законной империи Востока, одним словом, России будущего, осущест- , вленное поглощением Австрии и возвращением Константинополя;
2) воссоединение двух церквей, восточной и западной. Эти два факта, по правде сказать, составляют один: православный император в Константинополе, повелитель и покровитель Италии и Рима; православный Папа в Риме, подданный императора».89 Пусть читатель теперь судит сам, как должны были выглядеть предложения Тютчева в глазах Густава Колба. По сути, немцы призывались открыть России путь к «всемирной империи». Другими словами, чтобы защитить от революции Европу, требовалось её подчинить. С другой стороны, совсем неудивительно, что такой проект должен был понравиться Бенкендорфу. Одно уже то, что Тютчев обещал ему (посредством подкупа влиятельных немецких публицистов) развернуть против Франции германское общественное мнение, преодолев то «пламенное, слепое, неистовое, враждебное настроение, которое оно в продолжении стольких лет выражает против России»,90 стоило всех денег.
Только вот шансов на успех у него не было. Сверхдержавные амбиции, словно гиря, тянули ко дну соблазнительную вроде бы идею о России как гаранте германской самостоятельности. И что могли с этим поделать местные публицисты, даже если бы Тютчеву удалось их подкупить? Нет, ошибался, пожалуй, Кожинов, надеясь,
«Литературное наследство», М., 1935, т. 19-21, с. 196.
«Русская идея», с. юо.
что не умри в 1844 году Бенкендорф, он сумел бы с помощью Тютчева как-то изменить внешнюю политику России. Судя по письму, которое мы так подробно разобрали, ни малейшего шанса на это не было. Прав скорее был Погодин, рекомендуя России не вмешиваться во внутренние дела Европы: «Пусть живут себе европейские народы, как знают... и распоряжаются в своих землях, как угодно».91
В конечном счете жизнеспособным в «проекте» Тютчева оказалось лишьто, что совпало в нём с погодинским, в частности мечта о Константинополе как о необходимом «дополнении» России. В целом же проекту «всемирной христианской империи» не суждено было стать национальной идеей постниколаевской России. Тютчев проиграл. Его проект на глазах вытесняла идея передела Европы. Или, в переводе на канцелярит сегодняшних проповедников православной империи, идея «духовной и геополитической консолидации крупнейшего центра мировой политики и альтернативного Западу исторического опыта на Евразийском континенте с неуязвимыми границами и выходами к Балтийскому, Средиземному морям и Тихому океану»92 В этом случае, как мы помним, «латинская Европа на карте смотрелась бы довеском Евразии, соскальзывающим в Атлантический океан».93
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
«Так скажите, хороша ли ваша политика?»
Погодина неспособность Николая обратить «наполеоновское» превосходство России в полномасштабный передел Европы раздражала, по сути, с самого начала. Еще в 1838 году он писал, что «бывают счастливые минуты для государств, когда все обстоятельства стекаются в их пользу и когда им стоит только пожелать, чтобы распространить свою власть, как угодно... Не такая ли ми-
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 242.
Н.А. Нарочницкая. Россия и русские в мировой политике, М„ 2003, с. 197. Там же.
нута представляется теперь императору Николаю, которому обе империи, Турецкая и Австрийская, как будто наперерыв просятся в руку?»?4 И даже отлично понимая, что «Россия решительно не имеет доброжелателей между европейскими государствами»?5 и «правительства почти все против нас: одни из зависти, другие из страха»,96 Погодин и в 1842-м и в 1853-м не переставал удивляться тому, «какие благоприятные обстоятельства открываются для России».97 Наполеоновский комплекс положительно не давал ему спать. И не трудно проследить по его письмам, как зарождался у него сценарий передела Европы. Честно говоря, от тютчевского проекта осталось в нем не очень много.
Прежде всего «православный Папа в Риме» волновал Погодина меньше всего, происхождение европейской революции не интересовало совершенно и Франция ничуть не страшила. Скорее, наоборот. Как писал он царю, передавая общее мнение зарубежных панславистов, «Франция ваша союзница, союзница естественная... Она представляет романские народы, а вы господствуйте на Востоке Европы. Немцы, как стена, будут без всякой политической значительности... а англичане поклонятся».98
Отсюда и второе заключение Погодина. Ошибочной представлялась ему вся дорогая сердцу Тютчева ориентация на «похищение Европы» во имя её защиты от революции. Не только не искал он новых союзников в Германии, он и старых-то ни в грош не ставил. «Сорок лет, — писал Погодин, — миллион русского войска готов был лететь всюду, в Италию и на Рейн, в Германию и на Дунай... чтоб как можно скфее и действительнее доставить свою помощь и успокоить любезных союзников».99 И что же, спрашивается, союзники, «обязанные, так сказать, самим своим существованием России... избавленные по нескольку раз от конечной гибели?»100 Отблагодарили они за это Россию? Помогли ей в её трудную минуту?
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 25.
Там же, с. 43.
Там же, с. 75.
Там же, с. 61.
Там же, с. 62.
Там же, с. 82.
100 Там же, с. 84.
Да вот хоть самый свежий пример. «Возникнул у России спор с Турцией по поводу несчастного состояния христиан на Востоке... Австрии и Пруссии стоило присоединить одно твердое слово в согласии с Россией... и все требования были бы исполнены, морские державы притихли бы, мир не нарушился и Европа оставалась спокойною... И этого слова ни Австрия, ни Пруссия сказать не хотели за Россию... Никакими софизмами, никакими нотами никогда не смогут они оправдаться в этом простом, ясном и необоримом обвинении, которое легло на их голову во веки веков... С врагами, с злодеями, с Магометом лишь бы не с нами!»101 Разумна ли такая политика?
Еще больше, однако, раздражает Погодина неспособность Николая учиться на собственных ошибках. Он даже подозревает, что
«если б Австрия и Пруссия поступили бы чуть поблагороднее, почеловечнее, даже поумнее, великодушный русский Государь остался бы опять на их службе и опять наши войска должны были быть всегда наготове, чтобы лететь на Рейн и Дунай, в Германию и Италию в помощь любезных союзников».102 Забавно тут разве что решительное расхождение Михаила Петровича с одним из наших «восстановителей баланса» Александром Архангельским, который, если помнит читатель, предложил нам легенду о Николае как об «искренне национальном» лидере России. В противоположность ему Погодин, как видим, откровенно обвиняет императора втом, что тот «на службе» у иностранных правительств. И ничуть не надеясь на Николая, уповает он исключительно на «русского Бога» да на глупость союзников. Оно и к лучшему, продолжает он, что «Русский Бог затмил их очи! Ты оказал нам уже милость свою выше всякой меры: Ты избавил нас от наших друзей, а с врагами разделаться пособит нам и старый наш помощник, Николай Чудотворец».103
Тем более, что ровно ведь ни к чему не привела вся эта служба союзникам, вся наша глупая готовность «лететь на Рейн и на Дунай». Ну, посмотрите, «поддержали мы, согласно с нашею целью, законный порядок в Европе? Нет!.. Пересмотри все европейские государства и мы увидим, что они делали кому что угодно, несмотря
Там же, сс. 85, 87.
Там же, с. 87-88.
Там же, с. 87.
на наши угрозы, неодобрения и другие меры».104 Тут критика «искренне национального» императора звучит уже откровенно. И беспощадно. Не так уж, видно, и умен земной бог, если не видит очевидного. Обвинения следуют одно за другим. «Итак, вот результаты нашей политики! Правительства нас предали, народы возненавидели, а порядок, нами поддерживаемый, нарушался, нарушается и будет нарушаться».105 Или того хлеще:
«Союзников у нас нет, враги кругом и предатели за всеми углами, ну, так скажите, хороша ли ваша политика?»106
Глава шестая Рождение
наполеоновского комплекса ПраВОСЛаВИв,
Самодержавие
и Славянство Мы знаем совершенно достоверно, что, по крайней мере, одна из этих неслыханно дерзких «самиздатских» записок Погодина (от 7 декабря 1853 года), которую я сейчас главным образом и цитировал, действительно попала в руки государя. Мало того, Погодин вовсе не преувеличивал, говоря, что она произвела на императора удивительно благоприятное впечатление. Как писал автору из Петербурга С.П. Шевырев, «твоя статья была в руках у царя, и прочитана им, и возбудила полное удовольствие его. [Она] ходит теперь по Петербургу».107 Ясно, что к тому времени Николай уже вполне, так^азать, созрел для «великого перелома» в своей политике. Осознал, то есть, что все старые его внешнеполитические сценарии оказались негодными, бесплодными. Чего он еще не знал — каким новым сценарием их заменить. Именно это и требовалось теперь от Погодина.
Как действительно следовало реализовать «наполеоновское» могущество России? Еще в первом письме 1838 года Погодин наме-
Там же, с. 91.
Там же, с. 78.
Там же, с. 330.
Н.И. Павленко. Михаил Погодин, М., 2003, с. 218.
кал, как мы помним, на естественную, по его мнению, альтернативу, говоря о «30 миллионах наших братьев, родных и двоюродных, славян», и сообщая между делом, что «вообще будущее принадлежит славянам».108 Полтора десятилетия спустя, когда новый внешнеполитический сценарий уже вполне у него сложился, он твердо уверен, что
«союзники наши в Европе, и единственные, и надежные, и могущественные — славяне... ихю миллионов в Турции и 2о миллионов в Австрии. Это количество еще значительнее по своему качеству в сравнении с изнеженными сынами Западной Европы. Черногорцы ведь встанут в ряды поголовно. Сербы также, босняки от них не отстанут; одни турецкие славяне могут выставить 200 или 300 тысяч войска, и какого войска!»109 Да и в одном ли войске дело? Есть ведь еще у союза со славянами другая, моральная, сторона дела, и она, быть может, еще важней. Подумайте,
«сколько прибудет от этого сил и у русского Самсона! Или дух его не в счет уже пошел?.. Приезжай-ка Государь в Москву, на весну, отслужи молебен Иверской Божьей Матери, сходи помолиться к гробу Чудотворца Сергия, да кликни клич: Православные! За гроб Христов, за Святые места, на помощь к нашим братьям!.. Вся земля встанет, откуда что возьмется, и посмотрим, будет ли нам страшен тогда старый Запад — с его логикой, дипломатией и изменою!»110 Прерву на минуту этот полуторавековой давности спор, чтобы поделиться с читателем одним вполне современным впечатлением. Просматривая в июле 2003 года на сайте газеты «Завтра» отклики на статью В. Бондаренко о «русском реванше», я наткнулся на такой перл: «Сразу вливается энергия от одного словосочетания ЕДИНЫЙ ПОРЫВ К РУССКОМУ РЕВАНШУ [заглавные буквы в оригинале]. И самое главное — это не мечта. Это витает в воздухе... Случайно встретил в аэропорту культурного болгарина, живущего около 12 лет в Германии и в Швейцарии. Буквально через 10-15 минут беседы болгарин сказал с какой-то сдержанной силой: „Да, мы сейчас бедные и униженные, над нашим порывом к христианской правде насмехаются, но я убежден, что Запад — это уже мертвое обще-
Там же, с. 12.
Там же, с. 102.
Там же.
ство. Еще будет наш СЛАВЯНСКИЙ ПРАЗДНИК, НАШ ПРАВОСЛАВНЫЙ РЕВАНШ. Все у нас впереди! У них все позади"».111
Вся и разница, как видите, между сегодняшним «культурным болгарином» и стариком Погодиным, что тот писал еще в первичной наступательной фазе наполеоновского комплекса, когда иллюзии были свежи и реальностью не поверены, а этот произносит точно те же самые заклинания в фазе фантомной — отсюда и вопль о православном реванше. В остальном совпадение полное, один к одному. И это после шести поколений, после стольких жестоко развеянных иллюзий... Дадим, однако, опять слово Погодину: «Сербы ждут без сомнения, как ворон крови, знака к восстанию, вот вам и союзница, да какая!»112
Но это уже война с Австрией, скажете вы. Ну и что? «Разве мы с нею в союзе, дружбе, мире?.. Австрия есть бельмо на нашем глазу, типун на нашем языке... пока Австрия еще не против нас, до тех пор Бог еще не с нами... Она послушалась тайной своей ненависти и Бог её накажет: дни её сочтены... Она погибнет вместе с Турцией или вслед за нею».113
Погодин, как видим, просто рассек пополам то, что представлялось Тютчеву «одним фактом». Его не заботило воссоединение церквей, зато «окончательное образование великой православной империи» разработал он куда подробнее.
«Россия должна сделаться главою Славянского союза... по естеству выйдет, так как русский язык должен со временем сделаться общим литературным языком для всех славянских племен не по принуждению русского правительства, а по законам филологии... К этому союзу по географическому положению, находясь между славянскими землями, должны пристать необходимо: Греция, Венгрия, Молдавия, Валахия, Трансильвания... в общих делах относясь к константинопольскому сейму и русскому императору как к главе мира, т.е. отцу многочисленнейшего славянского племени».иА При этом, естественно, «русские великие князья на престолах Богемии, Моравии, Венгрии, Кроации, Славонии, Далмации, Сер-
in
http://zavtraru
Отклик на статью В. Бондаренко в газете «Завтра», № 29, июль, 2003.
112
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 116.
113 Там же, сс. 117,108,103.
1U х
Там же, с. 120.
бии, Болгарии, Греции, Молдавии, Валахии — а Петербург в Константинополе».115
Вот вам и новый сценарий. И новая генеральная цель внешней политики, достойная сверхдержавной России, тот Novus ordo, новый порядок в Европе, тот «альтернативный Западу центр мировой политики», который Погодин считал единственно справедливым. Даже после того, как началась война в 1853-м, и началась нехорошо, неудачно, не видел он для неё никакого иного исхода. «Вот неизбежный конец начавшейся войны, рано или поздно, кто бы что ни говорил, кто бы что ни делал. Против рожна прати невозможно. Сила вещей сильнее силы людей. Как ни мудрят, ни умничают люди, а история требует своего... и горе дерзким, которые с умыслом или без умысла вздумают сопротивляться определениям Божественного промысла».116
Тут важно понять, до какой степени звучало все это приговором — и не только всей прежней николаевской внешней политике с её гарантиями целостности Турции или изоляцией Франции. Приговором звучало это и старой уваровской идеологической формуле, на основании которой два десятилетия управлялась империя. Формула эта исходила, как мы помним, из того, что «мы сами по себе, а славяне сами по себе». Говоря на ученом жаргоне, она отказывалась идентифицировать Россию со славянством. И, с точки зрения Уварова, вполне резонно: зарубежным славянам, подданным своих законных государей, нечего было делать в его формуле. Но с рождением «православно-славянского» сценария Погодина и вожделенного перемещения «Петербурга в Константинополь» стало вдруг очевидно, что Официальная Народность точно так же нуждается в «дополнении», говоря языком Тютчева, как и сама империя Востока.
Пожалуй, наиболее точное обоснование ревизии уваровской триады сформулировала в своем дневнике всё та же Анна Федоровна. 26 июня 1854 года она записала: «О, если бы разразившийся кризис мог заставить Россию понять, что её историческая роль совершенно иная, чем роль народов Запада, что жизненный двигатель у неё совершенно отличный...» Пока что, как видим, всё словно бы в рамках традиционной формулы. Но посмотрите, как радикаль-
Там же.
но меняется она дальше. А.Ф. продолжает: «...и условия её развития зависят [вовсе не от особенностей русской народности, как формулировал Уваров, но] от будущего славянских народов, освобожденных от турецкого ига и всякого вообще иноземного ига [намек на „поглощение" Австрии], потому что эти народы — наши братья по крови и по вере и наши естественные союзники».117
Одним словом, на смену привычному заклинанию Православие, Самодержавие и Народность победоносно шло совсем другое: Православие, Самодержавие и Славянство.
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
диалога Именно эта уваровско-по-
годинская смесь и легла в основу послед-
него внешнеполитического сценария николаевского царствования (который обозначили мы в предыдущей главе как стратегию «великого перелома»). Это ей суждено было стать главным идейным наследством, оставленным Николаем будущей России. И, между прочим, ответом на вопрос, поставленный три десятилетия назад Н.В. Рязановским, почему при всех драматических изменениях русской жизни после Николая обрушился в пожаре 1917 года тем не менее все тот же созданный им «архаический старый режим»?
Мало того, разве не объясняет это незначительное на первый взгляд и странным образом не замеченное биографами Николая изменение в управлявшей умами формуле и реваншистскую реакцию сегодняшнего «культурного болгарина»? Если так, то мы, похоже, присутствовали при сотворении мифа поистине удивительной долговечности, которому суждено было пережить падение не только Российской, но и Советской империи. Тогда, в 1850-е, однако, означал этот миф лишь то, что предсказывал Чаадаев: Россия обособилась от Европы политически, она вызывала её на бой.
Немедленные последствия этого вызова оказались катастрофическими. Не только потому, что за ревизией уваровской формулы с неизбежностью последовали несчастная война и капитуляция Рос-
Анна Тютчева. Цит. соч., с. 92-93 (выделено мною. —А.Я.) сии. И даже не только потому, что эта ревизованная формула вошла в состав нового консенсуса её политического класса (а затем и национального сознания страны). Еще хуже было другое: она сделала невозможным честный диалог — как между Россией и Европой, так и между погодинским и чаадаевским поколениями в самой России. Утрачен был общий язык, без которого не могло быть серьезного спора, обе стороны перестали друг друга понимать.
Вот смотрите. Новая формула не только легитимизировала, но и предписывала захват Константинополя и проливов так же, как и «поглощение Австрии», и образование на месте Турции «законной империи Востока» (пусть под именем Славянского союза, но «с русским императором как главой мира» и с русскими великими князьями на престолах всех славянских государств). Европа приняла эту формулу всерьез. И страх перед нею объединил там всех — от консерваторов до революционеров.
Погодин сам цитировал Адольфа Тьера, знаменитого историка и будущего президента Франции. В его изложении Тьер утверждал: «Европа, простись со своей свободой, если когда-нибудь Россия получит в свою власть эти два пролива».118 Маркса и Энгельса Погодин, конечно, не цитировал, но встревожены они были ничуть не меньше ненавистного им Тьера. «Если Россия овладеет Турцией, — писали они, — её силы увеличатся почти вдвое, и она окажется сильнее всей остальной Европы вместе взятой. Такой исход дела явился бы неописуемым несчастьем для революции».119
В то же время в России (не на уровне, конечно, профессиональных идеологов, как Погодин или Тютчев, которые прекрасно отдавали себе отчет, что речь идет о переделе Европы), но на уровне общества, даже самого высокопоставленного, требования Николая звучали не только совершенно невинно, но и без малейшего сомнения справедливо. А.Ф. Тютчева, например, барышня ума экзальтированного, но и в высшей степени едкого и острого, нисколько не сомневалась, что единственной заботой Николая в годы Крымской войны было «вырвать христианские народности из-под власти гнусного ислама».120
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 238.
К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 9, М., 1933, с. 386.
Анна Тютчева. Цит. соч., с. 93.
Именно и только из-за этого была она совершенно уверена, «цивилизованная и гуманная Европа бросается, как бешеная, на Россию».121 Получался неразрешимый парадокс: Россия была убеждена, что идет освобождать славян, а Европа — что Россия покушается на её свободу.
И ведь Анна Федоровна вовсе не была единственной в своем негодовании против предательской Европы, которая не давала России возможность вырвать бедных христиан из когтей «гнусного ислама» и, «становясь на сторону религии Магомета, тем самым изменяла своему жизненному принципу».122 Весь николаевский бомонд чувствовал точно так же. Именно поэтому, замечает она, «молодежь с восторгом идет на бой. Великие князья Михаил и Николай в совершенном восторге».123 Больше того, так чувствовали и наследник престола Александр Николаевич и сам император. Они тоже радовались войне «в осуществление предсказания, которое предвещает на 54-й год освобождение Константинополя и восстановление храма св. Софии».124 Причем, радовались они войне не только с Турцией, но именно с Европой. Один эпизод 15 ноября 1853 года не оставляет в этом сомнений. «Во время чая наследнику-цесаревичу подали телеграмму от государя. Он прочел её, и лицо его прояснилось. „Английский и французский флоты вошли в Черное море, — сказал он, — тем лучше, это делает войну неизбежной"». Тютчева комментирует: «Эти слова в его устах знаменательны. Великий князь слишком привык к сдержанности, чтобы позволить себе высказать подобное мнение, если бы его не разделял государь».125 А 23 октября 1854 года Александр и его*кена, цесаревна Мария Александровна, уже выражали «такие мысли, каких бы сами они не допустили или, во всяком случае, не высказали полгода тому назад. Они говорили, что Россия никогда не будет у себя хозяйкой, пока не получит Дарданелл, что естественными союзниками России являются славянские народы, которых во что бы то ни стало нужно вырвать из-под ига Турции».126
121 Там же.
12?
Там же, с. 70.
12*?
Там же, с. 72.
124 Там же, с. 70.
lie
э Там же, с. 75.
126 Там же, с. юг.
Как видим, сценарий Погодина действительно завоевал себе сторонников на самом верху имперской иерархии. В конце концов несколько месяцев спустя после этого разговора Александру Николаевичу предстояло стать императором России. Но волнует нас сейчас не столько влияние Погодина (все упомянутые персонажи говорят уже, как мы слышали, на его языке), сколько полная невозможность диалога между сторонами, одной из которых требования России представляются естественными и справедливыми, а другой — смертельной угрозой. Чем еще, спрашивается, если не европейской войной, могла закончиться такая ситуация, созданная, как мы видели, даже не столько Николаем, сколько взращенными под крылом Официальной Народности политическими идеологами в конце его правления?
Более того, и во все последующие царствования Романовых отношения с Европой, пусть вполне мирные, даже союзные, должны были — при невозможности честного диалога — оставаться не миром, а перемирием. Так, собственно, и ответила Тютчевой на её отчаянные жалобы в 1856 году новая императрица: «мир необходим; впрочем, это будет только перемирие».127 Так и суждено было этим отношениям длиться, покуда неразрешимый парадокс не оказался разрублен мировой войной и гибелью имперской элиты.
И ведь с точно такой же необратимостью обрубила погодинско- уваровская формула диалог между поколениями в самой России. Это очевидно, едва сравним мы чаадаевский текст с тютчевскими или с погодинскими. Ну, возьмите хоть грандиозную фантазию о «великой империи Востока», слабым и неполным очертанием которой была якобы империя византийских кесарей. Нам и на мысль не приходило, отвечал на это Чаадаев, чтобы петровская, европейская Россия «могла быть законной наследницей древней восточной империи». Ему это представлялось противоречием в терминах. В конце концов Византийская империя управлялась, с его точки зрения (как, впрочем, и с точки зрения сегодняшней науки), совершенно так же, как и современные ей азиатские империи.
С порога отметал Чаадаев и мысль, что на России «лежит нарочитая обязанность вобрать в себя все славянские народности и этим путем совершить обновление человечества». Словно бы «поглощение» Россией славянской Польши сколько-нибудь продвинуло человечество по пути обновления. Словно бы не стала «поглощенная» Польша лишь неугасающим очагом жестоких конфликтов — как между Россией и Европой, так и внутри самой России. Да и кто сказал, что католические Чехия, Венгрия, Словакия или Хорватия пожелали бы стать частью задуманного Погодиным Союза? Разве не больше оснований было предположить, что их «поглощение» привело бы лишь к еще большему уподоблению России Оттоманской империи и «Польш» стало бы в ней после этого, по крайней мере, пять? И разве, наконец, не поучителен был опыт православной Греции, которая, едва получив независимость, потянулась вовсе не к единоверной России, но к «еретической» Европе? И так ли уж трудно было предвидеть, что, обретя независимость, последуют за нею и православные Сербия с Болгарией?
Ирония в том, что Чаадаев, человек александровского времени, был прав, отметая аргументы «новых учителей». Как выяснилось впоследствии, освобожденные славянские народы и впрямь оказались еще более неблагодарными клиентами самодержавной России, нежели греки. Короче, ничего хорошего для России, не говоря уже о человечестве, «наполеоновская» мечта Погодина не обещала. Но он-то был уверен, что обещала — и николаевская элита поверила ему, а не Чаадаеву, И ей образование Славянского Союза под эгидой России казалось теперь единственным средством «обновить обветшалую Западную Европу, которая изобрела ланкастерские батареи, пексановы пушки и пули Минье, но утратила веру, погасила поэзию, лишилась человеческого чувства и, отрекшись от Бога, слепила златого тельца себе для поклонения».128
Короче говоря, если верить Погодину, Европа вернулась к язычеству, готова снова впасть в варварство. Говоря словами сегодняшнего культурного болгарина, «у них все позади». А славяне во главе с Россией, напротив, «призваны, — я лишь цитирую Чаадаева, — спасти цивилизацию посредством крупиц этой самой цивилизации, которые недавно вывели нас самих из нашего векового оцепенения». Согласитесь, что Чаадаеву так же не было тогда смысла спорить с Погодиным, как нам сегодня с «культурным болгарином».
1
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 221 (выделено мною. —А.Я.)
Мы просто живем в разных временных измерениях. Я не говорю уже, что вся идея славянского «обновления Европы» решительно противоречила заявлению самого Погодина о том, что «пусть живут себе европейские народы, как знают...»
Глава шестая Рождение
наполеоновского комплекса «СвЯТОв ДвЛО» ИЛИ
«законная добыча»?
Компромисс с Европой, между тем, был тогда еще вполне возможен. В конце концов всё, чего добивалась она от России, это признать очевидное. Просто нельзя было в середине XIX века строить политику великой державы, исходя из архаической идеи религиозно-расового родства со славянским и православным населением соседнего государства. Тем более выглядело это странно, что в начале 1840-х, как видели мы в предыдущей главе, Николай с этим согласился. Почему же отказался он от компромисса десятилетие спустя? Ведь ровно ничего унизительного для России не заключалось даже в тех знаменитых «четырех пунктах», в условиях, на которых союзники соглашались прекратить войну еще в ноябре 1854 года. Судите сами. От России требовалось: разрешить свободный проход всех судов через проливы и свободный выход из устья Дуная, отказаться от владычества над дунайскими княжествами и согласиться на общеевропейский протекторат над турецкими христианами. И это все.
Как видим, никто в Европе не намеревался ни закупоривать России выход из Черного моря, ни выдавать бедных христиан на расправу «гнусному исламу». И тем не менее Николай отверг эти «четыре пункта» с порога. Больше того, петербургская элита возмущалась, по словам А.Ф. Тютчевой, даже тем, что они вообще обсуждаются, «компрометируя то, что у нас еще осталось: нашу честь и наше достоинство».[28] Так что же произошло в российском политическом истеблишменте за десятилетие, отделявшее Лондонские соглашения начала 1840-х от конфликта по поводу турецких христиан в начале 1850-х?
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса «Святое дело» или
«законная добыча»?
По мнению Погодина, произошло вот что: «Император Николай не может долее терпеть владычество турок, не может физически, не только нравственно, точно как Владимир Святой не мог терпеть печенегов, Мономах половцев, Иван III монголов».130 В действительности, дело было, конечно, не во внезапно овладевшем Николаем отвращении к туркам, но втом, что в Петербурге сложился новый политический консенсус, непременной составной частью которого был теперь Славянский Союз и «Петербург в Константинополе». И консенсус этот открывал возможность одним рывком наверстать десятилетия, потерянные в бесплодных попытках подавить европейскую революцию. Короче говоря, дело было в том, что наполеоновский комплекс России обрел, наконец, адекватную идеологическую форму.
В изложении откровенного Погодина выглядела она так: «Оставьте нас в покое решить наш исторический спор с Востоком и с Магометом. Суд у нас с ними — Божий, а не человеческий». Такой средневековый аргумент мог, согласитесь, вызвать лишь недоумение европейских политиков. Тем более, что Погодин тут же бестактно добавлял: «Наше счастие, а отнюдь не вина, если с исполнением священного долга соединяются и вещественные выгоды и если, по мере побед над Востоком и Магометом, увеличивается наше политическое могущество».131
Вот почему, оказывается, несовместно было отныне с честью и достоинством России соглашаться на общеевропейский протекторат над турецкими христианами. Погодин объяснил это без обиняков: «Вы хотите, чтобы мы, пред увенчанием наших трудов и подвигов, выпустили из рук нашу законную добычу и в страхе от ваших дерзких угроз смиренно предоставили решить святое дело вашим барышникам и кулакам, сообразно с их грошовыми выгодами и копеечными видами, которых издревле Господь изгонял из храма? Ослепленные! За кого вы нас принимаете?»132
«Святое дело» (оно же «законная добыча», т.е. инкорпорация «родных и двоюродных братьев» в Славянский Союз под покровительством России), должно было совершаться чистыми, православ-
0 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 141-142.
Там же, с. 144.
Там же, с. 143-144 (выделено мною. — АЯ.)
ными руками, совершаться Святой Русью. У нас, впрочем, есть некоторые основания сомневаться в том, что освобождение славян и впрямь было для Погодина столь уж святым делом. Он, собственно, и сам сообщает нам об этом с откровенностью, ничего подобного которой мы никогда больше не услышим от его последователей, тем более сегодняшних. «Скажу даже вот что: если мы теперь не сделаем этого, то сделают это наши враги... да, если мы не воспользуемся теперь благоприятными обстоятельствами, если пожертвуем славянскими интересами ...тогда мы будем иметь против себя не одну Польшу, а десять».133
Другими словами, вовсе не свободой «братьев» озабочен был Погодин, но лишь тем, чтобы их освобождение открыло нам путь к Славянскому Союзу и «универсальной империи». И страшно боялся, как бы не обратились освобожденные другими «братья» против Большого Брата. Всяческие ужасы пророчил он в этом случае России. «Имея против себя славян — и это будут уже самые смертельные враги России, — укрепляйте Киев и чините Годуновскую стену в Смоленске. Россия снизойдет на степень держав второго класса... Поруганная и осрамленная, не только в глазах современников, но и потомства, не умев исполнить своего исторического предназначения».134
Как увидит в следующей главе читатель, полтора десятилетия спустя Н.Я.Данилевский практически буквально повторит этот аргумент в своей «России и Европе». Нет, я ни на минуту не подозреваю Данилевского в плагиате. Напротив, совершенно очевидно, что оба мыслителя пришли к одинаковому заключению совершенно независимо друг от друга. Но именно это совпадение лишь подтверждает нашу гипотезу о том, какую головокружительную метаморфозу произвел в национальном сознании России усвоенный вместе с новой идеологической формулой наполеоновский комплекс. Отныне её правящая элита устами двух своих выдающихся политических мыслителей отказывалась считать свою страну одной из великих держав Европы, как считала при Екатерине или при Александре I. Отныне жила она «наполеоновской» идеей передела Европы.
Там же, с. 79.
Разумеется, в массовом сознании выглядело это всё, как мы уже говорили, совсем иначе. Для людей, как А.Ф. Тютчева, «историческое предназначение России» и «определение Божественного промысла» исчерпывались бескорыстным подвигом освобождения единоверцев. Только для тех, кто внушил ей такую возвышенную идею, было это освобождение, как мы видели, всего лишь пропагандистским, пиаровским, как сказали бы сегодня циники, прикрытием передела Европы.
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
Теперь, я думаю, понятно читателю, почему так неразрывно переплелись в письмах Погодина «священный долг» с «вещественны- \ ми выгодами» и «святое дело» с «законной добычей».
Позорный
мир Естественно, А.Ф. Тютчева преклонялась перед Погодиным. «Вот человек, у которого есть определенный политический идеал и вера в этот идеал».135 Понятия не имею, почему отказывала она в этом собственному отцу. Может быть, потому, что Федор Иванович казался ей, по её словам, слишком «не твердым в области религиозных убеждений и нравственных принципов»136 А может быть потому, что его вязкая «мюнхенская» философия, весь этот «политический мистицизм», по выражению С.В. Бахрушина,137 не затронул эмоциональные ctpyHbi в её православном сердце. Как бы то ни было, она, вместе с большинством российского политического класса, отдала решительное предпочтение простой, как дважды два, «славянской идее» Погодина, которая, с одной стороны, не требовала особых умственных усилий, а с другой, представлялась ей святым делом.
Кончилось тем, как мы знаем, что и сам Тютчев перешел в конечном счете на позиции соперника. А дочь его стала активнейшей пропагандисткой этих идей при дворе и в обществе («я всегда испытываю потребность высказывать свое мнение очень рез-
Анна Тютчева. Цит. соч., с. 168.
Там же, с. 75.
ко и веду пропаганду с оружием в руках»).138 И нет поэтому лучшего способа проследить, сколь глубоко проникла погодинская им- перско-славянская идея в национальное сознание российской элиты, нежели познакомившись с тем, как переживала Анна Федоровна бесславное окончание Крымской войны и предстоявший мирный договор.
До такой степени полно усвоила она эту идею, что даже очевидные противоречия её не смущали. Вот пример. Рассказывая о том, как её отец «постоянно и в прозе и в стихах повторяет, что Россия призвана воплотить великую идею всемирной христианской империи», ту самую, между прочим, о которой мечтал Наполеон, А.Ф. при всем своем благочестии ни на минуту не задалась вопросом, хорошо ли, правильно ли, праведно ли, наконец, для православной России следовать за мечтой богопротивного Наполеона. Мучает её совсем другой вопрос: «Неужели России, такой могущественной в своём христианском смирении, суждено осуществить такую великую задачу?»139 Иначе говоря, совершенно так же, как Погодин, не заметила она противоречия между «святым делом» и «законной добычей», между православным призванием России и наполеоновской мечтой.
Есть, однако, вещи и более серьезные. 26 августа 1856 года записывает она такую удивительную для фрейлины императорского двора мысль: «Я не могла неоднократно не задавать себе вопроса, какое будущее ожидает народ, высшие классы которого проникнуты глубоким растлением... низшие же классы погрязают в рабстве, в угнетении и систематически поддерживаемом невежестве».140 И тем не менее опять-таки не приходило ей в голову усомниться в предназначении такого народа возглавить гигантскую империю, способную, как скажет полтора столетия спустя другая экзальтированная барышня, превратить неправославную Европу в «довесок Евразии, соскальзывающий в Атлантический океан». Также, впрочем, как не приходило это в голову Погодину, которому, как известно, принадлежит еще более уничтожающая характеристика своего
Там же, с. 245. *
Там же, с. 70-71.
народа: «Русский народ прекрасен. Но прекрасен он пока в возможности. В действительности же он низок, ужасен и скотен».141
Вернемся, однако, к переживаниям Анны Федоровны по поводу предстоявшего мирного договора. 24 декабря 1855 года она записывала: «Здесь все стоят за мир, потому что мы трусы».1421 января 1856: «Император, который должен был принять сегодня [австрийского посланника] Эстергази, отказался видеть его. Бог в своем милосердии еще раз оградил нас от унизительного мира».143 6 января: «Вчера в городе говорили, что Эстергази покидает Петербург... а сегодня только и речи, что о мире. Это объясняет мне состояние раздражения, в котором был император в эти дни; может быть, его мучила совесть за то, что он уступил и подписался под позором России... Бог знает, как я люблю императрицу. Но если будет задета честь России, я уже не смогу любить ни её, ни государя».144
Самое тут интересное, что Тютчева не только ничего не знала о действительном положении дел в стране и на фронтах, но и не хотела знать. Не знала даже самого унизительного, того, что новые условия мира были несопоставимо жестче старых «четырех пунктов», и отныне России вообще запрещалось держать на Черном море военный флот. Бесчестье для неё лишь в одном: эти условия включали «отказ от покровительства восточным христианам»,145 т.е. оттого самого «Божьего суда с Востоком и с Магометом», идею которого внушил ей Погодин. Именно в этом был для неё позор России. И не для неё одной. Вот запись от 8 января: «Мужчины плакали от стыда, а я, которая так верила в^мператрицу!.. Она мне сказала, что им тоже это очень многого стоило, но что Россия в настоящее время не в состоянии продолжать войну. Я ей возразила то, что повторяют все, что министр финансов и военный министр — невежды, что нужно попробовать других людей прежде, чем отчаяться в чести России... Я была до такой степени вне себя, что мне ничего не стоило повторить императрице все самые суровые суждения, которым их подвергают... Если бы я не
Quoted in N. Riasanovsky. Op. eft., p. 99.
Анна Тютчева. Цит. соч., с. 227.
Там же, с. 229.
Там же, с. 231.
любила её так сильно, я бы не страдала так. Они не понимают того, что делают... когда подвергают честь России четвертованию».146
ю января: «Я так страдаю, так страдаю... Россия опозорена и кем же? Теми, кого я любила всеми силами своего существа... Я ей сказала, что все в отчаянии, говорят, что императору, вероятно, дали наркотические средства, чтобы заставить его подписать такие позорные для России условия».147 Беззаветная вера Тютчевой в славянскую идею на наших глазах сделала невозможным осмысленный диалог даже с самыми дорогими ей людьми. Она просто отказывалась понять, что война проиграна безнадежно, что положение страны катастрофическое и продолжение войны поставило бы под угрозу само существование империи.
Императрица ей говорит, что «в Совете, который состоял не только из министров, но также из военных Южной армии и моряков флота, все были того мнения, что продолжение войны невозможно. [За него] не поднялось ни одного голоса».148 А Тютчева отвечает: «Если б они верили в призвание России, они обратились бы с призывом к русскому народу, они бы верили в его достоинство, в непогрешимость нашей церкви... они подняли бы славянские народности и восторжествовали бы или погибли».149 Не было, как видим, общей почвы для спора.
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
распутье... Я не стал бы, право,
снова перебивать себя, когда бы не одно удивительное совпадение. Как увидит сейчас читатель, оно и впрямь из ряда вон. Дело в том, что в началеХХ! века целые полосы «патриотических» изданий в России оказались вдруг заполнены гневными монологами по поводу мира с Западом, как две капли воды похожими на причитания, которые мы только что слышали от А.Ф.Тютчевой. Словно
Там же, с. 232.
Там же, с. 232-233.
Там же, с. 234.
Все на том же
Там же, с. 236.
Все на том же 385 распутье...
бы и не прошло с тех пор полтора столетия и все еще стоит во главе России царь, а не президент РФ. Словно бы попрежнему правят в ней бал жгучие проблемы времен Тютчевой, принципиально отделявшие тогда страну от Европы: крепостное право, самодержавие и «высшие классы, проникнутые, — по её же словам, — глубоким растлением».
Но ведь на самом деле со времени её горьких жалоб жизненные реалии изменились поистине драматически. Так откуда же это пронзительное сходство? Вопрос, согласитесь, замечательно интересный. Присмотримся сначала к ситуации 2001 года. Главным его событием был неслыханный в истории террористический акт. Самолеты, угнанные исламскими экстремистами, врезались в башни-близнецы Нью- Йорка, похоронив под горящими обломками тысячи ни в чем неповинных людей. Кому, спрашивается, должна была втакой трагический момент протянуть руку Россия — жертвам или убийцам?
Для «патриотических» аналитиков тут и вопроса не было. Разумеется, убийцам. Во всяком случае, так рассуждал д-р философских наук А.С. Панарин:
«Америка не должна получить русской помощи, никакой помощи от славян, как бы ни настаивали на этом либеральные компрадоры». И сурово, совсем как Тютчева, предостерегал:
«Те, кто будет сейчас игнорировать национальную точку зрения русских, те рискуют своим политическим будущим»}50 На беду Панарина, одним из таких «либеральных компрадоров», отважившихся рискнуть своим политическим будущим, оказался президент Роесии. «Американцы, мы с вами!» — воскликнул в минуту скорби и выбора Владимир Путин.151 Могли ли «патриоты» не рассматривать этот шаг как акт предательства, как «четвертование России»? Еще за месяц до этого считали они Путина лидером Русского реванша, «новым Иосифом Сталиным, затаившимся до времени в еврейском подполье», по выражению А.А. Проханова. И вот он в тяжкий для Запада час протягивает ему руку. Что случилось? Опять опоили «императора наркотическим зельем», как предположила по поводу Александра Николаевича Тютчева? Проханов, однако, уверен в еще худшем:
«Советская Россия», 20 октября, 2001.
Р. Медведев. Владимир Путин — действующий президент, М., 2002, с. 341.
«Цыплячье горлышко Путина все крепче сжимает стальная перчатка Буша. И писк все тоньше, глазки все жалобнее, лапки почти не дергаются, желтые крылышки едва трепещут».152 А исламские экстремисты, лишь за неделю до ответного удара американцев угрожавшие из Афганистана южным границам России, во мгновение ока обратились в таких же романтических, как зарубежные славяне для Тютчевой, любезных сердцу союзников.
«Общество не желает войны с талибами, — убеждал своих читателей тот же Проханов, — оно скорее симпатизирует им. Афганцы все больше приобретают оттенок мучеников, стоиков, готовых выдержать страшный удар США. А лидер талибов мулла Омар превращается во второго Милошевича»}53 В еще один, иначе говоря, символ сопротивления вечному врагу.
И тут возникает главная интрига сегодняшнего перекрестка, на котором приходится делать свой очередной выбор истории- страннице. В конце концов это ей предстоит решить — мир или перемирие предложил Западу Путин и сентября 2001 года. На первый взгляд ясно, что выбор Проханова с единомышленниками противоположен выбору Путина. Тем более, что есть на этот счет вполне недвусмысленное заявление самого президента. Нет, мулла Омар ни при каких обстоятельствах не станет его героем. Не станет и Милошевич. Напротив. В интервью варшавской «Газете выборчей» 15 января 2002 он столь же твердо, как в свое время Екатерина, стоял на том, что Россия — держава европейская, и ревностно отстаивал её внутреннее, интимное родство с Европой.
«Сущностьлюбой страны и существо народа определяется культурой, — сказал Путин. — С географической точки зрения Россия, конечно, евроазиатская страна. Но несмотря на разный уровень благосостояния в её восточной части или, скажем, в Москве, уверяю вас, зто люди одной культуры. В этом смысле Россия без всяких сомнений европейская страна потому, что это страна европейской культуры. Сомнений быть не может никаких. Это вечный вопрос во внутриполитической жизни страны. Я бы, если сказать поточнее, определил это таким образом. Конечно, Россия страна очень своеобразная, со своей
«Завтра», 5 марта, 2002. «Аргументы и факты», № 40, 2001.
Все,^а том же 387 " распутье...
собственной историей, со своими особенностями. Но почти каждая страна имеет такие особенности. Россия в этом смысле ничем не отличается от любой другой европейской страны. Но это страна европейской культуры, а значит это страна европейская»}™ Даже красноречивая Екатерина не выразила свою приверженность Европе яснее. Более того, если она еще ссылалась, как мы помним, в подтверждение европейского родства России на географию, то Путин совершенно свободен от примитивного геополитического объяснения истории, ставшего через столетие после Екатерины одним из трех фундаментальных аргументов в «патриотическом» арсенале. С такой же легкостью отверг русский президент и второй «патриотический» аргумент — об особенностях российской истории, «альтернативном Западу историческом опыте», по выражению И.А. Нарочницкой, якобы делающим Европу непримиримым врагом России. Точная фраза Путина, что «почти каждая европейская страна имеет такие особенности», звучит беспощадным приговором и аргументу Нарочницкой.
Это правда, что Путин не упомянул последний из «патриотических» аргументов, религиозный, особенно близкий сердцу Тютчевой и современных православных фундаменталистов. Но, как совершенно очевидно из всего контекста интервью, не упомянул он его лишь потому, что не считает религиозные различия основанием для «особого пути России».
Короче говоря, камня на камне не оставил Путин от всей идеологической инфраструктуры «патриотов». В сочетании с его политической позицией после и сентября сомнения были бы, казалось, неуместны: президент сделал для России тот же выбор, что Екатерина и Александр I. И страна, заплатившая столь страшную цену за отказ от их европейского выбора, на этот раз последует за ним, а не за Прохановым или Нарочницкой.
И тем не менее, по свидетельству Роя Медведева, элита страны, на глазах становящаяся, как при Александре I, почти поголовно «патриотической», по-прежнему колеблется. И сильно. «Путина определяли и как „западника, равнодушного к идее особого русского пути" (А. Ципко), и как „антизападника, который ускорит новый ис-
154 «Газета выборча», 15 января, 2002.
торический поворот России" (А. Нагорный)...» «Так кто же такой Путин, — восклицал П. Акопов в Известиях, — западник или славянофил, сторонник втискивания России в „мировую цивилизацию" или приверженец „русского пути?" Ответа на этот вопрос нет даже у самого Путина».155
Боюсь, что Медведев, исполняющий сегодня роль официального историографа режима, прав. Прозападные жесты Путина действительно не означают, что и страна сделала европейский выбор. Достаточно вспомнить аналогичную драму Александра I, чтобы понять почему. Император ведь тоже ни минуты не сомневался, что Россия страна европейская. Но чего стоила его августейшая риторика по сравнению со стеной, отделявшей её тогда от Европы? Стеной, воздвигнутой рабовладением, самовластьем и «высшими классами, проникнутыми, — по выражению А.Ф. Тютчевой, — глубоким растлением»? Нет, не хотело большинство тогдашней элиты в Европу, если платить за это пришлось бы отказом от своей рабовладельческой привилегии. И тем более от самодержавия, которое ему эту привилегию гарантировало.
А как еще, спрашивается, можно было оправдать свое право на рабовладение, если не ссылкой на «особый путь России»? Вот почему и кончилось дело вовсе не интеграцией в Европу, а напротив, ан- типетровским переворотом Николая и жестокой расправой над декабристами, которые попытались эту стену разрушить.
Сегодняшний эквивалент былого рабовладения и, стало быть, стены, отделяющей страну от Европы, — это, как мы видели, фантомный наполеоновский комплекс и неумирающая мечта об Империи, к которой значительная часть российской элиты привязана, похоже, ничуть не меньше, чем к самодержавию во времена Александра. Естественно, что «особый путь» опять фигурирует на сцене как их идеологическое оправдание. И интеграция в Европу опять иронически изображается как «втискивание России в „мировую цивилизацию"». Разумеется, в кавычках. Точнее других, пожалуй, сформулировал эту неоимперскую идею А.Г. Дугин. Почти буквально повторяя Тютчева и Погодина (хотя почему-то без ссылки), он тоже считает, что
155 Р. Медведев. Цит. соч., с. 400.
«Россия в рамках РФ является не только территориально недостаточным геополитическим образованием, но и принципиально ложным решением вопроса». Правильное же его решение должно исходить, по мнению Дугина,
«из сугубо имперского понимания исторической миссии России, которая либо должна стать самостоятельным автаркийным континентом, либо отклониться от своего исторического предназна- чения»}ье
Конечно, эта имперская фракция российской элиты всей душой за экономическую модернизацию страны. Но лишь потому, что такая модернизация — необходимое условие возрождения сверхдержавного статуса России, того, что Дугин называет «собиранием Империи». И так же, как при Александре, встанет оно стеной против мечты Чаадаева.
Так способен ли президент Путин сломать эту стену, добившись того, чего не добился Александр? Понимает ли он свою проблему так же, как понимал её император? Есть ли, наконец, у него шансы предотвратить реваншистский переворот, подобный николаевскому? Если это имел в виду Медведев, то он, повторяю, прав, ответа на этот вопрос нет и у самого Путина.
Именно по этой причине преждевременным, боюсь, представляется оптимистический прогноз Нью-Йорк Тайме, Вот что предсказывала она по свежим следам событий: «Не будет преувеличением сказать, что события и сентября, быть может, дадут России то, чего не сумели ей дать царь Петр Великий, императрица Екатериной президент Ельцин — прочное место в структурах Запада впервые за тысячелетие.»157 Преждевременным выглядит этот прогноз просто потому, что покуда не излечится Россия от своего имперского, сверхдержавного комплекса, мир с Европой так и останется перемирием, как обещала своей безутешной фрейлине молодая императрица, жена царя-освободителя. Этим, надо полагать, и объясняется удивительное совпадение сегодняшних «патриотических» изданий с истерическими монологами . Анны Федоровны.
1S6 Александр Дугин. Основы геополитики, М., 1997, с. 418. ls7 The New York Times, Octoben, 2001.
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
«Человек неумный и опьяненный
лестью» Возвращаясь, однако,
. к нашему сюжету, скажу, что, если бы А.Ф. Тютчева хоть сколько-нибудь понимала ситуацию, в которой оказалась после николаевской авантюры Россия, она несомненно пришла бы в ужас. На её счастье, понимала она в этих делах примерно столько же, сколько сегодня, скажем, понимает Н.А. Нарочницкая.
Между тем империя трещала по швам. Её народы, включая славянские, в преданность которых общему делу так глубоко верила Тютчева, готовы были подняться против России. Как сказал на военном совете з января П.Д. Киселев, «на Волыни и в Подолии недовольные обнаруживают большую деятельность». Но речь шла не только об украинцах. «Финляндия при всем своем благожелательстве жаждет вернуться под власть Швеции. Наконец, Польша настолько нас ненавидит, что она поднимется вся, как только военные операции союзников дадут ей к этому возможность». Не присутствовавший на совете главнокомандующий Крымской армией князь Горчаков прислал свое мнение с фельдегерем. «Если бы мы продолжали борьбу, — нечаянно повторил он Киселева, — мы лишились бы Финляндии, остзейских губерний, Царства Польского, западных губерний, Кавказа, Грузии и ограничились бы тем, что некогда называлось великим княжеством московским».158
Конечно, Тютчева на это отвечала: «Пусть скажет государь словами Александра Благословенного: Пойдем в Сибирь, а не уступим врагу! — и мы все с радостью последуем за ним».159 Все ли? Её будущий муж и лидер славянофилов И.С. Аксаков писал своему отцу 25 января из Бендер, из действующей армии: «Если вам будут говорить о негодовании армии по случаю позорного мира — не верьте. За исключением очень и очень малого числа, все остальные радехоньки».160
История России в XIX веке, M., 1907, вып. 9, с. 65.
Анна Тютчева. Цит. соч., с. 237.
Одним словом, складывался новый консенсус российского политического класса совсем непросто. Важно, однако, что именно в горниле «позорного мира» 1856 года он, похоже, сложился окончательно. И православно-славянская идея Погодина, как свидетельствует Тютчева, вошла в состав национального сознания. Вошла всерьез и надолго. Многие десятилетия придется России расхлебывать заваренную тогда Николаем кашу...
А фрейлина, что ж? Она, конечно, помирилась со своими августейшими покровителями. Простила она их еще, оказывается, и потому, что «несчастный император Александр пожинает горькие плоды царствования своего отца, который во внешней политике и во внутреннем управлении принес всё в жертву внешней форме, как человек неумный и опьяненный лестью».161
Глава шестая Рождение
наполеоновского комплекса Д/| Q С КО В С К И Й ОрЭКуЛ
И очень, наверное, удивилась бы Анна Федоровна, узнай она, что сам её вдохновитель Погодин вовсе не переживал, подобно ей, по поводу позорного мира. Он ожидал много худшего. В письме к её отцу от 21 января 1856 года Погодин объяснял: «Мир упал к нам, как снег на голову... У меня, как будто у оракула, спрашивают мнения... Сообщаю вам, а в публику пускать не надо... Никак не помышлял я, чтоб враги дали нам мир на таких выгодных для нас,*сравнительно с обстоятельствами, условиях. Борьба, казалось мне, завязалась не на живот, а насмерть».162
Прежде всего бросается здесь в глаза странная смесь цинизма и торжества. Цинично замечание мэтра, что «публике», т.е. простым смертным, как А.Ф. Тютчева, безоглядно ему поверившим, знать его истинное мнение о позорном мире ни к чему. С другой стороны, однако, не намерен был он и скрывать свое торжество: у него, а не у бывшего соперника, спрашиваюттеперь мнение, «как будто у оракула». Для него, надо полагать, было важно, чтобы Тютчев услышал это из первых, как говорится, рук.
Там же, с. 236.
Mj7. Погодин. Цит. соч., с. 341.
Еще бестактнее, что Погодин не чувствовал ни малейшей ответственности за свой «наполеоновский» сценарий, который вполне мог привести, по его собственному признанию, к «борьбе не на живот, а насмерть» с Европой, к борьбе, которая ставила под вопрос само существование империи. Не могжё он в конце концов не понимать, что лишь смерть Николая и позорный мир предотвратили самое худшее, то, чего отнюдь не скрывали на военном совете Киселев и Горчаков. Ведь именно поэтому условия мира, которые принесли столько горьких переживаний его последователям, кажутся ему даже «выгодными для нас».
По сравнению с таким цинизмом желание еще раз повернуть нож в ране бывшего соперника кажется всего лишь невинным ребячеством. Конечно же, Тютчеву наверняка было до крайности неприятно, что Погодин связывал будущее своей Славянской идеи именно с ненавистной Федору Ивановичу Францией, выступавшей гарантом безопасности еще более ненавистного ему Ватикана. Погодин, однако, деликатностью не страдал. «Ключ к положению дел, — писал он, — находится в руках Бонапарта... Видно, таков был его первоначальный план... заключить союз с Россией».163 И чтобы совсем уж не осталось сомнений в том, что он, Погодин, думает о таком союзе, добавлял в письме от 8 мая 1856-го: «Турцию должны разделить Франция и Россия, потому что они сильнее прочих государств и могут удержать свою добычу».164
Конечно же, «оракул» опять ошибался. И грубо. После Парижского мира 1856 года Европа была уже совсем нета, что до него. Роли переменились. На «первое место среди царств вселенной» опять претендовала Франция. Наполеон III Бонапарт, вообразивший себя вождем новой континентальной сверхдержавы, был теперь так же высокомерен, как за три года до этого Николай. И сам даже Погодин не решался возразить против его первенства: «Первое лицо в Европе [теперь] — это Бонапарт. Он умен, смел и счастлив, в этом надо согласиться».165 А только что с позором свергнутая со сверхдержавного Олимпа Россия, напротив, вступала теперь в фантом-
Там же, с. 344.
Там же, с. 349.
ную фазу своего наполеоновского комплекса и главной её заботой отныне станет, как и положено в этой фазе, реванш.
Во всяком случае раздел Турции, не говоря уже о Славянском Союзе, больше ей не светил. Добиться бы хоть отмены условий позорного мира. В особенности того из них, что запрещало ей держать на Черном море военный флот. На этом реванше Россия отныне и сосредоточится. До такой степени, что проворонит угрозу со стороны Германии, которую как раз тогда и воссоединял «железом и кровью» Бисмарк. И даже по неизреченной глупости Горчакова поможет коварному канцлеру. Не зря же, как говорит биограф Тютчева К. Пигарев, Федор Иванович «отдавал себе отчет „в невероятной пустоте Горчакова" так же, как и в его „непомерном тщеславии"».166 То-то М.Н. Катков назвал горчаковский МИД «иностранным министерством русских дел»167 и даже сплетничал, будто Горчаков «давал Бисмарку читать им самим еще не просмотренные донесения русского посла в Берлине».168 Так или иначе, однако, очередной проект московского «оракула» оказался опять построен на песке.
Глава шестая Рождение
наполеоновского комплекса |Э 6
пункта» Заключая разговор о первичной наступательной фазе наполеоновского комплекса в России, интереснее, однако, поговорить не столько об ошЛбках Погодина или Тютчева, классиков, если можно так выразиться, последнего консенсуса николаевской эпохи, скользко о том, что уцелело от этого консенсуса во всех бурных реформах и революциях, потрясавших постниколаевскую Россию на протяжении полутора столетий. О том, короче, что дожило до наших дней. По иронии судьбы в этом уцелевшем ядре старого консенсуса насчитал я тоже, как и в первоначальных европейских условиях мира, отвергнутых Николаем, четыре пункта.
«Литературное наследство», M., 1935, т. 19-21, сс. 200, 203.
Там же, с. 203.
Там же, с. 207.
Прежде всего никому из классиков николаевского консенсуса не приходило в голову усомниться в том, что Россия задумана Богом как империя. Полтора столетия спустя множество серьезных и ученых людей в России по-прежнему в этом не сомневаются. Доктор философских наук В.В. Ильин даже убежден, что «без империи нет России, натурально они принадлежат друг другу».169 А. Б. Чубайс согласен. Пусть хоть «либеральной империей» должна стать, по его мнению, Россия, но империей непременно. Более того, А.Г. Дугин сурово предупреждает, что за любым
«промедлением в собирании Империи (не говоря уже об отказе от геополитической экспансии России) неминуемо последует большая евразийская кровь».170
Во-вторых, не сомневались классики, что для полноценного функционирования России ей почему-то непременно требуется некое «дополнение». Шла ли речь о Польше, которая «должна была погибнуть», и о «православном Папе в Риме», как думал Тютчев, или о Балканах и Восточной Европе, как полагал Погодин, или о Всеславянском союзе — с Россией в качестве «гегемона», — как уверен был Данилевский, но без «дополнения» ей никак нельзя. Циник усмотрел бы в этом что-то вроде комплекса неполноценности, но вот православный фундаменталист Егор Холмогоров убежден, что, напротив, Россия имела законное право на любое «дополнение», поскольку «была лидером Европы, её центром, решающим фактором в мировой политике».171
Погодин так в свое время суммировал это превосходство России над Европой: «В противоположность русской силе, целости, единодушию у них распря, дробность, слабость, коими еще более, как тенью свет, возвышаются наши средства».172 Отсюда следует, по мнению того же Холмогорова, что, если Россия по-прежнему хочет оставаться «решающим фактором в мировой политике», противостоящим европейской «дробности», требуется обязательно восстановить её былую «силу, целость, единодушие». Заметьте, что «свобода» точно так же исчезла из этого перечня, как исчезла она
В.В. Ильин. Новый миллениум для России: путь в будущее, М., 2001, с. 191.
А.Г. Дугин. Цит. соч., с. 173.
Е. Холмогоров. Битва за историю, www.traditio.ru
с. 3.
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 7.
у раннего Погодина. Для полного сходства, впрочем, не хватает в перечне Холмогорова лишь «беспредельной доверенности и преданности царю».
В-третьих, согласны были классики старого консенсуса в том, что, поскольку Россия — единственная из великих держав представляет в мире вселенское христианство (в отличие от «отступнических» католицизма и протестантства), превосходством своим обязана она не одной лишь силе и преданности царю, но и истинности своей веры. Поэтому, считали они, Россия не может не быть православной империей. Тем более, что, говоря словами Тютчева, «сво- n бода совести есть бред».173Справедливости ради скажем, что, хотя доктор исторических наук Н.А. Нарочницкая полностью разделяет зто фундаментальное убеждение классиков и, более того, видит в нём непременное условие возрождения России, в некоторых частностях она, подобно Холмогорову, все же с ними расходится. Например, в том, что «в истинном, освященном христианством национализме, — говорит она, — суть православного поиска в преодолении собственных грехов».174 Странное, впрочем, согласитесь, замечание. Почему, спрашивается, преодоление грехов — исключительная прерогатива именно «православного поиска»? И какое отношение имеет к этому национализм? И как вообще может национализм быть «освящен» вселенским по определению христианством? Совершенная ведь бессмыслица.
Тем более, что крупнейший специалист в этих сюжетах князь Е.Н. Трубецкой ни на минуту не сомневался, что после разящего анализа Владимира Сергеевича Соловьева никакой «истинный, освященный христианством национализм» в принципе невозможен — по крайней мере, для сколько-нибудь образованного христианина. И что именно поэтому его современники (Трубецкой писал это в 1912 году) больше не могут, в отличие от классиков, «отождествлять православное со вселенским... это значило бы вычеркнуть из своего образования Соловьева».175 Ясное дело, Нарочницкая вычеркнула. Ведь пишет она много десятилетий спустя после Трубец-
Поли. собр. соч. Ф.И. Гютчева, Спб., 1913, с. 200.
«Завтра», 25 июня 2003.
«Русская идея», с. 245.
кого. Причем грозных, катастрофических десятилетий, которые произвели, по словам современного политолога В.В. Лапкина, «непоправимые разрушения в культуре, духовности, ментальности, системе ценностей россиян».176 Как после этого ожидать от советской барышни теологической образованности?
По-настоящему важно здесь, однако, другое. А именно, что смесь религиозного сектантства с «геополитической экспансией», вдохновлявшая классиков консервативного национализма в николаевские времена, не только пережила и 1917-й и 1991-й, но, если верить Нарочницкой, именно сейчас, в XXI веке, обещает принести, наконец, «положительные плоды». «Можно судить по тому, — говорит она, — что мои идеи, которые для сочувствующей, но встроенной в систему публики, казались эпатажем, теперь идут нарасхват везде и во всех ведомствах, вплоть до самых высоких». Причем, расхватывают их все: «бизнесмены, профессора и высокопоставленные сотрудники».«Такое оздоровление общественного и национального сознания», — как называет Нарочницкая новую популярность московит- ского фундаментализма среди высокопоставленных сотрудников, — «неизбежно родит положительные плоды». В чем именно будут эти «плоды» заключаться, автор нам не сообщает. Но судя по декларациям её более откровенных единомышленников, речь все о том же «собирании Империи» (с большой, конечно, буквы). Недаром же, заключает она, «наши воинственные западники в панике» от успеха её идей.177
И если обратимся мы теперь к последнему, четвертому пункту, в котором согласны были классики последнего николаевского консенсуса, то и там ведь найдем то же самое. И в хорошо знакомой нам упаковке: воссоединение славянства под присмотром (и гегемонией) России. Впрочем, в отличие от своих сегодняшних эпигонов, классики, как правило, не позволяли себе отзываться о «поглощенных» империей народах уничижительно. Говорили они о «братстве», а не о «патронируемых территориях», как тот же, допустим, В.В. Ильин. «Славяне были затерты историей, — объяснял Пого-
«Западники и националисты: возможен ли диалог?», М., 2003, с. 202.
«Завтра», 25 июня 2003.
дин, — но наступает, видно, время, когда, по слову Писания, последние должны сделаться первыми».178 Политическое разъединение славянства, то прискорбное обстоятельство, что, как писал Тютчев,
Иноверец,иноземец Нас раздвинул, разломил, Тех обезъязычил немец, Этих турок осрамил
рассматривалось как историческое несчастье, а интеграция славянского мира в русской империи как «святое дело» (как «законная добыча», конечно, тоже, но об этом противоречии мы уже говорили).
Так или иначе, и в четвертом пункте — а это уже перестает, согласитесь, казаться простым совпадением — сегодняшние «новые учителя» опять почти буквально повторяют своих предшественников. Несмотря даже на то, что ни одно из сегодняшних славянских государств не «обезъязычил немец» и не «осрамил» турок. Вот пример. Еще одному доктору философских наук А.С. Ципко не дает, оказывается, спать дезинтеграция «славянского ядра России». Удивительно ли, что еще в 2002 году призвал он к созданию в России «партии имперской реставрации»?179 Уже из-за одного такого призыва нетрудно было предсказать его реакцию два года спустя, когда украинская молодежь попытается оспорить результаты подтасованных властью выборов на Украине, отвергая диктат «партии имперской реставрации».
i Со страстью, достойной классиков консервативного национализма, должен будет Ципко — вместе с депутатами российской думы — утверждать, что выборы были не подтасованными, а честными и справедливыми (несмотря даже на то, что Верховный суд Украины объявил их результаты фальсифицированными).
И вместе с вождями своей «партии» должен будет он заклеймить грандиозные демонстрации в Киеве как «шабаш ведьм» (хотя даже самый известный тамошний олигарх и зять президента Виктор Пинчук, которого едва ли можно заподозрить в симпатиях к анти-
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 115.
А.С. Ципко. «На гражданской войне диалогов не бывает», www.liberal.ru/sitan.asp?Num=324&print=i
с.5.
русскому «шабашу», признал, побывав на этих демонстрациях, что «здесь всё так полно тепла и красоты, будь $гстудентом, я и сам был бы сейчас на площади вместе сзтими людьми».180
И, наконец, не мог бы Ципко не повторить отчаянный припев своей «партии», что весь этот светлый порыв к свободе, всё это «тепло и красота» организованы на деньги американского империализма.
Естественно, именно это его «партия» и утверждала зимою 2004 года точно так же, как за два года до того обвиняла «воинственных за- падников» втом, что им просто «некомфортно жить в империи» (кому, спрашивается, кроме его «партии», это в XXI веке комфортно?).
И все-таки, по сравнению со свирепыми угрозами классиков, выглядит негодование Ципко и его «партии» как-то вяло, бессильно, провинциально. Вспомним хоть как грозно напоминал когда-то Европе Тютчев, что если Россия не получит «своего законного дополнения путем естественного хода событий», то «будет вынуждена достигнуть его силою оружия, подвергая мир величайшим бедствиям».181
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
ное обстоятельство, что и полтора столетия спустя после письма Чаадаева, которое мы так подробно здесь рассмотрели, сегодняшние его идейные наследники, «воинствующие западники», все в том же безнадежном меньшинстве в России, в каком были они в 1850-е? И то еще более странное обстоятельство, что столько уважающих себя людей с учеными степенями опять самозабвенно проповедуют идеи, дважды за полтора столетия принесшие стране национальные
катастрофы? В чем именно хотят они сегодня убедить «высокопо-
*
ставленных сотрудников», возрождая эти идеи? В том, что пришло время реванша, будь то православного, каку Нарочницкой и у Бо-
Quoted in The New York Times» December 2, 2004.
«Русская идея», c. 97.
ханова, или славянского, как у Ципко и у «культурного болгарина», или евразийского, каку Дугина и у генерал-полковника Ивашова, или, наконец, просто «русского», как у Бондаренко и у читателей газеты «Завтра»! Опять «седлайте коней, господа офицеры»?
Но разве позорный мир 1856 года (и еще более позорный мир 1918-го в Брест-Литовске, развязавший в стране гражданскую войну), так же, как и позорно рухнувшая сталинская попытка создать в России «альтернативный центр мировой политики», все еще недостаточное свидетельство, чем все эти попытки кончаются? Конечно, «высокопоставленные сотрудники», которых пытаются просветить сегодняшние наследники Погодина, не имеют об этой исторической ловушке ни малейшего представления. Но ведь нынешние претенденты на роль «новых учителей» должны его иметь, обязывают ведь их к чему-то ученые степени. Так зачем же накликивают они на свою страну новое несчастье?Едва ли сможем мы ответить на эти новые, без преувеличения роковые вопросы, не вернувшись на минуту к основным чертам наполеоновского комплекса, как сложился он в новое время, и не вспомнив, что до сих пор переносила Россия эту сверхдержавную болезнь очень похоже на то, как переносили её европейские соседи. При Николае I пережила она её первичную наступательную фазу, по сути, так же, как Франция при Наполеоне I и Германия при Вильгельме II. Стой, впрочем, разницей, что, в отличие от них, при «неумном и опьяненном лестью» императоре не сразу, как мы видели, нашла адекватною ей форму внешней политики (т.е. передел Европы). Но уж в том, как трагически фаза эта для всех них закончилась, ровно никакого отличия не было. И так же, как европейские соседи, вступила после этого Россия в фантомную фазу «наполеоновской» болезни. И также, несмотря на катастрофические результаты первого опыта, не устояла перед соблазном нового передела Европы.
Вторичную наступательную фазу комплекса, которую Франция пережила при Наполеоне III и Германия при Гитлере, Российская империя переживала при Сталине. С той опять-таки разницей, что поскольку вторую мировую она выиграла, осложнения этой болезни преследовали её еще полвека. Впрочем, грандиозного крушения избежать ей, как и соседям, все равно не удалось. Так же, как в свое время Франция и Германия, была она снова свергнута со
сверхдержавного Олимпа. И чем дольше тянулись в ней эти цепкие осложнения, тем ужаснее оказалось падение, обернувшись демографической и социальной катастрофой. «
Самое интересное, однако, начинается дальше. Потому что после этого пути России и Европы разошлись. И Франция и Германия оказались способны учиться на своих мучительных ошибках. И после еще одной мировой войны они, вопреки предсказанию Тютчева, помирились, положив начало новой Европе. (Если министр обороны новейшей сверхдержавы и назвал их «старой Европой», то лишь по причине обычного, можно сказать, николаевского, сверхдержавного невежества). Как бы то ни было, ни та ни другая не перестали от этого быть великими европейскими державами. Только от наполеоновского комплекса излечились. Выздоровели. Германия полностью, Франция с некоторыми остаточными психологическими осложнениями, но выздоровели.А что же Россия? Горбачевские установки конца 1980-х на «новое мышление» и «общеевропейский дом» открывали ей, казалось, все возможности для выздоровления. Достаточно, однако, даже мимолетного взгляда на истолкование этих установок во вполне благопристойной сегодняшней литературе, чтобы увидеть, что этого не произошло. Вот как, например, толкует их тот же В.В. Ильин: «Проигрыш холодной войны, бездарная, безответственная, некомпенсированная сдача преступным руководством СССР, а затем России оплаченной кровью миллионов патронируемой территории».182 Не получилось, иначе говоря. И судя по многочисленности кандидатов в «новые учителя», а также потому, что их проповедь религиозного сектантства и имперского реванша опять «идет нарасхват во всех ведомствах, вплоть до самых высоких», в ближайшем, по крайней мере, будущем не получится. Не состоялось выздоровление.
Означает ли это, что — несмотря на всю яркую «европейскую» риторику, которую слышали мы от Путина, — Россия вступила в XXI веке в неслыханную в Европе фазу вторичного фантомного комплекса? Может быть, анализ того, как сложилась в ней его первичная фантомная фаза, поможет нам ответить на этот вопрос. Но это уже другая история. О ней в следующей главе.
182 В.В. Ильин. Цит. соч., с. 193.
Глава седьмая Национальная идея
и интересы Я не знаю, почему Александр
Блок назвал девятнадцатый век «железным».2 Может быть потому, что гимназические преподаватели истории неизменно ставили ему неуд, когда он пытался объяснить какой-нибудь поступок исторического деятеля сердечным порывом или идейным убеждением. Так или иначе, в конце «железного века» уже как-то само собою разумелось, что исторические события объясняются не эфемерными идеями, но жесткими материальными интересами — будь то классов или государств. Одним из тех, кто нес ответственность за эту безусловную победу «материалистического объяснения истории» был Г.В. Плеханов. Он жестоко высмеял бесконечно наивный, как ему казалось, взгляд философов Просвещения, что c'est opinion qui gouverne le mond, то бишь что миром управляют мнения.
Постулат, что сами «мнения людей определяются их интересами», казался Плеханову неопровержимым.3То простое соображение, что эти интересы могут быть действительными или мнимыми и что различие между ними определяется именно идеями («мнениями»), никогда не приходило ему в голову. В 1930-е другой марксист Антонио Грамши попытался исправить эту ставшую со времен Плеханова ортодоксальной ошибку, предложив учение об «идеях-гегемонах», управляющих судьбами обществ.4 Но мнение Грамши осталось достоянием лишь немногих марксистских сектантов.
Александр Блок. Полное собрание стихотворений в двух томах, М., 1945, т. 1, с. 535.
Г.В. Плеханов. Сочинения, М.-Л., 1925л. 7, с. 65.
Идеи
«
Георгии Валентинович I Плеханов I
* «Selections from the Prison Notebooks of Antonio Gramsci», NY, 1995.
Материалистическое объяснение истории продолжало свое победоносное шествие по миру.
Противоположное мнение встречается в наши дни преимущественно как случайные обмолвки. Вот говорят люди о чем-то, не имеющем ни малейшего отношения к старому спору, и вдруг неожиданно для самих себя и обмолвятся о своих предпочтениях. Замечательно при этом, что одни и те же предпочтения высказывают люди совершенно различных убеждений. Вот лишь несколько примеров.
Александр Адамский, либерал из либералов, комментируя в газете «Время МН» проблемы современного образования, заметил вдруг между делом, что «именно идеалы равенства и братства, стремление дать народу России, прежде всего рабочему классу и трудовому крестьянству, равные права и разделить все богатства, нажитые буржуазией и дворянством, между всеми поровну — именно эта идеология позволила большевикам развязать невиданный в истории террор».[29]
Отвечала ли идея «разделить все богатства поровну» интересам рабочего класса и трудового крестьянства? На первый взгляд, бесспорно. При ближайшем рассмотрении, однако, оказалось, что отвечала она лишь мнимым их интересам. Ибо в результате кончилось дело не только «невиданным террором», но и тем, что террористическое правительство стало «морить голодом тех же рабочих и крестьян, ради которых делалась революция». Мало того, оно «уничтожило большую часть интеллигенции», единственной социальной группы, способной растолковать рабочим и крестьянам различие между их действительными и мнимыми интересами.6 Вот вам пример обмолвки, сделавшей материалистическое объяснение истории вполне иллюзорным.
Между прочим, одно из самых важных изменений, потрясших Россию за 74 советских и 16 постсоветских лет, состоит, похоже, именно в том, что соблазнительная идея «разделить все богатства поровну» понемногу утрачивает свое очарование. Больше того, масштабы этого изменения можно, оказывается, довольно точно измерить. Во всяком случае, согласно опросу фонда «Общественное мнение» в сентябре 2003 года сторонников нового передела собственности оказалось в России лишь 12 %, тогда как 49 % опрошенных сочли, что такой передел принес бы стране больше вреда, чем пользы/ Конечно, это всего лишь один опрос. Но если он верен, то история всё-таки учит — вопреки распространенному клише. На опыте предшествующих поколений рабочие и крестьяне сегодняшней России, похоже, действительно усвоили простую идею, что удовлетворение мнимых интересов неминуемо ведет к результату, противоположному тому, какого от него ожидали.
А вот пример из другого лагеря, из книги уже известной нам православной фундаменталистки Н.А. Нарочницкой. На сотнях страниц объясняет она читателям, почему интересы богопротивного англосаксонского мира требуют уничтожения православной России как оплота мирового традиционализма. Тут, правда, получается у нее некоторая неувязка. Другие фундаменталисты так же страстно уверяют своих читателей, что оплотом мирового традиционализма в XXI веке является полуторамиллиардный ислам, а Россию с её, можно сказать, почти незаметным на религиозной карте мира православием без колебаний относят к тому же враждебному им христианству. И поэтому именно ислам, они уверены, и пытаются разрушить коварные англосаксы.
Спор, согласитесь, вполне средневековый. Одно несомненно. В XX веке уничтожения России требовали интересы нацистской Германии, как сформулировал их в «Майн кампф» Гитлер. Помните, «очистить» для арийских фермеров жизненное пространство, занятое низшей расой? Тут уж позиция Нарочницкой была бы, казалось, неуязвимой. Но именно об этом она почему-то не упоминает. Почему? Оказывается, «недальновидность нацистской Германии можно объяснить лишь дурманом национал-социалистической идеологии».8 Иначе говоря, во имя ложной идеи Гитлер пошел против действительных интересов своей страны (которые, естественно, по мнению Нарочницкой, состояли в совместном с Россией разгроме англосаксонских «поджигателей войны»).
Неважно, что предпочла бы она союз двух тоталитарных монстров против свободы. В конце концов сталинский СССР, с её точки
Интерфакс, 5 сентября 2003.
Н.А. Нарочницкая. Россия и русские в мировой истории, М., 2002, с.259.
зрения, был не так уж и плох, поскольку оказался «неожиданным гибридом, который произвела Россия из семени западного марксизма, который, как и большевизм, на русской почве мутировал, возродив парадоксальный традиционализм».9 Неважно и то, что Нарочницкая вовсе не считает освобождение от нацизма действительным интересом немецкого народа. Важно другое. Объясняет она политику Гитлера не интересами Германии, но «дурманом идеологии». Иначе говоря, и у неё, как у Адамского, именно идеи неожиданно выступают в качестве арбитра между действительными и мнимыми интересами.
Последний пример ближе к нашей теме. Известно, что Россия была родоначальницей массового политического терроризма и что, допустим, между 1878-м и 1881 годами в стране шла своего рода мини-гражданская война. Тайный комитет «Народной воли» приговаривал к смертной казни особо жестоких чиновников и жандармов — и приводил свои приговоры в исполнение. В августе 1878 года был убит («казнен») шеф жандармов Мезенцев и приговорен к смерти сам царь. В1880 году террористы трижды пытались взорвать императорский поезд, 5 февраля взлетела на воздух царская столовая в Зимнем дворце.Чего только ни предпринимало правительство, чтобы прекратить террор! Учредили генерал-губернаторства с диктаторскими полномочиями, отдали начальные школы в ведение церкви, ограничили приём в университеты — не помогало. Как объясняли эту непобедимость политического террора сторонники самодержавия, мы знаем из «Бесов» Ф.М.Достоевского и воспоминаний князя В.П. Мещерского. Конечно же тем, что террористы находили поддержку «в глубоко деморализованной и развращенной до мозга костей интеллигентной среде русского общества».10 Ибо «среда высшей интеллигенции была так настроена, что за правительство и Государя никто не смел высказываться», поскольку была она «отравлена революционным либерализмом».11 Одним словом, либералы породили «бесов», и те устроили в России кровавую вакханалию.
Между тем русские «бесы», в отличие от современных ближневосточных террористов, вовсе не убивали детей и женщин, не требовали
9 Там же, с. 268.
Князь Мещерский. Воспоминания (далее В.П. Мещерский), М., 2003, с. 527.
Там же, сс. 519,520.
остановить модернизацию страны и повернуть её вспять к XII веку. Я бесконечно далек от защиты методов их политической борьбы. Но нельзя все-таки не сказать, что, в противоположность исламским экстремистам, добивались «бесы» именно модернизации России. И готовы были отказаться от террора, если верхние её классы отрекутся от архаической идеи неограниченной власти, т.е. от самодержавной диктатуры. В их представлении такая диктатура была обыкновенным деспотизмом, угрожающим интересам страны. В частности, во имя борьбы с деспотизмом протестовали они против террора в Америке.
Когда четыре месяца спустя после убийства Александра II американский террорист смертельно ранил президента Гарфилда, исполком «Народной воли» опубликовал следующее заявление: «В стране, где свобода личности дает возможность честной идейной борьбы... политическое убийство есть проявление того же духа деспотизма, уничтожение которого мы ставим своей задачей. Насилие имеет оправдание только тогда, когда направляется против насилия».12
Очевидно, что существовало лишь два способа прекратить в России политический террор. Один предлагали «бесы» — устранить насилие самодержавия (или хоть публично пообещать его устранить), создав тем самым в стране «возможность честной идейной борьбы», другой точно сформулировал князь Мещерский: «законным террором ответить на террор крамолы».13 Какой, спрашивается, из двух этих способов отвечал действительным интересам России? Перед нами, согласитесь, замечательный исторический эксперимент. И история-странница рассудила. Власть — естественно, в интересах России, как она их понимала, — выбрала способ Мещерского, загнав тем самым террор в подполье, откуда он, разумеется, вырвался в гигантском взрыве 1917-го, сметая вместе с самодержавием и саму возможность «честной идейной борьбы». Подтвердилась, короче говоря, наша формула, что удовлетворение мнимых интересов неминуемо ведет к противоположному результату.
Страна заплатила за неверный выбор царской элиты еще тремя поколениями, жившими и умершими в режиме «законHoroteppopa». Чтобы получить самое точное представление о том, как на самом деле
Владимир Бурцев. За сто лет, М., 1897, с. 180.
в.П. Мещерский. Цит. соч., с. 532.
жилось культурной элите России во времена чудовищного «мутанта», который так импонирует НА Нарочницкой, достаточно хоть бегло полистать бесхитростный и вполне аполитичный «Дневник» Корнея Ивановича Чуковского. Он не об ужасах ГУЛАГа, он об участи творческого человека в советской России. Вот пример. «Как критик я принужден молчать, ибо... судят не по талантам, а по партбилетам. Сделали меня детским писателем. Но позорные истории с моими детскими книгами — их замалчивание, травля, улюлюкание, запрещение их цензурой — заставили меня сойти и с этой арены... мне вчуже себя жалко: вот писатель, который вообразил, что в России действительно можно писать и печататься. За это он должен ходить с утра до ночи по учреждениям, истечь кровью, лечь на мостовую, умереть... Сволочи, казенные людишки, которые задницей сели на литературу и душат её, душат нас».14 Чуковский, понятно, не подозревал, что обязан был своим отчаянием, в частности, и неверному выбору, который сделала в 1881 году царская элита. Но нам-то как раз самое время спросить, почему все-таки сочла эта элита, что в интересах России была тогда не «честная идейная борьба», а именно диктатура. Сегодняшние православные фундаменталисты, как Боханов или Нарочницкая, объясняют это исчерпывающе. Оказывается, опять-таки из-за идеи, которая по-прежнемулюбезна их истосковавшимся по самодержавию сердцам. Боханов разъясняет нам, что «русские монархи несли ответственность не перед смертными (как происходило в некоторых западноевропейских странах), а перед Богом... Так было всегда. Последовательные монархисты не сомневались, что так должно быть и впредь».15 Что, спрашивается, по сравнению с ответственностью перед Богом «честная идейная борьба»? Зачем она, эта борьба, если закон для самодержца все равно не писан, если он сам себе — и своей стране — закон? Именно на этом ведь и настаивает Нарочницкая: «Чин помазания на царство делал царя самодержцем, верховным правителем, ограниченным в своих поступках ответственностью перед Богом не менее строго, чем законом».16
Но если фундаменталисты в России, и притом еще остепененные, и сегодня убеждены в этом ничуть не меньше, чем их ислам-
u К. Чуковский. Дневник. 1930-1969, М., 1994. сс. 354, 369.384.
А.Н. Боханов. История России. XIX— начало XX в., М., 1998, с. го.
Н. Нарочницкая. Цит. соч., с. 137.
ские коллеги, в необходимости всемирного Халифата, то что же говорить о 1881 годе? Разве не понятно, что реальный исторический выбор, стоявший тогда перед страной, вовсе и не рассматривался российской элитой как выбор? Не рассматривался потому, что, как растолковывает нам, непонятливым, Нарочницкая, «сознание последних Романовых, поистине последних христианских государей мира, не соответствовало сознанию секулярной либеральной интеллигенции» с её честной идейной борьбой.17
Не имеет смысла вступать сейчас в спор по поводу того, какая из этих идей соответствовала действительным интересам страны, поскольку результат исторического эксперимента давно уже налицо. Отвергнув идею «честной борьбы» и ответственности перед законом, последние Романовы обрекли Россию на десятилетия террористической диктатуры. Даже у фундаменталистов, которых мы сейчас цитировали, язык не повернется сказать, что диктатура эта отвечала действительным интересам страны.Конечно, они лукавят. Вовсе не «всегда», как видели мы в первой книге трилогии, царило в России самодержавие, а только с 1560 года. И для его введения понадобились революция и кровавый террор, не уступавший по жестокости большевистскому. 1/1 вовсе не «некоторые западноевропейские страны» предпочли к 1881 году ответственность монархов перед законом, но все без исключения христианские государства Европы. В этом смысле точнее было бы назвать Романовых не столько «последними христианскими государями мира», сколько первыми в новое время фундаменталистскими.Как бы то ни было, во всех случаях, о которых мы говорили, материалистическое объяснение истории — приоритет интересов над идеями — дало на наших глазах серьезный сбой. Это, конечно, не означает, что читатель тотчас и откажется от привычных стереотипов и поверит моему тезису о решающей роли идеи самодержавия в выборе царской элиты в 1881 году или Славянской идеи в падении российской монархии в 1917-м. Но, по крайней мере, примеры, которые я здесь привел, могут заставить его присмотреться к своим предпочтениям повнимательней.
Глава седьмая Национальная идея
или элиты: Идеи по природе вещей дело
штучное. В массовое производство их не запустишь. И вообще с массами связь у них лишь очень косвенная. Одним, как Славянской идее Погодина, везет, они побеждают своих соперников, пронизывают сознание элит и завоевывают сердца правителей. Другие, как случилось с идеей Тютчева манипулировать европейским общественным мнением, умирают, так сказать, в прихожих властителей. Третьи, как ленинская идея о переделе собственности, становятся расхожей монетой и достоянием масс. Как бы то ни было, различие между действительными и мнимыми интересами доходит до масс лишь в интерпретации элит. В демократических странах происходит это с помощью честной, как правило, идейной борьбы между политическими партиями, в авторитарных — «спускается» к массам с державного Олимпа.
Ну, возьмем хоть брежневскую доктрину, согласно которой страны Восточной Европы, освобожденные Советской армией от нацистской оккупации, законно принадлежали России, поскольку за их освобождение пролита была русская кровь. Нет сомнения, что родилась она в голове какого-нибудь аппаратного Погодина XX века и потом «спущена в массы». Так или иначе, массы приняли её с не меньшим энтузиазмом, нежели ленинскую о переделе собственности. Почему? Именно по той причине, что она наложилась на готовую, так сказать, матрицу погодинской Славянской идеи, теоретически обоснованную, как мы скоро увидим, Николаем Яковлевичем Данилевским в книге «Россия и Европа».
Массы
Там ведь все было точно таким же. Освободить славян от «гнусного ислама», по известному выражению А.Ф. Тютчевой, почиталось священной обязанностью России. Но о том, чтобы отпустить их после этого на волю, и речи не было. Еще Погодин, как мы помним, планировал посадить на королевство в освобожденных странах русских великих князей — проконсулов. А Данилевский даже объявил это «законом истории». Единые по вере и крови, как и по языку, славяне (вместе с затесавшимися среди них венграми, румынами и греками) составляли, по Данилевскому, один «культурно-историче-скийтип», противостоящий типу европейскому, романо-германско- му. Освобожденным славянам предназначено было стать авангардом России в предстоящей войне с Европой. И любая их попытка добиться независимости от России изображалась как черная неблагодарность, как измена общему делу, как попытка перебежать на сторону врага. Изображалась, причем, совершенно одинаково — и в XIX веке и в XX.
Было это новое закрепощение освобожденных народов в действительных интересах России? В 1989 году, когда началось крушение империи, обнаружилось, что ничего, кроме ненависти закрепощенных народов, принести оно стране не могло. А в массах тем не менее было оно популярно необычайно. Кто не слышал в те времена сакраментальную фразу «Мы их от Гитлера спасли, а они, сволочи...»? Так о чем же в конечном счете говорит нам эта странная на первый взгляд связь между советской доктриной и давно, казалось, умершей идеей царских времен?
Ну, прежде всего, массы не имеют возможности компетентно судить о том, что составляет действительный интерес страны. Во-вторых, говорит зто нам о феноменальной долговечности идей. В-третьих, наконец, об их способности работать в автономном режиме, т.е.совершенно независимо от реальных интересов. Маркс, в отличие от Плеханова, был слишком тонким мыслителем, чтобы зтого не понимать. Потому, надо думать, он и предложил компромиссную формулу, предназначенную примирить материалистическое объяснение истории, т.е. приоритет интересов над идеями, с этой автономной — и порою решающей — ролью идей в истории. Все, кому случилось вырасти в СССР, эту формулу помнят: «Идея, овладевшая массами, становится материальной силой».
Естественно, что Н.А. Нарочницкая тоже исходит из формулы Маркса, хотя и ненавидит его люто, до потери здравого смысла. Судите сами. «В жизни Маркса все фальшиво: 30 лет подстрекательства из читальни Британского музея, удобная жизнь за счет Энгельса, расчетливая женитьба на аристократке, богатые похорпоны с надгробными речами; типичный мещанин, завистливо воюющий против „буржуазии"».18
Такая склочная характеристика одного из крупнейших все-таки европейских мыслителей говорит, конечно, больше о Нарочницкой, чем о Марксе: уж слишком она напоминает о крыловских слоне и моське. Но я-то стараюсь убедить читателя совсем в другом. В том, что решающую роль в конкуренции идей в авторитарных государствах играют лидеры и элиты, а вовсе не массы. К массам «спускаются» лишь те идеи, что победили своих соперниц в сознании злит. Грамши, как помнит читатель, называл их «гегемонами», другие авторы «национальными мифами», в России прижилось название «Национальная идея».
Принцип Ламздорфа
И поэтому утверждаю я здесь лишь, что, добившись однажды статуса «гегемона», такая национальная идея продолжает работать в истории страны, как видели мы хоть на примере доктрины Брежнева, на протяжении десятилетий, порою столетий. И не только, конечно, в России. Наполеоновский комплекс — один пример такой автономной работы «идеи-гегемона», исламский (и православный) фундаментализм — другой. В интересующий же нас период — в постниколаевской России — функционировала в этом качестве идея славянского «дополнения» империи как обязательного условия её мирового величия (или попросту Славянская идея). Так случилось, что именно зта идея оказалась как оптимальной формой её наполеоновского комплекса в 1850-е, так и главным последствием николаевского царствования, его идейным, если угодно, завещанием России.
Глава седьмая Национальная идея
Это станет совершенно очевидно, если мы начнем с конца. Накануне мировой войны, которой суждено было похоронить российскую монархию, Славянская идея умирала, казалось, своей смертью. Нет слов, Чаадаев ошибся, полагая в 1854 году, что недалеко то время, когда в России снова научатся «любить отечество по примеру Петра Великого, Екатерины и Александра».[30] Но ошибся и Погодин. Два поколения спустя мало кто в России верил, что «союзники наши в Европе,и единственные, и надежные, и могущественные, — славяне».20 Освобожденные из турецкого плена славянские народы «не проявили, — говоря словами Бисмарка, — никакой склонности принять царя в качестве преемника султана».21
Первой отвернулась от России Сербия, заключив в 1881 году 15-летнее военное соглашение с Австро-Венгрией, которая, как мы помним, была для Погодина «бельмом на нашем глазу»22 За Сербией потянулась Болгария, избрав на престол вовсе не русского великого князя, как мечтал Погодин, а германского принца (более того, болгарская делегация объехала в середине 1880-х все европейские столицы в поисках поддержки своей независимости именно от России). «Измена Болгарии» стала в те годы почти идиомой в словаре русских националистов. Короче говоря, как подводил итоги этого первого этапа реализации «Славянской идеи» замечательный современный исследователь российско-балканских отношений С.А. Романенко, «на период 1880-1890-х приходится падение до низшей точки отношений России с двумя славянскими православными государствами, которые только что благодаря ей обрели свободу... В результате Россия практически лишилась плодов своих побед, а Австро-Венгрия, ставшая её главным соперником в Юго-Восточной Европе, стала покровительницей и Сербии и Болгарии».23 Вот вам и «союзники единственные, надежные...»
Казалось бы, более убедительный провал Славянской идеи немыслимо себе и представить. Странным образом, однако, она продолжала жить — вопреки реальности. Отношения с Сербией изменились лишь в начале XX века, когда в результате государственного переворота в Белграде 28-29 мая 1903 года были убиты король Александр Обренович и королева Драга. С Болгарией отношения так и не поправились, и она вступила в мировую войну на стороне Австро-Венгрии.
Новый сербский король Петр Карагеоргиевич пришел к власти, однако, с собственной национальной идеей. И состояла она вовсе
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, с. 259.
О. Бисмарк. Воспоминания, М.-Минск, 2001, с. 293.
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 117.
СЛ. Романенко. Югославия, Россия и «славянская идея», М., 2002, с. 35.
не в создании Славянского союза под эгидой России, как планировал Погодин, но в воссоединении всех земель, на которых проживали сербы. Одним.словом, короля Петра, как впоследствие Слободана Милошевича, заботили отнюдь не «Петербург в Константинополе» и не православный реванш, но интересы «великой Сербии», как понимала их новая белградская элита. Россия, однако, меньше всего была заинтересована в имперских притязаниях вновь обретенной союзницы. Напротив, как формулировал в 1890-х принцип российской политики будущий министр иност- ранных дел В.Н. Ламздорф,
«для нас всегда выгодно, чтобы но Болконском полуострове были лишь небольшие государство, достаточно слабые, чтобы нуждаться в нашем покровительстве, в то время как всякое государство более значительное и независимое стало бы нашим врагом».2*1 Это постоянное опасение, как бы братья-славяне не стали нашими злейшими врагами, знакомо читателю еще по письмам Погодина. Единственный раз изменила Россия принципу Ламздорфа, конечно, при Горчакове после русско-турецкой войны 1877 года, когда — в нарушение секретного договора с Австро-Венгрией — попыталась создать «великую Болгарию», простиравшуюся на половину Балкан. Тогда на Берлинском конгрессе предостерегла Горчакова от очередной грубой ошибки Европа.
Мы увидим в заключительной книге трилогии, какую истерику закатила по этому поводу московская пресса. И по сей день Берлинский конгресс фигурирует в летописях русского национализма как пункт № i обвинительного заключения против «предательской» Европы. Между тем, имея в виду отношения России с Болгарией в последующие десятилетия, Европа оказала ей тогда огромную услугу. Принцип Ламздорфа исчерпывающе объяснил нам, до какой степени противоречило интересам России образование на Балканах такого «значительного и независимого» врага. Ссылаюсь я здесь на этот эпизод лишь как на ярчайший пример могущества «идеи-гегемона». Мало того, что действовал он в этом слу- · чае совершенно независимо от интересов страны, он еще полностью им противоречил. И все-таки победил.
Торжество Славянской
идеи Конечно, реальность — и поведение Сербии — работали против него. Разгромив в ходе первой балканской войны 1912 года в союзе с Болгарией Турцию, белградская элита задумала — на этот раз вместе с Грецией — разделить Албанию. Последнему министру иностранных дел императорской России Сергею Сазонову «пришлось, — по его словам, — просить сербское правительство не затруднять нам взятую на себя роль защитника сербских интересов». Как жаловался он в своих воспоминаниях, ему «выпала неблагодарная задача предостеречь сербское правительство от излишних увлечений этим соблазнительным планом».25
Тогда мольбы Сазонова помогли, тем более, что к ним присоединила свой твердый голос Англия. Но уже в следующем году, когда Сербия организовала коалицию, включавшую даже её вчерашних заклятых врагов турок, чтобы напасть на Болгарию, не помогло даже личное обращение императора. Напрасно взывал он к её «ответственности перед славянством». Как вспоминал впоследствии ПЛ. Милюков, «ответ Сербии был таков, что его даже не решились напечатать».26
Это был скандал. Тогдашний российский военный атташе в Афинах П.П. Гудим-Левкович писал: «Разгром Болгарии коалицией Турции, Румынии, Греции и Сербии, т.е. славянской державы коалицией неславянских элементов с помощью ослепленной мелкими интересами и близорукостью Сербии, конечно, рассматривается как полное крушение политики России, о чем говорят даже мне, русскому, с легкой усмешкой и злорадством»27
То были, однако, лишь цветочки. Опьяненная имперской идеей сербская молодежь, мешая все карты русской и европейской дипломатии, мечтала о войне с Австро-Венгрией. Объехав в 1908 году Балканы, П.Н. Милюков вспоминал, что «ожидание войны с Австрией переходило здесь в нетерпеливую готовность сразиться, и успех казался легким и несомненным. [Это] настроение казалось настоль-
С.Д. Сазонов. Воспоминания, М., 1991, с. 86.
П.Н. Милюков. Воспоминания, М., 1991. с. 370.
Глава седьмая Национальная идея
Е.Ю. Сергеев и АЛ. Улунян. Военные агенты Российской империи, М., 1999» с. 336.
ко всеобщим и бесспорным, что входить в пререкания на эти темы было совершенно бесполезно».28 Могут ли после этого оставаться сомнения, что потрясший Европу шесть лет спустя выстрел сербского студента Гаврилы Принципа, смертельно ранивший австрийского эрцгерцога Фердинанда, едва ли выглядел ординарным терактом? Уж очень походил он на сознательную провокацию войны.
Так или иначе, к 1914 году во многих умах в России замаячила еретическая мысль, что Славянская идея на самом деле мертва. Что вместо вызова Европе, как было задумано еще её родоначальником Погодиным, стала она для России ненужным бременем, обузой, одним сплошным — и опасным — источником международных осложнений. Да и знаменитый предлог для вмешательства на Балканах — освобождение православных от «гнусного ислама», — испарился. Как писал российский атташе в Черногории полковник Его- рьев, «могущество балканских народов теперь таково, что они могут обойтись без России».29
«Теперь этот процесс дошел до конца, — вторил ему Милюков. — Балканские народы освободились сами, без помощи России и даже вопреки её политике... С этих пор с России снята обуза постоянных забот об интересах славянства в целом. Каждое славянское государство идет теперь своим путем и охраняет свои интересы, как считает нужным. Россия также должна руководствоваться собственными интересами. Воевать из-за славян Россия не должна».30
С точки зрения действительных интересов России, и Милюков и Егорьев были без сомнения правы. В преддверии назревавшей мировой бойни единственный её интерес состоял в том, чтобы остаться от неё в стороне. И в первую очередь означало это остерегаться бурлящего балканского вулкана, каждую минуту чреватого извержением. Короче, будь Г.В. Плеханов прав и поведением стран действительно руководили их интересы, то первое, что должна была сделать в 1913 году Россия — немедленно разрубить все узлы, связывавшие её с Сербией, раз и навсегда выйти из балканской игры и громогласно объявить об этом своем решении всему свету.
п
П.Н. Милюков. Цит. соч., с. 304.
Е.Ю. Сергеев и А. А. Улунян. Цит. соч., с. 321.
П.Н. Милюков. Цит. соч., с. 365.
К сожалению, здравомыслящие Милюков или Егорьев, пленники господствовашего материалистического объяснения истории, совершенно не поняли, что на самом деле происходило с царской
П11ГУ ит^шг идтдошл ·· - ·
. » » а '
7
II
ш
«Медный всадник» Памятник Петру I Скульптор Э.-М. Фальконе
элитой. Не поняли, в частности, что в умах этой элиты Славянская идея, успевшая каким-то образом сложиться к тому времени в «исторический завет» России, была несопоставимо сильнее её интересов. Как вспоминал впоследствии С.Д. Сазонов, «сочувствие нашего общественного мнения сербским домогательствам стало проявляться с силою, которая внушала мне некоторое опасение относительно возможности удержать в руках правительства руководящее влияние на ход политических событий».[31]
Хуже, однако, что и в самом правительстве «сочувствие сербским домогательствам» было еще сильнее, нежели в общественном мнении. Военный министр В.А. Сухомлинов заявлял, например: «Государь и я верим в армию и знаем, что из войны произойдет толькохорошее для нас».32 Сухомлинов, впрочем, имел репутацию человека хвастливого и неумного и, хотя ссылка на царя звучала достаточно зловеще, его фанфаронство едва ли перевесило бы мнение Са-
Памятник Александру III Скульптор Паоло Трубецкой
Торжество 419 Славянской идеи
зонова и тем более председателя Совета министров Коковцева. Очень скоро, бднако, стало ясно, по словам Милюкова, что «в правых рядах уже обнаружились крайние националистические настроения [и] часть министров — Рухлов, Кривошеин, Щегловитов, потом Н. Маклаков — их разделяли, и в Совете министров раздавались речи о необходимости „больше верить в русский народ", которого не знает Коковцев».33
Те же самые, добавлю от себя, речи, что когда-то подвигнули Россию на войну 1877-го. Стой лишь разницей, что на этот раз никакого Берлинского конгресса, способного исправить ошибку, не предвиделось. А предвиделась, наоборот, мировая бойня, в кото-
2 П.Н. Милюков. Цит. соч., с. 317. 33 Там же, с. 367.
рую и толкала страну сложившаяся в правительстве «партия войны». Еще хуже, однако, было то, что и сам император, интеллектуальная репутация которого не очень отличалась от репутации Сухомлинова, оказался в конце концов на стороне именно этой партии. В частности, утверждал он в неизреченной своей наивности, что «в случае войны между Сербией и Австро-Венгрией есть все основания полагаться на императора Вильгельма» (хотя именно с благословения его «дорогого кузена» Австро-Венгрия на Сербию и давила.)34
Легко представить себе шок, который должен был испытать, узнав об этом мнении царя, такой присяжный, хоть и «национально- ориентированный» либерал, как Милюков. Ведь свидетельствовало оно, что самодержец, т.е. единственный человек в империи, от которого в тот решающий моментзависела судьба России, попросту ничего в этом международном споре не понимал. Только шоком, я думаю, и можно объяснить столь непростительно грубый в отношении своего государя отзыв Милюкова;
«Легкомыслие, неосведомленность и самомнение темного национализма»?ь
Неудивителен и итог, который подводил он роковому на этот раз триумфу Национальной идеи над интересами страны: «Тринадцатый год кончился для России рядом неудач в балканской политике. Казалось, Россия уходила — и уходила сознательно, сознавая свое бессилие поддержать своих старых клиентов своим оружием или своей моральной силой. Но прошла только половина четырнадцатого года и с тех же Балкан раздался сигнал, побудивший правителей России вспомнить про её старую, уже отыгранную роль — и вернуться к ней, несмотря на очевидный риск».36
Ситуация была действительно трагическая. Миф о России, «единой по крови и вере со славянством», торжествовал в тот самый момент, когда она была готова раз и навсегда «отказаться от славянских авантюр».37 Так настигло в конечном счете страну историческое возмездие за сверхдержавные претензии Николая I, за усвоенное
Там же.
Там же.
Там же, с. 382.
им в последние годы царствования погодинское кредо Православия, Самодержавия и Славянства. Так шагнула Россия в предсказанную ей за шестьдесят лет до этого тем же Погодиным пропасть.
Отчаянные
мысли Наблюдаешь эту абсурдную картину, и в голову приходят самые неожиданные, если хотите, отчаянные мысли. Например, о том, какая жалость, что рядом с «ответственным перед Богом» самодержцем не оказалось в момент кризиса никого, кто отвечал бы и перед смертными. Хотя бы Константина Петровича Победоносцева, единственного, кто способен был удержать царя от рокового шага. Да, того самого, чьи «совиные крыла» простерлись над Россией в конце XIX столетия. Того, о ком К.Н. Леонтьев, как мы помним, писал, что «он не только не творец, он даже не реакционер в тесном смысле этого слова; мороз, я говорю, сторож, безвоздушная гробница; старая невинная девушка и больше ничего».38 Я всё об этой идейной бесплодности Победоносцева знаю, сам о ней писал. И все-таки жаль.
Его сверхосторожность, казавшаяся современникам нелепой, его опасения любого решительного шага, влево ли, вправо, ох как могли бы пригодиться в ту страшную минуту! Победоносцев относился к самодержавной России, как к капризному ребенку, заигравшемуся на краю пропасти. Удержать её от падения было его жизненной задачей. Нельзя ему в этом отказать, прочитав, к примеру, его письмо Александру III от 4 марта 1882 года, похоронившее славянофильскую мечту о Земском соборе: «Нам предлагается из современной России скликать пестрое разношерстное собрание. Тут и Кавказ, и Сибирь, и Средняя Азия, и балтийские немцы, и Польша, и Финляндия! И этому-то смешению языков предполагается предложить вопрос о том, что делать в настоящую минуту. В моих мыслях — это верх государственной бессмыслицы. Да избавит нас Господь от такого бедствия».39
Ю.П. Иваск. Константин Леонтьев, Франкфурт, 1974» с. 243.
Глава седьмая Национальная идея
Письма Победоносцева Александру III, М., 1925, т. 1, с. 380-381.
Понятно, почему и у «византийца» Леонтьева, гордившегося тем, что он и был единственным в России «реакционером в тесном смысле слова», и у проповедников Земского собора славянофилов, и у секулярного националиста Блока, и тем более у современных ему либералов было больше, чем достаточно, оснований поносить Победоносцева. Менее ясно, почему никто из них даже не попытался понять его действительную роль в контексте постниколаевской России, когда былая неколебимая уверенность в нерушимости самодержавного строя вдруг исчезла и режим впервые за столетия зашатался над пропастью. Совершенно ведь не удивительно, что именно в такой исторический момент и должно было явиться на светтечение мысли, самым влиятельным представителем которого оказался Победоносцев. Я говорю об «охранительстве», полагавшем своей главной моральной и политической ценностью сохранение режима.Все без исключения доктрины современных ему консервативных мыслителей, от проекта Леонтьева до проекта Данилевского, одинаково пытавшихся возродить могущество России посредством всякого рода её «дополнений», будь то за счет славянства или Константинополя, не могли не казаться Победоносцеву одним зловредным Русским проектом, готовым рискнуть ради своих агрессивных химер самим существованием империи. Потому и исчерпывалась философия «охранителей» популярной пословицей: не до жиру, быть бы живу. Социальным эквивалентом «охранительства» была, как легко догадаться, защитница статус кво, косная имперская бюрократия. Любые изменения ненавидела она страстно. Неподвижность была её идеалом, что, естественно, совпадало с философией Победоносцева.И все же бывают в истории страны ситуации, когда действительно не до жиру. И только такая «безвоздушная гробница», только такой «сторож», по выражению Леонтьева, мог спасти её от грозящих ей бедствий. Как раз такая ситуация и сложилась в роковые июльские дни 1914-го. Но словно рок тяготел тогда над Россией: «сторожа» на месте не оказалось.Другой «охранитель», бывший министр внутренних дел П.Н.Дурново, с удивительной точностью описавший в докладной записке царю в феврале 14-го последствия вступления России в войну, заменить Победоносцева не мог: он не располагал и десятой долей его