Покуда не наступило успокоение, компромисс действительно был императивом. Но время шло, и ход событий внятно подсказывал реформаторам, что политика стабилизации имеет свои границы. Ну, можно ли было, право, представлять одновременно нестяжателей и иосифлян? Или «деньги» и «барщину», т.е. крестьянскую предбур- жуазию и помещиков? Сама жизнь на каждом шагу демонстрировала, что пора менять привычную модель политического поведения, выбирать между непримиримыми интересами. Правительство этих подсказок не расслышало. И тем самым открылось для контратаки.
Замечало ли оно, что компромиссы создают всего лишь иллюзию стабильности? Что позиции контрреформаторов крепнут и — главное — идеологическое их влияние растет не по дням, а по часам? Этого мы не знаем. Но заметить это, бесспорно, можно было. Реформаторы, однако, были деловыми людьми, прагматиками, технократами, как сказали бы сегодня, идеи, «национальная мысль», как назвал это впоследствии Чаадаев, интересовали их мало. Будь это по-иному, разве отдали бы они нестяжателей на растерзание иерархии? Разве не забили бы тревогу?
Увы, как всегда в России, контрреформаторы оказались более проницательны. И били они, конечно, в самое уязвимое место противника — по его идейной глухоте. Митрополит Макарий, глава ио- сифлянской иерархии, был наперстником, духовным наставником
юного государя. И, естественно, вход пошел не только весь набор самодержавных представлений, выработанных предыдущим поколением иосифлянских идеологов, но и специально сочиненная митрополитом для Ивана теория «сакрального царствования». Согласно ей, православный царь, «подобно Христу», обладал двумя телами — земным и небесным. Соответственно, в качестве правителя мог он и согрешать, как всякий земной человек, но как воплощение господней воли ошибаться он не мог, поскольку уполномочен «очистить мир от скверны и греха».28 Царский произвол получал таким образом высшую теологическую санкцию.
Заботами иерархии широко распространились в тогдашнем московском самиздате и памфлеты Ивана Пересветова, которые тоже убеждали царя, что ведет он себя не по-царски. Отчего пала Византия? — спрашивал Пересветов. Из-за ересей, как объясняют летописи? Ничего подобного. Пала она из-за того, что слишком доверился император своим «советникам». А вот победитель Византии, турецкий Махмет-салтан, знал, как поступать с этими «советниками», оттого и победил. Обнаружив, что администрация не работает, не стал упомянутый Махмет заменять наместников земским самоуправлением, как сделали мягкотелые «советники» русского царя. Напротив, он, к восхищению Пересветова, даже и судить негодных помощников не стал, «только велел их живыми одрати да рек так: есть ли оне обрастут телом опять, ино им вина отдастся. И кожи их велел проде- лати и велед бумаги набити и в судебнях велел железным гвоздием прибити и написати велел на кожах их — без таковыя грозы правды в царстве не мочно ввести... Как конь под царем без узды, так царство без грозы».29
Ну, а кто же должен устроить эту благодатную грозу на Москве? Оказывается, янычарский корпус, скопированный с турецкого образца и до такой степени напоминавший позднейшую опричнину, что историки даже сомневались, когда, собственно, были написаны памфлеты Пересветова — до нее или после. Так или иначе, москов-
Priscilla Hunt Ivan IV's Personal Mythology of Kingship, Slavic Review (Winter 1993). В.Ф. Ржига. И.С. Пересветов — публицистXVI века, М., 1908, с. 72.
ское образованное общество ими зачитывалось. «Турецкая правда», которую они пропагандировали, стала модной темой разговоров. Тем более, что либеральная нестяжательская интеллигенция была к тому времени приведена, как мы помним, к молчанию. Лидеры её томились в иосифлянских монастырях или в литовском изгнании. Так что и возразить толком на популярную проповедь «турецкой правды» оказалось некому.
Еще важнее была содержавшаяся в тех же памфлетах соблазнительная подсказка для царя: «К той бы правде турецкой да верахри- стиянская, ино бы с ними ангели же беседовали».30 Ведь то, что ни при какой погоде невозможно было для победоносного Махмет-сал- тана по причине безнадежного его басурманства — повенчать террор с православием — вполне во власти московского владыки, мечтавшего, как и Махмет, о быстрых и славных победах.
Одного этого нового воинственного настроения в Кремле и в обществе достаточно, кажется, было, чтобы предвидеть направление контратаки. Ведь на самом деле ситуация контрреформаторов в тогдашней Москве была отчаянная. По мере того, как в результате Великой реформы крепла и богатела крестьянская предбуржуазия, она становилась практически хозяйкой положения на местах, в уездах. Экономический бум тоже работал на неё. Отмена тарханов тоже. По мере введения стрелецких полков теряли влияние помещики — и в армии, и в уездах. Сама жизнь работала против контрреформаторов. Все, чему они противились, пробивало себе дорогу. И отчаяние толкало их к отчаянным действиям, способным и впрямь повернуть движение истории вспять. На самом деле ничего, кроме «установления личной диктатуры» (то бишь самодержавной революции), кроме, то есть, тотального торжества произвола, спасти их уже не могло. А правительство словно и не догадывалось, что ему объявлена война. Не готовилось к ней. Лишь по-прежнему пыталось примирить теперь уже очевидно непримиримое.
Три условия нужны были его врагам для успеха. Во-первых, внушаемый царь, убежденный, что его земная миссия состоит в «очи-
30 Там же.
щении мира от скверны и греха». Во-вторых, подходящая для исполнения этой миссии альтернатива принятой правительством антитатарской стратегии. И в-третьих, наконец, повод поссорить царя с правительством.
Все это слилось воедино в Ливонской войне.
Глава четвертая Перед грозой
стратегия
Её формирование должно было начаться еще в 1520-е, после первого со времен Угры татарского нашествия на Москву. Помните, Максим Грек тогда же и предложил генеральную переориентацию московской внешней политики с Запада на Юг, откуда исходила действительная угроза? Увы, услышать его оказалось некому. Стратегом князь Василий был никудышним. Кончилось тем, что в ходе общего погрома нестяжателей Максима же и обвинили в шпионаже — в пользу турецкого султана, против которого предлагал он воевать.
Антитатарская
Естественно, что не прошло и двух десятилетий, как Саиб Гирей снова появился под Москвой с ордою. И на этот раз шли уже с ним открыто «турецкого султана люди с пушками и пищалями». Шли нагай- ская, кафинская, астраханская, азовская, белгородская орды. Ожил, казалось, старинный кошмар Москвы. Опять, как при недоброй памяти ханах Золотой Орды Тохтамыше, Едигее, Ахмате, двигалась на неё вся большая татарская рать. Опять от имени ребенка-государя (Ивану было 11 лет) призывали воинов за «святые церкви и за православное християнство крепко постоять». Опять, укрепляясь духом, говорили россияне, прочитав призывную грамоту к братьям и сестрам: «Послужим государю малому и от большого честь примем... Смертные мы люди, кому случится за веру и за государя до смерти пострадать, то у Бога незабвенно будет, а детям нашим от государя воздаяние будет».31
Страшно подумать, как они ошибались. Кровью и железом воздаст их детям «большой государь».
С/И. Соловьев. История России с древнейших времен, кн. 3, с. 445.
Саиб Гирея от Москвы отбили. И на этот раз сигнал грозной опасности был, наконец, услышан. С приходом Правительства компромисса фронт московской политики, пусть с четвертьвековым опозданием, начал поворачиваться на Юг. Первый успех на этом новом историческом повороте — разгром и ликвидацию поволжских ханств — нельзя, однако, было считать финалом новой, антитатарской стратегии. Ведь оставался Крым. А за ним маячила Турция. И ждать покоя от них отныне было нельзя.
Более того, покорение Казани не улучшило, а ухудшило международное положение Москвы. Казань была татарским царством лишь по имени, на самом деле она представляла собою многонациональное государство. Под татарами в ней сидели, как выразился Курбский, пять языков: мордва, черемисы, чуваши, вотяки и башкиры. Москва неожиданно для самой себя становилась империей.
Между тем весь план Реконкисты, если помнит читатель, опирался как раз на принцип национальной и религиозной однородности русского государства. Именно на нем, как мы знаем, и строил Иван III свою стратегию расчленения Литовской империи. Теперь, когда империей оказывалась Москва, очевидно было, что именно на этом и постараются сыграть турки.
Еще в 1520-е крымский хан уверял, что Казань — «юрт наш». По-татарски это как раз и значило «отчина». Отсюда был лишь один шаг, чтобы «юртом нашим» объявил Казань и султан — обретая священное право добиваться расчленения России. Короче, останавливаться на полдороге, не покончив с притязаниями султана раз и навсегда, было нельзя. Сам статус Москвы как великой державы зависел теперь от этого. Просто не могла она вступить в европейскую семью полноправным членом, покуда висела над нею тень зависимости от Турции.
Да и в самом непосредственном смысле Крым был смертельно опасен. Он держал под контролем богатейшие области страны. Юг, ее потенциальный хлебный амбар, лежал мертвым — копыта татарских коней превратили его в пустыню. Даже не нападая, Крым разорял Москву. Даже не имея сил покорить её, способен он был вызвать в ней национальный кризис. Так, по-видимому, и рассуждали поли-
Часть первая
Цена ошибки
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
тики Правительства компромисса. И правота их подтвердилась самым жестоким образом. Отказ от антитатарской стратегии и впрямь вызвал в Москве национальный кризис.
Глава четвертая Перед грозой
Поход Девлет Гирея в 1571 году не был обычной татарской грабительской экспедицией. На этот раз шли крымчаки отвоевывать Казань и Астрахань. Не застав царя в Кремле, они сожгли Москву. Такого пожара страна еще не видела. Почти всё население города погибло в огне. Те, кто спрятался от огня в каменных подвалах, задохнулись от дыма, в том числе главнокомандующий московскими войсками старший боярин Иван Петрович Вельский. Улицы были завалены обгоревшими трупами. Их сбрасывали в реку, но так много их было, что и «Москва-река мертвых не пронесла». Город пришлось заселять заново.
Иван IV, сбежавший из Москвы, бросив свою столицу на произвол судьбы, был так перепуган, что соглашался даже отдать Девлет Гирею Астрахань. Но тот издевательски ответил, что одной Астрахани ему мало, требовал Казань. Только вмешательству Европы обязана была тогда страна своим спасением. Но об этом чуть дальше. Сначала о долговременных последствиях нашествия 1571 года. Дело втом, что историки практически единодушно связывают с ним хо- зяйственную'катастрофу, постигшую Россию в 1570-е.
Сошлюсь на М.Н. Покровского: «Весь московский посад татары выжгли дотла и... 17 лет спустя он не был еще полностью восстановлен. Целый ряд городов постигла та же участь. По тогдашним рассказам в одной Москве с окрестностями погибло до 8оо тысяч человек, в плен было уведено 150 тысяч. Общая убыль населения должна была превышать миллион, а в царстве Ивана Васильевича едва ли было более ю миллионов жителей [по утверждению авторов тома VIII даже шесть с половиной миллионов]. Притом опустошению подверглись старые и наиболее культурные области: недаром потом московские люди долго считали оттатарского разорения, как вХ1Х векедолго считали „от 12 года". На счет татарского разорения доброю долею приходится
отнести то почти внезапное запустение, какое констатируют исследователи в центральных уездах, начиная именно с 1570-х... Это есть исходный хронологический пункт запустения большей части уездов московского центра... Слабые зачатки отлива населения, наблюдавшиеся в 50-60-х, превращаются теперь в интенсивное, чрезвычайно резко выраженное явление бегства крестьян из центральной области».32
Если вспомнить, что именно с этим внезапным запустением советские историки всегда связывали государственное закрепощение крестьян (правда, даже мельком не упоминая, что причиной этого страшного феномена как раз и был отказ контрреформаторов от антитатарской стратегии), то последствия нашествия 1571 г. начинают выглядеть поистине апокалиптическими. Вот как, например, объясняет закрепощение крестьян академик Б.Д. Греков в своей классической работе «Крестьяне на Руси». «По мере разрастания хозяйственной разрухи 70-80-х годов количество крестьянских переходов росло... служилая масса не могла оставаться спокойной. Не могла молчать и власть помещичьего государства. Радикальное и немедленное разрешение крестьянского вопроса сделалось неизбежным. Отмена Юрьева дня сделана была в интересах этой прослойки»33
Этот туманный пассаж способен, правда, вызвать больше вопросов, чем предложить ответов. Что закрепощение было не в интересах крестьян и не в интересах бояр, к которым крестьяне как раз и переходили от помещиков, очевидно. Вопрос в другом: каким это образом «прогрессивные помещики» (кактрактовал их вместе со всей советской историографией Греков) оказались вдруг носителями феодальной реакции? И самое главное, совершенно очевидно получается у Грекова, что не будь «хозяйственной разрухи 70-80-х», не было бы на Руси и крепостничества. Но если судьба России — и уж во всяком случае судьба русского крестьянства — прямо зависела от этой «разрухи», то не следовало ли автору задуматься над вопросом, откуда сама «разруха»-то взялась? Увы, по тем временам задумываться о таких вещах было опасно.
М.Н. Покровский. Избранные произведения, М., 1966, кн. г, с. 320-321.
Б.Д. Греков. Крестьяне на Руси, М., 1954*т-1. с- 297.
Так или иначе, выходит, что наложила она свой отпечаток на весь ход русской истории. Тем более, что, как мы помним, для Турции было это нашествие лишь прелюдией к расчленению и завоеванию Москвы. По крайней мере второй поход назначен был уже на следующий год.
По словам Генриха Штадена, в 1572-м «города и уезды русской земли все уже были расписаны и распределены между мурзами, бывшими при крымском царе — кто какую должен держать. При крымском царе было несколько знатных турок, которые должны были наблюдать за этим... Крымский царь похвалялся перед турецким кайзером, что возьмет всю русскую землю в течение года, великого князя пленником уведет в Крым и своими мурзами займет русскую землю... Он дал своим купцам и многим другим грамоты, чтоб ездили со своими товарами в Казань и Астрахань и торговали там беспошлинно, ибо он — Кайзер и Господин всея Руси».34 Даже Р.Ю. Виппер, самый пылкий из поклонников Грозного, не решался игнорировать это свидетельство: «Штаден учит нас оценить по-насто- ящему... эпоху крымской опасности».35 Тем более, что шли тогда с татарами на Москву все её прежние союзники — и нагайцы, и даже, если верить Штадену, кабардинский князь Темрюк, бывший тесть Ивана Грозного. Это должно было производить сильное впечатление: уж слишком напоминало оно бегство с тонущего корабля Руси. Словом, в 1572 году готовился для Москвы Ивана IV, если хотите, своего рода Апокалипсис»
Так ведь и вправду была в эти годы страна на грани гибели — истязаемая, деморализованная. Ее лучшие военные кадры были истреблены опричниной. Если бы турки действительно смогли в тот момент помочь Девлет Гирею, как помогли они ему в 1571-м, шансов устоять против них практически не было. Но туркам, на наше счастье, было тогда не до походов на Москву. Им неожиданно пришлось перейти к обороне, защищая свои коммуникации с Египтом, которым угрожала испано-венецианская коалиция. Как раз в 1571-м Дон Хуан
Г■ Штаден. Записки о Москве Ивана Грозного. М., 1925, с. 20. Р-Ю. Виппер. Иван Грозный, Ташкент, 1942, с. 115.
Австрийский практически уничтожил турецкий флот при Лепанто (в той самой битве, в которой потерял руку Сервантес).
Так пришла на помочь России в ее критический час Европа. И что же Грозный? Как отплатил он ей за спасение своего царства? Московское посольство повезло султану Селиму II предложение заключить союз «на цесаря римского и польского короля, и на чешского, и на французского, и на всех государей италийских».36 Уж очень, согласитесь, напоминало это нож в спину Европе.
Султан, впрочем, предложением царя пренебрег. К тому времени Москва, увязшая в Ливонской войне и «выпавшая» из Европы, уже не рассматривалась как великая держава, она утратила всё, что делало союз с нею выгодным или престижным. Оказалась, другими словами, втом состоянии политического «небытия», о котором презрительно, как мы помним, говорили впоследствии петровские дипломаты.
И эта глухая внешнеполитическая изоляция Москвы, вызванная Ливонской войной, привела к тому, что пришлось ей платить дань татарам еще целое столетие! Но и такой ценою не могла она обеспечить себе покой. Земский собор 1637-го, например, созван был по случаю того, что крымский царевич Сафа Гирей снова «разорил наши пределы и грозился на будущий год идти на Москву».37 И снова спрашивал государь у Собора, как стоять ему против неприятеля, чтобы Божии церкви осквернены не были, государство не было разорено и православные люди в полон не попали. Словно вновь был на дворе XIV век, времена Димитрия Донского и Куликовской битвы.
За одну лишь первую половину XVII века уплачено было татарам в качестве «даров», как стыдливо именовалось это московскими послами, или в качестве ежегодной дани, как откровенно интерпретировали это в Крыму, до миллиона рублей. А царь в это время униженно выпрашивал у английского короля субсидию в 120 тысяч.
Не удовлетворяясь данью, татары уводили русских людей в полон, на продажу в рабство, и число их измерялось сотнями тысяч. Невозможно без скорби читать секретную записку Юрия Крижанича: «На
Г. Штаден. Цит. соч., с. 116.
Н.В.Латкин. Цит соч., с. 182.
всех военных кораблях турецких не видно почти никаких гребцов, кроме русских, а в городах и местечках по всей Греции, Палестине, Сирии, Египту и Анатолии, т.е. по всему турецкому царству, такое множество русских рабов, что они обыкновенно спрашиваюту земляков, вновь прибывающих, остались ли еще на Руси какие-нибудь люди».38
Такой ценой заплатила Москва за «поворот на Германы», стратегическую альтернативу контрреформаторов. Вот когда, по словам современного историка, и впрямь оказалась она для Европы «лишь названием аморфной географической области, где жили варвары раскольники, поклонявшиеся королю-монаху. Никакого интереса для нее, кроме как источник сырых материалов и доходное место для разорившихся балтийских баронов, Россия больше не представляла».39 Понятно теперь,почему писал, как мы помним, английский исследователь М. Андерсен, что «в XVII столетии в Англии знали о России меньше, чем за сто лет до этого»?
Глава четвертая Перед грозой
направлении
Как бы ни были серьезны ошибки Правительства компромисса, однако, эту катастрофу оно предвидело, против «поворота на Германы», положившего конец антитатарской стратегии 1550-х, боролось до последнего вздоха. Контрреформаторы же, напротив, соблазняли царя возможностью быстрой победы над Ливонией. Пора и нам посмотреть, как обстояло в те годы дело на западном направлении.
Ливония (сегодняшняя Прибалтика) и впрямь так основательно со времен Ивана III деградировала, что должна была казаться перезревшим плодом, который сам просился в руки завоевателя. Она давно уже перестала быть единым государством, способным себя защищать, и превратилась в аморфный конгломерат торговых горо-
И. Бережков. План завоевания Крыма, Спб., 1891, с. 68.
На западном
Lester Hatchinson. Introduction to Karl Marx' Secret Diplomatic History of the Eighteenth Century, London, 1969, p. 19.
дов, епископских и орденских владений. Вот как описывает ее Карамзин: «Многослойное разделенное правительство было слабо до крайности. Пять епископов, магистр, орденский маршал, восемь командоров и восемь фохтов владели землею; каждый имел свои города, волости, уставы и нравы».40
Но это была коварная и обманчивая слабость ничейной земли, лежащей между несколькими крупными хищниками. Все они зарились на ее порты, ее богатые города и первоклассные крепости. И каждый поджидал, когда другой, самый жадный и глупый, протянет к ней руки. Заранее было видно, сколь неблагодарной будет эта затея. Ибо сама слабость Ливонии парадоксально оборачивалась ее главной силой. Там не было единого нервного центра, поразив который можно вызвать политический паралич государства. Каждую крепость предстояло воевать отдельно. А крепостей были сотни. Такую войну ни бурным натиском, ни генеральным сражением не выиграешь, в ней можно было лишь увязнуть, как в трясине, готовой принять в себя кости целого поколения безрассудных завоевателей.
Тот, кто бросился бы на соблазнительную добычу первым, не только жертвовал престижем, открыто объявляя себя агрессором, но и неизбежно сплотил бы против себя всех остальных хищников, которые под видом восстановления справедливости, за его же счет, взяли бы добычу даром.
Я не говорю уже, что напасть на Ливонию означало бросить вызов Европе: Польше, Литве, Швеции, Дании, ганзейским городам и стоявшей за ними Германской империи (Орден был официально под её защитой). Короче, в условиях XVI века это означало европейскую войну.
Между тем единственное, что действительно интересовало Москву при разделе Ливонии, это первоклассный порт Нарва, расположенный в устье реки Наровы. Еще Иван III предусмотрительно построил на другом её берегу городок, названный его именем (Иван-город). Взять Нарву было для Москвы вопросом одного хорошего штурма, как это
40 Н.М. Карамзин. История государства Российского (далее История...), Спб., 1819, т. 8, с. 261.
Часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
и произошло 11 мая 1558 года. И ни малейшей при этом не было надобности ввязываться в четвертьвековую войну, вызывая на бой всю Европу. Да еще и имея в виду, что к войне на западном направлении Москва была, как мы уже знаем, не готова абсолютно. Это безоговорочно признают все русские историки независимо от их отношения к Грозному.
Вот что пишет по этому поводу С.М. Соловьев: «Даже и в войсках литовских или, лучше сказать, между вождями литовскими, не говоря уже о шведах, легко было заметить большую степень военного искусства, чем в войсках и воеводах московских. Это было видно из того, что во всех почти значительных столкновениях с западными неприятелями в чистом поле московские войска терпели поражения; так было в битвах при Орше, при Уле, в битвах при Лоде, при Вендене»41 Того же мнения держится и М.Н. Покровский: «Феодальные ополчения московского царя не выдерживали схватки грудь с грудью против регулярных армий Европы. Надо было искать врага по себе, таким казались крымские и поволжские татары».42
Еще удивительнее, что то же самое говорит и Р.Ю. Виппер. «При завоевании Поволжья московские конные армии вели бой с воинством себе подобным и руководились стратегией и тактикой весьма простыми. Совсем другое дело — война западная, где приходилось встречаться со сложным военным искусством командиров наемных европейских отрядов: московские войска почти неизменно терпят поражение в открытом поле»43
И, наконец, даже С.В. Бахрушин, сочинявший почти столь же восторженные гимны Ливонской войне, что и Виппер, признается со вздохом, что «Россия в XVI веке еще не была подготовлена к решению балтийской проблемы»44 Другое дело, что и эту мрачную оценку почтенный автор умудрился повернуть оптимистически: «Тем более поражает проницательность, с какой Иван IV осознал основную жизненную задачу русской внешней политики и на ней сосредоточил все
С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 651. М.Н. Покровский. Цит. соч., с. 450.
Р.Ю. Виппер. Цит. соч., с. 69.
г
С.В. Бахрушин. Иван Грозный, ОГИЗ, 1945, с. 84.
силы своего государства».45 Может быть, читатель подскажет мне, где здесь логика? Когда еще такое бывало, чтобы вину в национальной катастрофе объявляли доказательством проницательности и государственного ума правителя?
Впрочем, в Иваниану нам еще предстоит углубиться в заключительной части книги. А пока не станем отвлекаться от самого Ивана.
w Глава четвертая
Последний компромисс передо
То, что было несомненно для историков, тем более бросалось в глаза всем, кто сам участвовал в этих «столкновениях с западным неприятелем в чистом поле» и кому «поворот на Германы» сулил неминуемую гибель. «Мы же паки о сем, — писал Андрей Курбский, — и паки ко царю стужали и советовали: или бы сам потщился идти или войско великое послал в то время на орду, он же не послушал, предукаждающе нам сие и помогающе ему ласкатели, добрые и верные товарищи трапез и кубков и различных наслаждений друзии, и подобно уже на своих сродных и единоколенных остроту оружия паче нежели поганом готовая».46
Мотивы мятежного князя очень близки тем, по которым Правительство компромисса настаивало на антитатарской стратегии: «Тогда время было над бусурманы християнским царем мститися за многолетнюю кровь християнскую, беспрестанно проливаему от них и успокои- ти собя и отечества свои вечне, ибо ничего ради другого, но точию того ради и помазаны бывают еже прямо судити и царства, врученные им от Бога, обороняти от нахождения варваров».47 Открывать в такой ситуации второй фронт против христианской Европы должно было казаться князю Андрею и его единомышленникам безумием, чреватым катастрофой. (Это понимал, как мы видели, даже евразиец Вернадский.)
На одной чаше весов с антитатарской стратегией лежал, как видим, «прямой суд», а на другой — вместе с отказом от нее — террор
Там же.
Prince AM. Kurbsky's History..., p. 126. Ibid., p. 123-124.
Часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
«на сродных и единоколенных». Правительство понимало, что оттого, какая чаша перевесит, зависит его жизнь. Есть основания думать, что понимал это и царь. Уже в годы опричнины он восклицал в письме к Курбскому: «Как не вспомнить вечные возражения попа Сильвестра, Алексея [Адашева] и всех вас против похода на германские города... Сколько мы услышали укоризненных слов от вас — не стоит подробно и рассказывать!»48 Дальше царь откровенно признается: «Что бы плохое ни случилось с нами — всё это из-за германцев»49 Если контрреформаторы и впрямь искали повод поссорить царя с правительством, они, как видим, преуспели.
Правительство, надо полагать, пыталось поставить царя перед фактом: война на юге началась еще в 1556 г. И началась успешно, блестяще. Дьяк Ржевский спустился по Днепру до самого Очакова, разгромил татар, отбил у них скот и коней и благополучно ушел. Эффект был неслыханный: татарам впервые было отплачено их же монетой. Москва напала на гангстеров в их собственном логове — и выиграла. Мудрено ли, что Девлет Гирей, собиравшийся чуть позже прогуляться на Москву, тотчас забил отбой и согласился даже отпустить московских пленников, взятых в прошлогоднем набеге?
Тогда-то, по-видимому, настоящий спор в Кремле и разгорелся. Тогда-то «паки и паки» царю «стужали и советовали», что время развивать успех, что Крым воевать можно, что пришло время для новой Угры, дабы окончательно «успокоити собя и отечества свои вечне». Царь, однакЪ, уперся. Он совершенно недвусмысленно хотел воевать Европу, а не татар. В начале 1558-го Адашев, похоже, решился на отчаянный компромисс. Он согласился вести войну на два фронта. Без всякой дипломатической подготовки к войне с Ливонией, что уже само по себе было отступлением от традиции Ивана III, войска были посланы и на Запад, и на Юг.
Можно представить себе ход рассуждений Адашева. Хотя переговоры с Англией об обмене товарами по Белому морю были уже в полном ходу, Нарва, дававшая выход на Балтику, была стране
Послания Ивана Грозного, М.-Л., 1951, с. 317 (выделено мною. — АЯ.).
Там же (выделено мною. — А.Я.).
и впрямь необходима. И эта единственная рациональная цель на западном направлении могла быть достигнута практически без войны. Удивительно ли,что расслабились московские воеводы в Ливонии после взятия Нарвы? И что при первой возможности, когда датский король сделал посредническое предложение, Адашев ходатайствовал о перемирии с ливонцами и добился его?50
Но царь и слышать не хотел о прекращении войны на Западе. «Мне пришлось, — негодует Грозный, — более семи раз посылать к вам, пока вы, наконец, пошли с небольшим числом людей и лишь после многих моих напоминаний взяли свыше 15 городов. Это ли ваше старание, если вы берете города после наших писем и напоминаний, а не по собственному стремлению?»51
_ Глава четвертая
Еще одно отступление передо в современность
В изображении авторов тома VIII это вполне безумное и убийственное, как мы видели, для страны упрямство царя выглядит так: «Окрыленный победами на Востоке Иван IV... повернул свои взоры на западные границы... Другого выхода на этих обширных равнинных землях не было. В противном случае Московское государство непременно подверглось бы агрессии со стороны усилившихся Литвы, Польши, Швеции, по-прежнему опасного Ливонского ордена... Это было плохо для народа... Но это было хорошо для государства».52
В применении к катастрофической Ливонской войне, предопределившей, как мы помним, крепостное рабство для русского крестьянства, этот пассаж звучит, согласитесь, кощунственно. Хотя бы потому, что практически не отличается от бахрушинского: к войне за Прибалтику Россия Ивана Грозного готова не была, но, развязав её, царь тем не менее обнаружил поразительную проницательность. Разница лишь в том, что С.В. Бахрушин издал свою книгу во времена высокого
Там же, с. 603. Там же, с. 317. Том VIII, с. 152.
сталинизма, а наши авторы оправдывают безответственную авантюру Грозного — в XXI веке. И при этом еще уверяют нас, что непосильная для России война на два фронта была «хороша для государства».
Так или иначе, правительство Адашева было совершенно убеждено в обратном. До такой степени убеждено, что пошло на отчаянный шаг, послав посольство в Вильно с полномочиями предложить литовцам вечный мир. При условии, конечно, что они вместе с Москвой выступят против «басурманских врагов христианства». Кремлевская «партия мира» выразила готовность отказаться в обмен на это от своих прав на Киев и Правобережную Украину. Уступка была ошеломляющая. Она свидетельствует, что правительство было готово практически на всё — дабы отвратить от страны трагедию, уготованную ей намерением царя открыть второй фронт в Ливонии.Иначе говоря, дело было не в том, что «окрыленный победами на востоке Иван IV повернул свои взоры на западные границы», как трактуют это авторы тома VIII, но в том, что новый курс царя совершенно очевидно был чреват национальным несчастьем. Так во всяком случае полагало тогдашнее правительство Москвы. Какая, казалось бы, после этого цена соображениям авторов тома VIII? В особенности по поводу угрозы со стороны дышавшего на ладан Ливонского ордена?Не тут-то было, однако. На подмогу им неожиданно приходит де Мадариага. Она тоже, оказывается, уверена, что посольство Алфе- рьева в Вилычо было делом рук вовсе не кремлевской партии мира, но самого царя Ивана. И что предлагал он Литве вечный мир вовсе не для общей борьбы с «басурманскими врагами христианства», но для того, чтобы «развязать себе руки в Ливонии».53
Будь она права, однако, такой шаг означал бы, что царь работал против собственного проекта. Хотя бы потому, что ни при каких обстоятельствах не могла ему гарантировать Литва, что в его завоевательные планы в Ливонии не вмешаются еще более опасные — и сильные — противники: шведы, например, или датчане. Даже Удайся ему соблазнить Литву Киевом, чем, спрашивается, умиротво-
Isabelde Madariaga. Op.cit., p. 129.
рил бы он Швецию или Данию? Война с «басурманскими врагами христианства» интересовала их меньше всего и уступок, равноценных отказу от Киева, у него для них не было.
Короче, уступки литовцам, да еще столь экстраординарные, имели смысл лишь в одном случае: если Литва согласилась бы ради Правобережной Украины порвать свой альянс с ханом и вместе с Москвой обрушиться на Крым. Ясно, что вечный мир с Литвой нужен был именно кремлевской партии мира как решающий элемент антитатарской стратегии. Но царю-то зачем понадобилось навечно дарить Литве все права на Киев, если она не могла ни развязать ему руки в Ливонии, ни тем более помочь нанести сокрушительный удар по партии мира в Москве?Дело, впрочем, не в одном этом эпизоде. И даже не в том, что де Мадариага совершенно очевидно противоречит самой себе. Дело в том, что работает она в унисон с безнадежно запутавшимися авторами тома VIII.Вот смотрите. С одной стороны, она признаёт, что в результате раскола между царем и правительством в Кремле «как будто бы возникла партия войны во главе с царем... и партия мира во главе с Адашевым... Последствия этого раскола стали очевидны в кризисе 1559-64 и могли способствовать падению Адашева».54 С другой стороны, ничего подобного она, точно так же, как авторы тома VIII, не признает. Не было никакого раскола в самодержавном Кремле — и быть не могло. Ибо царь Иван, который для неё «параноик» и даже «Люцифер»,55 с самого начала, как и подобает самодержцу, принимал все политические решения единолично. Откуда, спрашивается, в таком случае взяться расколу в Кремле? Откуда партия мира?
Но ведь именно этой логикой со всеми её противоречиями руководятся и авторы тома VIII. Вспомните, ведь и у них, с одной стороны, досамодержавная Москва характеризуется «рабским подчинением монарху» и «всеобщим холопством», а с другой, «сословным представительством» и «признаками гражданского общества».
Ibid., р. 133.
55 Ibid., р. 382.
Как объяснить это удивительное сходство в новейших трудах по истории Ивана Грозного, опубликованных по обе стороны океана? Я думаю, как в том, так и в другом случае имеем мы дело с конвенциональными историками, присягнувшими однажды, на заре туманной юности на верность Правящему Стереотипу. А он, как мы помним, категорически требует признания, что на выходе из «черного ящика» монгольского ига Москва вдруг утратила какую бы то ни было родственную связь с европейским цивилизационным наследством Киевско-Новгородской Руси и обрела, наоборот, черты чингизханской империи. Превратилась, короче говоря, в евразийского самодержавного монстра, каковой, естественно, не предусматривает ни «сословного представительства», ни «партии мира» в Кремле, противостоящей самодержцу, ни тем более «признаков гражданского общества».
Это с одной стороны. С другой, однако, пишут ведь эти историки свои книги в XXI веке и не могут же они, подобно российским либеральным культурологам, попросту игнорировть всё, что произошло в Иваниане за два столетия после Карамзина. И в особенности прорыв Ключевского и советских историков-шестидесятников, доказавших с документами в руках существование в постмонгольской Москве всех этих немыслимых с точки зрения Правящего Стереотипа феноменов. Вот они и мечутся между двумя отрицающими друг друга полюсами этой эклектической модели, сначала признавая, а потом отрицая кремлевскую «партию мира» в 1550-е. Или, в другом случае, сначала утверждая, что «рабское отношение к монарху перешло на всю систему отношений в России», а потом празднуя победу «местного земского самоуправления» и объясняя, что «монарх правил совместно с представителями сословий».
Честно говоря, нам очень повезло, что почти одновременно и в России и в Америке появились эти эклектические тома, претендующие на подведение итогов Иванианы за последние десятилетия. Мы совершенно ясно видим в них, до какой степени ослабли позиции Правящего Стереотипа в мировой историографии. Да, приходится этим авторам, следуя Стереотипу, признавать, что с самого начала была постмонгольская Москва евразийским монстром и поэтому
^ Янов
все бесчинства самодержавной революции Грозного поддаются лишь карамзинскому объяснению, т.е. тому, что «по какому-то адскому вдохновению возлюбил иван IV кровь».56
Но приходится им (или придётся) объяснить, почему именно в результате этого «адского вдохновения» вдруг на долгие столетия исчезли в России «признаки гражданского общества». Пока что, впрочем, от этого необходимого объяснения они воздерживаются. Но ведь читателю уже сегодня очевидно, что недалеко ушел из-за этого их воздержания «Люцифер» де Мадариаги от «адского вдохновения» Карамзина. И долго ли усидишь на двух стульях?
Глава четвертая Перед грозой
На самом деле трудно даже вообразить себе сейчас курс русской истории в случае, «если бы» царь, по изящному выражению авторов тома VIII, не «обратил свои взоры к западной границе». Это была бы просто другая история. Ни опричнины, ни «всероссийского разорения», ни многолетней Смуты, ни затянувшегося на три столетия крепостного рабства могло бы в этом случае не быть. А приверженцы Правящего Стереотипа всё еще готовы оправдывать Иваново злодейство, совершенное над собственной страной тем, что оно «было хорошо для государства» и что у царя «другого выхода не было». Тем более, что другой выход был. Именно на нём и настаивало отчаянно Правительство компромисса. И одного взгляда на то, как разворачивались в то время военные действия на юге, достаточно, чтобы не осталось сомнений в их правоте.
На южном фронте
Там никаких царских напоминаний воеводам не требовалось. Там на помощь приходили новые союзники — совсем непредвиденные. Выступили казаки, беглецы из центральной России, кочевавшие по бескрайнему Дикому полю и растрачивавшие свою энергию и отвагу в разбойных приключениях. Оказалось, что и они теперь были готовы идти умирать за свою страну. Бил челом царю сам «начальникУкрайны», лидер казаков Днепра, князь Дмит-
56 ММ Карамзин. Записка о древней и новой России, M., 1991, с. 220.
Часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
рий Иванович Вишневецкий, присягавший прежде Литве. Теперь он согласен был перейти на царскую службу — лишь бы позволили ему возглавить крымский поход.
Развязывалась цепная реакция национальной войны, поистине Реконкиста. Вишневецкий взял штурмом татарский город Ислам-Кер- мень и вывез пушки из него в поставленный им на Днепре городок на острове Хортица. Два черкесских князя на московской службе взяли еще два татарских города и у хана не хватило сил их вернуть. Его попытка штурмовать Хортицу окончилась, по словам С.М. Соловьева, тем, что он «принужден был отступить с большим стыдом и уроном».57 Весною 1559_го> в самый момент перемирия с Ливонией, Данила Ада- шев, брат Алексея, захватил в устье Днепра два турецких корабля, высадил в Крыму десант, опустошил улусы и освободил русских пленников — и опять ничего не сумел с ним поделать хан.
По мнению Карамзина, только военная поддержка турок могла спасти тогда татар: «Девлет Гирей трепетал, думал, что Ржевский, Вишневецкий, князья черкесские составляюттолько передовой отряд нашего войска; ждал самого Иоанна, просил у него мира, в отчаянии писал султану, что все погибло, если он не спасет Крым».58 Султан спас. Как горестно замечает тот же Карамзин, «мы не следовали указанию перста Божия и дали оправиться неверным. Вишневецкий не удержался на Хортице, когда явились многочисленные дружины турецкие и волошские, присланные Девлет Гирею султаном».59
Как видим, воевать Крым и впрямь было можно. Но одними партизанскими налетами нельзя было его завоевать. Решившись покончить с ним, как было покончено с Казанью, следовало готовиться к тяжелой и долгой борьбе. Ведь Крым был отделен от Москвы сотнями километров, а даже Казань, которая была намного ближе, пала не в один день. Еще при Василии построили на полпути туда крепость Ва- сильсурск. Уже при Правительстве компромисса был воздвигнут напротив нее, на другом берегу Волги, Свияжск. Сколько же крепостей
СМ. Соловьев. Цит. соч., с. 493. ^■М. Карамзин. История...., с. 253. Там же, с. 254.
требовалось построить на пути в Крым, в южных степях, продвигаясь все дальше и дальше, цепляясь за каждую версту и каждый рубеж, отвоеванный у татар? Не на год и не на два пришлось бы подчинить страну этому финальному броску Реконкисты, начатой Иваном III, вложить в эту борьбу все её ресурсы. В том числе и внешнеполитические.
Нужно было искать союза с Европой против султана, координировать с ней свои действия. Как показали события 1571 года, когда разгром турок европейской коалицией спас Москву от смертельной опасности, такая координация была вполне реальна. Но даже с помощью союзников многие годы требовались для завершения Реконкисты. Иван III, открывший эту кампанию еще три поколения назад, счел бы, разумеется, такое национальное усилие совершенно естественным. Но внук его сделан был, как мы уже знаем, совсем из другого теста. Иосифляне убедили его, что он — наследник Августа кесаря по прямой линии и, стало быть, «перший государь», первый в мире, то есть. «Поворот на Германы» представлялся царю путем к головокружительному триумфу, ключом к новому Риму, Третьему Риму — московскому.
Глава четвертая
что мы знаем передай и чего мы незнаем
Мы не знаем и никогда уже, вероятно,
не узнаем, что конкретно происходило в Кремле в те решающие для судеб страны годы. Пытался ли Адашев затевать в противовес плетущимся против него интригам свои собственные секретные комбинации? Следил ли затем, что предпринимает руководитель внешнеполитического ведомства дьяк Висковатый, личный враг Сильвестра?
Что были по сравнению с этим мировым величием какие-то жалкие крымчаки? А уж про «советников», стоявших поперек дороги, все объяснил ему еще Пересветов. Разве не «советники» погубили Византию? И разве не умудрился даже басурманский султан стать первым в Европе, содрав с них шкуру? В виду всех этих соображений антитатарская стратегия была обречена. Царь нарывался на единоборство с Европой. И потому компромисс Адашева оказался для правительства реформаторов последним.
Понимал ли, как опасен для него альянс между Висковатым и митрополитом Макарием, для которого хороша была любая возможность поссорить царя с правительством? Никаких сведений об этом не сохранилось. Даже о главном мы ничего не можем сказать, о том, насколько ясно было Адашеву, что правительство его держится на волоске, и бездна, готовая поглотить их всех, уже разверзается.
Мы можем лишь предположить, что сложность политического процесса в новой «отчине» оказалась выше разумения наших ранних реформаторов. И что им, воспитанным в традициях Ивана III, характер царя был решительно непонятен. Они думали, что он просто капризничает, надеялись отвлечь его внимание от Ливонии блестящими победами в Крыму. По-прежнему, как во времена Казани, обращались с ним, как с недорослем. Наверное, он казался им безобидным — жил в свое удовольствие, бесчисленные любовные приключения занимали его куда больше, чем скучные государственные заботы.
И основания для такого мнения были. Даже де Мадариага признаёт, что «трагедия 1560 года была, вероятно, первым из многих приступов паранойи, полностью разрушившим [психологический] баланс в еще молодом царе».60 Карамзин сказал бы «когда царя впервые посетило адское вдохновение». И это почти буквально совпадает с гипотезой М.П. Погодина, который, как мы еще увидим, настаивал, что царь вообще не принимал никаких политических решений до 156^ года. Совпадает это также и с наблюдением М.А. Дьяконова, которое мы уже упоминали, и Р.Г. Скрынникова, что именно с 1560 года начинается поток русских беженцев в Литву, постепенно сформировавших в ней заметную «русскую эмиграцию».61 Свидетельствуют все эти совпадения, однако, лишь о том, что реально приход царя в политику связан был с приступом паранойи и что произошел он около 1560 года. Но ничего еще не говорят они нам о том, что происходило с царем до этого рокового года.
Между тем он не только развлекался, но много читал, вел долгие серьезные беседы со своими иосифлянскими наставниками,
kabelde Madariaga. Op. cit., p. 376.
Скрынников. Царство террора, Спб., 1992, с. 186.
постепенно усваивал внушаемую ему идею «сакрального царствования». Американский историк Присцилла Хант назовёт это впоследствии «персональной мифологией» царя Ивана.62 Возможно, для окружения Адашева и не было секретом содержание этих бесед. Но не имея исторического опыта, который стране лишь предстояло выстрадать, можно ли было предвидеть, какие страшные побеги дадут эти ядовитые семена? Мог ли тогдашний прагматический политик, для которого идеи, как мы уже знаем, вообще были чем-то, скорее, эфемерным и незначительным, вникнуть в эту неуязвимую, казалось, мессианскую логику: если Москва, согласно иосифлянским заветам, и впрямь Третий Рим, то не должна ли она стать им реально? Не обязан ли, иначе говоря, царь России действительно возродить Римскую империю, принести истинную, т.е. православную веру и на всё еретическое пространство Европы, спасти от вечных мук заблудшие души европейских варваров? А начинать нужно было именно с покорения Германии, путь к которой лежал через Ливонию. Ну, какие, право, надобны дипломатические калькуляции наместнику Бога на земле?
И о том, какие мотивы заставляли лидеров контрреформы внушать царю эти безумные идеи, мы тоже не столько знаем, сколько догадываемся. Ведь не могло у них быть никакой рациональной стратегии, которую они, пусть даже ошибочно, противопоставили бы антитатарской: серьезной альтернативы ей просто не существовало. Но зато иррациональные цели царя должны были казаться этим людям более чем разумными. Ибо «поворот на Германы» означал ведь неминуемую гибель ненавистного им — и опасного — правительства, связавшего свою судьбу с антитатарской стратегией. И с его падением наступил бы конец всей затеянной этим правительством перестройки, из которой раньше или позже неминуемо проистекло бы самое для них страшное — православная Реформация. И, стало быть, банкротство всего церковного бизнеса, приносившего им неисчислимые прибыли, власть и почет. Это, конечно, лишь догадка, хотя и очень уж похожая на правду. Пусть попробует читатель предложить более правдоподобное объяснение этой самоубийственной логики.
62 Priscilla Hunt Op. cit.
Перебью себя на минуту, заметив, что есть люди, предлагающие довольно правдоподобное объяснение всей этой контроверзы. Читатель может и не знать, что в сегодняшней Москве существует некое «Опричное братство во имя преподобного Иосифа Волоцкого». Причем, «братья-опричники» совершенно убеждены, что, сохраняя священную память их патрона, Россия непременно дождется возвращения «Последнего царя, Великой Омеги русского самодержавия... подобного Альфе самодержавия Иоанну Грозному».63 Допустим. Но при чем здесь, спрашивается, преподобный Иосиф? Он-то закончил свои земные дни еще в 1515 году за полтора десятилетия до рождения «Альфы самодержавия». Так что о прямой связи Иосифа Волоцкого с Грозным и речи быть не может. Но что по поводу связи идейной? Если именно это подразумевают «братья-опричники», то, может быть, просвещенные православные богословы, высмеивающие их как «религиозных истериков и кликуш», не так уж и правы? Ведь и на самом деле идейная связь между проповедью канонизированного настоятеля Волоколамского монастыря и паранойей «Альфы самодержавия» действительно бесспорна, что, впрочем, никак не противоречит нашему объяснению.
Только вот как и через кого эта связь практически осуществлялась, мы не знаем. И едва ли когда-нибудь узнаем.
Но зато совершенно точно знаем мы то, чего не могли знать эти близорукие, алчные контрреформаторы. Знаем, в частности, что коварная их интрига, которая должна была, наверное, казаться им шедевром придворного искусства, по сути, развязала «большевистскую революцию» XVI века, чреватую для страны, по выражению Владимира Сергеевича Соловьева, национальным самоуничтожением.
Интрига удалась. И что же? Иных из этой преуспевшей компании обезглавили, других посадили на кол, третьих разрубили на куски, четвертых задушили. И еще мы знаем, что все эти расчетливые дельцы сами навлекли на себя такую страшную судьбу. Ибо если перед царем все рабы, то кто, извините, они сами? И если все зло «от советников», то чем советы Висковатого или Макария лучше советов Адашева и Сильвестра?
Цит. по Самодержавие духа, М., 2003, с. 27.
Крестный путь
Важно, однако, другое. Едва добились своего Макарий и Висковатый, занавес над этим неожиданно либеральным столетием русской истории упал. Погасли софиты, опустела сцена. И всё бесконечно, безнадежно запуталось. Осталась лишь тысяча вопросов.
Непонятно стало, чем было все, что прошло до сих пор перед нашими глазами, — либеральным интермеццо в гарнизонной симфонии, которому никогда не суждено повториться? Туманным сном, рассеявшимся навеки? Непонятно, что, собственно, признать закономерным: наступление этого золотого века или его трагический конец. Непонятно даже, кого считать отцом-основателем современной — и будущей — России: деда или внука.
Правомерно ли задавать такие вопросы? Профессионально ли? Как ответить на них? И существуют ли в принципе такие ответы? Я не знаю. Но давайте попробуем.
Глава четвертая Перед грозой
Для начала изложим то, что составляло душу этого далекого столетия в самой наивной и непрофессиональной, в самой презираемой экспертами форме: «а если бы...»
Допустим, что земское самоуправление, введенное в России Великой Реформой 1550-х (вместе с судом присяжных) не погибло и не было заменено, по выражению А.А. Зимина, «в бурные годы длительных войн Ивана Грозного воеводской формой наместничьего управления».64 Допустим, что Земский собор, созванный в 1549'м» смог превратиться в национальное представительство, в нечто вроде шведского риксдага или датского риксрода или даже французских Генеральных штатов. Допустим, и статья 98 Судебника 1550 года, гласившая, как мы уже знаем, что новые законы принимаются только «со всех бояр приговору», действительно сыграла ту роль, для которой предназначалась, т.е. конституционного ограничения
64 А.А. Зимин. Цит. соч., с. 435.
власти.65 Допустим, что земельный голод дворянства был и впрямь удовлетворен за счет секуляризации монастырских земель, за что боролись нестяжатели. Допустим далее, что замена любительской помещичьей конницы регулярной армией действительно произошла — и военная монополия помещиков подорвана — еще в XVI веке. Допустим, наконец, что тотальная экспроприация крестьянских земель была в результате предотвращена, наследственные вотчины не были приравнены к служебным — и русская элита не уподобилась элите Оттоманской империи.
Фантастика? Многие рецензенты моей книги, даже в самой ранней ее — американской — версии, были уверены, что да, фантастика. Вот лишь один пример: анонимная внутренняя рецензия для издательства калифорнийского университета, которому я четверть века назад предложил ее рукопись. Впрочем, честно говоря, по жалящему, ядовитому стилю аноним был вполне узнаваем. Как я позже узнал, рецензия принадлежала перу моего тогдашнего коллеги по кафедре, ныне покойного (царство ему небесное), Мартина Мэлиа.
«Рукопись Янова, — писал он, — напоминает мне „Закат Европы" Освальда Шпенглера — не по содержанию, а по структуре: набор гипотез, иногда замечательно интересных и свежих, но скрепленных между собою лишь нагромождением „если бы" или „допустим". Допустим, например, что церковная Реформация победила в России в середине XVI века. В этом случае у неё была бы совсем другая история. Может быть. Но Реформация ведь не победила. В чем же тогда смысл этого допущения? Во всяком случае это не академическая история. Относится эта рукопись, скорее, к области научной фантастики. Случайно ли издательство Принстонского университета отказалось в своё время публиковать книгу Шпенглера? Конечно, нет. Просто у академического издательства более строгие критерии, чем у коммерческого. Рукопись Шпенглера этим критериям не отвечала, не отвечает и рукопись Янова».
В-И. Сергеевич. Русские юридические древности, т. 2, Спб., 1909, с. 369. Автор классического труда по истории русского права придерживается именно такой точки зрения на статью 98: «Это несомненное ограничение царской власти и новость: царь только председатель боярской коллегии и без ее согласия не может издавать новых законов».
К счастью, издательство отдало рукопись на рецензию не одному, а трем экспертам. Мэлия оказался в меньшинстве — и книга увидела свет. Читатель уже, наверное, догадался, что мои аргументы в защиту сослагательного наклонения в первой главе нового издания книги — на самом деле полемика с подходом к истории конвенциональных экспертов, подобных Мэлиа. Нет смысла поэтому их здесь повторять.
Тем более, что в действительности речь лишь об одном, совершенно конкретном допущении, о том, на которое, собственно, и ссылался Мэлиа. Вот его суть: могла ли русская история сложиться иначе, не отдай реформистское правительство на съедение иосифлян- ским клерикалам своих идейных союзников, нестяжателей, и не пойди в результате Россия в середине XVI века по католическому «польскому» пути вместо реформаторского «шведского»? Что же, спрашивается «неакадемического» в гипотезе, что в решающем в ту пору «земельном вопросе» перед Россией был не единственный путь тотального закрепощения крестьянства, как думают Мэлиа или Вал- лерстайн и вместе с ним подавляющее большинство конвенциональных историков, а выбор между двумя совершенно разными путями.
Что «неакадемического» в этой гипотезе, если все северные соседи России, тоже северной в ту пору, в этом никто не сомневается, страны (я подчеркиваю, не отдельные страны, а все), — и Швеция, и Дания, и Норвегия, и Финляндия — действительно пошли по второму, некрепостническому пути и произошло это именно из-за победы в них тамошнего нестяжательства? В моем представлении неакадемично как раз то, что историки даже не попытались предложить хоть какое-то объяснение, почему православная Москва пошла по католическому пути, оказавшись таким образом единственным исключением из правила.
Я вполне допускаю, что объяснение, которое предлагаю я в этой книге, может моим оппонентам не нравиться. Ну и предложили бы собственное. В таком случае читатель мог бы сравнить разные объяснения и сам решить, какое из них «академическое», а какое нет.
Хорошо, пойдем дальше. Да, иосифлянство выиграло бой за свои монастырские земли. Да, самодержавная революция Грозного — и с нею сокрушительная победа древней холопской традиции — оказались в результате неминуемыми. Более того, холопство было в ходе
Часть первая Глава четвертая 2Ь7\ КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ ПврвД ГрОЗОЙ
этой революции, так сказать, институционализировано, завещав стране три главных своих столпа — самодержавие, крестьянское рабство и империю. И еще, конечно, идеологию «сакрального царства» и «першего государствования», которая объясняла, почему именно эти институциональные столпы холопства как раз и необходимы России для счастья.
Но разве исключает это элементарный факт, что досамодержав- ное столетие тоже оставило России своё наследство, сформулированное нетолько в письмах Курбского царю, но и в реформах Ивана III и Правительства компромисса? Я говорю и о «крестьянской конституции» Юрьева дня, и о частной собственности на землю, и о благородном движении нестяжателей, и о земском самоуправлении, и о Боярской думе,бывшей, если верить Ключевскому, сопра- вительницей царя, и о пункте 98 Судебника, превращавшем эти ограничения власти в юридические гарантии от произвола. Ведь все это было, даже авторы тома VIII этого, как мы видели, не отрицают. И разве не обязанность историка это объяснить?
Так что же, скажите, фантастического в том, чтобы представить себе всю дальнейшую русскую историю в терминах непримиримой борьбы двух этих программ (условно говоря, программ Грозного и Курбского,о которых мы, разумеется, подробно поговорим в Ивани- ане)?Ая ведь, собственно, ничего другого в этой книги и не предлагаю, только факты, из которых сам собою вырисовывается тот мучительно- медленный, чтобы не сказать крестный путь, усеянный миллионами жертв, на котдрый обрекла Россию победа иосифлян и Ивана IV.
В подтексте метили оппоненты, конечно, в другое, в то, что, по их мнению, в книге подразумевалось. А именно в то, что из бесспорного, как, я надеюсь, не сомневается теперь читатель, факта векового соперничества двух отрицающих друг друга программ национального строительства следует якобы у меня неизбежность победы программы Курбского, политической модернизации России, другими словами. Ничего подобного, однако, я не только не говорил, но и не подразумевал. Просто потому, что в истории нет ничего неизбежного. Фатализм, скорее, по ведомству того дореволюционного «национального канона», что уже в 1930-е звучал, по словам Г.П. Федотова, нестерпимой фальшью.
На самом деле говорю я лишь, что смертельная борьба двух этих программ, буквально пронизавшая прошлое России, открывает перед нею возможность выбора между ними в будущем. Говорю я также, что эта идея выбора программы национального строительства никогда, как мы сейчас увидим, не умирала в России на протяжении всех столетий, протекших после торжества иосифлян и Грозного.
Более того, одержала она за эти столетия серию замечательных побед, разрушив, по сути, все институциональные основы, на которых держалась.программа Грозного. И держится поэтому сегодня его программа, скорее, на ментальной инерции, нежели на твердых основаниях, увековечивших её, казалось, после первой самодержавной революции. И это вовсе не голословные утверждения, как попытаюсь я сейчас показать.
Глава четвертая Перед грозой
Поначалу либеральная программа Курбского
и впрямь терпела практически непрерывные поражения. Первая попытка реализовать статью 98, т.е. избавиться от самодержавия, произошла уже полвека спустя после публикации Судебника при Василии Шуйском 17 мая 1606 года. Как говорит В.О. Ключевский, «воцарение князя Василия составило эпоху в нашей политической истории. Вступая на престол, он ограничил свою власть и условия этого ограничения официально изложил в разосланной по областям записи, на которой он целовал крест при воцарении».66 Как объяснили бы это неожиданное отречение от программы Грозного Мэлиа или де Мадариага, не говоря уже об отечественных авторах тома VIII и «Русской системы»? Тем, что кончилось оно ничем?
Следующая попытка была сделана еще через четыре года 4 февраля 1610-Г0 — в первой русской конституции Михаила Салтыкова. Тот же Ключевский, как мы помним, уверен был, что «это целый основной закон конституционной монархии».67 И тот же Чичерин вы-
В.О. Ключевский. Курс русской истории, М., 1937, ч. 3, с. 37. Там же, с. 44.
нужден был признать, что, если бы документ этот был реализован в начале XVII века, «русское государство приняло бы совершенно иной вид».68 Как объяснили бы эту попытку мои оппоненты (если они, конечно, в отличие от Ричарда Пайпса, о ней слышали). Тем, что и она погибла в огне смуты?
Следующая попытка прорыва предпринята была Верховным Тайным советом в «Кондициях» Дмитрия Голицына 23 января 1730 года. Откуда взялись эти «Кондиции», по сути, конституция послепетровской России, оппоненты тоже не объясняют. Им достаточно того, что неудачной оказалась и она.
Нет смысла перечислять здесь все другие конституционные проекты, предложенные европейскими реформаторами России в XVIII — начале XIX века (подробно о них во второй книге трилогии). Ясно лишь, что ни к чему не привели и они.
Но потом ситуация начала вдруг меняться. В частности, в середине XIX века рухнул первый столп программы Грозного — трехсотлетнее крестьянское рабство. А потом и статья 98 была-таки «приведена в исполнение» — через 356 лет после ее принятия и через 300 лет после первой попытки ее реализации — 6 мая 1906 года. Увы, лишь для того, чтобы снова быть сокрушенной в октябре 1917-го. Но и снова возродиться в мае 1989-го.
И так во всём остальном. Поражения стали сменяться победами. Программа Курбского решительно одерживала верх над соперницей. При Петре I создана была регулярная армия; при Петре III отменена обязательная служба дворянства; при Екатерине II секуляризованы монастырские земли, при Александре II возродилось земское самоуправление (вместе с судом присяжных); в феврале 1917-го обрушился второй столп программы Грозного — «сакральное» самодержавие; в декабре 1991-готретий — империя. «Русская система» затрещала по швам.
Кто спорит, мечта о «першем государствовании» и вековые имперские амбиции, заимствованные из программы Грозного, с нами и по сей день (достаточно послушать Михаила Леонтьева и присмот- · реться к политике российского правительства, чтобы в этом не осталось
68 Б.И. Чичерин. О народном представительстве. М., 1889, с. 151.
сомнений). Но ведь почвы под ними больше нет, столпы, о которые столетиями бились, как об стенку, русские реформаторы, в руинах? По этой причине опасно зашаталась сегодня программа Грозного — вместе с древней холопской традицией, на которой она основана.
Не я это доказываю, доказывает история. Планы и намерения реформаторов досамодержавного столетия оказались реализованы (пусть не до конца, но в принципе). И означать это может лишь одно: повестка дня политической истории России и впрямь была запрограммирована именно в её Европейском столетии на пятнадцать поколений вперед. Может быть, и на двадцать.И для того чтобы снова повернуть ее вспять, нужен новый Грозный, или новый Сталин, или, по крайней мере, новый Николай I. Возможны они в XXI веке? Если нет, то возможность выбора европейской программы для России остается. И уж во всяком случае ровно ничего нет в этой гипотезе «неакадемического».
Конечно, революция Грозного и впрямь запутала дело до невозможности, превратив исполнение планов его современников поистине в крестный путь. Самодержавие искажало и мистифицировало их реформы, разрушая европейскую комплексность, с какой они были задуманы в досамодержавное столетие. Оно пыталось использовать их в своих интересах, а когда это оказывалось невозможным, снова их уничтожало. Дело растянулось на века, последняя точка не поставлена и поныне.
Но может ли все это отменить простой факт, что даже оно, это вполне евразийское самодержавие, оказалось не в состоянии игнорировать европейские реформы XVI века? Выбросить их, как любили выражаться мои советские коллеги, на свалку истории? Раньше или позже, в той или в другой форме, оно вынуждено было к ним возвращаться. Выгнанные через дверь, упорно влезали они в окно. Значит, и впрямь имеем мы здесь дело не с чем-то эфемерным, а, напротив, почвенным, традиционным. С такой, одним словом, цепкой «стариной», которую оказалось невозможно выкорчевать даже повторяющимся тотальным террором. Короче, как бы парадоксально это ни звучало, настоящими почвенниками в России оказались именно русские европейцы.
Ни в коем случае не настаиваю я, что судьба страны сложилась бы в случае победы нестяжателей безоблачно. Вместо тех препятствий, которые мы сейчас мысленно с ее пути убираем, подстерегали бы её, конечно, другие. Бесспорно тут лишь одно. «Если бы» наработанному Москвой в течение её досамодержавного столетия дано было укрепиться, укорениться в почве народной жизни, войти в политическую культуру, в ментальность общества — ничем не отличалась бы сегодня Россия от стран, которые кто с уважением, кто с завистью, а кто и со злобной иронией называет цивилизованными.
Глава четвертая Перед грозой
Потому и необходим, потому и актуален сегодня подробный рассказ о досамодержавном столетии. Слишком уж многие из нас, битые и перебитые за последние годы, склоняются к тому, как видели мы хоть на примере обсуждения «России против России» осенью 2ооо года, что не для нас она, европейская модель политического бытия. Не тот калибр, не та родословная, не то, если хотите, природное амплуа. Неважно потому ли, что мы лучше Европы, как думают националисты, или потому, что хуже, как полагают разочаро ванные либералы, — в этой точке непримиримые мнения сходятся.
А значит, если додумать этот силлогизм до логического конца, можно сказать, что, допустим, террор Грозного (как, впрочем, и Сталина) был лищь мучительной, горячечной реакцией отторжения несовместимых с русской органикой элементов европейского устройства. Всех тех, что по неразумию или по злой воле пытались привить России ее самозванные реформаторы, начиная с Ивана III. Бывает в конце концов, что живой организм гибнет после пересадки чуждых ему органов или тканей. Сказал же нечто очень похожее по поводу гражданской войны XX века Н.А. Бердяев. Природные русские, полагал он, в смертельно опасном для страны катаклизме изгоняли в этой войне из тела России чуждую и искусственно навязанную ей Европу.
Вначале была Европа
Я уверен, однако, что ничего подобного не пришло бы в голову такому серьезному мыслителю, как Бердяев, имей он хоть малейшее представление о досамодержавном столетии. Просто потому, что немыслимо ведь, право, даже представить себе более природных русских, чем, скажем, великий князь Иван или монах Патрикеев, окольничий Адашев, боярин Салтыков или протопоп Сильвестр. Страшно далеки были они от Европы. И в то же время все, совершенное ими, было, как мы видели, пронизано самым что ни на есть европейским духом. Более того, как мы опять-таки видели, в некоторых отношениях они Европу даже опередили. Это-то как объяснить?
Просто для Бердяева (как и для всей мировой историографии) европейская история России начиналась с Петра. Иначе говоря, с середины. Действительное её начало эксперты отдали мифотвор- цам без боя. Отсюда и «христианизированное татарское царство», и «наследница империи Чингизхана», и прочий, как теперь уже с чистой совестью может сказать читатель, евразийский вздор, с которым повстречались мы в зачине этой книги.
Не ведали, даже не заподозрили все эти авторы, что как раз в начале, т.е. в первой половине XVI века, когда закладывались основы политической истории всех молодых европейских государств, Москва была одним из них. Именно эти десятилетия были тем гнездом, откуда вылетели все европейские орлы. И все европейские ястребы. Именнотогда вышла на простор мировой политики и юная московская держава.
Завоевав в середине века поволжские царства, в ореоле быстрой и основательной победы, вооруженная каспийскими шелками и уральской пушниной, что были не дешевле индийских сокровищ, стремительно богатея и освобождаясь от наследия ига, вступала она в европейскую семью, претендуя в ней на первые роли.
Мы видели, каким восприимчивым и динамичным было тогда московское общество, как смело бралось оно за решение проблем, которые людям со средневековым мышлением должны были казаться не менее головокружительными, чем нам контакты с инопланетянами. Российский интеллект имел тогда дело с той же реальностью, что и европейский, и следовал, как мог убедиться читатель, той же логике. Почему же должен был получиться иной результат? Закон всемирного тяготения мог быть сформулирован в любой точке земного пространства, но работает он и в любой другой его точке. И тем не менее...
И тем не менее мутации, оказывается, случаются не только в биологии, но и в истории. Неспособность реформаторов 1550-х расколоть могущественный военно-церковный альянс, усугубленный внушаемостью и склонностью к паранойе верховного арбитра, царя, резко, до неузнаваемости изменила всю траекторию развития страны — на столетия вперед. Несмотря даже на то, что результат этой роковой ошибки сказался практически немедленно. И уже четверть века спустя, увязнув в бесконечной и бесплодной войне, растеряв весь свой блеск и обаяние, не в силах больше оградить собственную столицу от дерзкого крымчака, сжегшего Москву на глазах у изумленной Европы, Россия отброшена в разряд держав третьестепенных, во тьму евразийского «небытия».
Татары, как мы видели, собираются завоевать ее снова, и сбежавший из Москвы опричник посылает германскому императору меморандум о том, как опередить Орду, завоевав Москву раньше. Насторожились стервятники, почуяв трупный запах.
А запах этот шел от Москвы, вчера еще могущественной, а теперь корчившейся и погибавшей под руками Грозного царя. Самодержавная грёза о «першем государствовании», грёза, для осуществления которой понадобилось снести на Москве все думающие головы, привела — в полном согласии с безумной логикой самодержавия — к результату противоположного свойства: страна разваливалась, отданная на произвол всех смут Смутного времени.
Даже иностранному наблюдателю, посетившему Россию четыре года спустя после смерти Грозного (царь умер в марте 1584-го), очевидно было: ожидает ее что-то страшное. Вот удивительное пророчество Джиля Флетчера: «И эта порочная политика и тираническая практика (хотя сейчас она и прекращена) так взволновала страну, так наполнила ее чувством смертельной ненависти, что она не успокоится (как это кажется теперь), покуда не вспыхнет пламенем гражданской войны».69 Так начиналась история самодержавной, имперской, крепостнической России.
6. Fletcher. Of the Russe Common Wealth, reprinted from Hukluyt Society Publications, NY, no date, p. 34.
Вотже что на самом деле произошло с ней тогда. Она была насильственно сбита с европейской орбиты. Я вовсе не хочу сказать, что произошло это случайно. Двойственность политической культуры присутствовала в России, как мы уже говорили, задолго до Грозного. Европейская договорная, конституционная, если хотите, традиция вольных дружинников с самого начала сосуществовала в ней с патерналистской, холопской. Другое дело, что победа этой холопской традиции над своей соперницей вовсе не была запрограммирована фатально. Мы видели, какие мощные работали над ней силы. И как успешно они работали. Видели мы также, как серия роковых ошибок тогдашних реформаторов дала возможность военно-церковному альянсу восторжествовать над европейским началом России. Но разве отменяет всё это тот, пусть основательно забытый, пусть погребенный, как древняя Троя, под тяжелыми слоями мифов, но все- таки несомненный, все-таки основополагающий факт, что сначала была Европа?
Глава четвертая
Суд ИСТОРИИ Перед грозой
И суд историков
Легко было предсказать, что первое
русское издание этой книги будетточно так же встречено в штыки местными экспертами, как и американское. И что особенное их раздражение вызовут те же самые «если бы», о которых подробно говорили мы в первой главе. Так оно, конечно, и случилось.
Я утверждаю, например, что вся четырехвековая политическая история России после самодержавной революции Грозного оказалась, по сути, запрограммированной на много поколений вперед реформаторами Европейского столетия. А рецензент почтенного либерального издания, которое я не стану здесь называть, вырывает из контекста один абзац и язвительно замечает: «По Янову получается, что все государственные преобразования, осуществленные в России на протяжении XVIII — начала XX вв., могли быть проведены в жизнь еще в середине XVI в.» На самом деле какие-то из них и впрямь могли, «если бы» тогдашние реформаторы не совершили тех жестоких
Часть первая Гпава четвертая 275
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ ПврвД ГрОЗОЙ
ошибок, которые мы здесь так подробно рассмотрели, другим, наверное, пришлось бы ждать своего времени.
Но разве меняется от этого суть дела? Непреложным ведь остается факт, что поставлены были эти реформы в повестку дня всех последующих столетий русской истории именно в середине XVI века. И не поняв этого, обречены были бы мы остаться на уровне авторов тома VIII, уверяющих нас, что «у Ивана Грозного просто не было другого выхода». Так к чему же, спрашивается, весь этот сарказм, основанный к тому же на элементарной подтасовке, к чему сравнения моей работы с «альтернативной историей», сиречь научной фантастикой?
Да всё к тому же. Не могут эксперты, воспитанные на историческом фатализме, на том, что Герцен назвал в свое время, как мы помним, «абстрактной идеей, туманной теорией, внесенной спекулятивной философией в историю и естествознание», примириться с «если бы», т.е.с «нереализованными возможностями» истории, как назвал их Юрий Михайлович Лотман, ломающими всю их рутину. И тем более не могут они примириться с тем, что книга о прошлом принимает столь непосредственное участие в насущном, чтобы не сказать судьбоносном сегодняшнем споре.
Ведь настоящая идейная война, так отчаянно напоминающая схватку нестяжателей с иосифлянами, идет сегодня в России. И так же, как та старинная идейная битва, определяет она будущее страны. Что для Москвы Европа — родина, «вторая мать», как сказал однажды Федор^остоевский/0 или чужая «мышиная нора», как выражается сегодняшний наследник холопской традиции?71 Национальные ли корни у сегодняшних нестяжателей? Или импортирован весь их мыслительный багаж в наше самобытное отечество вместе с кока-колой и сникерсами?
Самые смелые из современных западных мыслителей допускают, что «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»/2 Или, что «Россия 2000 года мало чем отличается от России
Цит. по: Владимир Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 69.
Дмитрий Рагозин. Мы вернем себе Россию, М., 2003.
Tim McDanieL The Agony of the Russian Idea, Princeton University Press, 1996, p. 52.
1900».73 Иначе говоря, допускают они, что последнее, затянувшееся почти на всё XX столетие евразийско-советское отклонение российской ветви от европейского древа было зря потраченным временем, нелепым топтанием на месте — в момент, когда Европа стремительно рванулась вперед, в новое историческое измерение. Но копают эти мыслители лишь в самом верхнем, легко доступном слое.
Глубже, намного, как мы видели, глубже уходят корни этого конфликта. Я постараюсь это показать в следующей, теоретической части первой книги трилогии. Но разве не вытекает даже из того, что мы уже знаем: просто не могло быть современных нестяжателей (как и современных иосифлян), самой войны между ними быть не могло без древнего спора, подробно в этой книге описанного. Спора, который свидетельствует неопровержимо: Европа действительно внутри России.
Глава четвертая Перед грозой
Посмотрим теперь на дело с другой сто-
роны. Это имеет смысл потому, что даже если читатель согласился с заключением, к которому мы здесь пришли, серьезные теоретические или, как модно теперь говорить, метаисторические вопросы всё равно остаются. Ну такой, например. Пусть Москва действительно начинала своё государственное существование в рамках европейской цивилизационной парадигмы, но Европой (в этом цивилизационном смысле) не стала, то чем она тогда стала? Азией? Или ни тем и ни дру-
73 Waine Merry. Whither Russia?, PBS, May 9, 2000.
И снова возвращает нас это к уже исчерпанной, казалось бы, теме суда истории и суда историков. И снова доказывает, что негоже историку уподобляться средневековому хронисту или канцелярскому клерку в суде истории. Не только потому, что, превращая свой вердикт в рабскую копию вердикта истории, он приговаривает побежденных вторично. Еще и потому, что приговаривает он их предвзято. Приговаривает, отнимая у них возможность победы не только в прошлом, но — и что много важнее — в будущем.
гим, а так, болтается где-то «на вечном распутье между Европой и Азией»,74 как выражается, скажем, Николай Борисов, автор единственной, как мы уже знаем, отечественной биографии Ивана III? В «мистическом одиночестве», как уточняет Александр Панарин?75
Приверженцы новейшей патерналистской школы в постсоветской историографии колеблются, похоже, между двумя главными гипотезами о происхождении русской государственности. Авторы тома VIII, к примеру, решительно, как мы видели, склоняются к неоевразийскому «особнячеству» России, по определению B.C. Соловьева, тогда как Борисов вроде бы еще не сделал окончательного выбора между чистым, так сказать, чингизханством (в духе Правящего Стереотипа) и евразийством. С одной стороны, он пишет, что «основанная на азиатских, по сути, принципах московская монархия была несовместима с западно-европейской системой ценностей».76 С другой стороны, однако, оговаривается он, подлая Европа тем не менее «коварно предлагала России свою систему ценностей, сознавая её губительность для великой евразийской монархии».77
В обеих версиях патерналистской школы, однако, ключевое слово, конечно, «несовместимость». В обеих версиях коварство Европы одинаково заключается в том, что она сознательно предлагала — и предлагает — России яд под видом чуждой ей и губительной для неё «системы ценностей», предназначенной, понятное дело, её отравить. Или, как выразился однажды Г.А. Зюганов, для того, чтобы «ослабить Россию, а если удастся, то и уничтожить». Слава богу, р*адуется Борисов, русское государство всегда было начеку. Даже «в тех случаях, когда насущная необходимость заставляла российское правительство пользоваться материальными достижениями Запада, оно ревниво следило за тем, чтобы вместе с водой не зачерпнуть и жабу».78 Происходило это главным обра-
Н. Борисов. Иван III, M., 2000, с. 500.
Реформы и контрреформы в России, M., 1994, с. 240.
Н. Борисов. Цит. соч., с. 499.
Там же.
Там же.
зом потому, что «русские в глубине души всегда считали себя народом, избранным Богом»/9
А заимствовать материальные достижения у Европы приходилось вовсе не из-за того, что без них «великой евразийской монархии» угрожала тотальная деградация, но исключительно по причине своего рода государственной тоски. Потому, что «бремя исторического одиночества порой становилось невыносимым».80
Удивительно ли, спрошу я читателя, что расходимся мы с патерналистской школой в принципе, так сказать, изначально? Удивительно ли также, что ровно ничего он, читатель, не узнает из монографии Борисова ни о церковной Реформации, ни о Великой земской реформе, ни о «лутчих людях» русской деревни, а судьбоносной борьбе нестяжателей против иосифлянства посвящен в 650-страничной книге лишь один нейтральный абзац? Иван III у него, как мы помним, «создатель самодержавия».81 И в государстве, которое он построил, «много от жестокой, но внутренне хрупкой восточной деспотии в духе Золотой Орды»82 Важно лишь то, что это замечание Борисова как раз и вводит нас в эпицентр теоретических дискуссий о природе русской государственности, бушевавших в 1960-е и на Западе и в СССР. Вводит, несмотря даже на то, что автор, судя по всему, о них и не подозревает.
Дело в том, что упомянутая им «восточная деспотия» еще с XVI века была общепринятым для европейских мыслителей определением азиатской государственности (крупнейший её знаток Карл Виттфо- гель называл деспотию «системой тотальной власти».83 В противоположность ей политическим псевдонимом европейской государственности полагалась «абсолютная монархия» (или, как называл её Монтескье, «умеренное правление»). Только разобравшись в этой терминологической подоплеке тогдашних споров сможет читатель понять, почему вокруг противостояния европейского абсолютизма
Там же, с. 500.
Там же.
Там же, с. 633.
Там же, с. 627.
Karl Wittfogel. Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957.
Часть первая КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
и восточной деспотии ломалось столько копий. И что, собственно, имел в виду известный американский историк Доналд Тредголд, когда предварял в 1964 году сборник статей на эту тему вопросом: «Где место России в истории? Следует ли её рассматривать как одну из азиатских систем или как одно из европейских сообществ?»84
Короче говоря, сводилось все в теоретических или, если хотите, метаисторических дискуссиях 1960-х к тому, что я называю биполярной моделью, т.е. к выбору между европейским абсолютизмом и восточной деспотией. Согласно этой модели, политическая система, не соответствовавшая параметрам абсолютизма, автоматически зачислялась по ведомству азиатских «систем тотальной власти».Я говорю о дискуссиях 1960-х потому, что то была пора самых бурных, пусть большей частью, как мы еще увидим, и бесплодных метаисторических обсуждений нашего предмета. Никогда еще не было ничего подобного столь представительным спорам о природе и происхождении русской государственности. И, боюсь, не будет. Во всяком случае том VIII и «Иван Грозный» де Мадариаги — дурное предзнаменование. Иваниана, похоже, деградирует. И поэтому, я думаю, нет нам, пожалуй, смысла очень уж подробно останавливаться на противоречиях в исторической мифологии Н. Борисова и вообще чингисханской школы в постсоветской историографии, хотя они и бросаются в глаза. Ну, вот один пример. Мы слышали от Борисова, что московская монархия основана была «на азиатских принципах», но также и жалобы на её «историческое одиночество». Но ведь вокруг тогдашней Москвы было сколько угодно таких деспотий с «азиатскими принципами» — и Золотая Орда, о которой он сам упоминает, и Крымское царство, и Оттоманская империя, и Персидская, и Китайская. Откуда же одиночество-то?
Ну, что тут скажешь? Разве что еще раз посочувствуешь Перво- строителю России, уж очень крупно не повезло ему с биографом. Но куда интереснее, согласитесь, послушать, к какому из полюсов биполярной модели относили Россию действительно серьезные теоретики в СССР и на Западе в 1960-х.
84 Cited in Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Univ. of California Press, Berkeley, 1981, p. VIII.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
глава первая глава вторая глава третья глава четвертая
Завязка трагедии Первостроитель Иосифляне и нестяжатели Перед грозой
часть вторая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
ГЛАВА|ПЯТДЯ
исто
Крепрстная
риография
часть третья
иваниана
глава восьмая глава девятая глава десятая глава
одиннадцатая заключение
глава шестая Деспотисты i глава седьмая Язык, на котором мы спорим
котором мы спорим
Введение к Иваниане Первоэпоха Государственный миф Повторение трагедии
Последняя коронация?
Век XXI. Настал ли момент Ключевского?
глава пятая i 285
Крепостная историография
Настолько жгучей казалась в ту пору эта метаисторическая загадка, что в разгадывание ее были, разумеется, втянуты и советские историки — несмотря даже на жесткую, чтобы не сказать крепостную зависимость от «истинной», как она себя величала, марксистско-ленинской науки.
Конечно же им, обложенным со всех сторон, как флажками, авторитетными высказываниями классиков Маркса, Энгельса, Ленина (до 1953-гототже ранг имел и генералиссимус Сталин, впоследствии разжалованный в рядовые), нелегко приходилось в таких теоретических спорах. Ну, посмотрите. Маркс умер в 1883-м, Энгельс в — 1895-м, Ленин — в 1924-м. Никто из них профессиональным историком не был и «высказывания» их противоречили друг другу порою отчаянно. Время, однако, было над ними не властно. Всё, что изрекли классики, пусть хоть в самые нежные годы отрочества, ревизии — под страхом тяжелых наказаний — не подлежало. На страже стояла целая армия полуграмотных охотников за ведьмами, мало что знавших об истории, кроме этих священных «высказываний». И чем меньше они знали, тем были свирепее.
В сталинские времена ревизионистов ожидали Гулаг или ссылка (вкус которых пришлось отведать даже таким крупным историкам, как Д.С. Лихачев или С.Ф. Платонов), в брежневские — всего лишь отстранение от ученых «привилегий». От доступа к архивам, например, или от возможности публиковать результаты своих исследований. Согласитесь, однако, что для людей, чье призвание в том именно и состоит, чтобы исследовать, размышлять и писать, лишение этих «привилегий» могло порою быть равносильно гражданской казни.
Когда советские историки пытались реинтерпретировать (не ревизовать, Боже сохрани, всего лишь реинтерпретировать!) высказывания классиков, выглядело это если не героическим, то, по крайней мере, мужественным и рискованным поступком. Всегда ведь могли найтись бдительные коллеги, кому и самая невинная реинтер- претация покажется ревизией.
В некотором смысле ситуация историков России была в ту пору хуже той, в котором работали средневековые схоласты. Ибо страдали они как от обилия священных «высказываний», так и от их дефицита. Но главным образом из-за того, что по большей части изречения классиков, хоть плачь, отношения к русской истории не имели.
Гпава пятая Крепостная историография
комета...»
Спросив любого советского историка, чем руководился он, анализируя политическое развитие любой страны, ответ вы знали заранее. Учением Маркса, чем же еще? Идеей о том, что в определенный момент производительные силы общества обгоняют его производственные отношения (вместе они назывались «базис»), порождая тем самым непримиримую классовую борьбу. Та расшатывает существующую политическую структуру («надстройку»), что в конечном счете ведет к революции, в ходе которой победивший класс «ломает старую государственную машину», воздвигая на ее месте новый аппарат классового господства (см. историю Нидерландов в XVI веке, Англии в XVII, Франции в XVIII). И история страны начиналась как бы с чистого листа.
Так говорили классики. Таков был закон.
«Как беззаконная
Что было, однако, делать с этим законом историку России, специализировавшемуся, допустим, на тех же XVI—XIX веках? Производительные силы, чтоб им пусто было, росли здесь так медленно, что на протяжении всех этих столетий так и не обогнали производственные отношения. Классовая борьба, которой положено было расшатывать «надстройку» (самодержавие), была как-то до обидного безрезультатна. Ибо после каждого очередного «расшатывания» поднималась эта надстройка, словно феникс из пепла, и как ни в чем не бывало гнула все ту же крепостническую средневековую линию. Соответственно не разрушалась в эти столетия и старая государственная машина. И аппарат нового классового господства, которому положено было строиться на ее обломках, решительно отказывался — ввиду отсутствия упомянутых обломков — возникать. Короче, русское самодержавие XVI-XVIII веков вело себя — буквально по Пушкину, — как беззаконная комета в кругу расчисленных светил.
Но каково было, спрашивается, работать с этой «кометой» историку России? Как объяснить это вопиюще неграмотное поведение надстройки с помощью оставленного ему беззаботными классиками скудного инструментария, который, как мы видели, состоял лишь из не имеющего отношения к делу «базиса» да скандально неэффективной классовой борьбы?
Глава пятая Крепостная историография
«истинной науки»
Но совершенно уже невыносимой становилась ситуация советского историка, когда бреши, оставленные классиками, заполняли чиновники из идеологического отдела ЦК КПСС. Самый важный их взнос состоял в простом, но непреложном постулате, согласно которому истории России предписывалось развиваться в направлении от феодальной раздробленности к абсолютной монархии, ничем не отличавшейся от европейской. Причем, защита этого постулата почиталась ни больше ни меньше как патриотическим долгом историков.
Страдания
Другими словами, из страха, что Россию могут чего доброго зачислить по ведомству восточного деспотизма, советским историкам предписано было доказывать прямо противоположное тому, что провозглашают сегодня неоевразийцы (включая главного редактора—и автора — Тома VIII, исполнявшего в ту пору, как это ни парадоксально, роль одного из главных жрецов в храме священных «высказываний»). Вот они и доказывали, что самодержавие вовсе не
было уникально, что Россия, напротив, была более или менее как все и нет поэтому никаких оснований отлучать ее от Европы. Более того, неограниченная власть царей отождествлена была не только с европейским абсолютизмом, но и с «прогрессивным движением истории» и оттого становилась совсем уж неотличимой от Моисеевой скрижали.
Конечно, не подозревали по невежеству чиновники, что их марксистско-ленинское предписание русской истории всего лишь повторяет патриотический наказ Екатерины II, которая тоже, как известно, утверждала, что «до Смутного времени Россия шла наравне со всей Европою» и лишь Смута затормозила ее европейские «успехи на 40 или 50 лет».1 При этом самодержавная революция Грозного, как раз эту Смуту и вызвавшая, выпадала, если можно так выразиться, из теоретической тележки — как у Екатерины, так и у советских чиновников.
Тем не менее, даже присвоив себе функции вседержителей- классиков (и императрицы), допустили по обыкновению чиновники промашку, не подумали о том, как следует поступать историкам в случаях, когда патриотический постулат входил в противоречие со священными «высказываниями». Как легко себе представить, такие коллизии приводили к ситуациям драматическим. Вот лишь один пример. Докладывая в 1968 г. советско-итальянской конференции о крестьянской войне начала XVII века (как трактовалась в советской историографии та же Смута), академик Л.В. Черепнин пришел к неожиданному выводу. По его мнению, она была «одной из причин того, что переход к абсолютизму задержался в России больше, чем на столетие».2 Это был скандал.
Екатерина, конечно, тоже относилась к крестьянским бунтам отрицательно. Но ей-то классики марксизма были не указ. Черепнину, однако, следовало утверждать обратное. Ибо классовой борьбе положено было ускорять «прогрессивное движение истории» (т.е.
Цит. поАА Коро-Мурзо, Л.В. Поляков. Реформатор, M., 1994. с. 63.
Л.В. Черепнин. К вопросу о складывании абсолютной монархии в России. Документы советско-итальянской конференции историков, М., 1968, с. 38.
в данном случае переход к абсолютизму), а она, оказывается, его тормозила. Аудитория затаила дыхание: доведет академик крамольную мысль до логического конца? Не довел. Вывод повис в воздухе. Намек, однако, был вполне внятный. Никогда не огласил бы свое наблюдение Черепнин, не будь он уверен, что лояльность патриотическому постулату важнее в глазах начальства, чем следование «высказываниям». Намекнул, другими словами, перефразируя Аристотеля, что хоть классовая борьба ему и друг, но абсолютизм дороже.
Еще более отчетливо подчеркнул он патриотический приоритет абсолютизма, говоря об опричнине. Признав, что «попытка установить абсолютизм, связанная с политикой Ивана Грозного... вылилась в открытую диктатуру крепостников, приняв форму самого чудовищного деспотизма», Черепнин тем не менее продолжал, не переводя дыхания: «ослабив боярскую аристократию и поддержав централизацию государства, опричнина в определенной мере расчистила путь абсолютизму».3 Другими словами, кровавое воцарение крепостничества, сопровождавшееся самым, по его собственным словам, «чудовищным деспотизмом», сослужило-таки свою службу «прогрессивному движению истории». Удивляться ли после этого, что вузовский учебник «Истории СССР» без всяких уже оговорок объявил : «опричнина носила прогрессивный характер»?4
Как видим, коллизии между «высказываниями» классиков и патриотическим долгом заводили советскую историографию в самые беспросветные тупики, где царствование Ивана Грозного представало вдруг предвестием европейского абсолютизма в России, а «чудовищный деспотизм» залогом прогресса. Но действительный ее парадокс состоял все-таки в другом. Объявив себя единственной обладательницей истины, она продолжала изъясняться на языке Достоевского — несмотря даже на то, что обеими руками открещивалась от православия, преклонившись перед атеистическими идолами.
Именно это обстоятельство, надо полагать, так и не дало ей даже · подступиться к обсуждению тех ключевых вопросов, о которых мы
Там же, с. 24-25. 4 история СССР. м., 1966, с. 212.
10 Янов
говорили. Гигантские цивилизационные сдвиги и «выпадения» из Европы, потрясавшие Россию на протяжении четырех столетий, вообще остались вне ее поля зрения. Философия истории оказалась для нее terra incognita
w Глава пятая
PI 0Т6 Dя Н Н Ы И кРепостная историография
рай «равновесия»
С самого начала скажу, что интересуют меня здесь лишь теоретические аспекты советской дискуссии о природе русского абсолютизма, проходившей с 1968 по 1971 г. в журнале «История СССР». Все препирательства о «соотношении феодальных и буржуазных элементов в политике абсолютной монархии», отнявшие массу энергии у ее участников, оставлю я в стороне. Хотя бы потому, что они игнорировали известный уже нам факт: после опричного разгрома крестьянской предбуржуазии входе самодержавной революции Грозного во второй половине XVI века крепостное право заблокировало каналы формирования среднего класса. Какая после этого могла быть речь о влиянии «буржуазных элементов» на политический процесс в России? В блокировании среднего класса и состояла, в частности, уникальность самодержавия в первые его столетия. И потому именно с обсуждения этой аномалии и начал бы я дискуссию, будь я ее инициатором.
Инициатором, однако, был известный советский историк А.Я. Ав- рех. И начал он ее, естественно, с реинтерпретации «высказываний» Ленина об абсолютизме. Возьмись Аврех за дело по-настоящему, такой зачин несомненно вызвал бы бурю. Хотя бы потому, что Владимир Ильич явно себе противоречил. Втом же докладе Черепнина, например, на одной странице фигурируют две ленинские цитаты, с порога отрицающие друг друга. Первая утверждает, что «Самодержавие (абсолютизм, неограниченная власть) есть такая форма правления, при которой верховная власть принадлежит всецело и нераздельно (неограниченно) царю». Вторая опровергает первую: «Русское самодержавие XVI века с боярской думой и боярской аристократией не похоже на самодержавие XVIII века...»
Спрашивается, если самодержавие есть власть неограниченная, то могла ли она в то же время быть ограниченной (боярской думой и боярской аристократией)? В том, что они были именно ограничением самодержавия, сомнений ведь нет. Сошлюсь хоть на авторитетное суждение В.О. Ключевского, единственного русского историка, специально изучавшего структуру, функции и динамику Боярской думы. «Признавали, — пишет он, — что состав ее не вполне зависит от усмотрения государя, а должен сообразовываться с боярской иерархией, что эта дума есть постоянно действующее учреждение... словом, что это не государев только, но и государственный совет».5 С другой стороны, мог бы я сослаться на академика Е.В. Тарле, категорически утверждавшего, что «абсолютизм ограниченный есть логический и фактический абсурд».6
Но останусь в рамках дискуссии и сошлюсь лишь на формулу одного из ее участников Н.И. Павленко, гласящую, что «история становления абсолютизма есть история освобождения самодержавия от боярской думы».7 Констатирую, что, руководясь противоречащими друг другу высказываниями классика № з, мы неминуемо приходим к своего рода дефиниционному хаосу, где неограниченная власть оказывается ограниченной и вообще все кошки серы. В частности «абсолютизм», «деспотизм», «самодержавие» употребляются через запятую, как синонимы, безнадежно запутывая вопрос о реальных формах организации монархической власти. И что еще хуже, напрочь отрезая какую бы то ни было возможность вычленить из общей массы неограниченных монархий тот самый абсолютизм, которому и посвящена была дискуссия.
По такому пути, уличавшему классика в противоречии самому себе, Аврех, ясное дело, пойти не мог: там подстерегала его ересь, ревизионизм. Поэтому сосредоточился он на почтительной реинтер- претации той из ленинских цитат, которая была в те годы общеупотребительной. «Во втором издании Большой Советской Энциклопе-
8-0. Ключевский. Боярская Дума древней Руси, 1909, с. 330.
Тарле. падение абсолютизма, Пг., 1924, с. 54. История СССР, 1970, №4, с. 54.
дии, — говорит он, — об абсолютизме сказано со ссылкой на В.И. Ленина, что это неограниченная монархия... Но подходит ли это определение в данном случае? Мы думаем, нет. Возможно ли, например, установить на его базе различие между абсолютной монархией и восточным деспотизмом? И что сказать по поводу прав человека, скажем, при Иване Грозном?... Доказывать, что Иван был ограниченным монархом, значит ставить под удар свою научную репутацию. Признать же его абсолютистским монархом... и того хуже».8
Почему хуже? Потому, оказывается, что это означало бы «скомпрометировать идею равновесия». Какого равновесия? Проблема в том, что наряду с высказыванием Ленина, отрицающим специфику абсолютизма, есть ведь еще и высказывание классика № 2, эту специфику как раз утверждающее. Энгельс объясняет, что абсолютизм — это когда «борющиеся классы достигаюттакого равновесия сил, что государственная власть на время получает известную самостоятельность по отношению к обоим классам как кажущаяся посредница между ними. Такова абсолютная монархия XVII—XVI11 веков, которая держит в равновесии дворянство и буржуазию друг против друга».9
Мало того, «эта мысль кладется в основу всех исследований об абсолютизме, о какой бы стране ни шла речь. Под нее подгоняются и ею объясняются все факты и явления, какого бы порядка они ни были».10 Как видим, едва попытался Аврех столкнуть классиков лбами, пришлось ему бросить вызов классику № 2. Ибо если проблема с «высказыванием» Ленина в том, что оно не позволяет изучать абсолютизм, то «высказывание» Энгельса попросту не имеет отношения к русской истории. В самом деле, два поколения советских ученых облазили ее в поисках «равновесия» вдоль и поперек, но ни в XVII веке, ни в XVIII, ни даже в XIX, не говоря уже о временах Ивана Грозного, ничего подобного не обнаружили. Надо полагать пото-
А.Я. Аврех. Русский абсолютизм и его роль в утверждении капитализма в России, История СССР, 1968, № 2, с. 83, 85 (выделено мною. — А.Я.).
Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Сочинения, изд. 2-е, 48 томов, М., 1955-77. т. 21, с. 172.
10 А.Я. Аврех. Цит. соч., с. 83.
му, что ничего подобного там и не было. Или, как выражается Ав- рех, по причине «полного отсутствия доказательств существования равновесия».11
Ситуация, согласитесь, пиковая. Понятно, почему Аврех начинает с признания, немыслимого в устах представителя «истинной науки»: «Абсолютизм тема не только важная, но и коварная... Чем больше успехи в её конкретно-исторической разработке, тем запутаннее и туманней становится ее сущность».12
В поисках замены
Глава пятая Крепостная историография
Конечно же, попыток найти сколько-нибудь приличную замену этому ускользающему из рук «равновесию» было в советской историографии не перечесть. Чем плохо, например, равновесие между «самой реакционной стратой боярства» и «прогрессивными», даром что крепостники, помещиками? Но если даже забыть на минуту, что были на самом деле тогдашние помещики лишь своего рода средневековым «новым классом» (по терминологии Милована Джиласа), янычарами феодальной реакции, все равно ведь, ядовито замечает Аврех, «нетрудно видеть, что это полная капитуляция. Спасается, собственно, уже не существо дела, а слово. Ведь вся суть высказываний Маркса и Энгельса сводится к мысли, что абсолютизм есть продукт равновесия сил принципиально разных класов, носителей различных способов производства, результат буржуазного развития страны».13
Еще более экстравагантной выглядела попытка усмотреть это окаянное равновесие в отношениях между дворянством и крестьянством. Ну, ровня ли на самом деле растоптанное, политически несуществующее, «мертвое в законе» крестьянство мощному и способному влиять на государственную власть классу крепостников? Но за-
Тамже, с. 85. Там же, с. 82. Там же, с. 87.
чем было думать о каких-то там жизненных реалиях, когда само просилось в руки прелестное «высказывание» Ленина: «Классовая борьба, борьба эксплуатируемой части народа против эксплуататорской, лежит в основе политических преобразований и в конечном счете решает судьбутаких преобразований».14 Смотрите, как замечательно сходится этот трудный пасьянс у Б.В. Поршнева: «Угроза крестьянских восстаний потребовала централизации политической власти, и она же, нарастая, заставляла централизацию все больше усиливаться и дойти, наконец, до стадии абсолютизма».15
Допустим. Но почему, собственно, борьба между эксплуатируемыми и эксплуататорами непременно должна была вести именно к абсолютизму? Ведь таким образом та самая разница между европейским абсолютизмом и азиатским деспотизмом, из-за которой и ломались в дискуссии копья, исчезала безнадежно.
Понятно теперь, почему еще один участник дискуссии А.Н. Чис- тозвонов неожиданно признался: «тщательный анализ высказываний основателей марксизма-ленинизма свидетельствует, что эти сложные феномены просто не могут быть втиснуты в предлагаемые модели».16 Понятно также, почему Аврех, наскоро разделавшись с обеими искусственными альтернативами энгельсовскому равновесию, решается на шаг в «истинной науке» почти беспрецедентный. Он предлагает собственное определение абсолютизма.
Глава пятая Крепостная историография
Авреха
Нечего и говорить, что автор маскирует свою отвагу батареей ленинских «высказываний». И что даже после мощной цитатной артподготовки пытается он представить свое опреде-
В.И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 9, с. 333-334.
Б.В. Поршнев. Феодализм и народные массы, М.р 1964, с. 354.
Определение
АН. Чистозвонов. Некоторые аспекты проблемы генезиса абсолютизма, Вопросы истории, 1968, № 5, с. 49.
ление всего лишь логическим продолжением этих «высказываний»: «Нам кажется, именно эта мысль заключается в приведенных словах В.И. Ленина, только выражена она в косвенной форме». Мы предчувствуем, конечно, и Аврех наверняка предчувствовал, что таких опытных инквизиторов, как С.Н. Покровский или А.Н. Сахаров (тот самый нынешний главный редактор евразийского Тома VII! и,следовательно — такова ирония истории, — яростный ревизионист марксизма-ленинизма) на мякине не проведешь. Но, как говорится, назвался груздем, полезай в кузов. И вот результат: «Абсолютизм — это такая феодальная монархия, которой присуща в силу ее внутренней природы способность эволюционировать и превращаться в буржуазную монархию».17
А дальше Авреха понесло: «Какие основные черты отделяют абсолютистское государство от, скажем, феодального государства московских царей? Главное отличие состоит в том, что оно перестает быть деспотией, вернее только деспотией. Под последней мы разумеем форму неограниченной самодержавной власти, когда воля деспота является единственным законом, режим личного произвола, не считающийся с законностью и законами обычными или фиксированными. Абсолютизм сознательно выступает против такого порядка вещей».18
Уязвимость этой дефиниции бьет в глаза. Обозначив деспотизм как режим произвольной личной власти, мы тотчас же приходим к парадоксу. Дрсамодержавная Россия с ее наследственной аристократией (которая реально, как мы помним, ограничивала эту самую произвольность), с ее земскими соборами, свободным крестьянством и растущей предбуржуазией объявляется деспотизмом («не* способным к эволюции»). Способной к ней оказывается, по Авреху, как раз Россия самодержавная. Та самая, что, истребив независимую аристократию и предбуржуазию и закрепостив крестьянство, по всем этим причинам политически стагнировала до самого 1905 года. Согласитесь, что все тут поставлено с ног на голову.
А.Я. Аврех. Цит. соч., с. 89. (выделено мною. —А.Я,).
Там же, с. 85.
Но при всем том были у попытки Авреха, по крайней мере, три замечательные черты. Во-первых, она, пусть в косвенной форме, но впервые вводила в советскую историографию категорию политической модернизации (пусть и под туманным псевдонимом «способности к эволюции»). «Высказывания» классиков допускали прогресс лишь как смену социально-экономических формаций. Буржуазная монархия могла сменить феодальную, но о том, что разные виды монархии внутри одной и той же формации могут обладать различным политическим потенциалом, классикам ничего известно не было.Во-вторых, Аврех впервые попытался примирить в русской истории оба полюса общепринятой тогда биполярной модели (по крайней мере в хронологическом смысле). Самодержавие было объявлено одновременно и деспотическим (в период Московского царства), и абсолютистским (в эпоху Петербургской империи). Имея в виду, что патриотический постулат не допускал и намека на деспотизм в России, перед нами безусловная ересь.И в-третьих, наконец, при всей бедности и противоречивости ав- реховской дефиниции, замечательна в ней была сама попытка бунта против крепостной зависимости от «высказываний» классиков, попытка мыслить об истории и судьбе своей страны самостоятельно. Независимо, то есть, не только от классиков, но и от громовержцев из идеологического отдела ЦК КПСС.Не забудем, впрочем, время, когда начинал он эту дискуссию. Случайно ли совпала она с Пражской весной? Если нужно доказательство, что прорыв цензурной плотины в одном конце тоталитарной империи тотчас эхом отзывался в другом, то вот оно перед нами. От этого перепутья могла дискуссия развиваться по двум направлениям. Порыв к независимому мышлению мог привести к результатам совершенно неожиданным. Но, с другой стороны, эта преждевременная попытка своего рода восстания крепостных в советской историографии могла с еще большей вероятностью быть раздавлена карательной экспедицией. До августа 1968-го, когда советские танки положили конец Пражской весне, казалось, что движется дискуссия в первом направлении. После августа она и впрямь начала напоминать карательную экспедицию.
_ Глава пятая
ПОДО ЛЬДОМ кРепостная историография
«истинной науки»
В статье, следовавшей непосредственно за публикацией Авреха, М.Л. Павлова-Сильванская нашла его точку зрения, что до начала XVIII века русское самодержавие было деспотизмом, «перспективной».19 Смущал ее лишь безнадежно «надстроечный» характер его определения. «У Авреха деспотизм представляет собой режим голого насилия, относительно социально-экономической базы которого мы ничего не знаем», тогда как «Г.В. Плеханов ... поставивший знак равенства между царизмом и восточным деспотизмом... опираясь частично на К. Маркса и Ф. Энгельса, аргументировал свою точку зрения особенностями аграрного строя России».20 Соответственно, заключает автор, «неограниченная монархия в России складывается в виде азиатских форм правления — деспотии — централизованной неограниченной монархии, которая формируется в борьбе с монгольской империей и ее наследниками на базе натурального хозяйства и общинной организации деревни, а затем укрепляется в процессе создания поместной системы, закрепощения крестьянства и перехода к внешней экспансии». «Таков, — говорит Павлова-Сильванская, — исходный пункт эволюции».21
С одной стороны, механическое соединение Авреха с Плехановым делало его тезис вроде бы более ортодоксальным, подводя под него марксистский «базис». Но, с другой, оно неожиданно обнажило всю его искусственность. Ведь если деспотическая надстройка и впрямь опиралась «на особенности аграрного строя России», то с какой, помилуйте, стати начала она вдруг в XV111 веке эволюционировать — несмотря на то, что базис оставался неподвижным? Причем, у самого Авреха, как мы видели, весь смысл деспотической надстройки как раз в том и состоит, что она «к эволюции неспособ-
М.П. Павлова-Сильванская. К вопросу об особенностях абсолютизма в России, История СССР, 1968, № 4, с. 77.
Там же, с. 85.
Там же.
на» (и тут он, кстати, мог бы опереться на авторитет Маркса, который тоже ведь ставил знак равенства между деспотизмом и стагнацией).22 Так каким же, спрашивается, образом этот неспособный к эволюции деспотизм ухитрился послужить «исходным пунктом эволюции»? Совсем уж чепуха какая-то получается.
Тем не менее отчаянная попытка мыслить независимо оказалась заразительной. И уже следующий участник дискуссии А.Л. Шапиро усомнился в самом существовании самодержавия до Ивана Грозного: «Боярская дума (XV и начала XVI века) делила функции управления и суда с князем, не только помогая ему, но и ограничивая (реально, а не юридически) его власть».23 Так какое же это, спрашивается, самодержавие? Более того, масштабы этих ограничений в первой половине XVI века не уменьшаются, но увеличиваются. Ибо «главная особенность политического строя России... в конце 1540 — начале 1550-х заключалась в возникновении центральных и в общем распространении местных сословно-представительных учреждений... И именно в это время на Руси создаются Земские соборы... Форму политического строя для этого времени правильнее характеризовать как разделенную власть царя и Боярской думы... В России была несамодержавная монархия с Боярской думой и сословно-предста- вительными учреждениями».24Замечательно смелая, согласитесь, для своего времени — да, честно говоря, и для нынешнего — мысль и по сию пору необъяснимая, как мы видели, для авторов Тома VIII.
Далее Шапиро совершенно логично указывает на роль самодержавной революции Грозного в ликвидации этой «несамодержавной монархии». Он подчеркивает функциютеррора: «Из членов Думы, получивших думские титулы... до 1563 г., к концу опричнины уцелели лишь отдельные лица. Они и новые члены Думы были настолько терроризированы, что не смели прекословить проявлениям самовластия Ивана Грозного... ни Боярская дума, ни Земские соборы [боль-
К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные письма, М., 1948, с. 77.
А.Л. Шапиро. Об абсолютизме в России, История СССР, 1968, № 5, с. 71.
Там же, с. 72.
ше] не оказывали влияния на опричную политику, которую приходится рассматривать как политику самодержавную».25
Шапиро даже догадывается, что «опричнина была скорее государством над государством, чем государством в государстве». Он понимает, что после этого периода «судорожного самодержавия» наступило известное его размягчение, которое, впрочем, сменилось новым ужесточением.26 В частности, «петровское царствование ознаменовалось полной ликвидацией Боярской думы и Земских соборов и полной победой самодержавно-абсолютистского строя»27 Одним словом, динамика русской политической системы перестает вдруг под его пером выглядеть плоским однолинейным процессом эволюции, будь то от «варварства к цивилизации», какуверял нас когда-то С.М. Соловьев, или от «деспотизма к буржуазной монархии», как объясняет А.Я. Аврех.
Оказывается, что на самом деле политический процесс в России пульсирует. Крепкие мышцы самодержавной власти то сжимаются, то расслабляются, то снова напрягаются. Ритм сложный, особенный, совершенно отличный от европейского абсолютизма. Исследователю понятно даже, в чем корень этого отличия.