А потом грянул гром. И «канон» рухнул — вместе со всеми основанными на нем предсказаниями. И заменить его оказалось нечем. Удивительно ли, если заключил из этого Федотов, что «наша история снова лежит перед нами как целина, ждущая плуга»?[4]
■)'. смысл трилогии: Размышления автора
СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:
Размышления автора
Обманутые
мифотворцами Мы уже знаем, что
вместо новой парадигмы русской истории, которой следовало на этой целине вырасти, на обломках старого «канона», в интеллектуальном вакууме, образовавшемся на месте его крушения, вырос гигантский чертополох мифов. И что, спрашивается, с этим делать? Выпалывать каждый из них по отдельности заведомо, как выяснилось, невозможно. Однако, надеялся Федотов, есть альтернатива. А именно — попытаться создать новую парадигму, способную элиминировать весь мифологический чертополох сразу. «Вполне мыслима, — обещал он будущим историкам, — новая национальная схема», если только начать заново «изучать историю России, любовно вглядываться в ее черты, вырывать в ее земле закопанные клады».31
В принципе, спора нет, такая «схема» мыслима. Но есть ли сегодня в обществе силы, жизненно заинтересованные в генеральной расчистке территории русского прошлого? Попросту говоря, кому сейчас в России нужна историческая правда? Не все же, в конце концов, в стране московитские мифотворцы. Есть ведь и либеральная интеллигенция. Ну вот и спросите хотя бы Г.А. Явлинского, почему столь разочаровывающе кончился замечательный либеральный энтузиазм конца 1980-х. И ответит он вам, увы, совершенно в духе Белковского: «За нами тысяча леттоталитаризма, а вы хотите, чтобы за какие-нибудь 15 лет все коренным образом изменилось?»
Разница лишь в том, что Явлинскому тоталитаризм омерзителен, а Белковский подобострастно именует его «тысячелетней традицией доброго царя». В том, однако, что прошлое России было монотонно антилиберальным и антиевропейским, сомнений, оказывается, нет ни у того, ни у другого. И это очень похоже на окончательную капитуляцию перед мифотворцами. У Белковского, естественно, проблемы с этим нет. Проблема у Явлинского. Поскольку, не переводя дыхания, сообщит он вам, что абсолютно уверен: лет через 25 в России непременно восторжествует европейская демократия.
Там же, с. 66.
Мудрено ли, что большинство ему не верит? Не верит, поскольку здравый смысл не оставляет сомнений, что леопард пятен не меняет, что деревья без корней не растут. И Серый Волк, как правило, доброй бабушкой не оборачивается. По какой же тогда, спрашивается, причине произойдет это чудо в России? А по той, объяснит скептическому большинству либерал, что так устроен современный мир в XXI веке. Согласитесь, что ответ, мягко выражаясь, не убедительный.
Просто потому, что Китай, если взять хоть один пример, тоже ведь часть современного мира, а движется тем не менее не к демократии, а, скорее, в противоположном направлении, т. е. к агрессивному националистическому авторитаризму. Говорить ли о мире мусульманском, где некоторые страны, похоже, и вовсе движутся к Средневековью? Короче, очень быстро выясняется, что под «современным миром» поверивший мифотворцам либерал имеет на самом деле в виду Европу. Ту самую, между прочим, Европу, у которой, если верить мифотворцам, нет с Россией ровно ничего общего.
Воттут и возникает главный вопрос: с какой, собственно, стати должны мы вообще слушать мифотворцев? Что они, в конце концов, знают о русской истории, кроме собственных мифов? Если уж на то пошло, я готов поручиться: когда читатель закроет последнюю страницу этой трилогии, у него не останется ни малейших сомнений, что либеральные, европейские корни ничуть не менее глубоки в русской политической культуре, чем патерналистские. Порою глубже. И лишь безграничным, почти неправдоподобным пренебрежением к отечественной истории можно объяснить то странное обстоятельство, что значительное большинство либеральных политиков позволило мифотворцам так жестоко себя обмануть.
Речь, естественно, не только об оппозиционных либералах, как Явлинский, но и о правительственных либеральных экономистах, не имеющих, как и он, ни малейшего понятия о том, что представления о прошлом страны влияют на ее будущее ничуть не меньше, нежели экономика. И, пренебрегая ими в суете своих административных забот, ставят он и под вопрос главное: кто и для какой цели использует результаты иххозяйственных достижений?
Точно такую же ошибку сделал в свое время Сергей Юльевич Витте. И пришлось ему еще собственными глазами увидеть в июле 1914-го, как прахом пошли все плоды его титанических усилий в 1890-е вытащить Россию из экономической дыры. Почему пошли они прахом? Да по той же причине: история представлялась ему столь несущественной по сравнению с громадой текущих финансовых и административных задач, что так и не догадался он спросить самого себя, для кого и для чего работает. Увы, ничему, как видим, не научила роковая ошибка Витте сегодняшних экономических либералов.
Ключевое
Именно это обстоятельство, однако, делает альтернативу, предложенную Федотовым, неотразимо соблазнительной для историка. И кроме того, с чего-то же должна начинаться война за освобождение территории русского прошлого, оккупированной новой ордой мифотворцев. Тем более что стала бы она и войной за освобождение молодых умов от московитского морока. И с момента, когда я это понял, у меня, как и у любого серьезного историка России, просто не было выбора. Кто-то ведь должен ответить на вызов Федотова.
смысл трилогии: Размышления автора
Luubime А теперь о том, чего ожидал Федотов от «новой национальной схемы». Естественно, прежде всего, чтобы она объяснила все те странности русской истории, что не вписывались в старую. И в особенности самую важную из них: почему периодически, как ему уже было ясно, швыряет Россию — от движения к европейской модернизации к московитскому тупику и обратно? Откуда этот гигантский исторический маятник, раскачивающий страну с самого XVI века? И почему так и не сумела она остановить его за пять столетий?
Для Федотова, разумеется, решающим свидетельством этой необъяснимой, на первый взгляд, странности был 1917-й. Но замечательная плеяда советских историков 1960-х (А.А. Зимин, С.О. Шмидт, А.И. Копанев, Н.Е. Носов, С.М. Каштанов, С.Я. Лурье, Н.А. Казакова, Д.П. Маковский, Г.Н. Моисеева, Ю.К. Бегунов) обнаружила в архивах, во многих случаях провинциальных, неопровержимые документальные свидетельства, что 1917-й вовсе не был первой в России катастрофой европейской модернизации. Эти ученые поистине сделали именно то, что завещал нам Федотов: начав заново изучать историю России, они и впрямь нашли в ее земле «закопанные клады». Вот что они обнаружили.
Оказалось, что переворот Ивана IV в 1560 году, установивший в России самодержавие и положивший начало великой Смуте, а следовательно, и московитскому фундаментализму, был не менее, а может быть и более жестокой, чем 1917-й, патерналистской реакцией на вполне по тем временам либеральную эру модернизации, которую в первой книге трилогии назвал я европейским столетием России (1480-1560 гг.). Да и николаевская имитация Московии переставала в этом контексте казаться случайным эпизодом русской истории, а выглядела скорее мрачным предзнаменованием того же 1917-го. Один уже факт, что идейное наследие этого «эпизода» преградило России путь к преобразованию в конституционную монархию (единственную форму, в которой только и могла сохраниться в современном мире монархия), заставляет рассматривать николаевскую имитацию Московии как ключевое событие русской истории в Новое время. Достаточно вернуть его в контекст всего послепетровского периода, чтобы в этом не осталось сомнений.
смысл трилогии:
Размышления автора "j~p 0"|"ЬЯ
стратегия Для Петра, вытаскивавшего
страну из исторического тупика, выбор был прост: Московия или Европа. На одной стороне стояли «духовное оцепенение» и средневековые суеверия, на другой — нормальное движение истории, где те же богопротивные геометрия и философия привели каким-то образом к появлению многих неслыханных в «полу- немой» Московии и необходимых для отечества вещей — от мощных фрегатов до телескопов и носовых платков. Для Петра это был выбор без выбора. Европейское просвещение, как он его понимал, стало после него в России обязательным.
И ни один из наследовавших ему самодержцев до Николая I не смел уклониться от его европейской стратегии. С.М. Соловьев подтверждает: «Начиная от Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства... Век с четвертью толковали только о благодетельных плодах просвещения, указывали на вредные последствия [московитского] невежества в суевериях».32
Но европейское просвещение имело, как оказалось, последствия, не предвиденные Петром. «Он воспитывал мастеровых, — заметил по этому поводу один из замечательных эмигрантских писателей Владимир Вейдле, — а воспитал Державина и Пушкина».33 А отсюда уже недалеко было до того, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским», по выражению Пушкина,34 совсем другими глазами посмотрело на московитское наследство, которое не добил Петр и которое даже укрепилось после него в России. Речь шла, естественно, о крестьянском рабстве и о патерналистском его гаранте — самодержавии.
И очень скоро поняло это новое поколение, что, если действительно суждено России идти по пути европейской модернизации (включавшей, как мы помним, не только военный и хозяйственный рост, но и гарантии от произвола власти), разрушению подлежали и эти бастионы Московии. Точнее всех сформулировал зтот вывод второго европейского поколения России Герцен, когда сказал, что «в XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»35 Декабристы попытались воплотить этот вывод в жизнь. Выходило, короче говоря, что европейское просвещение неминуемо вело в России к европейской модернизации, а ориентированное на Европу самодержавие столь же неминуемо порождало своих могильщиков.
Вот почему потребовалось Николаю уничтожить эту петровскую ориентацию страны. Он просто не видел другого способа сохранить оба средневековых бастиона Московии, как объявить преступлением само европейское просвещение. Я не преувеличиваю. Я лишь повторяю известные слова Сергея Михайловича Соловьева, что при Николае «просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства».36 Мы знаем, к чему это привело. Трид-
С/И. Соловьев. Мои записки для моих детей, а может быть, и для других. Спб., 1914, с. 118.
В. Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 82.
4.С. Пушкин. Поли. собр. соч., М., 1937-1959, т. и, с. 14.
AM. Герцен. Собр. соч. в 30 томах, М., 1958, т. 7, с. 142.
С-М. Соловьев. Цит. соч., с. 118.
цать лет спустя Европа буквально вынудила Россию громом своих скорострельных пушек реабилитировать европейское просвещение и отказаться от одного из главных переживших Петра бастионов Московии — порабощения соотечественников.
Однако апологеты царя-освободителя почему-то не заметили, что его Великая реформа была еще и великим Гамбитом. Ибо пожертвовал он крепостным правом между прочим и для сохранения последнего уцелевшего бастиона Московии — гегемонии государства над обществом (в чем, собственно, и состоял смысл самодержавия). И с момента этого Гамбита кончилась для правительства России петровская простота стратегического выбора. Отныне к петровской альтернативе — Европа или Московия — прибавилась сознательная попытка совместить европейскую риторику и имитацию европейских учреждений с московитским самодержавием.
Правительство опять открыло страну для европейского просвещения — и Россия благодарно ответила на это небывалым расцветом культуры. Оно допустило европейские реформы. Единственное, чего допустить оно не могло, это европейскую модернизацию. Другими словами, гарантии от произвола власти. Сохранение моско- витского самодержавия стало для него последним рубежом, дальше которого отступать оно не желало. Дело дошло до того, что даже в 1906 году, после революции и введения Основного закона империи, последний император настоял на том, чтобы и в нем, в конституционном документе, именоваться самодержцем.
СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:
Размышления автора ИСКаЛвЧвННаЯ ЭЛ ИТЭ
Можно, конечно, предположить, что, откажись постниколаевский режим в 1861 году от своего хитрого гамбита, согласись Александр М созвать совещательное собрание представителей общества не в 1881 году (в день цареубийства), а за двадцать лет до этого, как требовала либеральная оппозиция, результат мог быть совсем иным. Во всяком случае, не было бы ни террора, ни цареубийства. Представительные учреждения успели бы к 1917 году пустить в стране корни, общество, как повсюду в Европе, сломило бы гегемонию государства — и реставрация Московии на обломках самодержавия оказалась бы невозможной.
смысл трилогии: Размышления автора Искалеченная элита
Но это все — знаменитое сослагательное наклонение, и учиться на таких ошибках могут лишь последующие поколения. По настоящему интересный вопрос: почему царь-освободитель ничего этого не сделал? Ведь, в конце концов, он был племянником Александра I, для которого самодержавие отнюдь не было священной коровой и который незадолго до своей смерти даже сказал, как мы помним, одному из домашних, «перед кем, — по словам М.Н. Покровского, — не нужно и не интересно было рисоваться: „Что бы обо мне ни говорили, но я жил и умру республиканцем"».37
Так или иначе, слова «республика» и «конституция» вовсе не были в России до Николая синонимами мятежа и государственной измены. Они стали такими после Николая, который не мог представить себе Россию без самодержавия и которому, как впоследствии Константину Леонтьеву, просто «не нужна была Россия несамодержавная».38 К сожалению, Александр Николаевич нисколько не походил на своего дядю, Александра I и слишком хорошо усвоил самодержавный фанатизм отца. Потому и не сделал в 1861 году то, чего властно требовало время.
Еще хуже было, что Николай воспитал в этом духе не только своих сыновей, но и всех тех, кто их окружал, тогдашнюю российскую элиту, психологически искалеченную николаевским царствованием, как впоследствии признавался А.В. Головнин, министр народного просвещения в правительстве «молодых реформаторов» в 1860-е.39 Отныне само слово «конституция» стало для этой «искалеченной» элиты равносильно измене отечеству. И это в момент, когда даже самые консервативные из великих держав Европы — и Германия, и Австро-Венгрия, и даже на время Оттоманская империя — уже были конституционными монархиями. Одна Россия, опять противопоставляя себя Европе, держалась за «сакральное» самодержавие как за талисман, обрекая таким образом на гибель и династию, и элиту.
Вот и судите после этого, была ли николаевская «Московия» всего лишьдосадным эпизодом русской истории Нового времени.
История России в XIXвеке, М., 1906, вып. 1, с. 33. K.H. Леонтьев, цит. соч., т.7, с. 207.
Cited in В. Lincoln. In the Vanguard of Reform, Northern Illinois Univ.Press, 1982, p.85.
смысл трилогии: Размышления автора
«Новая национальная
схема»?так
или иначе, лишь окинув свежим взглядом историю николаевской России, понял я, наконец, что, собственно, все это время делал, борясь с мифами. В действительности с самого начала пытался я осуществить завет Федотова, разглядеть во мгле прошлого очертания новой парадигмы русской истории. Помните его жалобу: «нет архитектора, нет плана, нет идеи»? Идея, по крайней мере теперь, есть. И состоит она, коротко говоря, в следующем.
Не может быть сомнения, что Россия способна к европейской модернизации. Она вполне убедительно это продемонстрировала уже на самой заре своего государственного существования. Тогда, всего лишь через два поколения после Ивана III, ее либеральная элита добилась Великой реформы 1550-х, заменившей феодальные «кормления» вполне европейским местным самоуправлением и судом присяжных. И включив в Судебник 1550 года знаменитый впоследствии пункт 98, юридически запрещавший царю принимать новые законы единолично. Имея в виду, что тогдашняя Россия была еще докрепостнической, досамодержавной и доимперской, одним словом, домосковитской, эти грандиозные реформы имеют, согласитесь, не меньшее право называться великими, нежели та компромиссная, что лишь наполовину раскрепостила страну в 1861-м.
И снова потребовалось России лишь два поколения после Екатерины, чтобы вырастить вполне европейскую декабристскую контрэлиту, рискнувшую своей вполне благополучной жизнью ради освобождения крестьян и учреждения конституционной монархии. И говорю я здесь о целых поколениях серьезных европейских реформаторов России, для истребления которых понадобились умопомрачительная жестокость опричнины в XVI веке и имитация Московии в XIX-м. А ведь и после этого потрясала Россию серия пусть кратковременных, но массовых, поистине всенародныхлиберальных движений — и в октябре 1905-го, когда страна добилась наконец созыва общенационального представительства, и в феврале 1917-го, когда избавилась она от «сакрального» самодержавия, и в августе 1991-го, когда разгромлена была последняя попытка сохранить империю. Все это не оставляет сомнений, что Европа — не чужая для России «этноцивилизационная платформа», как утверждают мифотворцы; Европа — внутри России.
С другой стороны, однако, европейские поколения были все-таки истреблены и либеральные вспышки погашены, этого ведь тоже со счетов не сбросишь. Нужно ли более очевидное доказательство, что, наряду со способностью к европейской модернизации, способна Россия и к патерналистской реакции? Иначе говоря, любое продвижение к гарантиям от произвола власти неминуемо ведет здесь к мобилизации патерналистских элит и к их повторяющимся контрнаступлениям. Кончается дело тем, что страна опять и опять впадает в «духовное оцепенение»? Короче, если что-нибудь и впрямь отличает ее прошлое от истории остальной Европы, это именно способность повторять свои «выпадения» из этой истории.
А это с несомненностью указывает, что в самой основе русской политической культуры не одна, а две одинаково древние и легитимные традиции — европейская и патерналистская. И непримиримая их борьба исключает в России общенациональный консенсус относительно базовых ценностей, на котором покоится современная европейская цивилизация (какие следуют из этой фундаментальной двойственности политические выводы подробно обсуждено в трилогии). Более того, это исключает способность к самопроизвольной модернизации, которой, собственно, и отличается европейская политическая культура от всех других.
Лидер неизбежно оказывается здесь в позиции арбитра между элитами. Вот хотя бы один пример. Не будь Александр II отравлен николаевским идейным наследством и стань он в 1855 году на сторону либеральных элит, «русская история приняла бы совсем другой вид», говоря словами Бориса Николаевича Чичерина, сказанными по другому поводу (в связи с конституцией Михаила Салтыкова 1610 года).
Вот так в самой сжатой форме, кажется мне, могла бы выглядеть та «новая национальная схема», которую искал Федотов. В отличие от старой, она не пророчествует. Она лишь ставит граждан страны, ее элиты и ее лидеров перед выбором. Они могут либо продолжать вести себя так, словно эта опасная двойственность российской политической культуры их не касается, как вела себя, допустим, постниколаевская элита, либо признать, что на исторических перекрестках страна действительно уязвима для попятного движения. И что именно это обстоятельство делает ее поведение непредсказуемым — не только для соседей, но и для самой себя.
В первом случае читая эту трилогию, нельзя упускать из виду вынесенные в эпиграф прощальные слова В.О. Ключевского. Ибо как раз они напомнили России накануне ее очередного «выпадения» из истории, что учит эта история «даже тех, кто у нее не учится: она их проучивает за невежество и пренебрежение». Грозное заключение историка, столь драматически подтвержденное уже несколько лет спустя гибелью постниколаевской элиты, должно было бы стать одиннадцатой заповедью Моисея для тех, от кого зависит будущее страны.
Во втором случае пришла пора серьезно задуматься над тем, как эту попятную тенденцию раз и навсегда заблокировать. Более того, рассматривать такую блокаду как первостепенную государственную задачу.
СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:
Размышления автора q
DOm рОСЫ Само собой разумеется, что всякая новая парадигма ставит перед историком ничуть не меньше вопросов, нежели старая. Главных среди них два. И касаются они, естественно, начальной и современной точек исторического спектра. Во-первых, требуется объяснить, откуда оно взялось, это странное сосуществование в политической культуре одной страны двух напрочь отрицающих друг друга традиций. Разумеется, консерваторы и либералы есть в любом европейском государстве. Но где еще, кроме России, приводило их соперничество к повторяющимся попыткам противопоставить себя Европе? Где еще сопровождались эти попытки «духовным оцепенением», охватывавшим страну на десятилетия? Короче, понять происхождение такой экстремальной поляризации императивно для новой парадигмы. Первую книгутрилогии я не только начал с этого вопроса, но и попытался на него ответить.
Второй вопрос если не более важный, то более насущный. В отличие от первого, академического, он актуальный, мучающий сегодня моих соотечественников. Для подавляющего большинства из них это даже не вопрос о свободе, но лишь о том, возможна ли в России «нормальная» (подразумевается европейская) жизнь — без произвола чиновников, без нищеты, без страха перед завтрашним днем. И если возможна, то как ее добиться?
смысл трилогии: Размышления автора Императив 35
сознательного выбора
Для историка, который принял предложенную здесь парадигму, ответ на второй вопрос прост, поскольку прямо вытекает из первого. «Нормальная» жизнь наступит в России не раньше, чем она избавится от двойственности своих исторических традиций. Другими словами, когда, подобно обеим бывшим европейским сверхдержавам Франции и Германии, станетодной из «нормальных», т.е. способных к общенациональному консенсусу великих держав Европы. В конце концов ни одной из них не была эта способность дана, если можно так выразиться, от века. Можно сказать, что Франция, допустим, обрела ее не раньше 1871 года, а Германия так и вовсе не раньше 1945-го. Другое дело, что в силу накопившейся за столетия гражданской отсталости для России это в XXI веке подразумевает
СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:
Размышления автора
Императив
сознательного выбора
Мы видели, что обе стратегии, примененные патерналистскими правительствами с целью остановить европейскую модернизацию России, кончились катастрофически. Например, попытки наглухо отрезать страну от европейского просвещения, как в излюбленной мифотворцами Московии или при Николае, были в конечном счете сметены грандиозными реформами и остались в истории как символы невежества и суеверия. А попытка совместить европейскую риторику и имитировать европейские учреждения с гегемонией государства над обществом, как в постниколаевской России, кончилась революцией и гибелью патерналистской элиты. Но в то же время видели мы, что и оба Европейских проекта — Ивана ill и Екатерины — привели в конечном счете лишь к той же мобилизации патерналистских элит и к самодержавной реакции, насильственно подавившей европейскую модернизацию. Похоже на заколдованный круг, не так ли?
Выход из него, я думаю, в том, чтобы присмотреться к качеству обоих предшествовавших Европейских проектов. В конечном счете состоял их смысл, как мы видели, просто в том, чтобы не мешать европейскому просвещению России. И оно, это просвещение, усваивалось бессознательно, делало свою работу стихийно, как Марксов
крот истории, постепенно избавляясь от московитского наследства. Другое дело, что крот истории роет медленно. Тем более что работа его все время перебивается попятными движениями.
Это правда, что ему удалось сокрушить почти все главные столпы Московии — православный фундаментализм в XVIII веке, крепостное право в Х1Х-м, самодержавие и империю в ХХ-м. Не забудем, однако, что понадобилось для этого три столетия, а работа все еще не закончена — опасность попятного движения остается. Короче, даже в самых благоприятных условиях стихийному процессу европеизации потребовались поколения, чтобы добиться чего-нибудь путного. Десятилетия нужны были, чтобы из зерна, посеянного Иваном III, выросла европейская когорта, осуществившая Великую реформу 1550-х. И декабристов от Екатерины тоже отделяли два поколения. Проблема в том, может ли сегодняшняя Россия (даже в случае, если не произойдет в ней очередного движения вспять) ждать европейской модернизации так долго?
Вот лишь несколько цифр. Италию всегда упоминают как самый яркий пример европейской страны с «отрицательным естественным приростом населения». Междутем на сто рождений приходится там 107 смертей. В России —170. Самый высокий в Европе процент смертности от сердечных заболеваний у людей рабочего возраста (от 25 до 64 лет) в Ирландии. В России он в 4 раза (!) выше. Финляндия — страна с самым высоким в Европе уровнем смертности от отравления. В России он выше опять-таки на 400 %. Результат всех этих европейских рекордов поистине умопомрачительный: если молодых людей (в возрасте от 15 до 24 лет) было в России между 1975-м И 2000-м годом ОТ 12 до 13 миллионов, то уже В 2025 году, т. е. одно поколение спустя, окажется их, по прогнозам ООН, лишь 6 миллионов![5] Вот и судите теперь, может ли Россия ждать, покуда сами собой вырастут в ней поколения, подобные реформаторам 1550-х или декабристам.
Нет слов, пережить столь драматическую потерю молодежи на протяжении одного поколения было бы жесточайшей трагедией для любого народа. Для России с ее необъятной Сибирью окажется эта потеря трагичной вдвойне. Ведь и у потерявшей половину своей молодежи страны территория останется прежней, только значительная ее часть опустеет. На этой вторичной, так сказать, национальной драме и сосредоточивается в своей последней, неожиданно дружелюбной, даже, если хотите, полной симпатии к России книге «Выбор» Збигнев Бжезинский. К сожалению, подчеркивает он, демографическая катастрофа в России совпадает с гигантским демографическим бумом в Китае, население которого уже в 2015 году достигнет полутора миллиардов человек.
Обращает он внимание и на то зловещее обстоятельство, что китайские школьники уже сегодня учатся географии по картам, на которых вся территория от Владивостока до Урала окрашена в национальные цвета их страны. Вот его заключение: «Имея в виду демографический упадок России и то, что происходит в Китае, ей нужна помощь, чтобы сохранить Сибирь... без помощи Запада Россия не может быть уверена, что сумеет ее удержать».41
Я намеренно не касаюсь здесь таких сложных и спорных сюжетов, как, допустим, способность (или неспособность) сегодняшней России ответить на вызов захлестнувшей мир глобализации. Говорю я лишь о самом простом, насущном и очевидном для всех вызове — демографическом, который, в сочетании с амбициями державного национализма в Китае (у них тоже есть свои Леонтьевы и Прохановы) неминуемо обернется смертельной угрозой для самого существования России как великой державы. А также, конечно, о том, что, оставаясь в плену «языческого особнячества», по выражению B.C. Соловьева, ответить на этот вызов уе сможет она ни при каких обстоятельствах.
Так что же следует из этого рокового стечения угроз, настигших Россию в XXI веке? Похоже, главным образом два вывода. Во-первых, что на этот раз крот истории может и опоздать. Слишком много за спиной у страны «затмений вселенской идеи» и слишком дорого и долго она за них платила, чтобы положиться на стихийный процесс европеизации. А во-вторых, впервые в истории сознательный выбор исторического пути оказывается для русской истории- странницы буквально вопросом жизни и смерти. И шаги, которые нужны для этого, должны быть еще более драматическими, нежели шаг, сделанный Путиным после и сентября 2001 года.
Z.Brzezinski. The Choice,Global Domination or Global Leadership, NY, 2004,p.103.
О том, какими именно могут быть эти шаги, говорил я, конечно, и в других книгах, но подробно обсудил в трилогии. Ибо дорого яичко ко Христову дню. Важно, чтобы читатель получил полное представление о том, чем могут закончиться московитские фантазии ми- фотворцев и начитавшихся Нарочницкой «высокопоставленных сотрудников» в не успевшей еще стать на ноги после советского «затмения» стране.
*к *к *к
Я понимаю, что, может быть, и опоздал со своей трилогией, что слишком далеко уже зашло влияние мифотворцев. Тем более досадно это опоздание (если я и впрямь опоздал), что практически все элементы новой парадигмы русской истории уже и в моих предыдущих книгах присутствовали. И все-таки в цельную картину, в «новую национальную схему», о которой мечтал Федотов, элементы эти загадочным образом не складывались. Не складывались, покуда не ожила передо мной николаевская «Московия». В заключение позволю себе еще раз процитировать Поппера. «Мы могли бы стать хозяевами своей судьбы, — говорит он, — если перестали бы становиться в позу пророков».[6] Как видит читатель, предложенная здесь новая парадигма и впрямь, в отличие от той, что рухнула в 1917-м, не предсказывает будущее России. Она лишь предлагает моральный и политический выбор — опасный и драматический для одних, страшный для других, но неминуемый для страны. И, конечно, объясняет, почему в еще большей степени, чем в 1855-м, зависит от этого выбора судьба России на много поколений вперед.
загадкаl И КОЛ Э 6 В С КО ^ россии
Россия так никогда и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае.
Н.В. Рязановский
П.Я. Чаадаев
Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной.
Те 25 лет, которые протекли за 14 декабря, труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром I.
А.И.Герцен
ПЕРВАЯ!
Вводная
глава вторая Московия, век XVII
глава третья Метаморфоза Карамзина
глава четвертая «Процесс против рабства»
глава пятая ВОСТОЧНЫЙ вопрос
глава шестая Рождение н а пол е о но вс кого комплекса
гяава седьмая Национальная идея
ГЛАВА ПЕРВАЯ Вводная
Главный недостаток этого царствования в том, что все оно было ошибкой.
А.В. Никитенко
В 1971 году в издательстве Принстонского университета вышло очередное издание книги маркиза де Кюстина о России при Николае I. Введение к ней написал знаменитый американский дипломат и историк Джордж Кеннан. Больше всего поразило меня в этом введении замечание Кеннана, что сталинский СССР, где служил он в начале 1950-х, неожиданно показался ему скверной копией России 1839-го, описанной Кюстином (хотя и оригинал, как знает читатель, выглядел не особенно привлекательно).
Прошло столетие, все, казалось бы, изменилось, над Кремлем развевалось красное, вместо трехцветного, знамя — и все-таки не мог Кеннан отделаться от ощущения, что не изменилось по сути ничего. Та же скрытность и подозрительность к остальному миру, та же всесильная бюрократия и та же всепроникающая идеология официальной народности, наглухо отрезавшая Россию от современного мира.1
Мне кажется, что, доведись американскому историку прочитать еще и записки Михаила Петровича Погодина, одного из главных вдохновителей этой самой официальной народности, сходство, о котором говорил Кеннан, поразило бы его еще острее. Хотя бы по тому, что куртуазный французский аристократ, как говорится, в подметки не годился в качестве наблюдателя русской жизни московскому профессору из крепостных, который был человеком откровенности замечательной.
Конечно, суждение Погодина, которое я сейчас процитирую, относится ко времени Крымской войны, когда впервые после ливон-
43
G.F. Кеппап. The Marquis the Custine and His Russia in 1839. Princeton Univ. Press, 1971.
ской эпопеи Ивана Грозного Россия была поставлена на колени европейской коалицией. Погодин, по сути, каялся (не признаваясь, кажется, в этом даже самому себе) в горчайшей ошибке своей жизни. В том, что помог родиться монстру, И потому был он беспощаден: суждение его о николаевской России звучит для современного уха скорее как приговор. «Невежды славят ее тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно... Рабы славят ее порядок, но такой порядок поведет ее не к счастью, не к славе, а в пропасть».2
Глава первая Вводная дд Q^J
аналогия Рассказываю я об этом вот
почему: со мной произошло почти то же самое, что с Кеннаном. Я тоже смотрел на одну страну, а видел другую. Только аналогия, преследовавшая меня, была иной. У Кеннана все, что он видел собственными глазами, наслаивалось на наблюдения столетней давности, а у меня на что-то куда более древнее, напоминавшее мне, однако, сталинскую Москву, пожалуй, больше, чем николаевский Санкт-Петербург.
Я говорю о Московии, о том политическом порядке, который воцарился в стране после самодержавной революции Ивана Грозного — за три столетия до Николая (и за четыре до Сталина). Попробую объяснить, откуда эта странная навязчивая аналогия. Так случилось, что прочитал я введение Кеннана тотчас после выхода в свет своей книги о временах Грозного царя,3 книги, над которой работал практически всю сознательную жизнь (первое, американское ее издание вышло в свет на двадцать лет раньше.)4 И так уже врос я в ту далекую эпоху, что она стояла у меня перед глазами, как живая. Дело доходило до того, что сталинские вожди в своих длиннополых черных пальто сливались в моем сознании с дьяками Ивана IV в таких же длинных и нелепых кафтанах, а их невнятная канцелярская про-
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, с. 259. А.Л. Янов. Россия: У истоков трагедии 1462-1584, М., Прогресс-Традиция, 2001. Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Berkeley, Univ. of California Press, 1981.
Глава первая Вводная Откуда
повторяемость?
за с церковно-славянской невнятицей речей московитской иерархии XVII века. Точно та же царила в ней скрытность и подозрительность к остальному, еретическому миру. И та же патологическая нетерпимость. Вот почему, хоть и жил я в сталинской Москве в одно время с Кеннаном, поставила моя аналогия передо мной совсем другие вопросы. Например, такой.
Глава первая В водная
повторяемость? Если трижды на
протяжении четырех столетий возникали в истории моего отечества «черные дыры» (так, кажется, называют астрономы космические объекты, в которых исчезает свет), возникали, причем, в самые разные, ровно ничего, казалось бы, общего друг с другом не имевшие исторические эпохи, то как объяснить эту странную повторяемость? Нет слов, тираны нередко являлись в позднее Средневековье в истории любой европейской страны. Вспомните хоть Людовика XI во Франции (которого Монтескье считал родоначальником французского деспотизма) или Генриха VIII в Англии и Филиппа II в Испании. Однако в новое время, в XIX веке, ничего подобного в этих странах не повторилось. Не возникла в них своя «политическая религия», как называл официальную народность ее автор граф Сергей Уваров, не объявила она себя последней истиной, не явился свой прапорщик на троне, как отозвался однажды о Николае Пушкин, — ни в Англии, ни во Франции, ни даже в Пруссии или в Австрии. Словом, нигде, кроме России. Почему?
Это очень важный, согласитесь, вопрос, который не мог прийти в голову Кеннану. В конце концов, Сталин стоял для него в ряду других знаменитых тиранов новейшей истории. Рядом с Гитлером, скажем, или с Муссолини. Поэтому ничего особенно удивительного не увидел он втом, что николаевская тирания повторилась в середине XX века: развелось их тогда не меньше, чем в XV или в XVI столетии. А вот каким образом повторилась она в XIX веке, когда Россия оказалась вдруг исключением из правила, и притом единственным, тут загадка. Для того, можно сказать, и пишу я эту книгу, чтобы попробовать в ней разобраться.
Тем более, думаю, это важно, что никто еще — ни в российской, ни в западной историографии — такого решения, сколько я знаю, не предлагал. Да что там не предлагал, никто никогда и не рассматривал николаевскую попытку вернуть страну в допетровскую Московию как историческую загадку. Это правда, что один из крупнейших американских историков Н.В. Рязановский нечаянно подтвердил употребленный здесь термин «черная дыра», заметив в заключение своей книги об официальной народности, что «Россия так и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае».[7] Тридцать украденных из жизни страны лет, украденное поколение, можно сказать. Но ведь и это, согласитесь, еще не ответ на вопрос, почему средневековая «дыра» воспроизвела себя в России нового времени.
Глава первая Вводная ОТЛуЧбНИб
от Европы Можно, конечно, отнести это
на счет живучести российского самодержавия, агония которого действительно затянулась в стране надолго, до самого конца XX века. Такое соображение, однако, было бы лишь отговоркой, поскольку игнорирует главный вопрос: а почему, собственно, так надолго затянулся здесь режим неограниченной власти? И потом, самодержавие все-таки существовало в России с 1560 года (как я, во всяком случае, думаю) и по меньшей мере двадцать самодержавных государей сменились на ее престоле за эти столетия. Странным образом, однако, лишь эти трое — Иван IV, Николай I и Сталин — умудрились спровоцировать против России европейские коалиции. Причем коалиции такой мощи, что неизбежно должны были — одни тотчас, другие, в конечном счете — поставить страну на колени, обрекая ее на жесточайшее национальное унижение.
В конце концов, самодержцами — и очень жестокими — были и Петр!, и Екатерина II. Только по какой-то причине никогда не пытались они, в отличие от этих троих, «отрезаться от Европы», по старинному выражению Герцена, противопоставить ей Россию как альтернативную «цивилизацию», но посвятили свое правление чему-то прямо противоположному. А именно утверждению России в качестве одной из великих европейских держав. Более того, Петру пришлось приложить массу усилий, чтобы прорвать глухую изоляцию страны, в которую попала она в результате все той же Ливонской войны, затеянной Грозным (во всяком случае, именно во время этой войны, в 1570 году, оказалась Россия впервые исключена из европейского Конгресса в Штеттине).6
И долго, век с четвертью, продолжалось это унизительное и опасное отлучение от Европы. «Теоретики международных отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, — заметил в этой связи один из лучших американских историков России Альфред Рибер, — не рассматривали Московию как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов».7
Герцог де Сюлли, которого очень высоко ценила Екатерина, по преданию, написал для французского короля Генриха IV записку о конфедерации христианских государств. Вот что говорилось в ней о Московии: «Когда б Великий князь Московский, или Русский царь, которого приемлют писатели за старинного скифского владетеля, отрекся приступить ко всеобщему соглашению... то так же с ним поступить, как с султаном Турским, то есть отобрать у него все, чем он владел в Европе, и прогнать его в Азию, чтобы он без всякого нашего сопримешения мог бы, сколько ему угодно, продолжать войну, почти никогда у него не прекращающуюся с турками и персами».8 Короче, все эти десятилетия Московия, обязанная своим про- *
исхождением Грозному царю, оставалась в Европе, по сути, на правах Оттоманской империи — как чужеродное тело.
Великая революция потребовалась России, чтобы вернуться в Европу. Лишь читая отчаянные призывы Петра к французскому королю («Европейская система изменилась. Исключите Швецию и поставьте меня на ее место»),9 начинаешь понимать, что означало из-
Alfred Rieber. «Persistent Factors in Russian Foreign Policy» in Hugh Ragsdale, ed. imperial Russian Foreign Policy, Cambridge Univ. Press, 1993, p. 347.
Ibid., p. 347-348.
А. Зорин. Кормя двуглавого орла, М., 2001, с. 52.
Cited in В.Н. Sumner. Peterthe Great and the Emergence of Russia, English Univ. Press, 1950. p. 97.
вестное признание графа Никиты Панина, руководителя внешней политики при Екатерине. «Петр, — писал он, — выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».[8]
Екатерина
И Продолжая дело Петра, Ека
Глава первая Вводная
терина относилась к этому его завоеванию в выс-
шей степени ревностно. Она не только вывела Россию в ранг европейских держав «первого класса», говоря языком графа Панина. И не только заявила в первом же пункте своего знаменитого Наказа Комиссии по уложению, что
«Россия есть держава европейская», но и сопроводила свое заявление таким удивительным комментарием:
«Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в те времена, совсем не сходствовали с климатом страны и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чуждых областей. Петр Великий, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе, нашел тогда такие удобности, каких он и сам не ожидал»}1 Иначе говоря, весь московитский период отлучения от Европы был официально объявлен неестественным для России (не соответствующим ее климату и в этом смысле просто исторической аберрацией).
Новая история страны начиналась, согласно Екатерине, с ее возвращения в Европу. Можно как угодно относиться к наивной попытке императрицы («обокравшей», как она сама признавалась, Монтескье) теоретически обосновать свое сомнительное историографическое новшество. Намерения ее, однако, сомнению не подлежат.
Нетрудно себе представить, как отнеслась бы императрица к стремлению своего внука Николая, оказавшегося полстолетия спустя на ее престоле, перечеркнуть все усилия Петра и ее собственные старания. Ведь то, что он и впрямь их перечеркнул, буквально бросается в глаза. Дело дошло до того, что ее собственные
письма Дидро и Д'Аламберу были запрещены николаевской цензурой. Но вот пример более серьезный.
Читая переписку Екатерины с философами или ее яростную отповедь аббату Шаппу д'Отерошу под длиннейшим названием (которое я для удобства читателей сокращу на несколько строк) «Антидот или разбор дурной, но великолепно изданной книги под заглавием „Путешествие в Сибирь"», ясно видишь, как отчаянно отбивалась она от обвинения, что ее правление деспотическое, а дух ее народа рабский. Точно такого же негодования полны и полемические сочинения ее современников и единомышленников.
Вот что писал, например, самый талантливый из них в «Примечаниях но Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненных генерал-майором Иваном Болтиным». Россия, говорит Болтин, и вообще «северные народы вольность за первейшее благо, а рабство за гнуснейшее и посрамительнейшее для человечества состояние признают».12 И тотчас после этого: «Как можно правление Российское назвать деспотическим, где дворянство не меньшею вольностью, выгодами и преимуществами пользуется, а купечество и земледельцы несравненно меньше несут тягости, нежели в котором ни есть из государств Европейских?».[9]
Я опять же ни на минуту не призываю читателя поверить этой откровенно пропагандистской риторике, а только предлагаю прислушаться к самой тональности сочинений Ивана Болтина и его императрицы. Ясно, что Европа была для них скорее символом, нежели со- вокупностьюцэеальных государств, каждого со своей собственной историей и собственной судьбою. Говоря научным языком, означала она для них «идеальный тип» государственности, способной к политической модернизации. Именно поэтому никак не могла допустить Екатерина, чтобы ее страну отождествили с Азией, где деспотизм обрекал общество, согласно общепринятой тогда «климатической» классификации Монтескье, на политическую смерть.
Не забудем также, что власть этой «климатической» теории была в ту пору абсолютной — даже над самыми просвещенными ума-
12
И. Болтин. Примечания на Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненные генерал-майором Иваном Болтиным, Спб., 1788, с. 242.
ми. До такой степени, что и четверть века спустя после смерти Екатерины П.Я. Чаадаев все еще считал Японию «нелепым уклонением от божеских и человеческих истин».14 И В.Г. Белинский не сомневался десятилетием позже, что «народ, не сознающий себя живым членом человечества, есть не нация, но... живой труп, подобно китайцам, японцам, персиянам и туркам».15 Мудрено ли, что для Екатерины деспотизм, свойственный этим «живым трупам», всегда был не только бранным словом, но и личным оскорблением?
А теперь сопоставьте это с позицией, которую без тени смущения и с некоторым даже самолюбованием провозгласил ее внук Николай. «Да, — признавался он, — деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации».16 А вот позиция его единомышленника и сотрудника, уже упоминавшегося графа Уварова по поводу согласного с деспотизмом «гения нации», а также «гнуснейшего и посрамительнейшего в человечестве состояния»: «У политической религии, как и у веры в Бога, есть свои догматы. Для нас один из них крепостное право. Оно установлено твердо и нерушимо. Отменить его невозможно, да и ни к чему».17
Поворот, согласитесь, головокружительный. Внук Екатерины так же грубо и откровенно разрушал дело своей бабки в XIX веке, как Г розный царь, который тоже ведь был внуком европейского реформатора России Ивана III, разрушал дело деда в XVI.[10] Это был тотальный семантический переворот, если хотите. Уваров и его император сознательно и даже с большим воодушевлением лепили анти- петровский образ России.
Дело, однако, было не только во внезапной и драматической перемене официальной риторики. Еще важнее, что как прагматичес-
П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 40.
В.Г. Белинский. ПСС, М., 1953*59» т-5» с. 305-306.
М. Лемке. Николаевские жандармы и литература. 1826-1855, Спб., 1918, с. 42. (выделено мной. —А.Я.)
Cited in F. Fadner. Seventy Years of Pan slavism in Russia 1800-1870, Georgetown Univ. Press, 1962, p.219.
кий политик, посвятивший жизнь приобщению России к «символической» Европе, Екатерина непременно увидела бы в николаевском перевороте угрозу европейской коалиции против «отечества драгого». И действительно, ведь крымская катастрофа была в нем заложена, подобно дубу в желуде. По крайней мере, по трем причинам.
Во-первых, противопоставление России Европе не могло долго оставаться лишь правительственной риторикой. Оно должно было тотчас обрести своего рода лобби, влиятельную котерию националистических идеологов, оправдывавших и обосновывавших эту новую культурно-политическую ориентацию страны. Должно было, другими словами, стать основополагающим фактом ее культурной жизни. Тем более что эпоха наполеоновских войн оставила ей в наследство целую плеяду угрюмых проповедников «особнячества», последователей А. Шишкова и Ф. Ростопчина, ненавидевших все иностранное и подозревавших в «опасном якобинстве» даже такого выдающегося идеолога самодержавия, как Н.М. Карамзин.
Во-вторых, это «особняческое» лобби, проповедовавшее превосходство России над Европой, должно было раньше или позже заставить самодержца поверить в его собственную риторическую фикцию. И это не могло не сказаться на его отношении к Европе. Соблазн бросить ей вызов оказался непреодолим. Во всяком случае для Николая, в котором, по выражению Пушкина, было «много от прапорщика и немного от Петра Великого».19 Соответственно, дело и кончилось Крымской войной.
В-третьих, наконец, низведение страны, как в московитские времена, на уровень Оттоманской империи, т. е. чужеродного Европе тела, не могло не вызвать в ней ответную реакцию. Короче, николаевский переворот был чреват возникновением в Европе массовой русофобии. Стоило, например, подняться в 1830-х Польше, как она надолго обрела в глазах европейской публики тот же международный статус угнетенной варварами европейской страдалицы, что и Греция, судьба которой под Оттоманским игом всколыхнула континент десятилетием раньше.
Очень точно объяснил этот резкий перелом в отношении Европы к России П.Я. Чаадаев:
Л.с. Пушкин. ПСС, М.-Л., 1937-1959. т. 12., с. 330.
«Турки — отвратительные варвары. Пусть будет так. Но варварство турок не угрожает остальному миру, а это нельзя сказать о варварстве некоей другой страны. Притом же с варварством турок можно бороться у них, с другим варварством это невозможно. Вот в чем весь вопрос. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозглашало себя единственной настоящей цивилизацией, единственно истинной религией, его терпели; но с того дня, как оно противопоставило себя Европе в качестве политической и моральной силы, Европа должна была сообща против этого восстать».[11]
Удивительно, право, каким образом десятки экспертов, отечественных и иностранных, изучавших николаевскую Россию, не заметили, что антипетровский переворот Николая сделал военное столкновение с Европой практически неминуемым. И что уже по одной этой причине предстояло ему стать гигантским водоразделом, безнадежно расколовшим петербургский период русской истории на две не только разные, но и враждебные друг другу части — условно говоря, екатерининскую и николаевскую.
Должен честно признаться, что Степан Петрович Шевырев, один из влиятельных членов нового антиевропейского лобби, сформулировал нечто подобное задолго до меня, еще в 1841 году. Сказал он тогда (конечно, в похвалу Николаю), что подлинно «национальный период русской истории» начинается только с его царствования, придя, наконец, на смену «периоду европейскому — от Петра до кончины Александра».[12]
Глава первая Вводная ^ ^^ Ь13 О В
Петра» Одно во всяком случае не под- лежитсомнению: нельзя объяснить николаевский переворот затянувшейся на два столетия агонией русского самодержавия. Напротив, очень похоже, что именно он и объясняет эту затянувшуюся агонию. Такова, во всяком случае, гипотеза, положенная в основу этой книги.
Если Иван Грозный создал режим неограниченной власти, раздавив в ходе первой самодержавной революции 1560-х набиравший в его время силу в России «абсолютизм европейского типа»22 (по определению С.О. Шмидта), то вторая самодержавная революция при Николае отрезала стране путь к назревшей уже к середине XIX века конституционной монархии (вполне возможно, предрешив, что и столетие спустя после нее конституционные учреждения России окажутся, по жестокому выражению Макса Вебера, «псевдоконституционными», всего лишь «думским самодержавием»).
Разумеется, пока это лишь гипотеза. Но вот некоторые факты, ее поддерживающие. Американский историк так описывал проект, представленный в 1805 году последним из екатерининских, так сказать, самодержцев России английскому премьеру Питту: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность»[13]Осторожный Питт, конечно, отверг этот проект. Но Александр Павлович остался верен своим идеям и десятилетие спустя, когда отказался вывести свои войска из оккупированного Парижа, пока Сенат Франции не примет новую конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Я не знаю, признают ли сегодняшние французские историки, что первой своей либеральной конституцией Франция обязана русскому царю. Но мы ведь о другом. О том, что представить себе, чтобы Николай, оказавшись на месте брата, настаивал на введении где бы то ни было конституции, — за пределами воображения. Так откудЈ эта разница между европейцем Александром и моско- витским прапорщиком на престоле?
По словам одного из самых уважаемых русских историков А.Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в „европейский концерт" международных связей,
22
Вопросы истории, 1968, № 5, с. 24.
а ее внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось... образцом общего переустройства империи».24 Совершенно очевидно, что культурно-политическая ориентация страны при Александре, как она описана Пресняковым, ни при каких обстоятельствах не могла спровоцировать вооруженную конфронтацию с Европой. Николаевский переворот ее спровоцировал. Как объяснить эту разницу?
Самый беспощадный из обличителей Александра I М.Н. Покровский вынужден был признать, пусть и скрепя сердце, что подготовленный в 1810 году по поручению императора конституционный проект Сперанского «вовсе не был академической работой». И что, напротив, «Сперанский серьезно рассчитывал на осуществление своего проекта, Александр серьезно об этом думал, их противники не менее серьезно опасались введения в России конституции».25 Ни один историк, как бы ни относился он к Николаю, не смог бы себе представить, чтобы при нем в России могло происходить хоть что-то подобное. Почему?
И, наконец, именно при Александре Россия ответила на «вызов Петра», как назвал отказ от московитского наследства Герцен, совершенно европейским поколением декабристов, поставившим во главу угла своих революционных проектов (если не считать маргинального проекта Пестеля) именно конституционную монархию. А также золотым веком русской литературы, который Николаю, как он ни старался, так и не удалось, в отличие от декабристского восстания, подавить. («Цензора, — по известному выражению А.В. Никитенко, — теперь хуже квартальных надзирателей»)26 Почему же, спрашивается, царствование последнего «екатерининского» самодержца породило небывалый расцвет русской культуры, а Николай создал в стране, по словам то го же Никитенко, «нравственную пустыню»?27
Боюсь, невозможно ответить на эти вопросы, не предположив, что, по крайней мере, в одном отношении «вызов Петра» и впрямь сработал. Во всяком случае, век с четвертью спустя интеллектуальная элита России, «все, что было в ней талантливого, образованно-
А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 15.
М.Н. Покровский. Избранные произведения. М., 1965, кн. 2, с.211.
А.В. Никитенко. Дневник в 3 томах, М., 1965, т.1, с. 261.
там же, с. 266.
го, знатного, благородного и блестящего»,28 была готова к тому, чтобы довести его дело дологического конца. Короче, ориентированное на Европу самодержавие неизбежно должно было вырастить своих могильщиков.
Как это произошло — отдельная тема. Наверное, прав был один из самых замечательных эмигрантов Владимир Вейдле, заметив, что «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал... Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина».29 Прав, без сомнения, и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения».30 Прав и Герцен, что в XIX столетии «самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом. Их союз даже в XVIII веке удивителен».31 Или, может быть, просто, как комментировал Н.Я. Эйдельман, «для декабристов и Пушкина требовалось два-три „непоротых" дворянских поколения».32
Волей-неволей приходится заключить, что «вызов Петра» был с самого начала чреват возникновением декабризма. Уже потому, что, по выражению того же Вейдле, «окно он прорубил не куда-нибудь в Мекку или в Лхасу»,33 но в Европу.
гЛ0в0перв0я Вводная «ВЫЗОВ Н И КОЛ ЭЯ » нетривиаль-
но другое. А именно, прорубая свое окно, Петр круто развернул лишь культурно-политическую ориентацию режима, т. е. сдеЛал практически то же самое, что совершил — только в обратном направлении — Николай. Ибо социальная структура модернизирующейся России осталась и после Петра старой, по сути, московитской. По крайней мере в том смысле, что подавляющее
28
Колокол (факсимильное издание), М., 1962, вып. 1, с. 29.
В. Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 87.
АС Пушкин. ПСС, т. и, с. 14.
АИ. Герцен. Собр. соч. в 30 томах, т.7,1958, с. 192.
3 2
В борьбе за власть. Страницы политической истории XVIII века. М., 1988, с. 297.
3 3
S. Вейдле. Цит. соч., с. 12.
Александр Иванович | Герцен\
большинство ее населения как было, так и осталось в рабстве. В результате страна оказалась разодранной надвое, обреченной жить сразу в двух временных измерениях. Ее образованное меньшинство, перепрыгнув одним скачком через полтора московитских столетия, включилось в европейскую жизнь, тогда как крестьянское большинство по-прежнему прозябало в московитском средневековье.
Первыми, кто понял смертельную опасность этого фундаментального раскола России, были декабристы, поставившие перед собой практическую задачу ее воссоединения. В этом, собственно, и состоит их действительная роль в истории русского самосознания. Нельзя было окончательно избавиться от московитского наследства, не уничтожив крестьянское рабство. И, конечно, самодержавие как его гаранта. Другого способа довести дело Петра до логического конца, т. е. окончательно вернуться в Европу, в ту пору не существовало.
Был ли у декабристов шанс на успех, пусть даже временный? Подавляющее большинство историков уверено, что нет. Исключений, сколько я знаю, два. Первым был Герцен. «Что было бы, — спрашивал он в открытом письме Александру II, — если б заговорщики вывели солдат не утром 14, а в полночь и обложили бы Зимний дворец, где ничего не было готово? Что было бы, если б, не строясь в каре, они утром всеми силами напали бы на дворцовый караул, еще шаткий и не уверенный в себе?» Его заключение: «Им не удалось, вот все, что можно сказать, но успех не был безусловно невозможен».34 Похожий сценарий предложил столетие спустя Н.Я. Эйдельман:
«Не совсем ясными представляются суждения некоторых историков и литераторов о том, что декабристы были обречены на стопроцентный неуспех... Кто-то из декабристов (Якубович, например) мог бы, конечно, убить Николая; восставшие лейб-гренадеры без труда могли бы завладеть дворцом. Об этих возможностях, как вполне реальных, вспоминал позже сам царь. Тогда могла бы образоваться ситуация, при которой власть в Петербурге перешла бы к восставшим»?5 Еще интереснее, однако, рассуждение Эйдельмана о том, что могло бы произойти в этом случае:
«Историки очень не любят разговоров на темы „что было бы, если бы... чем, кстати, отличаются от социологов, исследователей общественного мнения, которых интересуют и несбывшиеся, но возможные варианты событий. В случае хотя бы временного захвата столицы 14 декабря были бы изданы важные декреты — о конституции, крестьянской свободе, — что, конечно, имело бы значительное влияние на историю. Этого не случилось, хотя, бывало, осуществлялись и куда менее вероятные события, например сто дней Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонника Бурбонов»?6 Как бы то ни было, бесспорно, что численность откровенных противников самодержавия по сравнению с их многомиллионным народом была тогда ничтожной (из 579 обвиненных в связи с мятежом 14 декабря в Сибирь пошел 121 человек, еще пятеро — на виселицу). Стоит, однако, сравнить ее с числом тех, кто отважился 4 июля 1776 года в Филадельфии подписать Декларацию независимости Соединенных Штатов, чтобы убедиться, что важно вовсе не это. Ведь и откровенных сторонников независимости тоже было 56 — капля в море по сравнению с их собственным многомиллионным
Колокол, ВЫП. 1, с. 30.
Н.Я. Эйдельман. Герцен против самодержавия, М., 1973, с. 315.
Там же, с. 315-316-
народом. И в случае неуспеха их тоже ожидала виселица. Они рискнули своей вполне благополучной жизнью потому, что, как и декабристы в России, сознавали себя интеллектуальной элитой страны, мозговым центром нации, ответственным за ее судьбу.
И, между прочим, их ситуация тоже была отчаянной. Достаточно сказать, что больше трети американцев, так называемые «тори», оставались верны законному монарху в Лондоне и твердо стояли против независимости. И еще одна треть, как всегда бывает в переломные эпохи, «сидела на заборе», выжидая, кто победит. Добавьте к этому, что бросили 56 диссидентов в Филадельфии вызов самой могущественной тогда империи мира. И что в том же июле высадилась на Лонг- Айленде карательная экспедиция и 32 тысячи солдат готовились идти на подавление мятежа. Сложите все это вместе, и вам неожиданно станет ясно, что у филадельфийских мятежников было в тот роковой день ничуть не больше шансов на успех, нежели у петербургских.
Я, собственно, ничего особенного этим сравнением не хочу сказать, кроме того, что уже сказал: век с четвертью после «вызова Петра» интеллектуальная элита России была готова к не менее кардинальной, чем независимость для Америки, реформе. Другими словами, к ее трансформации в нормальную европейскую страну — без самодержавия и крепостного рабства.
Глава первая Вводная ^g^ofi ВеК РУССКОГО
национализма» сУДьба судила
иначе. Победил Николай и с ним новомосковит- ское самодержавие. Его «вызов» России был не менее крутым, чем петровский. Ибо означал он не только новый триумф самовластья и крепостного права. И не только интеллектуальную катастрофу, неизбежную, когда внезапно, в одну ночь лишают общество цвета его молодежи. Означал «вызов Николая» еще и нечто худшее. А именно, что надолго, на десятилетия, если не на поколения, снимается с повестки дня назревшее уже в первой четверти XIX века воссоединение страны. Именно это, надо полагать, и имел в виду М.О. Гер- шензон, заметив уже в 1911 году, что «Николай и в духовной области, как в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь — не ход ее развития, но ненормальность этого хода».37
Не менее важно и то, что, разбудив отвергнутое Петром московит- ское«особнячество», Николай безошибочно нашел единственный способ, каким можно было сохранить в стране крестьянское рабство и самодержавие. Если даже сегодняшний читатель попробует придумать, как можно было бы это сделать в тот роковой для страны час, все равно ведь ничего лучшего не придумает. Я знаю, я пробовал. Только национализм, только московитское убеждение, что «Россия должна идти своим особым путем», что мы единственные, — по язвительному выражению В.О. Ключевского, — истинно правоверные в мире, способно было тогда заново легитимизировать деспотизм и рабство. Стоит ли после этого удивляться, что наступил в России с воцарением Николая «золотой век русского национализма», по словам того же Преснякова? Что «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»?38
Настоящая цена этого николаевского отступления в Московию выяснится лишь впоследствии, когда окажется, что заново посеять в национальном сознании эту «языческую тенденцию к особнячест- ву», как назовет ее позже B.C. Соловьев,39 можно сравнительно быстро (особенно если в качестве сеятеля выступает всемогущая администрация режима, открыто объявившего себя деспотическим). Но и двух столетий не хватит для того, чтобы от нее избавиться.
Как бы то ни было, едва ли осталось теперь у читателя сомнение в том, что стояла Россия после смерти Александра Павловича на пороге революционного переворота — совершенно независимо от того, чем кончилось бы дело на Сенатской площади. Просто, поскольку не удалось декабристам довести до ума дело Петра, совершилась другая революция — антипетровская, московитская.
Первое возражение очевидно: какая же это в самом деле антипетровская революция, если в результате Николай оказался точно таким же самодержцем, как Петр? Формально это так. Но ведь, как мы
. уже знаем, самодержавие самодержавию рознь. И культурно-полити-
/И.О. Гершензон. Эпоха Николая I, М., 1911, с. 4.
АЕ Пресняков. Цит. соч., с. 15.
B.C. Соловьев. Соч. в двух томах, М., 1989, т. 1, с. 443.
ческая ориентация режима не менее важна для будущего страны, нежели его формально-юридическая структура. Это неожиданный вывод, согласен. И тем не менее подумайте, что случилось бы с Россией^ поддержи она и сентября 2001 года не Буша, а бен Ладена.
Ведь и в этом случае формально-юридическая структура режима осталась бы прежней. Изменилась бы лишь его культурно-политическая ориентация. Именно это изменение, однако, и обещало бы стране катастрофу.
Глава первая Вводная |""|p|/||~QgQp
современниковно ведь нечто
подобное как раз и случилось с Россией после воцарения Николая. И поэтому мыслящие современники не могли не воспринять это резкое изменение культурной ориентации режима именно как революцию. Вот что писал, например, о разнице между петровским и николаевским самодержавием знаменитый историк С.М. Соловьев: «Начиная с Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства. Век с четвертью толковали только о благодетельных плодах просвещения, указывали на вредные последствия невежества в суевериях. По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства».[14] Поворот, как видим, и впрямь на 180 градусов. Попробуйте отрицать, что это была именно революция.
А вот что, не сговариваясь с Соловьевым, записал в дневнике цензор и академик А.В. Никитенко: «Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов. Только прежде они не смели выползать из своих темных нор... Теперь же [при Николае] все подземные болотные гады выползли из своих нор, услышав, что просвещение застывает, цепенеет, разлагается»[15] Короче, и по мнению Никитенко, революция Николая была именно антипетровской. Победили «болотные гады», потомки вождей разгромленных Петром «стрелецких бунтов».
Вот портрет николаевского самовластья, вышедший из-под пера самого яркого из публицистов славянофильства К.С. Аксакова: «Современное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью... Все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать, и неизвестно до чего дойдут... Как дурная трава, выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство... Всеобщее развращение в обществе дошло до огромных размеров».42 Как назвали бы вы это внезапное и тотальное торжество «бессовестной лжи»?
Послушаем теперь отзыв о николаевском самодержавии редактора вполне реакционного «Русского вестника» Н.А. Любимова, исполненный почти щедринского сарказма: «Обыватель ходил по улице, спал после обеда в силу начальнического позволения; приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу достаточное количество кислорода... Военные люди, представители дис-
Сергей Михайлович | Соловьев I
[16] Русь, 1881,16 мая, сс. 18,13.
циплины и подчинения, считались годными для всех родов службы... Телесные наказания считались основою общественного воспитания».43 Это ли не возвращение в Московию?
Вот мнение будущего статс-секретаря и министра внутренних дел П.А. Валуева, уверенного, как и Аксаков, что причиной крымской катастрофы была «всеобщая официальная ложь... Сверху — блеск, а внизу — гниль».44
А вот финальный приговор Федора Ивановича Тютчева: «В конце концов было бы даже неестественно, чтобы тридцатилетний режим глупости, развращенности и злоупотреблений мог привести к успехам и славе»45 И добавил уже в стихах, адресованных покойному императору, человеку, по его словам, «чудовищной тупости»:
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые,
Все было ложь в тебе, все призраки пустые.
Ты был не царь, а лицедей!46
Я нарочно процитировал здесь современников Николая самых разных, даже противоположных убеждений. И среди них, как видит читатель, нет ни одного из тогдашних прославленных диссидентов — ни Белинского, ни Герцена, ни Бакунина, ни Чаадаева (хотя им, естественно, тоже было что сказать по поводу николаевского вызова — Чаадаев, например, как раз и назвал его «настоящим переворотом в национальной мысли»).47
Никто из этих современников не вынес своего приговора в пылу полемики или в связи с какими-нибудь оскорбительными для них лично обстоятельствами. Все это, кроме дневниковой записи Ники- тенко, сказано задним числом и звучит скорее как итог тридцатилетних размышлений, нежели как запальчивые оговорки. Да и Алек-
[16] Михаил Никифорович Катков и его историческая заслуга. По документам и личным воспоминаниям НА. Любимова, Спб., 1889, с. 184.
[16] А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 89. 4
[16] Литературное наследство, т. 19-21,1935» с-197-
[16] Старина и новизна, кн. 19, Пг., 1915, с. 149.
[16] П.Я. Чаадаев, цит. соч., с. 87.
Глава первая Вводная I «Восстановители
баланса»
сандр Васильевич Никитенко, вынося свой беспощадный вердикт, по-прежнему оставался дружен с министрами, был уважаемым академиком, редактором и цензором. Короче, цитировал я выстраданные и тщательно обдуманные суждения вполне благополучных граждан и несомненных патриотов своей страны. Объединяло всех этих людей, в принципе не имевших друг с другом ничего общего, — умеренного либерала Соловьева, умеренного консерватора Никитенко, пламенного славянофила Аксакова, тихого реакционера Любимова, преуспевающего правительственного дельца Валуева и певца российского великодержавия Тютчева, — лишь одно: сознание невыносимости «новомосковитского» самовластья в России XIX века.
48
Соответственно, все они отнеслись к «вызову Николая» как к чудовищной напасти или, говоря словами Ивана Сергеевича Тургенева, как к «своего рода чуме».48 Режим, при котором, по выражению Погодина, «во всяком незнакомом человеке предполагался шпион»49 и, по словам Никитенко, «люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»,50 был для них всех одинаково неприемлем. Они ощущали николаевскую Московию не только как петлю на шее, но и как исторический тупик.
Глаеапереа» Вводная « ВОССТЭ H О В ИТвЛ И
баланса» Все это имело бы сегодня,
быть может, лишь академический интерес, когда бы не одно зймечательное и совершенно современное обстоятельство. Я говорю о том, что именно в последнее время набирают в интеллектуальных кругах — и на Западе, и в России — силу попытки реабилитировать николаевский режим или, как деликатно выразился известный американский историк Брюс Линкольн, «восстановить баланс в пользу Николая».51 Причем набирают эти попытки силу по причинам, похоже, отнюдь не академическим. Во всяком случае, «восста-
50
Тургеневский сборник, Пг., 1921, с. 168.
49 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 258.
История России в XIXвеке (далее ИР), М., 1907, вып. 6, с. 446.
Bruce Lincoln. Nicholas I, Emperor and Autocrat of All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989.
новители баланса» никакими особенными историографическими открытиями, которые давали бы основание оспорить единодушный приговор самых наблюдательных современников Николая, человечество в конце XX века не осчастливили. Почему происходит это в России, наверное, объяснимо. Разочарование в реформах и, в первую очередь, резкое падение престижа и общественного положения интеллигенции; распад четырехсотлетней империи и утрата сверхдержавного статуса — все это каким-то образом отнесено многими на счет «космополитической» политики Горбачева и Ельцина, т. е. попытки примирения с Европой. Или, как выражался А.А. Зиновьев, «позорной капитуляции Родины» перед Западом.52 А поскольку в некотором роде напоминает эта политика аналогичный курс Александра I, то круто националистический, антиевропейский поворот его преемника вырастает вдруг в некий судьбоносный исторический урок, который следует усвоить России в XXI веке, чтобы «подняться с колен».
Правда, кончился этот антиевропейский поворот крымской катастрофой и какразтой самой «позорной капитуляцией» перед Западом, на которую жаловался Зиновьев. К сожалению, это печальное обстоятельство ускользает от внимания «восстановителей баланса». Странным образом толкуется оно не как неизбежное последствие московит- ской революции в Петербурге, но как результат «последнего колониального похода всей Европы на Россию» (В.В. Ильин).53 Или, еще выразительнее, «европейского заговора против России» (В.В. Кожи- нов).54 Только вот почему такой «европейский заговор против России» возник именно при Николае, объяснить они не могут. Как и то, почему ничего подобного не возникло в Европе ни при Екатерине, ни при Александре» не могут тоже.
Безусловно, мотивы «восстановителей баланса» могут быть сложнее, выглядят они в таком тезисном изложении. И мы тотчас это увиДим, едва приступим к более или менее подробной их экспозиций- Начнем с историографии западной. Просто потому, что здесь у нас преимущество: сравнительно недавно вышло второе издание книгИ Линкольна, специально посвященной этому предмету.
А.А. Зиновьев, ^эпад, М., 1995. с. 6.
В.В. Ильин, реформы и контрреформы в России, м., 1996, с. 49.
В.В. Кожи нов. ^к>тчев„ М., 1988, с. 336.
Начинает автор без обиняков. Он тоже считает николаевскую Россию загадкой — только историографической. В частности потому, что, будучи временем, когда страна, по его мнению, «вступила на путь экономического прогресса и внутреннего успокоения», описывают ее до сих пор историки по какой-то причине как эпоху «интеллектуального притеснения, тирании и произвола».55Линкольн уверен, что разгадал причину этой ошибки. Оказывается, она просто «следствие ударения на русском радикализме, которое делали как советские, так и западные историки. В результате большинство исследований посвящено было интеллектуалам-диссидентам... и мы смотрели на этот период глазами кого-нибудь вроде Александра Герцена... или с точки зрения таких людей, как И.И. Панаев и В.Г. Белинский». Да, для этих людей «апогей самодержавия и в самом деле был ужасным временем». Но, с другой стороны, ведь и «любой исторический период выглядит жестоким и притеснительным для диссидентов, выступающих против установленного порядка».56Между тем «для многих в России это было время, на которое они впоследствии смотрели с ностальгией, время, когда все было определенно и жизнь предсказуема. Для тех, кто был хоть сколько-нибудь заинтересован в существующем порядке, эта стабильность была очень желанна».57 Не зря же «многие в России восхищались Николаем, даже благоговели перед ним». Именно поэтому и ставит перед собою автор цель «восстановить баланс в пользу Николая».58 И, естественно, обязательная оговорка: «Конечно, это не апология строгого, иногда жестокого императора. Я просто попытаюсь показать его таким, каким видели его современники, поместить его и его политику в более сбалансированную историческую перспективу». В конце концов, повторяет автор, «царствование Николая было хорошим временем для многих в России».59
Имея в виду, что книга Линкольна писалась на исходе брежне- визма, когда советские диссиденты были в центре внимания запад-
55 Bruce Lincoln. Op. cit., p.9.·56 Ibid.
Ibid., p. 151.
Ibid., p. 9.
Ibid., p. 151-152.
ной публики, такое открытое предпочтение благоговеющих «многих» диссидентским свидетельствам совершенно явственно звучало как вотум недоверия этим свидетельствам. Так неожиданно переплелись академические мотивы с откровенно политическими.
Нечего и говорить, что в России переплетение это еще очевиднее. Сколько я знаю, однако, никто из российских историков не отважился покуда написать, подобно Линкольну, дерзкую книгу, специально посвященную «восстановлению баланса в пользу Николая» (как, впрочем, и в оправдание Ивана Грозного или Сталина). Но свидетельств этой тенденции более чем достаточно в отечественной литературе.
Например, Б.Н. Миронов в недавней «Социальной истории России» тоже, подобно Линкольну, не возражает против описания николаевской Московии как «эпохи просвещенного абсолютизма».60 Не возражает, несмотря даже на то, что, согласно не оспоренному автором заключению С.М. Соловьева, именно просвещение стало при Николае «преступлением в глазах правительства». А уж имея в виду свидетельство такого авторитетного наблюдателя, как А.В. Никитенко, что «просвещение застывает, цепенеет, разлагается», взгляд Миронова становится и вовсе загадочным. (Впрочем, судя по списку использованной в его монографии литературы, ни «Записок» Соловьева, ни «Дневника» Никитенко он просто не читал).
Но окончательно переходит Миронов в ряды «восстановителей баланса», когда, по сути повторяя Линкольна, выступает в защиту николаевской бюрократии. Он тоже полагает, что в тогдашней России «закон нарушался главным образом в отношении нелояльных к власти лиц, но в отношении простых обывателей, составлявших около 99 % всего населения, он, как правило, соблюдался»61 И тоже винит в «нарушении баланса» русскую литературу. «Сделанные выводы вступают в противоречие с распространенным в исторической литературе мнением о как бы врожденной некомпетентности, коррумпированности русской бюрократии, ее злоупотреблениях и несоблюдении законности... Одними из важных, если не главных, источников такого мнения до сих пор являются художественная ли-
Б. Н. Миронов. Социальная история России периода империи, М., 1999, т. 2, с. 148. Там же, с. 171.
тература и публицистика».62 Я прошу читателя запомнить эти слова, мы еще не раз к ним вернемся.
Сейчас скажу лишь, что Миронов идет куда дальше осторожного Линкольна, откровенно обвиняя в сознательном искажении светлого образа николаевской бюрократии не одних Панаева с Белинским, а практически всю русскую классику:
«Н.В. Гоголь, П.И. Мельников-Печерский, М.Е. Салтыков-Щедрин, А.И. Герцен, А.В. Сухово-Кобылин и другие классики создали впечатляющий, но отрицательный портрет российского чиновника. Мне кажется, что писатели и современники намеренно преувеличивали не- достатки русской бюрократии по той простой причине, что их цель... состояла в том, что бы опорочить ее и косвенно дискредитировать верховную власть. Это был способ борьбы образованного общества с самодержавием, которая активно началась при Николае I».63
Ну, допустим, исследователю социальной истории России недосуг читать какого-нибудь Белинского, тем более его письмо к Гоголю. Но не знать, что Николай Васильевич Гоголь боготворил самодержавие (см. его «Выбранные места из переписки с друзьями»), и обвинить его ни больше ни меньше как в попытке дискредитировать верховную власть, это, пожалуй, просто неприлично. Так же как не задать хоть себе самому вопрос: почему, собственно, «борьба образованного общества против самодержавия» началась именно при просвещенном, по его мнению, абсолютизме Николая? Казалось бы, классики русской литературы должны были только радоваться его просвещенности, а вот поди ж ты — по неизвестной причине на него ополчились. Неужели такое странное их поведение не заслуживает того, чтобы хоть попытаться его объяснить?
Впрочем, заключение мироновского обвинительного акта против русской классики стоит его преамбулы. «Историки, по-видимому, пошли на поводу у писателей, поскольку и они, как правило, преследовали ту же политическую цель: любыми средствами скомпрометировать самодержавие».64 Тут просвещенный читатель, должно быть, ахнул. Это Погодин-то, чей беспощадный приговор николаевской России был
Там же, с. 173.
Там же (курсив мой. — АЯ.)
Там же.
отчаянной попыткой защитить самодержавие, против него злоумышлял? Или академик Никитенко, о котором даже реакционное суворин- ское «Новое время» заметило, что «никак не его обвинять в легкомыслии или в желании подорвать авторитет власти»?65 Что-то же должно было заставить даже вполне лояльных самодержавию современников именно при Николае изменить своему призванию, занявшись вдруг подрывной, в сущности, деятельностью. Так что это было? Надо уж совсем не уважать читателя, чтобы не задать этот вопрос.
А ведь есть и другие, куда более важные. Например, может быть, дружная оппозиция русской литературы николаевскому самодержавию объясняется вовсе не внезапным желанием «опорочить верховную власть», а тем, что и впрямь прав был Герцен, когда сказал: «В XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»? А вдруг отчаянное декабристское восстание как раз и было грозным сигналом этой несовместимости, интуитивным предчувствием грядущего национального несчастья, которым чревато было для России самовластье?Но Миронов скорее поверит какому-нибудь «Отчету министра юстиции за 1847 год», нежели Щедрину. И статистическим сводкам, а не Ключевскому. Впрочем, секрет его предпочтений прост: он, как и Линкольн, презирает диссидентов. Презирает, причем всех поголовно, не делая ни малейшего различия между радикалами, как Михаил Бакунин, просто ненавидевшими власть, и либералами, как Алексей Унковский, искавшими конструктивную альтернативу самодержавию. Все они для него одним мирром мазаны. Так сказать, узок круг их интересов и страшно далеки они от народа, обожающего самодержавие. «Кого представляли радикалы и либералы?» — негодующе спрашивает Миронов. И уверенно отвечает: «До начала XX века большей частью самих себя, т. е. горстку людей, а не народ»66
Но что, если именно эта «горстка людей», так же как и филадельфийские мятежники 1776 года или петербургские 1825-го, как раз и представляла национальную мысль? И национальную судьбу? Что, если видела она дальше, чем народ, и именно к ней должна была прислушаться верховная власть, коли и впрямь желала предотвратить не-
Новое время, 1889, 5 октября.
ВМ. Миронов. Цит. соч., с. 179.
минуемую катастрофу, способную, в конечном счете, не только смести ее, но и принести неисчислимые бедствия этому самому народу?
Мы еще поговорим об этой вдохновляющей Миронова смеси примитивного популизма и статистического фетишизма. Сейчас констатируем лишь, что ни один из рецензентов его монографии, из тех, конечно, кого мне довелось читать, на защиту отечественной классики не выступил. И это, боюсь, свидетельствует, что многие сегодняшние интеллектуалы в России подход Миронова разделяют.
Глава первая Вводная «Уд |/| В ИТв Л Ь H О ,
что мы еще живы»
Но если Миронов встал в ряды «восстановителей баланса» из соображений хотя бы отчасти методологических, то хватает у него сегодня союзников и среди тех, кто занят «восстановлением баланса» по соображениям очень даже политическим. А.Н. Боханов, например, автор школьного учебника русской истории, вполне искренне сочувствует николаевской официальной народности. Во всяком случае, самодержавие представляется ему институтом таким же сакральным, каким фигурировало оно в официальной народности. Судите сами: «Окруженный сакральным ореолом, недоступный лицезрению простых подданных носитель верховной власти в качестве высшего нравственного символа и бесспорной земной инстанции выступает гарантом и воплощением России».67
Боханов, правда, приписывает этот взгляд Пушкину (никак, впрочем, документально свой навет не подтверждая). И точно так же прозрачно маскирует он свое сочувствие двум другим столпам официальной народности. «Писатель Иван Шмелев очень точно описал характерные признаки русского исторического типа: Русский тот... кто верен Русской Православной Церкви. Она соединяет нас с Россией».68 Разделяет точку зрения Боханова и д-р исторических наук Н.А. Нарочницкая, которая тоже считает «религиозно-фи- лософской основой русского государственного сознания концепцию самодержавия как верховной власти от Бога» и даже уверена,
Отечественная история, 2002, № 2, с. 13.
А.Н. Боханов. История России XIX — начала XX в., М., 1998, с. 8.
что, не понимая этого, «несерьезно в научном отношении судить о сущности московского самодержавия».69
Понятно, что к диссидентам, отвергнувшим в свое время эти мос- ковитские представления, относятся наши православные фундаменталисты еще более сурово, чем Линкольн или Миронов. Боханов, например, вполне разделяет мнение николаевского шефа жандармов А.Х. Бенкендорфа о событиях 14 декабря как о «преступном выступлении против власти».70 И уверяет современных школьников, что лишь «ненавистники российского государства» могут считать реакционной идеологию официальной народности, стоявшую на самом деле «на страже порядка и спокойствия империи».71 Тем более что «монархи в России получали свои прерогативы... не от народа, а от Всевышнего, наделявшего их властью на земле».72
Нарочницкая, конечно, и тут согласна. «Чин помазания на царство, — уверяет она, — делал царя самодержцем, верховным правителем, ограниченным в своих поступках ответственностью перед Богом не менее строго, чем перед законом»73 Ну и как, спрашивается, должны мы после этого относиться к смертным, бунтующим против чрезвычайного и полномочного представителя Всевышнего на земле, для которого закон не писан? Без малейшего стеснения проповедуют эти историки диктатуру, лишь едва прикрытую флером средневековой риторики, и при этом еще полагают себя единственными, кто безупречен «в научном отношении».
Согласитесь, что на таком фоне даже невинное, на первый взгляд, заявление обозревателя «Известий» (и тоже, между прочим, автора школьного учебника) Александра Архангельского тоже выглядит как призыв к «восстановлению баланса». Вот посмотрите: «Если выбирать исторические параллели, то путинский образ ближе всего к образу Николая I, столь нелюбимого интеллигентами и столь репутационно замаранного... В отличие от своего братца Александ-
H.A. Нарочницкая. Россия и русские в мировой политике, М., 2002, с. 132 (курсив мой. — ЛЯ.)
A.H. Боханов. Цит. соч., с. 94.
Там же, сс.93, 99.
Там же, с. 13.
Н.А. Нарочницкая. Цит. соч., с. 137.
ра, Николай — вменяемый, искренне национальный, честный, но политически неглубокий, не масштабный».74
Страшно даже подумать, что случилось бы во второй четверти XIX века с Россией, будь Николай еще «масштабнее». Во всяком случае, Тимофей Николаевич Грановский, самый выдающийся из профессоров Московского университета той эпохи, находил, что масштабы этого «искренне национального» царствования были и без того смертоносны. Вот что рассказывал об этом в своих воспоминаниях тотже С.М. Соловьев: «Приехавши в церковь [приносить присягу новому государю], я встретил на крыльце Грановского; первое мое слово ему было „умер". Он отвечал: „Нет ничего удивительного, что он умер; удивительно, что мы еще живы"»75
KUhIcKL I d Все мои только что процитированные современники принадлежат, как мод-
но сейчас говорить в Москве, к мейнстриму российской политической и академической жизни. Никто из них не радикал, вроде Проханова, и тем более не диссидент, как Лимонов. И все-таки они единодушны в своем стремлении «восстановить баланс в пользу Николая». Беда, как мы видели, лишь в том, что стремление это непримиримо противоречит приговору мыслящих современников Николая, испытавших его «просвещенность» на собственной, как говорится, LiJKyffe. Точнее всех, кажется, обобщил их приговор Ники- тенко: «Главный недостаток этого царствования в том, что все оно было ошибкой».76 Так как же все это согласовать? В учебнике А.Н. Боханова противоречие буквально бросается в глаза. Тут в соседних абзацах находим мы и гимны николаевскому царствованию, которое эти люди считали ошибкой, ложью, даже чумой, и прославление тех же С.М. Соловьева или Т.Н. Грановского как видных ученых, составивших славу русской науки. Не может ли быть в таком
. случае, что истинная роль николаевского тридцатилетия в русской
М. Колеров. Новый режим, М., 2001, с. 38.
С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 152.
А.в. Никитенко. Цит. соч., с. 421.
истории виднее в ретроспективе как раз моим современникам? Разве не сказал поэт, что «лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи»? Ведь и в западной историографии позиция профессора Линкольна, который попытался обжаловать приговор мыслящих современников Николая, вовсе не выглядит чудачеством одинокого эксцентрика, нарывающегося на публичное осмеяние.
Как раз напротив, отзывы на его книгу были и в самых серьезных академических журналах в высшей степени похвальными. Вот они, я взял их прямо с обложки второго издания. Рецензент обычно сдержанного Slavic Review буквально захлебывался от восторга: «Линкольн дал нам документально богатую, и сбалансированную работу. Это первоклассное достижение, которое, безусловно, будет долгие годы служить стандартом в исследовании данной темы». American Historical Review был еще более экспансивен: «Книга Линкольна дает нам самую надежную, сбалансированную и отвечающую современным требованиям картину своего предмета — не только по-английски, но и на любом языке».Да и монографию Миронова переводили ведь на одном энтузиазме — каждый по главе — не меньше десятка американских историков. И, стало быть, совершенно разделяли его «сбалансированные» идеи. А поскольку цитированные отзывы тоже начинаются «сбалансированной работой» и кончаются «сбалансированной картиной», есть основания утверждать, что на сегодняшнем политкорректном языке именно это слово призвано служить эвфемизмом для определения «ревизионистская». Более того, очевидно, что этот ревизионизм сейчас в моде, в фаворе — и на Западе, и в России.Я, впрочем, последний, кому подобает осуждать ревизионизм. Ведь и книга, которую я предлагаю сейчас читателю и которая, между прочим, трактует эпоху Николая как одну из трех роковых «черных дыр» русской истории, тоже откровенно ревизионистская» Только так же, как и в случае с самодержавием, ревизионизм ревизионизму рознь. Для Линкольна, например, он лишь повод выразить свое убеждение, что стабильность и тишина, пусть хоть тишина кладбища, лучше бурь и волнений «последнего столетия правления Романовых» (и тем более революции, к которой привели эти бури).
Для Миронова, монография которого охватывает, в отличие от книги Линкольна, весь «имперский период» до самого 1917 года, ситуация выглядит, на первый взгляд, проще. Но и он ведь, по сути, игнорируя все, что произошло с российской государственностью за пределами этого «имперского периода», т. е. и царствование Ивана III, и эпоху Великой реформы 1550-х, и московитскую революцию Грозного, с одной стороны, так же как и то, что произошло со страной после 1917 года — с другой (словно бы Россия в XX в. перестала быть империей), неминуемо должен был загнать себя в угол.
Вот смотрите. Миронов убежден, что «каждая стадия в развитии российской государственности была необходима и полезна для общества в свое время»/7 Более того, «российская государственность во времена империи... неуклонно развивалась в направлении правового государства, тем самым способствуя формированию гражданского общества».78 Допустим. Только как же тогда объяснить ее неожиданный провал — на три четверти века! — в новую, советскую Московию, где и следа не осталось ни от правового государства, ни от гражданского общества, словно их никогда в России и не было?
Миронов объясняет. Причина провала, оказывается, в «неразвитости гражданского общества».79 Но позвольте, разве не его, это самое гражданское общество, «формировала» самодержавная государственность? Причем занималась она этим «неуклонно». Так каким же, спрашивается, образом оказалось оно и после двух столетий (!) такого неуклонного развития «неразвитым»? До какой же степени должно было это «развитие» быть неэффективным, если и к 1917 году «идеи... правового государства стали парадигмами лишь образованного общества и не успели проникнуть в толщу народа».80
Погодите, однако. Лишь несколькими страницами раньше читали мы у Миронова, что все «намеренные преувеличения» русской классики были «способом борьбы образованного общества против самодержавия, которая активно началась при Николае I». Стало быть, в этом образованном обществе «идеи правового государства» наличествовали уже тогда — почти за столетие до 1917 года.
В.Н. Миронов. Цит. соч., с. 176 (курсив мой. - А.Я.)
Там же, с. 182.
Там же, с. 181.
Там же, с. 180 (курсив мой. —А.Я.)
Так что же, спрашивается, мешало им все эти десятилетия «проникнуть в толщу народа»?
Не та же ли самодержавная государственность, «каждая стадия» которой была «необходима и полезна для общества в свое время»? Вот лишь два примера. Прислушайся, допустим, Александр II к суждению той «горстки людей», что советовали ему еще в конце 1850-х сопроводить освобождение крестьян «коренными преобразованиями всего государственного строя»,81 и созови он тогда для этого Государственную думу, пусть законосовещательную, ту, что предложил еще за полвека до этого М.М. Сперанский, уж, наверное, успели бы «парадигмы правового государства» проникнуть за десятилетия в толщу народа. Так ведь не прислушался же к диссидентам Александр II. В результате и крестьян освободил так, что спустя полвека пришлось Столыпину освобождать их снова. Почему?Именно потому, боюсь, что относился император к диссидентам точно так же, как впоследствии Миронов, — с презрением. Уверен был, что они «никого, кроме себя, не представляли». Сколько угодно других примеров можно привести, которые вполне убедительно объяснили бы, как, начиная с царствования Николая, отчаянно сопротивлялась самодержавная государственность «идеям правового государства». Ни к чему, однако, спрашивать об этом «восстановителей баланса», ибо ответят они таким же невразумительным лепетом, какой слышали мы от Миронова.
В том-то и проблема с этими новыми «ревизионистами», что не смеют они рассмотреть свой предмет в контексте всей истории русской государственности — от Ивана III до Путина. А ведь именно в таком контексте только и есть смысл ее ревизовать. Иначе за деревьями леса не увидишь. Больше того, я совершенно уверен: вне такого контекста даже просто понять то, что называю я загадкой николаевской России, немыслимо. Ибо только контекст и высвечивает ретроспективу. А в ней николаевское царствование выглядит не только украденным из жизни страны поколением, как заметил Н.В. Ряза- новский, но и попыткой вернуть страну в допетровский XVII век (насколько, конечно, это возможно было после Петра).
81 ИР, вып. ю, с. 118.
Глава первая Вводная
Две
логики Естественно, «восстановители ба
ланса» решительно с таким заключением не согласны. Они, как мы знаем, обвиняют общепризнанное представление о царствовании Николая Павловича, созданное классической русской литературой и историографией, в предвзятости. В том, что выглядит оно в их изображении неким намеренным злодейством, преследовавшим в высшей степени странную для государя великой страны цель — остановить ее развитие, тем более повернуть его вспять. Вот они и пытаются восстановить справедливость.
И «восстановители баланса» были бы правы, когда б общепринятое представление о царствовании Николая и впрямь было основано на такой примитивной логике. На самом деле, однако, ничто не может быть дальше от действительности. Без малейших колебаний признает это общепринятое представление, что Николай Павлович отчаянно пытался спасти страну от неминуемого, как он был уверен, хаоса, от анархии и распада, которыми грозило ей — при продолжении александровской «либеральной» политики — крушение самовластья. Как и его политический наставник Н.М. Карамзин, Николай был искренне убежден, что самодержавие есть «Палладиум России», талисман, охраняющий ее величие, и что «с переменою государственного устава она должна погибнуть».
Две логики
Большеного, совершенно правильно угадал Николай, что европейский курс Петра чреват декабризмом и конституционной монархией, т. е., в его представлении, той самой роковой для страны анархией, борьбе с которой он себя посвятил. Именно поэтому почитал он священной своей обязанностью безжалостно сломать петровский курс, радикально изменить культурно-политическую ориентацию страны и «отрезаться от Европы». С его точки зрения, это было совершенно логичное, «рациональное», как сказал бы Б.Н. Миронов, решение.
Читатель, которому случалось листать первую книгу трилогии,82 без сомнения, заметил, что точно такой же была затри столетия до Николая и логика Ивана IV. Тот ведь тоже убеждал Курбского: «Подумай, какая власть создалась в тех странах, где цари слушались совет-
82 А Л.Янов. Цит. соч.
ников, и как погибли те государства!» Отказ от самовластья означал для Грозного, как и для Николая, погибель — и не только государства, но и веры. Мало того, ограничения власти равны были для него безбожию: «А о безбожных народах что и говорить! Там ведь у них цари своими народами не владеют, а как им укажут подданные, так и управляют». И опять-таки, как и для Николая, было зто для царя Ивана последней степенью падения для православного государства.
Вот почему декабристы оказались для императора, как Курбский для Грозного, лишь злодеями и разрушителями: их европейская логика звучала для него зловещим безумием, и притом смертельно опасным для России и православия безумием. И вот почему слова Герцена, что в XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом, должны были казаться Николаю полностью лишенными смысла: самовластье и было для него цивилизацией. Во всяком случае, «русской цивилизацией».
С другой стороны, однако, и так возмутившее Б.Н. Миронова обстоятельство, что «борьба образованного общества с самодержавием» началась именно при Николае, тоже ведь было исторически обосновано и логично. Можно ли, например, отказать в логике полковнику Гавриле Батенкову, когда он, опозоренный своим поведением на допросах и ожидая смертного приговора, писал из Петропавловской крепости: «Если даже голос свободы звучал в России из-за неравенства силы лишь несколько часов, прекрасно уже то, что он прозвучал»?83 Просто Батенков руководствовался другой логикой, прямо противоположной николаевской — и мироновской. С точки зрения Батенкова, самовластье было для его отечества гибельно.
Короче говоря, никаким злодеем Николай Павлович, конечно, не был, так же как не были праведниками его оппоненты. Просто перед нами конфликт двух разных государственных логик, патерналистской и европейской, каждая из которых уходила корнями в глубокое прошлое России и в зтом смысле была вполне легитимной. Именно по зтой причине и предлагаю я читателю «Загадку николаевской России» лишь как часть своей многолетней работы, посвященной ее историческому путешествию — от самого его начала. Ибо только взгляд на зто путешествие во всей его целостно-
83 Cited in М. Zetlin. The Decembrists, NY, 1958, p. 253.
сти позволяет нам до конца понять происхождение каждой из этих непримиримых логик.
Следуетлишь иметь в виду при их оценке, что одна из них современна, хоть и возникла в позапрошлом столетии, а другая, даже если чернила на ней еще не просохли, средневековая. Одна, стало быть, исходит из того, что история движется (и вместе с ней меняются политические идеи и формы государственности), другая — из того, что исторического движения не существует. И средневековая логика Николая не могла в конечном счете не привести — и привела — к знаменитой формуле Константина Николаевича Леонтьева, что «Россию следует подморозить, чтоб она не гнила».
Поэтому прежде, чем спорить, каждому из нас следует определиться, какую именно из двух эти логик он предпочитает. В этом смысле работа «восстановителей баланса» может быть оправдана лишь с постмодернистской точки зрения, согласно которой в истории нет ни правых, ни виноватых. С точки зрения нормального человека, однако, выглядит она скорее как попытка защитить от критики истории средневековую логику Николая Павловича.
Глава первая Вводная | j^Qjyjy бЫЛО ХОРОШО
при Николае? Из всех «восстановителей баланса» Брюс Линкольн оказался единственным, кто не устрашился поставить вопрос не только о том, как «неуклонно формировалось» при Николае гражданское общество, или о благодеяниях официальной народности, но и о том, как жилось при нем людям. Помните, «царствование Николая было хорошим временем для многих в России»? На самом деле именно этот аспект ставит под вопрос всю их аргументацию. Ну, пусть игнорируют они мнение кумира университетских историков С.М. Соловьева. Или академика А.В. Никитенко. Или самого даже М.П. Погодина (помните, «рабы славят ее порядок»?) Но не следовало ли отечественным «восстановителям баланса» хотя бы спросить себя, как сделал Линкольн, кто же в таком случае были те «многие», для кого николаевское правление было хорошим временем?
Уж, наверное, не подавляющее большинство народа России, положение которого, по признанию самого Линкольна, «постоянно
ухудшалось во времена апогея самодержавия, поскольку господа взимали с них тогда все более тяжелые поборы деньгами, натурой и трудом». Более того, «поборы эти стали тяжелее, чем когда-либо
*
раньше».84 И крестьяне, между прочим, в отличие от диссидентов, эзоповским языком своего отношения к режиму не маскировали и самиздатом, вроде письма Белинского Гоголю, не баловались. Просто убивали своих мучителей. «Мы живем среди кровопролития», — жаловался в письме Гоголю Степан Шевырев, соредактор Погодина по «Москвитянину»?5
Но если не крестьянам и не «образованному обществу», то кому же все-таки было при Николае хорошо? Боханов или Нарочницкая, допустим, как и следовало ожидать, даже не видят проблемы. Для них важно лишь, что хорошо было самодержавию, которое, как они думают, единственное «отвечает духу народа».86 Линкольн, в отличие от них, проблему видит. И приводит примеры тех, кому якобы было хорошо при Николае. Их, правда, всего два. Первый, как и следовало ожидать, — военный, генерал А.Е. Зиммерман («Все было спокойно и нормально... Никакие диссонансы не расстраивали общую гармонию»), вторая — великосветская дама, баронесса М.Н. Фредерике («Статус России был велик и благороден при Николае Павловиче. Все преклонялись перед ним и перед Россией»).87
Что и говорить, негусто. Подвела, как видим, американского историка попытка поставить вопрос в человеческом, так сказать, аспекте. Не получилось. Не нашлось на самом деле тех «многих», кому жилось при Николае хорошо. Если не считать, конечно, генералов и придворных. Но сопоставимы ли они в качестве свидетелей эпохи, скажем, с Тургеневым или Аксаковым? И действительно ли «балансируют» их лестные высказывания жестокий приговор Соловьева, Никитенко и Погодина? Я надеюсь, что после выхода в свет этой книги, адвокатам «искренне национального» императора придется все-таки ответить на эти вопросы, если они и впрямь намерены восстановить баланс в его пользу.
Bruce Lincoln. Op. cit., с. 152.
А.Г. Дементьев. Очерки по истории русской журналистики, М.-Л., 1947, с.8.
A.H. Боханав. Цит. соч., с. юо.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.
глава первая ВВОДНЭЯ
Московия
век XVII
ВТОРАЯ
ГЛАВА
глава третья Метаморфоза Карамзина
глава седьмая
глава четвертая «Процесс против рабства» глава пятая Восточный вопрос глава шестая Рождение наполеоновского
комплекса Национальная идея
ГЛАВА ВТОРАЯ Московия:1 81
век XVII
Московский период был самым плохим периодом в русской истории... Киевская Русь не была замкнута от Запада, была восприимчивее и свободнее, чем Московское царство, в удушливой атмосфере которого угасла даже святость. х Николай Бердяев
Читатель помнит, надеюсь, главный аргумент современников Николая, что смысл его царствования состоял в отрицании европейского просвещения и тем самым в возвращении России, насколько было это возможно в XIX веке, ко временам «болотных гадов» и «стрелецких бунтов», другими словами, в допетровскую Московию. Уже по этой причине, я думаю, читатель имеет право узнать более подробно, что, собственно, представляла собой эта Московия и какова была её роль в русской истории. Тем более что, как мы уже знаем, именно ей суждено было по прошествии трех столетий стать центральным мифом в арсенале современных российских «восстановителей баланса» (если понимать под этим всех принципиальных защитников «особнячества»).
В двух словах, Московия была первой попыткой России пойти, как модно сейчас говорить, «своим особым путем», зажить, по словам М.П. Погодина, «миром самодовольным, независимым, абсолютным».[16] Иначе говоря, миром отдельным от Европы и вообще от «поганого Запада», как с предельной ясностью сформулировала одна экзальтированная современная певица. И поэтому, если верна предложенная здесь «национальная схема», говоря языком Г.П. Федотова, именно в Московии XVII века и должны были впервые проявиться характерные черты всех последующих попыток Рос- в сии «трижды плюнуть на Запад», по выражению той же Анны (Жанны) Бичевской. Чем закончилась эта попытка, нам и предстоит здесь выяснить.
Спору нет, николаевская «Московия», так же как и последовавшая за нею советская, были несопоставимо более изощренными и сложными государственными образованиями. В них не было средневековой наивности и прямолинейности их прародительницы. Вполне примитивная ее сущность скрывалась в них за внешне цивилизованными формами: в первом случае за куртуазными манерами императорского двора и французским языком, ставшим после Екатерины общеупотребительным в высшем свете, в дипломатии и политике, во втором — за «всемирно-исторической» марк- систко-ленинской риторикой.
Тем, однако, ценнее для нас опыт первой Московии XVII века, где основные черты этих повторяющихся российских попыток обособиться от Европы, противопоставив себя «прочему христианскому миру», предстают перед нами во всей своей первозданности. Тут и примат «единственно верной» (и потому, как предполагалось, всесильной) идеи. И неколебимая уверенность, что именно по причине всесилия своей национальной идеи Россия несопоставимо превосходит еретическую и потому обреченную Европу. И самодержавная диктатура Государства власти, живущего «опричь» от страны. И крестьянское рабство. И безнадежная экономическая отсталость, не говоря уже о «злосчастной», по словам Юрия Крижанича, внешней политике.
Короче, без представления о московитском историческом провале было бы намного труднее понять и загадку николаевской России.
Глава вторая
Московия: век XVII fj Q ^ QJ ДОСТОвВСКОГО
Мы уже знаем, что К.Н. Леонтьев находил в Московии лишь «бесцветность и пустоту, бедность, неприготовленное^».2 В.О. Ключевский — «затмение вселенской идеи»,3 а П.Я. Чаадаев негодовал по поводу того, что «мы [в московский период своей истории] искали нравственных правил для своего воспитания у жалкой, всеми презираемой Византии».4 Знаем, что B.C. Соловьев обобщил все
К.Н.Леонтьев. Собр. соч. в 12тт., M., 1912,^5, с. 116.
В.О. Ключевский. Сочинения, M., 1957, т.з, с. 298.
П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 18.
)
||И
83
Глава вторая Московия: векХУН Постулат Достоевского
эти жалобы в понятии московитского «особнячества».5 Помним, наконец, и то, что славянофилы придерживались прямо противоположной точки зрения. Для них Московия была, как сегодня, допустим, для М.В. Назарова или В.А. Найшуля Святой Русью, призванной послужить живым свидетельством того, что Россия сохранила недоступные Европе духовные сокровища — залог ее грядущего всемирно-истори- ческого первенства. С этого, естественно, и начинал свою апологию Московии Федор Михайлович Достоевский. «Допетровская Россия, — говорил он, — понимала, что несет в себе драгоценность, которой нет нигде больше, — православие, что она — хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах». Понимала и дорожила своим сокровищем. До такой степени дорожила, что «эта драгоценность, эта вечная присущая России и доставшаяся ей на хранение истина, по взгляду лучших тогдашних русских людей, как бы избавляла их совесть от обязанности всякого иного просвещения».6
Достоевский не скрывал, что эта монополия «русской идеи», доходившая, как видим, до стремления заменить «истинной истиной» даже элементарное образование, неминуемо должна была вести к полному отчуждению России от еретической Европы. «Мало того, — продолжал он, — в Москве дошли до понятия, что всякое более близкое общение с Европой даже может вредно и развратительно повлиять на русские умы и на русскую идею, извратить само православие и совлечь Россию на путь погибели, „по примеру других народов"».7
О том, к чему такое странное понятие должно было привести, Федор Михайлович мог судить хотя бы по опыту современной ему николаевской «Московии». Вот что писал об этом, например, один из самых искренних и талантливых его единомышленников И.В. Киреевский: «Университеты наши закрыты для всех, кроме 300 слушателей, [и] профессора должны посылать программы своих чтений в Петербург для обрезания их по официальной форме, чем, разумеется, убивается всякая жизнь науки в профессорах и, следовательно, в студентах». Не мог он не знать и о том, что, по свидетельству того же Киреевского, «иност-
B.C. Соловьев. Сочинения в 2-хтомах, М., 1989,т.1, с. 443.
Ф.М. Достоевский. Дневник писателя, Спб., 1999, с. 156.
Там же.
ранные книги почти не впускаются в Россию, а русская литература совсем раздавлена и уничтожена ценсурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание».8
Эти подробности могли бы, кажется, дать великому писателю некоторое представление о том, что несет с собой монополия «истинной истины». Могли бы даже навести его на мысль, что претензия на монопольное обладание истиной губительна для страны. Что она обрекала Россию на судьбу Оттоманской империи. И что именно для того, чтобы предотвратить такую судьбу для страны, и пришлось Петру разрушить Московию. Могли навести на эту мысль, но почему-то не навели. Напротив, Достоевский, следует отдать ему должное, справился с этим неожиданным затруднением виртуозно. Парадоксальным образом призвал он на помощь — кого бы вы думали? Самого разрушителя! Оказывается, что и разрушал-то Петр монополию «истинной истины» по неисповедимому замыслу Провидения лишь для «расширения прежней же нашей идеи, русской московской идеи».9 Для того, иначе говоря, чтобы распространить таким образом «русскую московскую идею» на все человечество.