глава первая ВвОДНЭЯ

глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

глава третья Упущенная Европа

глава четвертая Ошибка Герцена

глава пятая Ретроспективная утопия

глава шестая Торжество национального эгоизма

глава седьмая Три пророчества

глава восьмая На финишной гфямой

глава девятая Как губили петровскую Россию

глава десятая Агония бешеного национализма

ОДИН

Поел

ГЛАВА

НАДЦАТАЯ

еднии спор

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Последний спор

Долгое рабство - не случайная вещь: оно, конечно, соответствует какому-нибудь элементу национального характера. Этат элемент может быть поглощен, побежден другими элементами, но он способен также и победить.

Александр Герцен

·4 ... Перемены Вашего духовного лица я старался понять.

Но вот к власти пришел Гитлер и Вы стали - 1 прогитлеровцем. У меня до сих пор имеются Ваши

/ прогитлеровские статьи, где Вы рекомендуете

русским не смотреть на гитлеризм «глазами евреев»... Как Вы могли, русский человек, пойти к Гитлеру?.. Категорически оказались правы те русские, которые смотрели на Гитлера «глазами евреев».

Роман Гуль Письмо И.А. Ильину, 1949 г.

Судя по сравнительно недавним публикациям, труднее всего, боюсь, будет мне убедить в том, что о русской истории можно судить и вне сложившихся за десятилетия стереотипов (outside the box, как любят говорить американцы) вовсе не имперских реваншистов, но своих политических единомышленников, либеральных культуроло­гов. Конечно же, мои разногласия с ними не столь фундаментальны, как с певцами державного «особнячества» - скорее, тактические, нежели стратегические. Но все-таки они очень серьезны. И я не счел бы свои обязательства перед читателями выполненными, не обсудив эти разногласия публично, по крайней мере, в заключение трилогии.

Я понимаю, что, как всякий запоздалый «второй фронт», создаёт такое обсуждение массу формальных неудобств. В частности, мне

придётся оживить в памяти читателя множество персонажей, эпизо­дов и ссылок, уже известных ему из первой, из второй, даже из этой, заключительной книги трилогии. В принципе это все равно, как попытаться заново перевоевать, если можно так выразиться, уже законченную войну - только на новом фронте. С другой стороны, однако, имеет такая попытка и свои преимущества. Она даёт воз­можность вкратце обобщить, свести воедино все разнообразные аргументы, разбросанные по пространству трилогии, заново оценить их логику и проверить их интеллектуальную убедительность. Я хочу надеяться, что преимущества этого последнего спора перевесят в глазах читателя его неудобства (и вынужденные повторения).

Точнее всех, кажется, сформулировал наши разногласия с либе­ральными культурологами Андрей Анатольевич Пелипенко в статье «Россия и Запад: грани исторического взаимодействия»[179]. Впрочем, его формулировки до такой степени буквально отражают общепри­нятый среди них взгляд на русскую историю, что спорить с ним, по сути, все равно, что спорить с самим этим взглядом.

Например, Пелипенко решительно не верит, что Россия изна­чально страна европейская - и либеральные культурологи не верят. Он убежден, что в качестве деспотической империи Россия всегда противостояла Европе, была ее антитезой. И его коллеги в этом убеждены. Он считает, что «генеральной доминантой» европейской государственности был «процесс формирования национальных госу­дарств»[180], тогда как в России никогда такого процесса не было. И куль­турологи так считают. Он полностью игнорирует открытия советских историков-шестидесятников, документально доказавших бурный подъём национальной экономики в досамодержавной, докрепостни- ческой и доимперской России первой половины XVI века, тот самый экономический подъем, на который, собственно, и опирались либе­ральные реформы 1550-х. И коллеги эти открытия игнорируют.

Короче, совпадений не перечесть. Что до отечества, то «с эпохи Ивана Грозного Русь обозначилась для Европы в качестве внешней

имперской антитезы»3. А это, естественно, влекло за собою «отказ от либеральной альтернативы»4.

w Глава одиннадцатая

Хронологическии пос*дни«спор маневр

Здесь, однако, возникает проблема. Состоит она в том, что русская история не начинается с Ивана Грозного. И с импе­рии не начинается она тоже. На самом деле от начала Киевско- Новгородской Руси до окончательной победы контрреформаторов - иосифлян (и вытекавшей из нее самодержавной революции Грозного царя) в 1560-е, прошло не меньше веков, чем от этой побе­ды до наших дней. И все эти либеральные, если можно так выразить­ся по отношению к тому времени, века «генеральной доминантой» русской государственности как раз и был точно такой же, как в Европе «процесс формирования национального государства».

Неудавшийся на первых порах, это правда, как, впрочем, не удался он и в вестготской Испании, а потом и вовсе насильственно прерванный - в одном случае монгольским, в другом - арабским завоеванием - но во всяком случае ничего подобного самодержа­вию - оставим пока в стороне вопрос о деспотизме - и в помине тогда на Руси (опять-таки как в вестготской Испании) не было. Более того, единственная известная нам попытка установить режим неогра­ниченной власти окончилась для великого князя Владимирского Андрея Боголюбского в середине XII века, скорее, драматически: он был убит собственными боярами. Окончилась, иначе говоря, побе­дой тогдашних противников самодержавия (о вестготской Испании говорил я потому, что вижу ее как, хоть и грубую, но все же самую близкую аналогию норманской Руси).

Европейский характер Киевско-Новгородской Руси признают, как мы видели, даже самые неколебимые из западных привержен­цев теории «русского деспотизма» Карл Виттфогель или Тибор Самузли (надеюсь, Пелипенко извинит меня за то, что Ричарда Пайпса, на которого ссылаются культурологи, я авторитетным исто­риком не считаю: в первой книге трилогии подробно обьяснено почему). Мало того, главная трудность для этих авторов состоит именно втом, чтобы объяснить роковой «перелом» второй полови­ны XVI века, в результате которого европейская Русь превратилась вдруг в «антитезу Европе»[181]. Их неудачные, на мой взгляд, попытки объяснить этот драматический «перелом» тоже подробно рассмотре­ны в трилогии и нет надобности здесь их повторять.

Пелипенко, однако, предпочел, как мы видели, обойти эту труд­ность западных единомышленников своего рода хронологическим манёвром, попросту начав русскую историю с противостояния Европе во второй половине XVI века. Само собою пришлось ему для этого пойти на некоторые жертвы. Например, игнорировать эпохаль­ную борьбу тогдашних либералов (нестяжателей) против идеологов империи (иосифлян) за церковную Реформацию. Междутем именно трагический исход этой борьбы, по сути, и предрешил судьбу России на четыре столетия вперед.

И не одну лишь нестяжательскую борьбу, продолжавшуюся, между прочим, на протяжении четырех поколений, пришлось ему игнорировать, но и, скажем, связанные с нею «Московские Афины» 1490-х. И «крестьянскую конституцию» Ивана III (Юрьев день). И вообще все его царствование, занявшее практически всю вторую половину XV века, на протяжении которого Россия не была ни импе­рией, ни «антитезой» (скорее уж национальным государством). Не упоминает Пелипенко даже о Великой реформе «Правительства ком­промисса», вводившей в России 1550-х земское самоуправление и суд присяжных - за три столетия до реформ Александра II. Не упоми­нает даже о пункте 98 Судебника 1550 года, который назвал я в три­логии русской Magna Carta и который впервые юридически запре­щал царю принимать новые законы единолично.

«Ах, если бы...»

Еще важнее, что даже и такой не совсем, согласитесь, корректный хронологический маневр не избавил Пелипенко от трудностей. Например, если уж не естественное для ученого историческое любопытство, то здравый смысл должен был, казалось, побудить его задать себе вопрос, откуда уже четверть века спустя после смерти Грозного возник в «имперской антитезе» пер­вый среди великих держав Европы полноформатный проект Основного закона конституционной монархии. Я говорю, конечно, о конституции Михаила Салтыкова 1610 года, высоко, как мы видели, оцененной классиками русской историографии. Не мог же в самом деле столь подробно разработанный конституционный документ появиться на свет неожиданно, словно Афина из головы Зевса.

В трилогии, как помнит читатель, я попытался дать на это вполне недвусмысленный ответ. В принципе состоитон в двойственности русской политической культуры. Возникла эта двойственность, как я надеюсь, помнит читатель, не позже XII века, в период распада Киевско-Новгородской Руси, когда князья практически беспрерывно воевали друг с другом, и холопы, управлявшие княжескими домена­ми, насмерть враждовали с вольными дружинниками князя. Продолжалась эта непримиримая вражда столетиями. Отсюда и пошли, резонно предположить, в русской политической культуре две взаимоисключающие - и, примерно, равные по силе - традиции. Потому и назвал я одну из них холопской, а другую - традицией воль­ных дружинн^ов.

Так или иначе, в свете этой перманентной и беспощадной войны традиций становится, я думаю, понятным, что конституционный про­ект Салтыкова, конечно же, не родился на пустом месте. Он был лишь дальнейшим развитием того же пункта 98 того же Судебника 1550 года. Поскольку был тот Судебник первой попыткой русской аристо­кратии, унаследовавшей традицию вольных дружинников XII века, законодательно ограничить власть государя.

Глава одиннадцатая Последний спор

Попытка, как мы знаем, не сработала (так же, заметим в скобках, как не сработала поначалу Magna Carta 1215 года и в Англии).

Результатом её провала и был конституционный проект Салтыкова. Иначе говоря, он стал бесспорным свидетельством того, что в докре- постнические и досамодержавные времена русская аристократия обнаружила замечательную способность учиться на своих ошибках. В ходе государственного переворота Грозного пришла она, есте­ственно, к заключению, что пункт в Судебнике не может служить серьезной гарантией от царского произвола. Отсюда и полнофор­матный проект конституционной монархии 1610 года.

В отличие от В.О. Ключевского и Б.Н. Чичерина, однако, Пелипенко не только не задумывается над этой загадкой, но отбра­сывает её с порога. «Восклицания типа «Ах, если бы!» - пишет он, - выглядят не менее наивно, чем примитивные детерминистские схемы вульгаризированного гегелевско-марксистского толка»6. Другими словами, рассматривает он конституционный проект Салтыкова, погибший в пламени гражданской войны и Смуты, не как упущенную возможность, способную возродиться на другом истори­ческом перекрестке России, но как благое пожелание, ничего обще­го не имеющее с реальностью русской истории (несмотря даже на то, что три столетия спустя проект Салтыкова и впрямь возродился в Основном законе конституционной монархии 1906 года).

Пелипенко, как мы видели, думает иначе: ничего, мол, эти наив­ные либеральные поползновения не изменили - и изменить не могли - в курсе «теократической империи»7 с её «деспотической линией»8.

Допустим. Но ведь откуда-то этот проект должен был взяться. Он нисколько не похож на польскую выборную монархию. И ничего подобного ему не возникло в соседних с Россией континентальных империях XVII века - ни в Оттоманской, ни даже в Священной Римской империи германской нации. А в России почему-то возник­ло. Почему? Пелипенко этот вопрос не кажется серьезным. Верно, говорит он, «делаются попытки уравновесить имперско-теократиче- скую и либеральную линии в русской истории за счет переосмысле-

Пелипенко АЛ. Цит. соч. С.66.

Там же. С. 69.

ния масштабов и значения последней. Так поступает, в частности, А. Янов (от Ивана III к конституции Михаила Салтыкова, далее к верхов- никам и декабристам и т.д.). Однако вялый пунктир либеральных поползновений, объяснимых сначала отголосками раннесредневе- кового синкрезиса, а затем влиянием той же самой Европы... вряд ли может быть назван в полном смысле линией. Нет необходимости затевать споры по конкретным пунктам, например, о том, что если в феномене декабристов и можно говорить о какой-либо традиции, то это скорее традиция гвардейских дворцовых переворотов и т.д. Достаточно задать простой вопрос - почему в нашей истории деспо­тическая линия всегда побеждала либеральную? Никакими частны­ми причинами этого не объяснить»9.

Глава одиннадцатая «СКаЧОК» Последний спор

Что же предлагает Пелипенко вза­мен «вялого пунктира либеральных поползновений»? Как, по его мнению, могла бы вырваться Россия из удушающих объятий всегда победоносной «деспотической линии», если возможность опереться на европейские корни её собственной политической культуры небрежно, как мы видели, раскассирована? Какова, короче говоря, её перспектива в XXI веке? Пелипенко уверен, что он знает. Состоит нарисованная им перспектива тоже из двух частей.

Первая заключается в том, что как была со времен Ивана Грозного Россия имперско-деспотической «антитезой» европейской национальной государственности, так и осталась. Потому-то «прони­занное метастазами средневековой ментальности сознание [сего­дняшней российской элиты] остро неадекватно современной реаль­ности».10 И главная причина этой неадекватности та же, что во време­на Ивана Грозного - «синкретичность сознания»11.

Вторая часть перспективы, предложенной Пелипенко как, впро­чем, и всем сообществом либеральных культурологов, предполагает

9 Там же.

Там же. С. 70.

неожиданный и головокружительный качественный «скачок» России к «национальной государственности». Конечно, качественные скач­ки не противоречат «детерминистским схемам гегелевско-марксист- ского толка», но там выступают они все-таки как результат критиче­ского накопления перемен количественных. Однако первая часть перспективы Пелипенко никаких таких количественных перемен не содержит. Напротив, сознание современной российской элиты оста­ется, как мы только что слышали, «остро неадекватным современной реальности».

Глава одиннадцатая Последний спор

Тем не менее «скачок» постулируется. Более того, оказывается он императивом, единственным шансом на выживание России в современном мире. Вот пожалуйста: «Сейчас еще есть возможность, расставшись с имперской идеей, перейти к формированию нацио­нального государства. Иначе говоря, превратиться из имперского народа в национальный. Возможно, это последний шанс, который дан России».12

Странное совпадение

Непонятными здесь остаются лишь два вопроса. Во-пер- вых, с какой, собственно, стати совершит вдругтакой спасительный «скачок» страна, на протяжении столетий и до сегодняшнего дня совершенно чуждая конституционным ценностям Европы, в том числе национальной государственности? Многоэтническая, доба­вим, страна, чье сознание всегда, по мнению Пелипенко, было - и остается - синкретичным? Не выглядит ли такая ошеломляющая гипотеза еще более наивной, нежели «детерминистские схемы геге- левско-марксистского толка»?

Правда, Пелипенко мог бы указать, но почему-то не указывает, на один пример «превращения» бывшей восточно-деспотической империи в национальное государство. Произошло это в результате национальной революции Мустафы Кемаля (Ататюрка) в потерпев­шей сокрушительное поражение в Первой мировой войне

Оттоманской империи. Проблема лишь в том, что привела револю­ция Ататюрка вовсе не к установлению в Турции европейских либе­ральных ценностей, но к жесточайшей «национальной диктатуре». Другими словами, «превращение из имперского народа в нацио­нальный» обернулось для турок не свободой, но десятилетиями военной диктатуры. Может быть, поэтому и не упоминает Пелипенко турецкий пример? К сожалению, другими примерами формирова­ния национального государства из бывших деспотических империй история не располагает. Это первое, что вызывает сомнение в пред­ложенной им перспективе.

Второе - это её странное совпадение с перспективой, которой настойчиво добиваются для России самые оголтелые её национали­сты. Мы ведь еще не забыли, что первым, кто предложил отделение России от СССР был националист Валентин Распутин. И что даже ненависть к Ельцину не помешала в 1990-м националистам в Верховном Совете единодушно проголосовать за Декларацию о суверенитете России. Не забыли и того, как отчаянно добивался в нем националист Сергей Бабурин, чтобы страна называлась не Российская Федерация, а Россия.

Сегодня превращение РФ в национальное государство - клише в националистических кругах. Долой «Эр Эфию!» - их лозунг. Вот как, например, рассуждает об этом предмете рядовой националист Павел Святенков: «Россия, единственная страна СНГ, которая отказа­лась от строительства национального государства. Наша страна является лишь окровавленным обрубком СССР, официальной идео­логией которого остается «многонациональное^»... По сути это озна­чает сохранение безгосударственного статуса русского народа, которому единственному из всех народов бывшего СССР отказано в национальном самоопределении»13.

Ни Распутин, ни Святенков, ни их единомышленники, которых не перечесть, не станут скрывать, что этому преклонению перед «нацио­нальной государственностью» научил их общий наставник, необы­чайно сейчас популярный в Москве эмигрантский философ Иван Александрович Ильин. Нет слов, Ильину случалось, как видели мы

Святенков П. Россия как антипроект // APN. ру. 2006, 21 мая.

хотя бы в эпиграфе к этой главе, применять свое учение о «нацио­нальной государственности» и к оправданию гитлеризма. В 1933 - 1934 годах он жестоко обличал либеральную Европу в неспособности оценить в гитлеровском государстве такие его «положительные черты, как патриотизм, вера в самобытность германского народа и силу германского гения, чувство чести, готовность к жертвенному служению, социальная справедливость и внеклассовое братски-все­народное единение».

Нам, однако, важно сейчас то, чему учил Ильин своих наследни­ков относительно будущего России, хотя, видит бог, никаких особен­ных отличий оттого, чем восхищался он в нацистской Германии, мы и тут не обнаружим. Нам опять объяснят, что диктатура это хорошо, ибо «только национальная диктатура способна сформировать в России национальную государственность»1А (курсив Ильина), а демократия, наоборот, плохо (поскольку «если что-нибудь может нанести России после коммунизма новые тягчайшие удары, то это именно... демократический строй»15.

Тут все понятно. Странным представляется лишь то, каким обра­зом затесались в эту мрачноватую компанию либеральные культуро­логи. И еще непонятно, что же такое знают о перспективе, предло­женной Пелипенко, русские националисты, чего не знает он?

w Глава одиннадцатая

О «деспотической последний«.<* линии»

К счастью, по ряду причин, детально рассмотренных в трилогии, Россия вовсе не стоит перед драматическим выбором между китайской и турецкой историческими моделями. Прежде всего потому, что, вопреки Пелипенко, она, в отличие от Китая и Турции, никогда не была деспотией. Вся теоретическая часть трилогии, по сути, посвящена очень подробному и, хочется думать, убедительному опровержению этого исходного тезиса либеральных культурологов.

Ильин И. О грядущей России. М., 1993. С. 149. Там же. С. 158.

Сколько я знаю, в русской историографии еще не было попыток специальной верификации распространенного утверждения, что Россия когда-либо принадлежала к семейству деспотических импе­рий, будь то в его монгольской ипостаси, как уверен был Карл Виттфогель, или византийской, как полагал Арнольд Тойнби, или эллинистической, как думает Ричард Пайпс. Я опирался в своей проверке этих гипотез на исследования Аристотеля, Жана Бодена, Юрия Крижанича, Монтескье, Гегеля, Маркса, Виттфогеля и Валлерстайна.

Итог верификации, как мог убедиться читатель, не оставил ни малейших сомнений, что Россия никогда не принадлежала к семей­ству деспотических империй в какой бы то ни было его ипостаси (я, конечно, понимаю, что в повседневном обиходе слова «деспо­тический» и «самодержавный» друг от друга недалеки, но культуро­логи все-таки претендуют на теоретический анализ). Точно так же, впрочем, как ~ после роковой победы иосифлян и Грозного, т.е. после того, как угасло ее Европейское столетие - никогда больше не принадлежала Россия и к семейству абсолютистских монархий Европы.

Здесь нет смысла пересказывать подробности науки Деспотоло- гии, как назвал я совокупность всех этих исследований. Обращу вни­мание лишь на две особенности деспотизма как «системы тотальной власти», по выражению Карла Виттфогеля. Во-первых, в этой систе­ме не существовало - и не могло существовать - альтернативных моделей политической организации общества. Причем по самой простой причину ничего подобного не возникало даже в головах подданных деспотических государств. Задушить султана или сверг­нуть падишаха, это пожалуйста. Но изменить политическую систему - такого мятежники представить себе не могли. В результате все без исключения новые богдыханы и падишахи неукоснительно вос­производили старый режим с точностью до мелочей.

В этом согласны и Аристотель, и Монтескье, и Виттфогель. Но если так, даже то, что Пелипенко презрительно именует «вялым пунк­тиром либеральных поползновений», просто не могло бы при рус­ском деспотизме возникнуть. Но ведь возник же.

А во-вторых, «система тотальной власти» в принципе исключала частную собственность на землю, что, естественно, делало невоз­можной наследственную аристократию, которая, как мы знаем, существовала в России с начала ее государственности. Более того, в XV-XVI веках, например в период самой жестокой борьбы между нестяжателями и иосифлянами, церкви принадлежало больше земель, нежели великому князю. На самом деле в основе всей рус­ской истории в эти столетия, как документально доказано в первой книге трилогии, лежала борьба за землю, факт немыслимый ни в какой деспотии, где бесспорным - и единственным! - собственни­ком всей земли в государстве был султан (или падишах). Короче говоря, получается, что, вопреки утверждению Пелипенко, никакой «деспотической линии» в русской истории просто не было.

Попробуем, однако, для верности подойти к делу с другой сторо­ны. Как знаем мы из всемирного исторического опыта, любое прави­тельство стремится к «тотальной власти», как магнитная стрелка к северу. И, как правило, ее добивается, если не встречает на своем пути мощные ограничения, будь то институциональные, как в совре­менных демократиях, или - в прежние века - в «нравственно обяза­тельной», по выражению В.О. Ключевского, традиции. Так что же, спрашивается, помешало добиться «тотальной власти» русскому самодержавию? Почему, иначе говоря, никогда не смогло оно изба­виться ни от наследственной аристократии, ни от альтернативных моделей политической организации (причем неизменно европей­ских), которые, как мы тоже в трилогии видели, регулярно возникали в России в каждом столетии?

Спросим далее вместе с Владимиром Вейдле, почему «не отата- рилась и не отреклась от европейского наследства» Россия за два с половиной века степного ига? Почему «не отатарилась» она даже в огне тотального террора Грозного или Сталина, хотя и уподобилась на четверть столетия ее государственность «тотальной власти», как в XVI веке, так и в XX? Уподобилась, но не стала. Хотя бы потому, что после каждого из российских тиранов неизменно следовала либе­ральная «оттепель» - после Ивана IV «деиванизация», после Павла I «депавловизация», если можно так выразиться, после Николая I

«дениколаизация» и так далее вплоть до десталинизации после Сталина? Ничего подобного никогда не было ни в одном деспотиче­ском государстве? Почему?

Если и эта регулярная либерализация режима после каждой диктатуры, сколь бы относительной она ни была, не свидетельствует о принципиальной двойственности политической культуры, я уж и не знаю, что еще могло бы об этом свидетельствовать. Разве лишь то обстоятельство, что ни при Екатерине II, ни при Александре I, ни при Александре II Европой Россия тоже не стала, хоть и уподобилась в те поры европейскому абсолютизму. Опять-таки уподобилась, но не стала. Хотя бы потому, что за «либеральным» царствованием Екатерины следовала диктатура Павла I, за царствованием Александра I - диктатура Николая , за царствованием Александра II - диктатура Александра III. Вот таким цивилизационно неустойчивым, в отличие от деспотизма, скользким, «хамелеонским», если хотите, режимом было русское самодержавие.

И это обстоятельство ставит нас перед выбором: либо ничего из только что перечисленного не существовало, либо доморощенная теория «Русской власти» (или «Русской системы») А.И. Фурсова и Ю.С. Пивоварова, отождествившая самодержавие с деспотизмом, теория, на которую так доверчиво положились либеральные культу­рологи, обманула их с самого начала. И размышляют они о русской истории, исходя из ложной предпосылки.

t w \Глава одиннадцатая

Дворцовый переворот? I noa^c™»

Правда, можно еще объяснить Европейское столетие 1480- 1560 годов, как делает Пелипенко, неким «раннесредневековым синкрезисом». Но уж слишком очевидной натяжкой было бы отнести XVI век, эпоху Возрождения, к раннему средневековью. Не меньшей, впрочем, натяжкой, чем объяснение декабризма «традицией гвар­дейских дворцовых переворотов». Слышали ли вы когда-нибудь о дворцовом перевороте, а в России XVIII века их и впрямь было много и все они были гвардейскими, участники которого разработали бы

три проекта вполне европейской конституции (впрочем, в 1730 году таких проектов, как помнит читатель, было тринадцать)?

Да вспомним хотя бы открытое письмо Герцена Александру II от 1 октября 1857 года. «Много ли сил надо было иметь Елизавете I при воцарении, Екатерине N для того, чтобы свергнуть Петра III?» - спра­шивал Герцен. И отвечал: «заговорщикам 14 декабря хотелось боль­ше, чем замены одного лица другим, серальный переворот был для них противен... они хотели ограничения самодержавия письменным уложением, хранимым выборными людьми, они хотели разделения властей, признания личных прав, словом, представительное прави­тельство в западном смысле... Оттого, что император Александр, понимая многое - ничего не умел сделать, неужели можно назвать преступлением, что другие понимали тоже, но, совсем обратно ему, считали себя способными сделать? Люди эти были прямым ответом на тоску, мучившую новое поколение: «Мы освободили мир, а сами остались рабами»[182].

Самодержавная

И этот «ответ на тоску, мучившую поколение», ответ, в котором «участвовали представители всего талантливого, образованного, знатного, благородного и блестящего в России»[183], Пелипенко обьяс- няет традицией дворцовых переворотов? А ведь было, как мы уже говорили, еще за три столетия до декабристов поколение Алексея Адашева, решившееся на столь же невероятно дерзкий по тем вре­менам - и ничуть уж не внушенный, как мы видели, «влиянием той же самой Европы» и тем более «раннесредневековым синкрези- сом» - вызов самодержавию, внеся свой знаменитый впоследствии пункт 98 в «письменное уложение, хранимое выборными людьми».

Iлава одиннадцатая Последний спор

революция

Речь здесь о целых поколениях либеральной элиты, добивавшихся политической модернизации России. А ведь

были еще, пусть преходящие, но все-таки массовые, взрывы вполне либеральных устремлений, такие, как октябрьская 1905 года все­общая забастовка, принесшая России то самое «письменное уложе­ние», о котором мечтали декабристы, или как революция февраля 1917, освободившая страну от «сакрального» самодержавия, или, уже у нас на глазах, события 1989-1991 годов, освободившие её от ярма империи. Это, однако, вплотную подводит нас к заключительно­му - и убийственному, по мнению Пелипенко, - его вопросу: «почему в нашей истории деспотическая линия всегда побеждала либераль­ную?»[184]. Во-первых, как мы видели, не всегда (если, конечно, не предположить, что русская история и впрямь начинается с победы иосифлян и Ивана Грозного). Во-вторых, никакой «деспотической линии» в России, как мы только что выяснили, никогда не было. Была самодержавная, холопская. В-третьих, мы достаточно точно сегодня знаем основные даты, причины и последствия того драма­тического «перелома» в соотношении сил между традицией воль­ных дружинников и холопской, который внезапно и резко изменил траекторию исторического движения страны на столетия вперед, лишив её способности сопротивляться произволу государства и его холопов (или на ученом языке - способности к политической модернизации).

Согласитесь, что траектория эта должна была измениться и впрямь неузнаваемо, если, как доказал замечательный русский историк Михаил Александрович Дьяконов, при Иване Ш искали себе убежища в России богатые и влиятельные западные вельможи, а после революции Грозного побежали они от неё, как от чумы[185]. И с этого момента и на века слыла она в Европе символом произво­ла. Читатель, я надеюсь, извинит меня, если именно на этом решаю­щем в русской истории событии (и на всем, что с ним связано) мне придется остановиться подробней.

А конкретно случилось тогда, как мы помним, вот что. Четвертое поколение либеральной партии нестяжателей, боровшееся за цер­ковную Реформацию в России - сначала под покровительством

Ивана Ш, а потом самостоятельно - потерпело окончательное пора­жение. Означало его поражение, что так называемое «второе изда­ние» крепостного права вводиться будет в России не за счет конфи­скации монастырских земель, как произошло это у её североевро­пейских соседей, в Швеции, Дании, Норвегии, Финляндии, не говоря уже об Англии или Исландии (Россия тоже, как мы знаем, была тогда североевропейской страной), но за счет экспроприации земель боярских и крестьянских. А это в свою очередь предрекало и госу­дарственный переворот Ивана Грозного, и политический разгром боярской аристократии и тотальное закрепощение крестьянства (в Северной Европе крепостничество так никогда и не вышло за пре­делы конфискованных церковных земель. Соответственно уцелели как политическое влияние аристократии, так и мощный массив сво­бодного крестьянства).

Другую судьбу обещала России сокрушительная победа иосиф­лян. Да, они сумели отстоять монастырские земли, но цена уплачен­ная ими за это - благословение неограниченной и вдобавок «сак­ральной» власти царя в стране, где не успели еще после степного ярма окрепнуть ограничения власти, - оказалась чудовищной. Они создали монстра. В ходе самодержавной революции Грозный царь разгромил и церковь, и аристократию, и, отменив «крестьянскую конституцию» Ивана III, закрепостил подавляющее большинство населения страны.

Нет печальнее чтения, нежели вполне канцелярское описание этой национальной катастрофы в официальных актах, продолжав­ших механически крутиться и крутиться, описывая то, чего уже нет на свете. « В деревне в Кюлекше, - читаем в одном из таких актов, - лук Игнатки Лукьянова запустел от опричнины - опричники живот погра­били, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно сбежали... Лук Еремейки Афанасова запустел от опричнины - опричники живот пограбили, а самого убили, а детей у него нет... Лук Мелентейки запу­стел от опричнины - опричники живот пограбили, скотину засек­ли,сам безвестно сбежал...»[186]

И тянутся и тянутся бесконечно, как русские просторы, бумаж­ные версты этой летописи человеческого страдания. Снова лук (уча­сток) запустел, снова живот (имущество) пограбили, снова сам сги­нул безвестно. И не бояре это все, заметьте, не «вельможество син­клита царского», а простые, нисколько не покушавшиеся на госуда­реву власть мужики, Игнатки, Еремейки да Мелентейки, вся вина которых заключалась в том, что был у них «живот», который можно пограбить, были жены и дочери, которых можно изнасиловать, земля, которую можно отнять - пусть хоть потом запустеет.

...Преподавал в конце XIX века в Харьковском университете легендарный реакционер профессор К. Ярош, стоявший на страже исторической репутации Ивана Грозного столь свирепо, что даже такие непримиримые современные её защитники, как В. Кожинов или А. Елисеев, решительно перед ним бледнеют. Но и Ярош ведь вынужден был признать, познакомившись с Синодиком (поминаль­ником жертв опричнины, составленным по приказу самого царя), что «кровь брызнула повсюду фонтанами и русские города и веси огла­сились стонами... Трепетною рукою перелистываем страницы знаме­нитого Синодика, останавливаясь с особенно тяжелым чувством на кратких, но многоречивых пометках: помяни, Господи, душу раба твоего такого-то - сматерью и зженою, и ссыном, и сдочерью»[187].

Замечательный поэт Алексей Константинович Толстой тоже при­знавался, что перо выпадало у него из рук при чтении Синодика. И не столько оттого, писал он, что могло существовать на русской земле такое чудовище, как царь Иван, сколько оттого, что существовало общество, которое могло смотреть на него без ужаса. Большинство русских ист<уэиков XIX века с ним соглашалось. Н.М. Карамзин негодовал по поводу того, что «по какому-то адскому вдохновению возлюбил Иван IV кровь, лил оную без вины и сёк головы людей славнейших добродетелями»[188]. М.П. Погодин был еще непримири­мее: «Злодей, зверь, говорун-начетчик с подьяческим умом... Надо же ведь, чтобы такое существо, потерявшее даже лик челове­ческий, не только высокий лик царский, нашло себе прославите- лей»[189]. Итог подвел С.М. Соловьев: «Он сеял страшными семенами -

и страшна была жатва... Да не произнесет историк слова оправдания такому человеку»[190].

Добавьте, что человек этот резко изменил традиционную страте­гию страны, «повернув, - по его собственным словам, - на Германы» и открыв тем самым её южные границы для крымских разбойников. Удивляться ли, что те сожгли Москву на глазах у изумленной Европы? Такого пожара страна еще не видела. В огне погибло, как помнит читатель, почти всё население города. Те, кто спрятался в каменных подвалах, задохнулись от дыма, в том числе главнокомандующий московскими войсками Иван Петрович Вельский. Улицы были зава­лены обгоревшими трупами. Их сбрасывали в реку, но так много их было, что «Москва река мёртвых не пронесла». Город пришлось заселять заново.

Вдобавок еще увели в полон крымчаки по позднейшим подсче­там около 8оо тысяч беззащитного населения центральных областей России, положив начало их вековому запустению. Добавьте также, что вместе с бессмысленно загубленными полками, полегшими на полях Ливонии, и с никем несчитанными тысячами Еремеек и Мелентеек, сгоревших в пламени опричного террора, жизнью каждо­го десятого заплатила Россия за «адское вдохновение» своего царя.

. . \Глава одиннадцатая

Наследство Грозного I последн-йсор царя

Но все это лишь о стратегических ошибках царя Ивана и о первом в русской истории тотальном терроре, ^ез которого оказа­лось, как мы видели, невозможно сломать либеральный для своего времени государственный строй докрепостнической и досамодер- жавной России. Историки XIX века еще не знали о замечательном хозяйственном подъеме страны в первой половине XVI столетия. Это раскопали в провинциальных архивах их советские коллеги в 1960-е. И лишь тогда стало в полной мере понятно, что на самом

деле сотворил с растущей, процветающей страной Грозный царь. Он ее разорил. Дотла. Втравив ее в бесконечную четвертьвековую войну против всей Европы, закончившуюся вдобавок позорной капитуляцией России, он отбросил ее экономику по меньшей мере на столетие назад, превратив ее в самое отсталое государство Европы, в «бедный, - по словам С.М. Соловьева, - слабый и почти неизвестный народ»[191]. Именно с той поры и обречена была Россия «догонять» Европу.

И сделал Грозный царь все, что было в человеческих силах, чтобы она никогда ее не догнала. Ибо несопоставимо страшнее ока­зались последствия его самодержавной революции для будущего страны. Я говорю об институциональных и идейных нововведениях Грозного, сделавших эту революцию необратимой - на столетия. Основных нововведений было четыре.

Первым стала отмена Юрьева дня. Для русского крестьянства эта потеря обернулась катастрофой, от которой оно так никогда и не смогло оправиться. Прикрепление к земле навечно неминуемо должно было перерасти в вековое рабство, включая распродажу крепостных семей в розницу. Не менее страшно для будущего страны было лишение крестьян, наряду с собственностью, и элементарного просвещения. Они оказались оставлены наедине с архаическими представлениями о мире, по сути, законсервированы в средневе­ковье. До такой степени, что, по выражению М.М. Сперанского, даже «чтение грамоты числилось [у них] между смертными грехами»[192]. Россия заплатила за это злодейство своего царя не только церков­ным расколом пугачевщиной, но в конечном счете и советской властью, руководящее ядро которой составили после самоуничтоже­ния петровской Росии не в последнюю очередь выходцы из того же искусственно архаизированного «мужицкого царства».

На следующее, пожалуй, самое долговечное нововведение той поры впервые, кажется, обратила внимание американский историк Присцилла Хант. То была придуманная теми же иосифлянами специ­ально для Ивана IV теория сакральности верховной власти. Согласно

ей, обладал верховный властитель, подобно Христу, двумя телами - земным и небесным. В повседневной жизни мог он и согрешать как всякий земной человек, но как воплощение Господней воли оши­баться он не мог. Поскольку оказывался каким-то образом царь даже не наместником Бога, как всякий абсолютный монарх его времени, но в известном смысле и самим Богом. Будучи ответственным не только за благоустройство страны, но и за готовность душ человече­ских к вечной жизни - во всем христианском мире, - обязан он был «очистить этот мир от скверны и греха». Хант назвала эту теорию «персональной мифологией царя Ивана»[193].

Так оно поначалу и было. Но идея прижилась. И постепенно ока­залась центральным мифом самодержавия. Впоследствии распо- странился миф, как выяснилось, и на власть атеистическую, а при Сталине и вовсе словно бы воссиял прежним неземным светом. Можно предположить, что и в наши дни именно на обломках этого иосифлянского мифа и держатся запредельно высокие рейтинги верховной власти.

Третьим нововведением Грозного царя как раз самодержавие и было.. Благословение иосифлян, легитимизировавшее неограни­ченную и сакральную власть (читай произвол) царя, обернулась катастрофой для русской аристократии. Даже та ее часть, что уцеле­ла в огне тотального террора опричнины и вызванной им великой Смуты, довольно скоро - и надолго - оказалась политически бес­плодной. Просто потому, что превратилась в рабовладельческую и, следовательно, полностью зависимую от власти.

Коварство этого плана, обеспечившее ему столь невероятное долголетие, заключалось помимо всего прочего в том, что он вовле­кал в орбиту холопской традиции одновременно и «низы» и «верхи»

ч>

общества. Если крестьянство было отныне в рабстве у землевладель­цев и средневековой архаики, то землевладельцы в свою очередь оказались в рабстве у власти и патологической грезы Ивана Грозного о «першем государствовании» (о мировом первенстве на современ­ном политическом сленге), намертво переплетенной с четвертым, и почти столь же долговечным, как миф о сакральности верховной

власти, его нововведением - агрессивной экспансионисткой импе­рией. Если, как писал впоследствии Георгий Петрович Федотов, «самодержавие было ценой, уплаченной за экспансию, то для России... продолжение ее имперского бытия означало бы потерю надежды на ее собственную свободу»28.

IГлава одиннадцатая

Перерождение I ·*>««,...■ о**

Гигантская историческая ловушка, выстроен­ная по иосифлянскому плану, захлопнулась. Россия стала другой страной - на века. У подданных Грозного царя не осталось никакой защиты от произвола власти. Если не считать, конечно, русского бунта бессмысленного и беспощадного, как окрестил его в «Капитанской дочке» Пушкин (мы привыкли, что ударение в этой знаменитой фразе обычно делается на «беспощадности» бунта, для Пушкина, надо полагать, важнее была именно его «бессмыслен­ность»29.

Трудно, пожалуй, найти где-либо более яркое отличие этой идео­логии самодержавия, очень точно зафиксированной в посланиях царя князю Андрею Курбскому, от идеологии европейского абсолю­тизма, чем в «Республике» Жана Бодена. Воден был современником Грозного и автором классической апологии абсолютной монархии, оказавшей огромное влияние на всю её идейную традицию. Точно так же, как царь Иван, был он уверен, что «на земле нет ничего более высокого после Бога, чем суверенные государи, поставленные Им как Его лейтец^нты для управления людьми». И не было у Бодена ни малейшего сомнения, что всякий, кто, подобно Курбскому, «отказы­вает в уважении суверенному государю, отказывает в уважении самому Господу, образом которого является он на земле»30.

Более того, вопреки Аристотелю, главным признаком цивилизо­ванного человека считал Воден вовсе не «участие в суде и совете», а совсем даже наоборот - безусловное повиновение воле монарха.

Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Спб., 1991, т. i. С. 326

ПушкинА.С. Поэзия и проза. Предисл. С.Петрова, М., ОГИЗ: Гослитиздат. С. 634.

Цит. по: Kapeee Н.Н. Западноевропейская абсолютная монархия XV, XVII, XVIII веков. Спб., 1908. С. 330.

До сих пор впечатление, согласитесь, такое, что хоть и был Воден приверженцем «латинской» ереси, Грозный, пожалуй, дорого бы дал за такого знаменитого советника.

И просчитался бы. Ибо оказалось, что при всём своем монархи­ческом радикализме имущество подданных рассматривал Воден как их неотчуждаемое достояние. Ничуть не менее неограниченное, чем власть государя. Мало того, он категорически утверждал, что поддан­ные столь же суверенны в распоряжении своим имуществом, сколь суверенны государи в распоряжении страной. И потому облагать их налогами без их добровольного согласия означало, по его мнению, обыкновенный грабеж (легко представить себе, что сказал бы Воден по поводу разбойничьего похода Грозного на Новгород).

Но и Грозный в свою очередь несомненно усмотрел бы в концеп­ции Бодена нелепейшее логическое противоречие. И был бы прав. Ибо и впрямь, согласитесь, нелогично воспевать неограниченность власти наместника Бога на земле, жестко ограничивая его в то же время имущественным суверенитетом подданных. Но именно в этом противоречии и заключалась суть европейского абсолютизма. Он действительно был парадоксом. Но он был живым парадоксом, про­существовавшим столетия. Более того, именно ему, как мы знаем, и суждено было сокрушить неограниченность монархии, безраздель­но властвовавшей до него на этой земле.

Естественно, иосифлянство никаких таких парадоксов не допус­кало. Оно было плоским, как доска: произвол царя сакрален, поскольку сакрально всё, что исходит от царя. Беззаветная защитни­ца иосифлянства в наши дни НА Нарочницкая видит в этом освяще­нии произвола не только отличительную черту самодержавия, но и Главное его достоинство по сравнению с «латинской» ересью. Она уверена, что, не понимая этого, «несерьезно в научном отношении судить о сущности московского самодержавия»[194].

В научном-то отношении, однако, сущность самодержавия пони­мал еще Боден. Недаром же приравнял он Москву Ивана Грозного к главному в тогдашнем европейском сознании оплоту восточного дес­потизма, Оттоманской Турции. Только вот, похоже, не взяла в расчет

Нарочницкая, что в практическом отношении иосифлянское освяще­ние произвола оказалось, между прочим, оправданием тотального террора Грозного. Того самого, по поводу которого и предупреждал С.М. Соловьев: «Да не произнесет историк слова оправдания такому человеку».

Впрочем, и тотальный террор, и разорение страны, и порабоще­ние соотечественников с лихвой искупаются, по мнению защитников иосифлянства, торжеством имперской мечты о Москве как о III Риме, мечты, ставшей после самодержавной революции Грозного офици­альной идеологией Московии.

Крупнейший историк русской церкви А.В. Карташев, всей душой симпатизировавший торжеству иосифлянства, не оставляет в этом ни малейшего сомнения, когда сообщает нам, что в результате самодер­жавной революции «сама собою взяла над всеми верх и расцвела, засветилась бенгальским огнем и затрубила победной музыкой увенчавшая иосифлянскую историософию песнь о Москве - III Риме»[195]. Не забудем также, что писалось это не в XVI веке, а в XX, когда «победная музыка» иосифлянства оглушала тоталитар­ную сталинскую империю.

В итоге произошло то, чего не могло в таких обстоятельствах не произойти. Я назвал это перерождением русской государственности, которое обозначил за неимением лучшего термина как «политиче­скую мутацию» (смысл её именно в том и состоял, чтобы лишить стра­ну способности сопротивляться произволу власти). Впрочем, у Владимира Сергеевича Соловьева было для этого перерождения, как мы помним, и другое название. Он именовал его «особняче- ством»,т.е. отречением России от её европейского прошлого.

Глава одиннадцатая Последний спор

«долгого рабства»

Читатель знает, чем отличается моё определение оттого, что предложил Соловьев. Тем, в первую оче­редь, что принимает всерьез то, во что Соловьев, как и большинство дореволюционных интеллектуалов, никогда не верил. А именно гроз­ное предостережение Герцена, вынесенное в эпиграф этой главы. То, другими словами, что отречение от европейского прошлого чревато и отречением от европейского будущего. Короче говоря, что тради­ция «долгого рабства» (холопская, в моих терминах, традиция) может и победить в России - если не будет вовремя «поглощена» другими, либеральными элементами её политической культуры.

Традиция

Тем более реальной представляется такая перспектива, что стра­на уже трижды в своей истории пережила грандиозные попытки пол­ного подавления своих нестяжательских элементов, своего рода репетиции, если хотите, абсолютного отторжения от Европы, когда, по выражению известного русского историка А.Е. Преснякова, «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических типа, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»[196]. Их, эти попытки, длившиеся порою много десятилетий, и назвал я в трилогии «выпадениями» из Европы.

Разумеется, мнения по поводу того, хороши или плохи были для страны эти «выпадения», расходятся и по сию пору. Современные иосифляне по-прежнему горой стоят как за московитское «выпаде­ние» XVII века, так и за николаевское во второй четверти XIX, и уж тем более за сталинистское в XX. Другое дело, что на практике вопрос этот давно уже перестал быть лишь предметом интеллектуальных раз­ногласий. Роковые для России результаты всех этих «выпадениий» доказаны, можно сказать, экспериментально. Хотя бы тем, что все без исключения приводили они к катастрофическому отставанию страны от современного им мира, к историческим тупикам, если угодно, не говоря уже о неизменном «оцепенении духовной деятель­ности», по известному выражению И.В. Киреевского. Тем, наконец, что после каждого из таких «выпадений» стране приходилось зано­во, словно очнувшись от смертельного сна, начинать жизнь с чистого листа, опять и опять адаптируясь к реалиям современного мира - как материальным, так и психологическим.

В трилогии я старался, чтобы у читателя не осталось по этому поводу ни малейших сомнений. Здесь достаточно примера первого (самого продолжительного и лучше других исследованного в русской историографии) московитского «выпадения», в результате которого процветающая, как мы видели, Россия первой половины XVI века, слывшая центром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой, превратилась вдруг, как слышали мы от С.М. Соловьева, в «бедный, слабый, почти неизвестный народ».

Впрочем, и задолго до Соловьева соратники Петра I и Екатерины II тоже нисколько не сомневались в том, что московитская эпопея была для страны временем исторического «небытия» и «невеже­ства», когда русских «и за людей не считали». Например, 21 сентября 1721 года канцлер Головкин так сформулировал главную заслугу Петра: «Его неусыпными трудами и руковождением мы из тьмы небытия в бытие произведены»34. Четыре года спустя, уже после смерти императора русский посол в Константинополе Иван Неплюев высказался еще более определенно. «Сей монарх научил нас узна­вать, что и мы люди»35. Полвека спустя подтвердил это дерзкое сужде­ние руководитель внешней политики при Екатерине граф Панин: «Петр, выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтобы уравнять о^ный державам второго класса»36. Ну, не сговори­лись же все эти люди, право!

Верно, есть читатели, принципиально не доверяющие в таких вопросах суждениям деятелей послепетровской эпохи, считая их пред­убежденными в отношении Московии. Но вот, пожалуйста, свидетель­ства непредубежденных современников, наблюдавших московитскую жизнь собственными глазами. Послушаем, что сказал московский

Цит. по: Ключевский В.О. Сочинения. М., 1958. Т. 4. С. 206.

Там же. С. 206-207.

Там же. Т. 5,. С.340.

генерал князь Иван Голицын польским послам: «Русским людям слу­жить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести. Одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины лучших русских людей... Останется, кто стар и служить не захочет, а бедных людей ни один человек не останется»37. Как видим, даже много лет спустя после Минина и Пожарского и изгнания «лати- нов» из Кремля, которое так шумно празднуют сейчас в Москве, всё еще, оказывается, неудержимо бежали православные к «ляхам».

А вот самый надежный и авторитетный свидетель. Я говорю о том, как видел московитский быт русский европеец XVII века Юрий Крижанич. В другое время другой русский европеец назвал анало­гичные наблюдения «сердца горестными заметами». Но вот они. «Люди наши косны разумом, ленивы и нерасторопны. Мы не способ­ны ни к каким благородным замыслам, никаких государственных или иных мудрых разговоров вести не можем, по сравнению с поли­тичными народами полунемы и в науках несведущи и, что хуже всего, народ пьянствует - от мала до велика»38.Не могу не признать, что очень меня за эти «заметы» ругали, когда я процитировал их в какой-то статье. В таком примерно духе: «Нашел на кого ссылаться. Крижанич был известный русофоб и папский шпион». Но вот Николай Александрович Бердяев, уж точно не русо­фоб и тем более не шпион, описывал иосифлянский рай Московии в тех же, оказывается, терминах, что и Крижанич. Судите сами: «Московское царство было почти без-мысленно и без-словесно39. И словно этого мало, добавил в другой книге: «Московский период был самым плохим в русской истории. Киевская Русь не была замкну­та от Запада, была восприимчивее и свободнее, чем Московское царство, в удушливой атмосфере которого угасла даже святость»40.

А академик В.И. Пичета, совсем не симпатизировавший идеям Крижанича, написал тем не менее о них целую книгу. И ударение в ней сделал отнюдь не на «шпионстве» или русофобии Крижанича, а

Соловьев С.М. Цит. соч. Кн. ю. С. 473.

Крижанич Ю. Политика. М., 1967. С. 191.

Бердяев НА. Истоки и смысл русского коммунизма. Париж, 1955. С. 5.

Бердяев НА. Русская идея. М., 1997. С. 6.

напротив, на том, что был он единственным в тогдашней России чело­веком Возрождения. «Это какой-то энциклопедист, он и историк и философ, богослов и юрист, экономист и политик, теоретик госу­дарственного права и практический советник по вопросам внутрен­ней и внешней политики»41. В общем, как бы ни возмущались сего­дняшние иосифляне, придётся нам все-таки признать «сердца горестные заметы» Крижанича за истинную правду.

Так же, как жалобу князя Голицына и скорбное письмо патриарха Никона царю Алексею: «Ты всем проповедуешь поститься, а теперь неведомо кто и не постится ради скудости хлебной, во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего... Нет никого, кто был бы помилован: везде плач и сокрушение, нет веселящихся в дни сии»42.Тем более что помимо клеветы на Крижанича противопостав­ляют всем этим горьким свидетельствам современников сегодняш­ние иосифляне лишь откровенный вздор! Самый громогласный из них М.В. Назаров, больше прославившийся, впрочем, призывом поставить еврейские организации в России вне закона, утверждает, что «Московия соединяла в себе как духовно-церковную пре­емственность от Иерусалима, так и имперскую преемственность в роли Третьего Рима». Естественно, «эта двойная роль сделала [тог­дашнюю] Москву историософской столицей всего мира»43. Тем более что «русский быт стал тогда настолько православным, что в нем невозможно было отделить труд и отдых от богослужения и веры»44. Доктор исторических наук Н.А. Нарочницкая, разумеется, поддержи­вает единомышленника, добавляя, пусть и слегка косноязычно, что именно в москов1Атские времена «Русь проделала колоссальный путь всестороннего развития, не создавая противоречия между содержа­нием и формой»45.

Проблема со всеми этими утверждениями лишь одна. Поскольку

Пичета В.М. Ю.Крижанич, экономические и политические его взгляды. Спб., 1901. С. 13.

Цит. по: Ключевский В.О. Т. 3. С. 261.

Назаров М.В. Тайна России. М., 1999. С. 488.

Там же.

Нарочницкая Н.А. Цит. соч. С. 130. 21 Янов

их авторы не могут привести в подтверждение своей правоты ни еди­ного факта, читателю приходится верить им на честное слово. К несчастью для них, один единственный факт, приведенный В.О. Ключевским, не оставляет от их рассуждений камня на камне. Оказывается, что оракулом Московии в космографии был Кузьма Индикоплов, египетский монах VI века, полагавший землю четырех­угольной46. Это в эпоху Ньютона - после Коперника, Кеплера и Галилея!

Какое уж там, право, «всестороннее развитие»? Какой Третий Рим? Какая «историософская столица мира»? Скорее уж, согласи­тесь, нечто подобное «небытию», упомянутому канцлером Головкиным. Мудрено ли, что так безжалостно отверг Петр эту «чер­ную дыру» с ее четырехугольной землей?Результаты следующего «выпадения» (во второй четверти XIX века) были не лучше. Но поскольку «загадке николаевской России» целиком посвящена вторая книга трилогии, останавливаться здесь на них подробно нет, пожалуй, смысла. Я мог бы разве что сослаться на известную резолюцию тогдашнего министра народного просвеще­ния Ширинского-Шихматова, запретившую в России преподавание философии (обоснование было вполне достойно Кузьмы Индикоплова: «польза философии не доказана, а вред от неё возмо­жен»47.Но сошлюсь лишь на приговор, вынесенный николаевской России одним из самых лояльных самодержавию современников, известным историком М.П. Погодиным: «Невежды славят её тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нрав­ственно. Рабы славят её порядок, но такой порядок поведет страну не к счастью и славе, а в пропасть»48. О конечных результатах послед­него по счету «выпадения» говорить не стану: мои современники знают о них по собственному опыту.

А вывод из всего этого какой же? Нет, не жилось России без Европы, неизменно дичала она, впадала в иосифлянский ступор и

Ключевский В.О. Цит. соч. Т. 3. C.296.

Никитенко А.В. Дневник: в 3 т. Мм 1950. Т. 1. С. 334.

Погодин М.П. Историко-политические письма и записки. М., 1974. С. 259.

\

«тишину кладбища» (сегодня мы называем это стагнацией), будь то в XVII веке, в XIX или вXX. Увы, прозрение Герцена никого в его время не научило. Не научило и поныне. Во всяком случае не мешает оно какому-нибудь православному хоругвеносцу вроде Александра Дугина бросать в молодежную толпу самоубийственный лозунг «Россия всё, остальные ничто!».

Молодежь, конечно, не знает о страшных «репетициях» отторже­ния от Европы, которым посвящена трилогия, но Дугин-то знать обя­зан, интеллектуал вроде бы, на европейских языках читает. А вот не страшится, что в один несчастный день сбудется предостережение Герцена, традиция «долгого рабства» и впрямь победит своих сопер­ниц, страна снова нырнет в трижды изведанную бездну - и не вынырнет. Не найдется у неё ни нового Петра, ни нового Александра II, ни даже нового Горбачева.

Я, впрочем, говорю здесь об этом лишь для того чтобы объ­яснить, почему в знаменитом споре 1859 года о будущем России между Герценом и Б.Н. Чичериным (который верил в линейный, европейский сценарий политического развития России) я безуслов­но на стороне Герцена. В отличие от оппонента, угадал он в роковой непоследовательности реформ Александра II в 1860-е угрозу очеред­ного «выпадения» страны из Европы.

^ Глава одиннадцатая

Россиябез Стал и н а ?

Опять ведь уподобилась тогда она Европе - и опять не посмела стать Европой. Несмотря даже на то, что было это в ту пору так возможно, так естественно, как никогда, - и совсем другой доро­гой могла бы в этом случае пойти российская история-странница. Просто потому, что не на улице разыгрались бы при таком повороте событий политические баталии, а на подмостках народного предста­вительства, как по общепринятым в Европе 1860-х правилам, дела­лось это там.

И не состоялись бы в этом случае ни 1905-й, ни 1917-й. И разоча­рованный Ленин отправился бы себе в Америку, как намеревался он

еще за год до Октября. И не взяли бы в России верх коммунисты. И не пришел бы, стало быть, на антикоммунистической волне к власти в Германии Гитлер. И не возник бы Сталин. И не было бы ни великой войны между двумя тиранами, ни новой опричнины, ни нового исто­рического тупика столетие спустя.

Можете вы представить себе Россию без Сталина?


одна загадка

Глава одиннадцатая Последний спор

А ведь зависело всё в ту пору от малости. От того,

предпочтет ли тогдашняя Россия остаться единственным самодер­жавным монстром в сплошь уже конституционной Европе. Ведь даже такие диктаторы, как Наполеон III и Бисмарк, предпочли тогда кон­ституцию. Самодержавие было окончательно, казалось, скомпроме­тировано николаевской «тишиной кладбища» и постыдной крым­ской капитуляцией. Под напором либералов рухнул первый и самый страшный столп наследия Грозного царя, трехсотлетнее порабоще­ние соотечественников. Начиналась эра новой европеизации России. Как сказал один из ораторов на банкете, организованном К.Д. Кавелиным 28 декабря 1857 года: «Господа! Новым духом веет, новое время настало. Мы дожили, мы присутствуем при втором пре­образовании России»[197].

Что же помешало ей тогда расстаться и с остальными столпами иосифлянского наследия? Ведь все козыри шли, казалось, в руки. И все-таки не сделала тогда решающего шага Россия, единственного, как оказалось, способного избавить её и от раскола страны на мос- ковитскую и петровскую, и от уличного террора, и от цареубийства. И от Сталина. Почему? Перед нами одна из самых глубоких загадок русской истории. (В трилогии я пытался очень тщательно в ней разо­браться.)

Может, помешало упрямство императора? Но ведь Александр II в бытность свою наследником престола был одним из самых твердока­менных противников отмены крепостного права. И тем не менее в необходимости крестьянской реформы убедить его удалось. Нет

слов, главную роль в этом сыграла общественная атмосфера, соз­данная тем, что я называю «либеральной мономанией» (и о чем мы еще поговорим дальше). В той атмосфере выступить против отмены рабства было все равно, что публично объявить себя дикарём, наследником николаевской «чумы», как, по свидетельству Ивана Сергеевича Тургенева, воспринималось тогда в России «выпадение» из Европы. Суть, однако, в том, что императора всё-таки переубедили.

Тем более что, по свидетельству того же К.Д. Кавелина, который знал в этих делах толк, настроения высшего сословия коренным образом по сравнению с декабристскими временами изменились. «Конституция, - писал он, - вот что составляет теперь предметтай- ных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сословия»[198].

Да и сам Александр Николаевич, подписывая роковым утром 1 марта 1881 года представленный ему Лорис-Меликовым проект законосовещательной Комиссии, совершенно четко представлял себе, о чем идет речь. Как записал в дневнике Дмитрий Милютин, царь сказал в то утро своим сыновьям: «Я дал согласие на это пред­ставление. Хотя и не скрываю от себя, что мы идем по пути к Конституции»[199]. Короче, никакого святотатства в конституционной монархии Александр II, в отличие от отца, не усматривал.

И либералы, окрыленные своей эпохальной победой на кресть­янском фронте, вроде бы не ослабили напора на правительство. Предводитель тверского дворянства Алексей Унковский писал, как мы помним, что «лучшая, наиболее разумная часть дворянства гото­ва на значительнее, не только личные, но и сословные пожертвова­ния, но не иначе как при условии уничтожения крепостного права не для одних лишь крестьян, но и для всего народа»[200]. И вторил ему депутат от новгородского дворянства Косаговский: «Крестьянский вопрос касается не только уничтожения крепостного права, но и вся­кого вида рабства»[201]. Ну как, право, еще яснее было сказать, что для

«лучшей, наиболее разумной части дворянства» идейное наследие Грозного царя уже умерло?

Вот что докладывал царю министр внутренних дел Сергей Ланской о беседе с одним из самых авторитетных дворянских депу­татов: «Он положительно высказался, что помышляет о конституции, что эта мысль распространена повсеместно в умах дворянства и что, если правительство не внемлеттакому общему желанию, то должно будет ожидать весьма печальных последствий»[202]. И ведь даже в страшном сне не снились этому бедному анонимному смельчаку, насколько печальными будут эти последствия. Не могла ведь, согла­ситесь, прийти ему в голову мысль о расстреле царской семьи или о сталинской опричнине...

Так или иначе, в конце 1850-х сам воздух России напоен был, казалось, ожиданием чуда. Даже в Лондоне почувствовал это Герцен. «Опираясь с одной стороны на народ, - писал он царю, - с другой на всех мыслящих и образованных людей в России, нынешнее прави­тельство могло бы сделать чудеса»[203]. Так разве не выглядел бы имен­но таким чудом созыв Думы (пусть поначалу и законосовещатель­ной), если бы, как в старину, пригласил молодой император для сове­та и согласия «всенародных человек» (так называлось сословное представительство в досамодержавной Москве)? Другими словами, согласился бы в начале царствования на то, на что согласился в конце? И разве не пустила бы к началу XX века корни в народной толще такая Дума, созванная в обстановке всеобщей эйфории и ожидания чуда? И разве стали бы стрелять в такого царя образован­ные молодые люди, мечтавшие именно о том, что получила из его рук страна?

Увы, ничему этому не суждено было состояться. Одержав только что грандиозную победу на крестьянском фронте, либералы потерпели жесточайшее поражение на конституционном. Именно на том, иначе говоря, что было чревато Сталиным. И мы всё еще не знаем, почему.

Глава одиннадцатая

Рз С КОЛ Последний спор

Единственное решение этой загадки, которое представляется правдоподобным, состоит, как это ни парадоксально, в том, что именно отмена крестьянского рабства безнадежно расколола единый либеральный фронт, разрушила то, что назвал я «либеральной мономанией». Национал-либералы, сра­жавшиеся плечом к плечу с либералами старого, так сказать, стиля против крепостного права, немедленно предали своих союзников, едва согласился царь на его отмену, а они неожиданно оказались политической элитой постниколаевской России, архитекторами Великой реформы.

Вот тогда вдруг и обнаружилось, что действительной их целью была вовсе не «отмена всякого вида рабства», как полагали либера­лы, но сильная Россия, способная взять у коварной Европы реванш за крымский позор. Да, для такого реванша ей следовало стать стра­ной свободного крестьянства - в этом были они с либералами едины. Но требовалась также для реванша и мощная государствен­ность, немыслимая, с их точки зрения, без самодержавия - и тут их пути с либералами разошлись. Бывшие союзники оказались вдруг на противоположных сторонах баррикады - врагами.

Дореволюционные либеральные историки, пытавшиеся разга­дать нашу загадку, не могли прийти в себя от изумления, обнаружив, что «даже самые прогрессивные представители правящих сфер конца пятидесятых годов считали своим долгом объявить неприми­римую воину обществу»[204]. Недоумевали, почему «догматика про­грессивного чиновничества не допускала и мысли о каком-либо общественном почине в деле громадной исторической важности... Просвещенный абсолютизм - дальше этого бюрократия не шла. Старые методы управления оставались в полной силе и новое вино жизни вливалось в старые мехи полицейско-бюрократической госу­дарственности»[205].

Не меньше русских историков недоумевают и американские. Брюс Линкольн, написавший книгу об архитекторах Великой рефор­мы, так и не смог объяснить, почему «европейцы практически еди­нодушно видели в самодержавии тиранию, за разрушение которой они боролись в революциях 1789,1830 и 1848 гг., [тогда как] русские просвещенные бюрократы приняли институт самодержавия как свя­щенный»[206]. Ближе всех подошел к разгадке, кажется, Бисмарк, кото­рый был лично знаком с талантливейшим из «молодых реформато­ров». Вот его отзыв: «Николай Милютин, самый умный и смелый человек из прогрессистов, рисует себе будущую Россию крестьян­ским государством - с равенством, но без свободы»[207]. Почему, одна­ко, вчерашний либерал (пусть и националист) оказался вдруг против­ником свободы, не смог объяснить и Бисмарк.

Разгадка между тем лежала на поверхности. Идеология реван­ша, вдохновлявшая Милютина, превосходно объясняла как его «непримиримую борьбу с обществом», так и его пристрастие к «полицейско-бюрократической государственности». Подготовка к реваншу требовала не «свободы всего народа», а концентрации власти. И уж во всяком случае не ее ограничения. Бывшие союзники, либералы («общество») казались ему в лучшем случае наивными чудаками не от мира сего, а в худшем - отребьем, «демшизой», как принято говорить нынче.

Кто был прав в этом споре, рассудила русская история-странни­ца: не только не добилось реванша за крымский разгром русское самодержавие, не сумело оно даже предотвратить «печальных последствий», о которых тщетно предупреждал министра Ланского его либеральный собеседник. Мечта Милютина о стране «с равен­ством, но без свободы» обрекла Россию на еще одну катастрофу, затянувшуюся на этот раз на три поколения.

Просто здесь перед нами дурная бесконечность имперского иосифлянства. Сначала ему не до свободы по причине, что зовет его в бой «победная музыка III Рима». А когда эта «музыка» доводит

страну до разгрома и унижения, ему уж и вовсе не до свободы, поскольку теперь живет оно жаждой реванша.

Глава одиннадцатая Последний спор

Такова, похоже, конструкция ментального блока иосифлянской политической элиты, не позволившего ей даже в разгар Великой реформы сделать следующий после освобождения крестьян шаг к разрушению идейного наследия Грозного царя. Кто же в самом деле мог тогда знать, что именно этот шаг окажется решающим для того, чтобы обеспечить стране будущее без Сталина? Об этом, впрочем, рассказано в трилогии очень подробно.

«Вялый пунктир»?

При всем том совершенно же очевидно, что перво­начальный европейский импульс, заложенный в основание русской политической культуры (пусть и сильно испорченный «победной музыкой» иосифлянства), никогда не дал окончательно угаснуть тому, что Пелипенко презрительно именует «либеральной линией» русской истории. На самом деле по мере созревания этой «либе­ральной линии», в XIX и XX веках история её состояла, наряду с жестокими поражениями, также из серии замечательных побед. Как мы только что видели, крестьянское рабство и впрямь ведь не выдер­жало либерального натиска.

Следующей победой российских либералов стало сокрушение «сакрального самодержавия» в феврале 1917-го. Наконец, на излете «либерального пробуждения» 1989-1991-го пала еще одна цитадель грандиозной конструкции, созданной в XVI веке тандемом иосифлян и Грозного, - экспансионистская империя, снова и снова претендо­вавшая, несмотря на все свои эпохальные поражения, на мироде- жавность «першего государствования». Та самая империя, что на протяжении столетий служила, согласно А.В. Карташеву, сквозной темой «победной музыки III Рима».

И вместе с империей с треском и скрежетом зашаталась и вся хитрая ловушка «политической мутации». Во всяком случае структу­ра ее оказалась бесстыдно обнажена. До такой степени, что не оста­лось сомнений: мы присутствуем при её мучительной агонии. Избавленная между 1861 и 1991 годами от всех, кроме одного, идей­ных и институциональных бастионов «особнячества» - от крестьян­ского рабства до самодержавной империи - Россия почти свободна от древнего иосифлянского заклятия (остается еще, конечно, вера в сакральность верховной власти, пусть и не самодержавной, эта «пер­сональная мифология царя Ивана», но не лучшие времена пережи­вает, похоже, и она).

Так или иначе, у кого повернется язык назвать эту серию эпо­хальных побед русской традиции вольных дружинников «вялым пунктиром»? И кто усомнится, что, если есть у России будущее, то это либеральное будущее? Просто потому, что только оно способно предотвратить новое катастрофическое «выпадение» страны из Европы. Восемнадцать поколений была она, в этом Пелипенко прав, антитезой Европы, но ведь всё на свете кончается. Во всяком случае никогда еще, начиная с Судебника 1550-го и подписанного Александром II 331 год спустя проекта Лорис-Меликова, не была она ближе к «звезде пленительного счастья», обещанной Пушкиным еще в 1818 году.

Да, оба раза по разным причинам сорвалось. И 90 лет назад Пушкин ошибся. И по-прежнему не видим мы вокруг себя тех «обломков самовластья», на которых, обещал он, напишут имена его товарищей, декабристов. Но ведь все это - и мечты о сокрушении самовластья, и многократные попытки его сокрушить, и, самое глав­ное, сокрушение почти всех его основ - в русской истории было! И меньше всего, согласитесь, напоминало «вялый пунктир» Пелипен­ко, если в первый раз царь неожиданно оказался всего лишь предсе­дателем боярской коллегии, а во второй согласился с тем, что страна идет к конституции. Назовите хоть одну «теократическую» империю с «деспотической линией» (а их в мировой истории были десятки, если не сотни), где было бы возможно хоть что-нибудь подобное. Готов спорить, что не назовете. Я не говорю уже, что и в 1818-м, и в 1881-м все еще были в силе и славе как самодержавие, так и импе­рия. Где они сейчас?

^ Глава одиннадцатая

Либеральные последний спор депрессии

При всем том я понимаю, что пишу всё это в пору, когда читатели склонны согласиться, скорее, с Пелипенко, нежели со мной, когда ликующие пушкинские строки могут, чего доб­рого, показаться насмешкой - в контексте сегодняшнего разочаро­вания, чтобы не сказать отчаяния. Либеральных депрессий было, однако, в русской истории много (что, конечно же, неудивительно, имея в виду целую вечность, на протяжении которой бродила страна по своей Синайской пустыне - скорее, четыреста сорок лет, нежели сорок), но совсем не часто оказывались они индикаторами безна­дежности будущего.

Вот лишь два примера. Первый: конец XIX - начала XX века. Время всемогущества спецслужб, этой «некомпетентной, по словам Джорджа Кеннана, подмены божественного Провидения»60. Даже бывший начальник департамента полиции А.А. Лопухин так это время описывал: «Всё население России оказалось зависимым от личных мнений чиновников политической полиции»61. Было оно также временем всепроникающей коррупции и разочарования, упо­миная о котором даже лояльный режиму национал-либерал Константин Кавелин не мог удержаться от отчаяния: «куда ни огляни­тесь у нас, везде тупоумие и кретинизм, глупейшая рутина или рас­тление и разврат, гражданский и всякий, вас поражают со всех сто­рон. Из этой гнили и падали ничего не построишь»62.

Короче, то было время глубочайшей либеральной депрессии, от которого унаследовали мы горькую сентенцию: «бывали хуже време­на, но не было подлей». Куда уж, кажется, безнадежней? Кто осме­лился бы тогда предположить, что пройдет не так уж много лет - и падёт четырехсотлетнее «сакральное самодержавие» вместе со всеми его недавно еще всемогущими спецслужбами, и страна будет

Кеппап George. The Russian Police. The Century Illustrated Magazine. Vol. XXXVII. P. 892. Лопухин AA . Настоящее и будущее русской полиции. М., 1907. С. 26. Вестник Европы. 1909. № 1. С. 9.

бурно праздновать эту, пусть недолговечную, но все-таки замечатель­ную либеральную победу?

Второй пример ближе к нам по времени. Начало 1980-х. Кагебешник Андропов - и с ним всё та же «некомпетентная подмена божественного Провидения» - у руля страны. Корейский авиалай­нер, потопленный вместе с сотнями пассажиров. Конфронтация с Западом достигает пика. Сахаров в ссылке. На дворе «империя зла». Назовите мне смельчака, который отважился бы тогда предска­зать «Московские Афины» 1989-го, не говоря уже об августе 1991-го. Я о таком не слышал. Пусть и это торжество традиции вольных дру­жинников было недолговечным: советская «подмена Провидения» отказалась признать своё поражение - и «персональная мифология царя Ивана» ее выручила.

Но это ведь последний резерв почти полутысячелетней «полити­ческой мутации». На что сможет она опереться в следующем кризи­се? Как бы то ни было, единственное, что пытался я продемонстриро­вать этими примерами, очевидно: либеральные депрессии - не индикатор безнадежности будущего.

^ Глава одиннадцатая

Свободна, наконец? noo^,*™*

Между тем частичную реставрацию «особнячества» в начале XXI века не очень сложно объяснить. Прежде всего тем, что падение его имперского бастиона не было - да и не могло быть в советских условиях - подготовлено столь же серьезной и консолиди­ровавшей культурную элиту страны идейной войной, как, скажем, сокрушение самодержавия, не говоря уже о крепостном праве. А если еще иметь в виду, что империя с самого начала была, как мы видели, переплетена с тоской по «першему государствованию», глу­боко за четыре столетия укорененной в сознании поколений, то едва ли удивительно, что именно её крушение привело к еще одному рас­колу как во властной элите страны, так и среди либералов. И потом свобода означает лишь то,что страна свободна идти в любом направ­лении, в том числе и назад в ярмо - хоть к империи, хоть к самодер­жавию. Даже, если угодно, и к крепостничеству.

Мало ли в самом деле было в свое время крестьян, искренне сожалевших об отмене крепостного права? И какими, представьте себе, словами поносили они либералов, «освободивших» их не толь­ко ведь от барского гнева, но и от барской любви? А бывшие крепост­ники, они разве не тосковали отчаянно по утраченному раю дармо­вого крестьянского труда? Так чего уж тут, право, удивляться, что немало нашлось и в наши дни плакальщиков по отпавшей, как сухой лист от древа страны, империи? Что точно так же, допустим, как во второй четверти XIX века, когда самым горящим был в России вопрос о крестьянской свободе, первую скрипку играли крепостники, в эпоху крушения империи заполонили политическую сцену именно реваншисты?

А чего еще могли мы ожидать? Мы видели в трилогии, что так было после каждой победы либералов - и после отмены крепостного рабства, и после падения самодержавия. Не забудем также, что и крепостники и фанатики «сакрального самодержавия» неизменно величали себя государственниками, патриотами, спасителями отече­ства. В том ведь и состоит в России драма патриотизма, что монопо­лию на него неизменно присваивали себе самые оголтелые наслед­ники холопской традиции - от иосифлян в XV веке до черносотенцев в XX и православных хоругвеносцев в XXI. И все эти «патриоты», начиная от непримиримого гонителя «жидовствующих» архиеписко­па Геннадия при Иване III и кончая столь же непримиримым еписко­пом Диомидом при Путине,- всегда лучше всех знали, что хорошо для России (разумеется, конфронтация с еретическим Западом).

Ведь и в эпоху борьбы либералов против крепостного права только крепостники, как мы помним, знали, почему «свобода крестьянская пагубна для России». Вот как по поручению смолен­ского дворянства объяснял это императору их губернский предво­дитель князь Друцкой-Соколинский. Отмена крепостного права, говорил он, приведет лишь к тому, что «стремление к свободе разо­льется и в России, как это было на Западе, таким разрушительным потоком, который сокрушит всё ее гражданское и государственное благоустройство»63.

[208] Ключевский В.О. Цит. соч. Т. 5. C.389.

Убедительный аргумент? Правильный? И впрямь ведь разлился в России после отмены крепостного права «поток свободы, как на Западе». И уже на следующий день поставили, как мы видели, рос­сийские либералы вопрос об отмене самодержавия. Свобода опас­на, говорил князь, и с архаическим «благоустройством» несовмести­ма. Бесспорно, он был прав. Но что же из его правоты следовало? Что нужно держать в неволе большинство соотечественников до скончания века? Или что надо приспособить «гражданское и госу­дарственное благоустройство» к требованиям свободы?

Вот и подошли мы к главной особенности «особняческого» бла­гоустройства, к особенности, из-за которой власть в России всегда опаздывала. И всегда предпочитала неволю адаптации к требова­ниям свободы. Мешал уже известный нам ментальный блок элиты, покоившийся все на тех же четырех иосифлянских нововведениях, которые мы так подробно обсуждали. Его, этого ментального блока, смертельно боялся даже такой, казалось бы, всесильный диктатор, как Николай I. Вспомните его ответ на скромное предложение графа Киселева обязать помещиков заключать договоры с крестьянами: «Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь»64.

Именно из-за этого ментального блока на полстолетия опоздала Россия с отменой крепостного права. Из-за него же на столетие опоз­дала она и с превращением в конституционную монархию. И причи­ной тому не был некий абстрактный «синкретизм», как думает Пелипенко, а вполне реальное «особнячество», имеющее точную дату возникновения и обратный адрес.

Причиной было преобладание в российской элите, начиная со второй половины XVI века, иосифлянской ментальности - с её «музыкой III Рима», с её готовностью смириться ради этой «музыки» с порабощением соотечественников и с произволом неограниченной власти, с её неспособностью адаптироваться к требованиям свобо­ды. Одним словом, причиной был ментальный блок, одолевавший иосифлянское большинство российской элиты всякий раз, когда оче­редной вызов истории требовал такой адаптации.

Верно, что в XIX-XX веках история, инструментом которой высту­пали либералы, безжалостно этот блок ломала. Но, как правило, лишь в конечном счете. Лишь после того, как доводила российская элита дело до упора, до национальной катастрофы, до крови. Отменить крепостное право согласилась она лишь после крымской капитуляции. Ввести конституцию - лишь после позорной японской войны. Отказаться от «сакрального самодержавия» - лишь после эпохальных поражений в мировой войне. Отречься от империи - лишь когда рушилась советская власть и взяла её за горло угроза финансового банкротства.

Всё это было - когда Россия еще оставалась в ярме «особняче- ства». Но сейчас-то она, казалось бы, почти уже от него свободна. Нужно лишь последнее усилие. Потому-то главная задача сегодняш­них реваншистов в том и заключается, чтобы не дать стране почув­ствовать, что она и впрямь свободна.


Глава одиннадцатая Последний спор

державности

Наивно было бы отрицать, что в пер-

вое десятилетие XXI века им это удаётся. Как удавалось крепостни­кам сохранить крестьянское рабство в первой половине XIX, как уда­валось приверженцам самодержавия сохранить его в первом деся­тилетии XX. Сегодня они на коне. Они завоевали средства массовой информации?У них есть возможность денно и нощно убеждать пуб­лику, как убеждал когда-то императора князь Друцкой, в том, что сво­бода угрожает «гражданскому и государственному благоустройству» страны.

А власть что ж, она, как всегда, приспосабливается к ментально­му блоку своей реваншистской элиты. Приспосабливается, но выхо­дит у нее это сопротивление очередному вызову истории не очень-то складно. Если основоположник триумфа холопской традиции царь Иван был абсолютно уверен в своем праве на «першее государство- вание» (пусть по причине своего мифического происхождения попрямой линии от Августа Кесаря), то сегодняшние энтузиасты его древней традиции, объявившие Россию «энергетической сверхдер­жавой XXI века», вести её родословную могут разве что от «энергети­ческой сверхдержавы XX века» Саудовской Аравии.


Нужны еще примеры? Совершенно ведь убеждена сегодняшняя властная элита, что Россия сама себе «цивилизация», но вот прихо­дится признавать её еще и частью цивилизации европейской. Получается, конечно, монстр: неизвестная миру двойная цивилиза­ция. Или возьмите термин из лексикона царей, который у всех сего­дня на устах - держава. Ясное дело, имеется в виду империя. Проблема лишь в том, что империи-то больше нет! Вот и приходится заменять точное определение эвфемизмом. Короче, имитировать империю. Да, они по-прежнему мечтают о канувшей в Лету миродер- жавности, но в реальности способны лишь устрашать бывших клиен­тов навсегда утраченной державы. Одним словом, тешить нацио­нальное самолюбие вместо того, чтобы поднимать страну. Нечто подобное и назвал я в трилогии фан­томным наполеоновским комплексом.

Г.П. Федотов]

Не только у Ивана Грозного, но и у Николая I не было, как мы видели, ни малейшей нужды оправдываться перед Европой, изобретать диковинные идеологические конструкции, вроде двойной цивилизации или «суверен­ной державности», и вообще устраи­вать Россию таким образом, чтобы всё в ней выглядело, по крайней мере, «как у людей». Сегодняшняя власть обойтись без этого уже не может. О силе ее зто говорит или о слабости?

/

Масштабы вызова

Я не хочу преуменьшать опасность ментального блока современной элиты. Агония переродившейся за четыре столе­тия государственности - грозная сила. Особенно, если вдохновляет­ся ультрарадикальными идеями Ивана Ильина с его пристрастием к «национальной диктатуре» и презрением к демократии. И вдобавок еще не встречает сопротивления сильного гражданского общества. Трудно, согласитесь, понять, почему растущему влиянию Ильина не противопоставлены, например, идеи его антипода Георгия Федо­това, куда более авторитетного в кругах эмиграции 1930-1940 годов, нежели Ильин с его гитлеровскими заскоками. Я не могу представить себе, чтобы перевелись вдруг в России серьезные философы и исто­рики, способные сопоставить идеи этих мыслителей и вынести авто­ритетное суждение о том, какие из них на самом деле важнее для будущего страны.

Глава одиннадцатая Последний спор


Как в микрокосме, отразился здесь наш сегодняшний мир, в котором Ильина цитирует прези­дент, архив его выкупают за грани­цей и торжественно возвращают на родину, а о Федотове не вспоми­нают, словно его и не было. Впрочем, разве это не еще одно доказательство, что, несмотря на падение трех из четырех бастионов «особнячества», Россия до сих пор не почувствовала себя свободной?

И.А. Ильин

Потому, надо полагать, и не потребовала от власти интеллиген­ция взяться, наконец, за расчистку авгиевых конюшен гражданской и всякой прочей отсталости, которая накопилась за столетия «особ­нячества», лишившего страну способности сопротивляться произво­лу власти. Ни для кого ведь больше не секрет, что покуда Европа политически модернизировалась - пусть неравномерно, пусть с

22Яно«

откатами и рецидивами, но модернизировалась, - Россия всё еще вырывалась из ярма средневекового «особнячества».

Есть более или менее объективные цифры, дающие возмож­ность измерить глубину накопившейся за эти столетия отсталости. Вот что говорят о ней независимые друг от друга международные организации, специализирующиеся на таких измерениях.

По защищенности граждан от коррупции сегодняшняя Россия занимает, согласно Transparency International, 147-е место в мире (из 159)- (Наравне с Новой Гвинеей, но опережая Бурунди.)

По независимости суда, согласно World Economic Forum, - 84-е место (из 102).

По защищенности политических прав граждан, согласно Freedom House, - 168-е место (из 192).

По защищенности частной собственности, согласно тому же World Economic Forum, - 88-е место (из 108).


Глава одиннадцатая

либеральная последний сп°р «мономания»

Проблема на самом деле в том, что

иосифлянская элита не замечает этого вызова. Никогда не замечала. Всегда отговаривалась от него высокопарной риторикой в духе «пятой империи» Александра Проханова. Это, впрочем, естественно. Ведь даже перед лицом столь вопиющего нарушения всех человече­ских и божеских установлений, как порабощение соотечественни­ков, просто некому было в иосифлянской элите из-за него волновать­ся. Все были заняты другими, более важными, с их точки зрения, делами.

Как видим, по всем этим показателям опередила «энергетиче­ская сверхдержава» главным образом африканские страны. Иначе говоря, за столетия преобладания холопской традиции произвол в России достиг африканских п ропорций. Таковы масштабы вызова, который бросила нам сегодня эта традиция.

Православные хоругвеносцы, например, занимались тем же, чем и сейчас, яростной борьбой с «нерусью». Им было не до кресть­янской свободы. Других вдохновляла все та же «победная музыка III Рима». Третьи, как мы видели, беспокоились о том, как бы ненаро­ком не «разлилось в России стремление к свободе, как на Западе». Четвертые увлечены были традиционным на Руси занятием, ворова­ли (не подействовал, как мы помним, даже громовой окрик Герцена «Кабинет его императорского величества - бездарная и грабящая сволочь!»). Пятые, наконец, настойчиво убеждали публику, что толку в России с ее «деспотической линией» все равно не добьешься, поскольку «из такой гнили и падали ничего не построишь». Такая уж страна, что поделаешь, всегда была такой, всегда такой будет.

Кому же, спрашивается, кроме либералов, русских европейцев, было в таких обстоятельствах волноваться о судьбе порабощенного крестьянства? В конце концов они были единственным на Руси сословием, чуждым великодержавному фанфаронству иосифлян, безразличным к истерическим воплям хоругвеносцев и глухим к вышеупомянутой «музыке». Они продолжали дело своих прародите­лей XV-XVI веков, нестяжателей. Так было в прошлом. И так в России будет всегда. Ибо кому же и завершить её очищение от вековой отсталости, если не тем, кто нашел в себе мужество это очищение начать? Тем, иначе говоря, кто сокрушил фундаментальную опору этой отсталости - порабощение соотечественников?

Всё это, впрочем, прямо вытекает иэ моей полемики с культуро­логами.

Чего, одн^о, я еще не сказал, это как удалось тогдашним либе­ралам сокрушить крепостничество в эпоху, когда не было еще ни политических партий, ни профессиональных пропагандистов, ни тем более Интернета. Правда, не было у них и такого сильного и жестоко­го неприятеля, как казенное телевидение, несопоставимо более влиятельное, чем даже Третье отделение собственной е.и.в. канцеля­рии. Но им ведь и не приходилось убеждать массы в ужасах поме­щичьего и самодержавного произвола. Массы были неграмотны и о политических дебатах просто не подозревали.

Чего реально могли добиваться в таких условиях либералы, это решающего перелома в общественном мнении образованной России, создания в стране атмосферы нетерпимости по отношению к основе основ российской отсталости - крестьянскому рабству. Чтобы добиться такого перелома, требовалась открытая - и тотальная - идейная война против иосифлянской элиты с её ментальным бло­ком.

Мы видели в трилогии, что либералы своего добились. Отношение прогрессивной части дворянства и образованной моло­дежи к крепостному праву и конституции было во второй половине 1850-х прямо противоположным тому, каким оно было во второй половине 1820-х. Вот же где он, реальный опыт, от которого так лег­комысленно отреклись наши культурологи, опыт столь же императив­ный сегодня для завершения борьбы против вековой гражданской отсталости, как был он в её начале. Присмотримся к нему вниматель­нее.

Первое, что бросается в глаза: замечательным образом сумели тогдашние либералы сфокусироваться на одной-единственной теме, подобно оркестру, играющему без дирижера, но так слаженно, слов­но бы дирижер у него был. Причем делали они это действительно тотально, всем либеральным сообществом - одинаково и западники и славянофилы. О чем бы ни говорили они, о чем бы ни писали, тема «разрушения Карфагена» обязательно звучала и в их стихах, и в их конституционных проектах, и в их пьесах и памфлетах, и в ихдиссер- тациях и даже в письмах. Вот смотрите.

Стыдно и непонятно, как мы можем называть себя христианами и держать в рабстве своих братьев и сестер (Алексей Кошелев).

Там, где учат грамоте, там от большого количества народа не скроешь, что рабство - уродливость и что свобода, коей они лише­ны, такая же неотъемлемая собственность человека, как воздух, вода и солнце (Петр Вяземский).

Покуда Россия остается страной рабовладельцев, у неё нет права на нравственное значение (Алексей Хомяков).

Восстаньте, падшие рабы! (Александр Пушкин).

Рабство должно быть решительно уничтожено (Павел Пестель).

Раб, прикоснувшийся к российской земле, становится свобод­ным (из конституционного проекта Никиты Муравьева).

Андрей Кайсаров защитил (в Геттингенском университете) дис­сертацию «О необходимости освобождения крестьян». Николай Тургенев из ненависти к крестьянскому рабству ушел в пожизненное изгнание. Посторонний человек счел бы это, пожалуй, какой-то мономанией. Герцен так сформулировал ее основной принцип: «Все наши усилия должны быть сосредоточены на одном вопросе, собра­ны около одного знамени, in hoc signo vincetis!65 Современный исто­рик подтверждает: «Отмена крепостного права становится приори­тетной в русском либерализме». (Е.Л. Рудницкая).

Оказалось, однако, что только такая «мономания», только абсо­лютный приоритет одной темы, опиравшийся на безусловную уве­ренность в своей моральной правоте, и смог сломать ментальный блок тогдашней элиты. Достаточно сравнить эту пылкую либераль­ную «мономанию» пушкинского декабристского поколения с кисло- сладкими сентенциями современного либерального историка, чтобы убедиться, какая глубокая пропасть отделяет нас от предше­ственников.

Б.Н. Миронов, как помнит читатель, в солидном двухтомном труде, изданном на двух языках, утверждает, что «крепостничество являлось органической и необходимой составляющей русской дей­ствительности»66. И даже, что отменено оно было задолго до того, как стало «экономическим и социальным анахронизмом»67.

К нашему удивлению современный либеральный историк, как видим, горазд^ ближе к князю Друцкому, воплощающему в нашем случае ментальный блок николаевской элиты, нежели к Николаю Ивановичу Тургеневу или даже к Василию Осиповичу Ключевскому. Тот ведь тоже, как мы помним, писал, что «этим правителям доступна была не политическая или нравственная, а только узкая, полицей­ская точка зрения на крепостное право; оно не смущало их своим противоречием самой основе государства... не возмущало как нрав-

Колокол. Вып. 2. С. 275.

Миронов Б.Н. Социальная история России имперского периода. Спб., 1999. Та. С. 413.

4 . 67 Там же. T.2. С. 298.

ственная несправедливость, а только пугало как постоянная угроза государственному порядку»68.

Заметьте, что и князь Друцкой прекрасно понимал, что не было на его стороне моральной правоты. Потому и апеллировал исключи­тельно к «государственному благоустройству». Потому и пугал «западной свободой». А национал-либерал Миронов и в 1999 году не понял, что в России «государственное благоустройство», опираю­щееся на нравственную несправедливость, проигрывает неминуемо. Дорого же обходится нам пренебрежение опытом наших предше­ственников.

Причем, дорого обходится оно не только либералам, но и власти. Сконцентрировавшись, как князь Друцкой, на «государственном благоустройстве» (и укрепляя тем самым ментальный блок своей элиты), она забыла, что в конечном счете решает в России дело моральная правота, вдохновлявшая полтора столетия назад Петра Вяземского и Никиту Муравьева, а не канцелярские сентенции князя Друцкого и Б.Н. Миронова. Нельзя оставлять страну в состоянии африканской отсталости, даже если это приносит баснословные неф­тегазовые доходы. Даровой крестьянский труд тоже приносил огром­ные доходы помещикам и самодержавию. Но не остался ли он несмываемым темным пятном на совести народа?

Здесь уязвимость российской власти, её, если хотите, ахиллесо­ва пята. На этом поле, как мы видели (для того и приводил я мнения либералов пушкинского поколения), как раз и добились они успеха в XIX веке. Таков опыт, оставленный нам предшественниками. Проблема лишь в том, дадим ли мы сбить себя с толку квазинаучны­ми выкладками, вроде мироновских, и абстрактными рассуждения­ми, вроде тех, что слышали мы от культурологов, освоим ли, короче говоря, этот опыт и сумеем ли им воспользоваться.

68 Ключевский В.О. Цит. соч. Т.5. С.374

1/лово одиннадцатая I

Скептики I посл«н"йН и национал-либералы

Много ли, однако, шансов на то, что и впрямь возникнет в обозримом будущем либерализм XXI века, способный возглавить протест против африканской отсталости стра­ны, как возглавили его предшественники протест против крестьян­ского рабства два столетия назад? Боюсь, не очень много. А если еще принять во внимание, что, судя по интернетовским сайтам, преоблада­ет сегодня в либеральной публицистике настроение своего рода постмодернистского скептицизма, то шансов этих, похоже, ничтожно мало (во всяком случае в обозримом будущем). Проблема с этим скеп­тицизмом в его неконструктивности, в том, что видит он Россию стра­ной не только с непонятным будущим, но и с непонятным прошлым.

Мне нетрудно представить себе, например, как воспримут либе­ральные скептики мою работу даже в случае, если они попросту не раскассируют ее по ведомству какой-нибудь историософии. В том, что касается глубокой древности (а под эту категорию подпадает у них порою всё, что случилось до 1917 года), они, быть может, и найдут её любопытной (и даже попытаются выдрать из контекста утешитель­ные для национального самолюбия цитаты). Но в том, что ровно никакого отношения к сегодняшней российской действительности она не имеет, сомнений у них не будет тоже. А самые честолюбивые из них, не устоят, возможно, и перед искушением опровергнуть меня моими собственными аргументами.

Допустим, скажут они, в истории старой России всё и происходи­ло так, как описывает Янов. Николай I в самом деле боялся менталь­ного блока своей крепостнической элиты. И тем более боялся его старший брат Александр I. И благодаря тому, что страх царей перед элитой был сильнее их страха перед пугачевщиной, Россия на столе­тие опоздала как с превращением в конституционную монархию, так и с освобождением крестьян. Допустим далее, что именно фантом­ный наполеоновский комплекс тогдашней элиты и славянофильский миф действительно толкнули Россию в ненужную ей мировую войну, которая привела страну к большевистской катастрофе.

и

Но катастрофа-то произошла. И полностью изменила всё, что дотех пор в России было. Порвалась связь времен, как сказал бы Гамлет. Так какое всё это имеет отношение к нашей постсоветской реальности?

Ведь с приходом советской власти вершителями судеб страны оказались совсем другие цари, а то, что прежде было аристократией, стало в руках власти глиной, из которой лепила она что хотела. И падение СССР ничего в этом новом соотношении сил, как выясни­лось, не изменило. Вы говорите, что с развалом империи Россия почти свободна. Но какая уж тут свобода, если постсоветская власть так и осталась хозяйкой страны, а элита - всё та же глина?

Так чему же следует нам учиться у русской истории, если на самом деле началась эта история заново? Либеральные скептики охотно признают, что ментальный блок «особнячества» есть и у нынешней элиты. Только власти-то на все ее блоки наплевать. В отличие от прежних царей, она их не боится. Какой же тогда смысл их расшатывать, подобно либералам XIX века, если всё равно толку от этого чуть? Чему в таком случае нам у них учиться?

Убедительно? Вроде бы да. Но когда игрок смахивает с шахмат­ной доски все фигуры и использует её, чтобы оглушить оппонента, это тоже ведь, согласитесь, убедительно. Проблема лишь в том, что история - не шахматная доска. И точно так же, как не может уйти от своего прошлого индивид, не может от него уйти и страна. Достаточно спросить, почему именно Россия, а не Европа, оказалась к XXI веку в глубокой яме гражданской и прочей отсталости или поче­му в Европе есть гарантии от произвола власти, а в России их нет, как тотчас и выяснится, что история наша по-прежнему с нами. И снова возникнут на доске только что сброшенные с неё фигуры крепостно­го права, «сакрального самодержавия» и имперской «музыки III Рима», обусловившие эту страшную и, честно говоря, неприличную в Европе XXI века сегодняшнюю отсталость.

Нам, впрочем, важно здесь,что вместе со старинными фигурами крепостничества, самодержавия и империи неминуемо возникнет на доске и фигура российского либерализма, ибо кто же, как не он, сокрушил между 1861-м и 1991-м почти все эти институциональные и идейные опоры российской отсталости (империю, между прочим,

уже на наших глазах)?

Спросим дальше: есть ли у постсоветской власти со всей её полуторамиллионной бюрократией хоть какой-то шанс вытащить страну из ямы отсталости, покуда, имитируя «суверенную держав- ность», третирует она «другую», либеральную Россию как оппонен­та, а не союзника? История отвечает: шанс есть. Но не больше того, который был, скажем, у Александра I. И вот все старые историче­ские фигуры опять на доске. Так зачем же спрашивать, чему нам учиться у либералов пушкинского поколения? «Либеральной моно­мании», вот чему.

Другое дело национал-либералы. Их послушать, так прошлое России было лучшим из всех возможных прошлых. И учиться нам у предшественников совершенно нечему, и Пушкин со своим «Вос­станьте, падшие рабы!» выглядит чуть не городским сумасшедшим, а Герцен с его «долгим рабством» не более, чем пикейным жилетом. Ибо, если и было в русской истории крепостное право, то «мягкое- мягкое». И ни малейшей необходимости не было поднимать по тако­му пустячному поводу сыр-бор, тем более роняя в глазах мира пре­стиж державы.

А что до самодержавия, то ведь по сравнению со зверствами Елизаветы I в Англии и сам Иван Грозный выглядит пай-мальчиком. Так примерно и говорится. А империя, что ж, без неё Россия ведь оказалась бы колонией. Если читатель заподозрит, что я преувеличи­ваю, пусть заглянет в первый за 2008 год номер журнала Эксперт, посвященный Российской империи. Уже из редакционной статьи мы узнаем, что «есль^какой-нибудь из великих мировых держав и стоит «каяться и исправляться», то России в последнюю очередь, и в рос­сийской истории светлых пятен куда больше, чем в любой другой»69.

Конечно, как мы уже говорили, редакторы Эксперта не снисхо­дят до того, чтобы объяснить читателю, откуда взялась африканская отсталость страны, зафиксированная, как мы видели, всеми между­народными организациями, профессионально занятыми измере­ниями сравнительного статуса разных стран мира. И обратите вни­мание, что даже и не попыталась оспорить их приговор редакция

Эксперт Online. 2008. № 1.

*

журнала.

Впрочем, и авторы их, естественно, недалеко ушли от своих редакторов. Они тоже уверены, например, что «в любом случае у России не было выбора - быть империей или быть «нормальным демократическим государством». Был выбор - быть империей или быть колонией»70.

Вот единственная, выходит, альтернатива, перед которой стояла Россия. Декабрист Сергей Трубецкой почти два столетия назад пред­ложил, между прочим, совсем иную альтернативу империи. Вот что сказано об этом в его проекте конституции: «Федеральное или союзное правление одно соглашает величие народа и свободу граж­дан»71.

Так вырисовываются перед нами контуры ментального блока самих сегодняшних либералов. Два полюса либерального мира - один, отрицающий европейское прошлое России, другой, воспеваю­щий прелести ее «особнячества», - совершают в действительности одно и то же дело: не дают современному либерализму повторить подвиг пушкинского поколения.

Ведь если и найдется лидер, способный возглавить борьбу про­тив вековой гражданской отсталости страны, его неминуемо ожидает судьба Александра I. Да и невозможно избежать этой участи без «либеральной мономании», которая, как мы помним, подставила плечо Александру II. Только ведь благодаря ей полтора столетия назад был положен конец крестьянскому рабству. Точно так же, каза­лось бы, могла бы она положить конец и гражданской отсталости России. Увы, вместо нее видим мы противоестественную, если хоти­те, коалицию скептиков и национал-либералов, которая ничего хоро­шего стране не предвещает.

Вот почему, я думаю, смысл трилогии в конечном счете в том, чтобы разбить эту коалицию. Напомнить национал-либералам, как это на самом деле было, а скептикам старую пропись, что те, кто овладел прошлым страны, владеет ее будущим. Выйдет ли что- нибудь из этого, знает лишь русская история-странница. Если не вый-

Там же.

Цит. по: Глинский Б.Б. Борьба за конституцию. 1612-1861 гг. Спб., 1908. С.190.

дет, что ж, пусть хотя бы останется следующим поколениям память о том, что кто-то понимал проблему в эпоху, когда все были заняты другими делами.

Если выйдет, однако, современники поймут, что последователь­ное расшатывание ментального блока элиты было бы, по правде говоря, намного более продуктивно, нежели издёвки над бюрокра­тической неуклюжестью или хитрыми кадровыми интригами полу­европейской «полуособняческой» власти, в чем, кажется, и состоит главное занятие либеральных скептиков.Более продуктивной, подозреваю я, была бы такая же, как в XIX веке тотальная атака на «особняческие» ценности нынешней элиты, грозящие увести послепутинскую Россию в совсем другом, конфрон- тационном направлении. К очередному «выпадению» из Европы, говоря в моих терминах. В конце концов у сегодняшней власти при всём её кажущемся всесилии стратегии нет. Она бессильно топчется все на том же перекрестке, куда привела её несколько лет назад рос­сийская история-странница. Совершенно очевидно, что власть эта, умудрившаяся сочетать меркантилизм XVIII века с геополитикой XIX, не проевропейская, но она и не антиевропейская (она даже офици­ально прокламирует принадлежность России к европейской цивили­зации).Естественно, либералы, столетиями ратовавшие за то, чтобы сумма отсталости, накопившаяся в стране, постоянно сокращалась, предпочли бы, чтобы в послепутинскую зпоху антиевропейским идейным течениям, растущим сегодня, как грибы, был положен пре­дел. Но ведь издёвками над ничтожеством власти этого не добьешь­ся. Хотя бы потому, что националисты клянут её с еще большей убеж­денностью. А вот бросить им открытый вызов, да не походя, но как главное свое дело, было бы и впрямь поступком, достойным либера­ла XXI века. Также, как, перефразируя Хомякова, объяснить соотече­ственникам, что покуда Россия остается страной африканской отста­лости, у неё нет права на нравственное значение.

Вот, собственно, и все, что мог бы я возразить либеральным культурологам и скептикам. Разве лишь еще напомнить, что им есть кем гордиться в той старой русско/европейской истории, актуаль-

и ность которой они с легким сердцем отрицают. Да и в новой, честно говоря, тоже. Как старался я показать в трилогии, немало в либе­ральном мартирологе невоспетых героев, начиная от Алексея Адашева, Андрея Курбского, Михаила Салтыкова и Юрия Крижанича до Георгия Федотова, Андрея Сахарова и Александра Яковлева.

Послесловие

Когда-то один очень остроумный советский исследователь, взгля­нув на современного литературоведа глазами скандинава XIII в., определил его как придурка, который сам рассказать сагу не может, но когда ее рассказывает кто-то другой, приговаривает: «Хорошо рассказано! Очень хорошо!» или — если этот придурок злой — «Плохо рассказано, очень плохо!». Именно в таком качестве волей- неволей оказывается всякий, взявшийся написать преди- или после­словие к труду своего коллеги.

Действительно, я, наверное, никогда не смогу создать обобщаю­щий труд, подобный тому, что вы только что закончили читать. Труд, который освоить непросто уже в силу его объема — и множества идей, которые в него заложены. Хотя, перевернув последнюю стра­ницу, понимаешь, что основная идея, которая вдохновляла автора, предельно проста и, вместе с тем, предельно глубока: Россия — евро­пейское государство, и всякая попытка превратить ее в некое иное («азиатское»? «евразийское»?) состояние ведет к катастрофическим последствиям. Думаю, с этим согласятся многие. Все прочие мысли и исторические экскурсы лишь делают ее более объемной и живой, переводя из примитивной схемы в живую плоть истории, чем соз­дают дополнительные — субъективные — основания для внедрения ее в сознание читателя. Однако читатели-единомышленники, кажет­ся, и без того не будут возражать базовому тезису А. Янова. Что же касается противников... Боюсь, их не смогут убедить и десятки томов самых веских аргументов. Но что самое интересное: и те, и другие — искренние патриоты России. И те, и другие всею душой желают про­цветания своей стране и своему народу. И готовы за это сражаться друг с другом, что называется, не на жизнь, а на смерть. Вопрос лишь в том, кому от такого сражения станет легче...

Приблизительно такие вот рассуждения заставили меня взяться за послесловие к этой трилогии. Хочется, с одной стороны, объяснить

(прежде всего, самому себе), почему такие книги полезны, а с другой — «чего в супе не хватало».

Трилогия А. Янова — произведение, жанр которого трудно опре­делить. Вряд ли его можно рассматривать как собственно конкретно- историческое исследование. Главный признактакового — прямые ссылки на документы, — как правило, отсутствуют: автор в подавляю­щем большинстве случаев опирается на чужие выводы и цитаты из источников, взятые из вторых рук (а это дело сомнительное; не пото­му, что цитаты могут быть искажены, просто их уже отобрали — до того). Историографические экскурсы при этом ограничиваются ссыл­ками на историософские и социологические труды, а также на рабо­ты советских историков (преимущественно бо-х годов). Конкретно- исторические исследования последних лет присутствуют лишь в виде исключения — при этом вовсе не те труды, которые рассматриваются профессионалами как прорыв в изучении той или иной проблемы (самый яркий, пожалуй, пример — критика А. Яновым весьма поверхностных рассуждений В.Г. Сироткина о влиянии на историю России географического фактора, при полном игнорировании фун­даментальной монографии Л.В. Милова1). Может быть, поэтому историки-«грядочники» (к коим относит себя и автор этих строк) столь скептически относятся к частным выводам автора трилогии (что его, кстати, очень задевает). И зря.

Скорее, перед нами историко-философское эссе о рациональ­ных путях развития современной России, целесообразность которых опирается на исторические традиции нашей страны.

В свое время Т. Хейердал, рассуждая о науке в XX в., сравнил работу отдельных исследователей со старателями, каждый из кото­рых копает свой шурф. Чем глубже становится яма — тем она у же, и тем хуже видно, что накопали соседи. Поэтому время от времени надо выбираться наверх и, забравшись на какую-нибудь горку повы­ше, смотреть, что творится на соседних участках. Без этого собствен­ный труд в своем шурфе (или, если пользоваться образом А. Янова, на своей грядке) сплошь и рядом теряет смысл. Работа Янова и есть

1 МиловЛ.В. Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса. M., 1998.

такой взгляд сверху. Кому-то он покажется удачным, кто-то будет воз­мущаться: «автор не заметил», «не учел», «опирается на устаревшие данные», «стоит на неверных позициях» и т.д., и т.п.

К сожалению, для подобного возмущения автор подчас дает слишком много поводов. Начать хотя бы с того, что он «забывает» открытие одного из своих наставников, Василия Осиповича Ключевского: в лице Андрея Боголюбского «великоросс впервые выступает на историческую сцену»2 . При этом речь шла вовсе не об этнической принадлежности князя, а о создании им той самой систе­мы государственного управления, приоритете формировании кото­рой А. Янов почему-то приписывает Ивану Грозному, — деспотиче­ской монархии.

В.О. Ключевский пишет: «В первый раз великий князь, назва­ный отец для младшей братии, обращался... не по-отечески и не по- братски со своими родичами. ...В первый раз произнесено было в княжеской среде новое политическое слово подручник, т.е. впервые сделана была попытка заменить неопределённые, полюбовные род­ственные отношения князей по старшинству обязательным подчине­нием младших старшему, политическим их подданством наряду с простыми людьми... Эта деятельность была попыткой произвести переворот в политическом строе Русской земли... Рассматривая события, происшедшие в Суздальской земле при Андрее и следовав­шие за его смертью, мы встречаем признаки ...переворота, совер­шавшегося во внутреннем строе самой Суздальской земли. Князь Андрей и дома, в управлении своей собственной волостью, действо­вал не по-старому.. Желая властвовать без раздела, Андрей погнал из Ростовской земли вслед за своими братьями и племянниками и "передних мужей" отца своего, т. е. больших отцовых бояр. Так поступал Андрей, по замечанию летописца, желая быть "самовла­стием" всей Суздальской земли... От всей фигуры Андрея веет чем-то новым; но едва ли эта новизна была добрая. Князь Андрей был суро­вый и своенравный хозяин, который во всём поступал по-своему, а не по старине и обычаю... <...> Прогнав из Ростовской земли больших отцовых бояр, он окружил себя такой дворней, которая в благодар-

3 Ключевский B.O. Сочинения: В 9-ти т. М., 1987. Т. 1: Курс русской истории. 4.1. С. 323.

ность за его барские милости отвратительно его убила и разграбила его дворец... Современники готовы были видеть в Андрее проводни­ка новых государственных стремлений. Но его образ действий воз­буждает вопрос, руководился ли он достаточно обдуманными нача­лами ответственного самодержавия или только инстинктами само­дурства»3 .

Впрочем, чем Андрей хуже вполне европейского Хлодвига, кото­рый просто систематически истреблял своих «родичей» — Харариха с сыном, союзных самому себе Рагнахара, Сигебера и его сына Клодерика (последнего, кстати, за то, что тот помог Хлодвигу убить собственного отца!), своих братьев Рихара и Ригномера, — чтобы не делить с ними власть? Чем Варфоломеевская ночь хуже опричнины? Масштабы не те? Но где та формальная граница, переступив через которую, можно говорить о выпадении из европейского контекста зверств, направленных против иноверцев или бунтовщиков? Десятки тысяч замученных и убитых в ходе Крестьянской войной в Германии или религиозных войн во Франции — история европей­ская или азиатская? И, кстати, можно ли вообще деспотическую форму правления или государственный террор связывать с «азиат­чиной»? Она, пожалуй, связана не с культурно-географической ори­ентацией, а со стремлением к неограниченной власти, которая не зависит ни от этнической, ни от территориальной, ни от конфессио­нальной, ни от какой иной принадлежности...

Загрузка...