. Лекции по русской истории, 5-е изд., Спб., 1907, с. 130.
1 з
Н.М. Карамзин. История государства Российского, т. 6, Спб., 1892, с. 236.
ким князем компромисса. Никогда не играл ва-банк, уважал противника, если тот заслуживал уважения, и всегда оставлял ему возможность почетного отступления. Превыше всего ставил князь предание, самый сильный, как мы помним, аргумент средневековой политической логики — «старину».14
Откуда нам знать, каким был человек, не оставивший ни одного написанного его рукою памятника? — спросил меня однажды известный американский эксперт с некоторым даже негодованием. Я не говорю уже, что редко писали в те времена государи собственной рукой документы и даже письма. Для этого были писцы, дьяки. Обращу лишь внимание читателя на то, что, видимо, никогда не попадались этому эксперту книги Николая Ивановича Костомарова, тоже, между прочим, классика русской историографии. Потому что, попадись они ему, он мог бы прочитать такую, например, характеристику Ивана III: «Холодный, рассудительный, с черствым сердцем, непреклонный в преследовании избранной цели, скрытный, чрезвычайно осторожный; во всех его действиях видна постепенность, даже медлительность... он никогда не увлекался, зато поступал решительно, когда дело созрело до того, что успех несомненен».15 Откуда, интересно, мог знать это Костомаров? Надо полагать, оттуда же, откуда знаю и я. Из монументального памятника, который оставил после себя князь Иван.
И памятником этим была не только созданная им великая держава, но и самый процесс ее созидания. Не только то, что было сделано, но и то, как это было сделано — при помощи каких маневров, подходов, интриг, посольств, браков и переговоров. Нет недостатка в документальном материале, чтобы рассмотреть, как сквозь всю эту хаотическую мозаику, все словно бы бессвязные курбеты политической акробатики проступают монументальные архитектурные формы, как
Единственным русским царем, которого можно поставить в один ряд с Иваном lit, кажется мне, как это ни парадоксально, Ленин времен НЭПа. Даже стиль политического маневра совпадает у них, хотя консерватор Иван маскировал свои революционные акции под продолжение «старины», а революционер Ленин, воскрешая крестьянскую «старину», маскировал это под продолжение революции.
/
Н.И. Костомаров. Русская история в жизнеописаниях её деятелей, кн. 1, M., 1990, с. 9.
из разрозненных тактических акций складывается далеко наперед продуманная стратегия, отражающая не только манеру, особенности политического творчества великого зодчего, но и его характер.
Московское государство было тем зданием, которое творил он — терпеливо, как муравей, и вдохновенно, как Микеланджело. Я не знаю, остались ли после великого итальянца счета, написанные его рукою, но если и нет — сердце Ватикана после него осталось, Собор Святого Петра. Осталось, ибо в отличие от Ивана III, посчастливилось Микеланджело не иметь внука, осквернившего дело его жизни.
Отличало князя Ивана от всех последующих русских царей, кажется мне, непогрешимое, как абсолютный слух у музыканта, чувство стратегии. Не найдете вы у него ни одного политического шага, как бы ни был он незначителен, который в свое время, пусть и много лет спустя, не оказался бы ступенькой к поставленной им себе с самого начала цели. Шел он к ней долго, с упорством и спокойствием государственного мужа, ищущего не сиюминутной, непременно прижизненной выгоды, не сенсационного эффекта, но основания новой, фундаментальной исторической традиции.
Ну, кто мог бы сказать, например, в 1477-м, что конфискация монастырских земель в Новгороде — мера, затерявшаяся в массе других, связанных с реинтеграцией северной «отчины», — окажется на самом деле много лет спустя деталью гигантского плана церковной Реформации, акции общенационального значения, которая и в голову не могла бы прийти его предшественникам? Кто угадал бы наперед, что сентиментальный интерес отнюдь не сентиментального Ивана к скромной секте «заволжских старцев», людей не от мира сего, монахов, покинувших монастыри и живших в одиноких лесных скитах, что интерес этот был на самом деле началом широкого плана создания мощной политической партии «нестяжателей», предназначенной стать идейным штабом этой Реформации?
И вот так во всем, что он делал. Он был живой загадкой для современников. Циничный прагматик, реалист, известный своей цепкостью и практицизмом, он жил словно в каком-то ином, непонятном им измерении. Об этом, впрочем, у нас еще будет случай поговорить. А сейчас — о второй части его жизни.
«Вотчина» и «отчина»
К восьмидесятым годамXV века фамильная звезда, что вела за собою десять поколений московских князей, угасла. Дальше вести она не могла. Россия — то, что осталось от древнего Киевско- Новгородского конгломерата после монгольского погрома и не было проглочено Литвой или Польшей, — была собрана, стала единым государством. И что же? На наших глазах человек, исчерпавший прежнюю традицию, тотчас зажигает новую звезду, которая тоже, как мог он думать, станет фамильной. Он создает новое поприще, достойное того, чтобы состязались на нем его внуки и правнуки, как сам он состязался на поприще «собирания» Руси со своими дедами и прадедами.
Очень точно и кратко сформулировал это тот же С.Ф. Платонов: «Когда он начал княжить, его княжество было окружено почти отовсюду русскими владениями... В конце своего княжения он имел лишь иноверных и иноплеменных соседей — шведов, немцев, литву, татар».16
Глава вторая Первостроитель
И вот что самое во всем этом замечательное: человек, которому суждено было прожить как бы две жизни, в двух абсолютно непохожих мирах — сначала в суетном и склочном мире междукняжеских распрей и удельных раздоров, а затем в мире большой политики и общенациональных задач — человек этот чувствовал себя дома в обоих мирах. Мало того, он уже в первой своей жизни подготовил все важные плацдармы, все исходные точки для второй — не провинциального московского князя, а государя европейской державы. Едва был закончен процесс «собирания», продолжаться московская Реконкиста могла лишь на арене европейской политики.
До этого Русь была «вотчиной», родовой собственностью одной княжеской семьи. Теперь превращалась она в нечто принципиально отличное — в «отчину», в народ, в члена европейской семьи народов. И соответственно «вотчинный уклад», «вотчинная менталь- ность» становились анахронизмом. «Отчина» — национальное государство — требовала новой идейной платформы, новых единых
16 СФ. Платонов. Учебник русской истории для средней школы, ч. 1, Прага, 1925, с. 115.
Часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
стандартов и норм национальной жизни, даже новых слов, обозначающих прежде не существовавшие понятия.
Судя по его действиям, великий князь хорошо это понимал. К сожалению, современным западным экспертам такое понимание дается с трудом. Уж не язык ли тому виною? Даже мы, говорящие по-русски, не сразу улавливаем разницу между словами «отчина» и «вотчина». Корень у них общий, да и по смыслу они частично совпадают — то, что досталось в наследство от отцов. В реальной политической жизни XV века, однако, значение этих слов разошлось — до полной противоположности.
Слово «отчина» употреблялось теперь главным образом во внешнеполитическом контексте и звучало как «отчизна», «отечество». Оно наделялось высоким идейным смыслом: в нем воплощался призыв к восстановлению поруганной родины. А «вотчина» означала теперь не великокняжеский домен, как прежде, но лишь боярскую наследственную собственность.
Кстати, аналогичную внутреннюю трансформацию пережил и термин «старина». Он тоже стал звучать как политический лозунг, означающий общее прошлое всех русских земель. Вместе с лозунгом «отчины», под которым имелось в виду их общее будущее, он создавал цельную идеологическую конструкцию, и этот символ национального единства цементировал всю внешнеполитическую стратегию Ивана III.
А на английский оба слова переводятся одинаково — «patrimony» (случается, впрочем, что путают их и отечественные авторы). Например, Николай Борисов, цитируя великокняжеское послание новгородцам, начинавшееся словами «Отчина моя великий Новгород», так комментирует реакцию новгородцев: «Им не понравилось, что московский князь называет Новгород своей вотчиной».17
На этой семантической путанице вырос еще один миф о России как о «патримониальном государстве» — собственности её царей.18
Н. Борисов. Иван III, м., 2000, с. 228.
Наиболее полное изложение этого мифа читатель найдет в Richard Pipes. Russia under the Old Regime, NY, 1974.
Но ведь достаточно просто задуматься: почему-то же сохранились в лексиконе оба термина! Ведь «отчина» не вытеснила «вотчину»: на право боярской собственности Иван III, в отличие от внука, никогда не покушался. Как иначе мог бы привлечь он к себе князей и бояр из Литвы, из Твери и Рязани, бежавших к нему со своими вотчинами? На этой вотчинной основе и формировал он свою аристократическую элиту.
И сформировал он ее настолько мощной, что внуку его, действительно исходившему из архаической «вотчинной» концепции государства как царской собственности, понадобились революция и тотальный террор, чтобы сломить сопротивление аристократической элиты, созданной его дедом.
Но ведь толкование Грозного было всего лишь реакционной попыткой вернуть страну в догосударственную ее эпоху. Что сказать, однако, о современных экспертах, безоговорочно принимающих его «патримониальное» толкование, даже не заметив жесточайшего конфликта между политическими представлениями внука и деда?
Глава вторая Первостроитель
контроверза
Сложность истории не всегда усложняет жизнь историка. Порою она облегчает нам споры. Я не знаю, например, как можно было бы сейчас опровергнуть «патримониальный» миф, наглядно продемонстрировав читателю принципиальную разницу между традициями «отчины» и «вотчины», когда бы не аналогичные акции в отношении Новгорода, предпринятые дедом и внуком и разделенные между собою столетием. Словно бы нарочно поставила история такой эксперимент, чтобы с графической, можно сказать, скульптурной рельефностью запечатлеть эту разницу. Все, что требуется втаких случаях от историка — это просто её заметить.
Новгородская
Однако, поскольку тема новгородской республики и её традиционных вольностей болезненна в сегодняшней России, придется нам предварить разговор об этом эксперименте заметками о связанной с ним контроверзе.
Когда.Иван III взошел на престол, Новгород, как мы уже знаем, представлял собою автономное политическое тело в том сложном и неуправляемом конгломерате, который условно назывался Московским государством. Так же, как германские торговые города, родственные ему по политической структуре, Новгород, собственно, был олигархической республикой, чем-то вроде русского Карфагена. Формально высшим органом власти считалось в нем всенародное вече. Оно ежегодно избирало посадника (президента республики) и тысяцкого (генерала, командовавшего народным ополчением), и те ведали администрацией, военным делом и юстицией. Реально же это выборное правительство контролировал, говоря словами В.О. Ключевского, считающегося лучшим знатоком вопроса, «Совет господ, Herrenrath, как называли его немцы, или господа, как он назывался в Пскове. В истории политической жизни Новгорода этот боярский совет имел гораздо большее значение, чем вече, бывшее обыкновенно послушным его орудием».19
Это тем более бросалось в глаза, что вече, конечно, не было представительным учреждением, делегатов туда не избирали. Просто, заслышав звон колокола, все граждане города бежали на сходку. И потому «на вече не могло быть ни правильного обсуждения вопроса, ни правильного голосования. Решение составлялось на глаз, лучше сказать, на слух, скорее по силе криков, чем по большинству голосов. Когда вече разделялось на партии, приговор вырабатывался насильственным способом, посредством драки: осилившая сторона и признавалась большинством».20 Еще хуже обстояло дело, когда страсти достигали такого накала, что враждующие партии собирали свои отдельные веча, одно на Софийской стороне, другое на Торговой. В этих случаях исход «голосования» решался буквально побоищем двух огромных толп на большом Волховском мосту.
При всем том, однако, вольности Новгорода были вполне реальны. Выражались они главным образом в двух вещах. Во-первых, новгородцы свободно избирали должностных лиц республики. Во-
В.О. Ключевский. Сочинения, т. 2, М., 1957, с. 73, 72.
Там же, с. 69.
вторых, с князьями, которых они приглашали для защиты своих владений, отношения у них были договорные (и, согласно договору, во внутренние дела республики князья вмешиваться не могли). А поскольку «устройство новгородской земли... было лишь дальнейшим развитием основ, лежавших в общественном быту старших городов Киевской Руси»,21 то вольности Новгорода были живым свидетельством того, что, вопреки Карамзину, Русь от начала до конца оставалась вполне европейской страной, где самодержавием и не пахло. Так или иначе, новгородцам было что терять. Такова одна сторона контроверзы.
Другая состоит втом, что, не присоединив Новгород, новорожденное российское государство практически не имело шансов стать органической частью Европы. Просто потому, что новгородская империя контролировала весь Север страны (самую развитую и процветающую в ту пору её часть), отрезая тем самым России возможность непосредственной коммуникации с Западом. В буквальном смысле: новгородские владения действительно перекрывали все её выходы к морям — не только к Балтийскому, но и к Белому. А если еще иметь в виду, что от сухопутных связей с Европой Москва была тогда отгорожена, как выразился один коллега из Вильнюса, «могучим литовским задом», то независимость Новгорода обрекала её на полную изоляцию от Европы.Короче говоря, не присоединив новгородские земли, которые князь Иван справедливо считал своей «прародительской отчиной» (в конце концов страна от самого своего начала была Киевско-Нов- городской Русью), Москва не только не могла завершить свою Реконкисту, но и оказывалась безнадежно отброшенной в Азию. Вот и спрашивается: что было важнее для будущего России — сохранить новгородские вольности или все-таки дать стране шанс стать европейской державой?
Честно говоря, я не знаю историков, кроме Ключевского, которые всерьез задумывались бы над этой коварной контроверзой. Для советской историографии, например, проблемы тут вообще не существовало: централизация страны была для неё высшей, безус-
21 Там же, с. 75.
ловной ценностью (как мы еще увидим в Иваниане, именно необходимостью этой централизации ухитрялась она оправдывать даже зверства опричнины, а не только ликвидацию новгородских вольностей). Для большей части дореволюционной и эмигрантской историографии проблема Новгорода состояла не столько в его вольностях, сколько в том, что он служил яблоком раздора между Литвой и Москвой, чтобы не сказать, между «латинством» и православием. И потому, как с полным сознанием своей правоты восклицает эмигрантский историк Василий Алексеев: «Со стороны православной Москвы это была действительно борьба за Родину и за Веру!»22 Для западной историографии проблемы тут и вовсе не было. Ясно же, что не мог московский деспотизм мириться с новгородскими вольностями. Так над чем тут задумываться?
Самое интересное, однако, в другом. Даже в книге, призванной, казалось бы, служить обобщающим итогом постсоветской историографии (с обязывающим названием «История человечества, т. VIII. Россия»), проблема по-прежнему выглядит двусмысленно. С одной стороны, «для России борьба с католицизмом... означала защиту от идеологической агрессии западных стран».23 С другой, однако, «объективно победа этой [пролитовской партии в Новгороде] означала бы сохранение городских свобод, избавление от тяжелой руки Москвы и движение по пути других восточноевропейских стран, находящихся в орбите европейского цивилизационного развития».24