А потом грянул гром. И «канон» рухнул — вместе со всеми осно­ванными на нем предсказаниями. И заменить его оказалось нечем. Удивительно ли, если заключил из этого Федотов, что «наша история снова лежит перед нами как целина, ждущая плуга»?[4]

■)'. смысл трилогии: Размышления автора

СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:

Размышления автора

Обманутые

мифотворцами Мы уже знаем, что

вместо новой парадигмы русской истории, кото­рой следовало на этой целине вырасти, на обломках старого «кано­на», в интеллектуальном вакууме, образовавшемся на месте его крушения, вырос гигантский чертополох мифов. И что, спрашивает­ся, с этим делать? Выпалывать каждый из них по отдельности заве­домо, как выяснилось, невозможно. Однако, надеялся Федотов, есть альтернатива. А именно — попытаться создать новую парадиг­му, способную элиминировать весь мифологический чертополох сразу. «Вполне мыслима, — обещал он будущим историкам, — но­вая национальная схема», если только начать заново «изучать исто­рию России, любовно вглядываться в ее черты, вырывать в ее земле закопанные клады».31

В принципе, спора нет, такая «схема» мыслима. Но есть ли се­годня в обществе силы, жизненно заинтересованные в генеральной расчистке территории русского прошлого? Попросту говоря, кому сейчас в России нужна историческая правда? Не все же, в конце концов, в стране московитские мифотворцы. Есть ведь и либераль­ная интеллигенция. Ну вот и спросите хотя бы Г.А. Явлинского, поче­му столь разочаровывающе кончился замечательный либеральный энтузиазм конца 1980-х. И ответит он вам, увы, совершенно в духе Белковского: «За нами тысяча леттоталитаризма, а вы хотите, что­бы за какие-нибудь 15 лет все коренным образом изменилось?»

Разница лишь в том, что Явлинскому тоталитаризм омерзите­лен, а Белковский подобострастно именует его «тысячелетней тра­дицией доброго царя». В том, однако, что прошлое России было мо­нотонно антилиберальным и антиевропейским, сомнений, оказыва­ется, нет ни у того, ни у другого. И это очень похоже на окончательную капитуляцию перед мифотворцами. У Белковского, естественно, проблемы с этим нет. Проблема у Явлинского. Поскольку, не пере­водя дыхания, сообщит он вам, что абсолютно уверен: лет через 25 в России непременно восторжествует европейская демократия.

Там же, с. 66.

Мудрено ли, что большинство ему не верит? Не верит, посколь­ку здравый смысл не оставляет сомнений, что леопард пятен не ме­няет, что деревья без корней не растут. И Серый Волк, как правило, доброй бабушкой не оборачивается. По какой же тогда, спрашива­ется, причине произойдет это чудо в России? А по той, объяснит скептическому большинству либерал, что так устроен современный мир в XXI веке. Согласитесь, что ответ, мягко выражаясь, не убеди­тельный.

Просто потому, что Китай, если взять хоть один пример, тоже ведь часть современного мира, а движется тем не менее не к демо­кратии, а, скорее, в противоположном направлении, т. е. к агрессив­ному националистическому авторитаризму. Говорить ли о мире му­сульманском, где некоторые страны, похоже, и вовсе движутся к Средневековью? Короче, очень быстро выясняется, что под «со­временным миром» поверивший мифотворцам либерал имеет на самом деле в виду Европу. Ту самую, между прочим, Европу, у кото­рой, если верить мифотворцам, нет с Россией ровно ничего общего.

Воттут и возникает главный вопрос: с какой, собственно, стати должны мы вообще слушать мифотворцев? Что они, в конце кон­цов, знают о русской истории, кроме собственных мифов? Если уж на то пошло, я готов поручиться: когда читатель закроет последнюю страницу этой трилогии, у него не останется ни малейших сомне­ний, что либеральные, европейские корни ничуть не менее глубоки в русской политической культуре, чем патерналистские. Порою глубже. И лишь безграничным, почти неправдоподобным пренебре­жением к отечественной истории можно объяснить то странное об­стоятельство, что значительное большинство либеральных полити­ков позволило мифотворцам так жестоко себя обмануть.

Речь, естественно, не только об оппозиционных либералах, как Явлинский, но и о правительственных либеральных экономистах, не имеющих, как и он, ни малейшего понятия о том, что представле­ния о прошлом страны влияют на ее будущее ничуть не меньше, не­жели экономика. И, пренебрегая ими в суете своих административ­ных забот, ставят он и под вопрос главное: кто и для какой цели ис­пользует результаты иххозяйственных достижений?

Точно такую же ошибку сделал в свое время Сергей Юльевич Вит­те. И пришлось ему еще собственными глазами увидеть в июле 1914-го, как прахом пошли все плоды его титанических усилий в 1890-е вы­тащить Россию из экономической дыры. Почему пошли они прахом? Да по той же причине: история представлялась ему столь несущест­венной по сравнению с громадой текущих финансовых и админист­ративных задач, что так и не догадался он спросить самого себя, для кого и для чего работает. Увы, ничему, как видим, не научила ро­ковая ошибка Витте сегодняшних экономических либералов.

Ключевое

Именно это обстоятельство, однако, делает альтернативу, пред­ложенную Федотовым, неотразимо соблазнительной для историка. И кроме того, с чего-то же должна начинаться война за освобожде­ние территории русского прошлого, оккупированной новой ордой мифотворцев. Тем более что стала бы она и войной за освобожде­ние молодых умов от московитского морока. И с момента, когда я это понял, у меня, как и у любого серьезного историка России, про­сто не было выбора. Кто-то ведь должен ответить на вызов Федотова.

смысл трилогии: Размышления автора

Luubime А теперь о том, чего ожидал Федо­тов от «новой национальной схемы». Естественно, прежде всего, чтобы она объяснила все те странности русской исто­рии, что не вписывались в старую. И в особенности самую важную из них: почему периодически, как ему уже было ясно, швыряет Рос­сию — от движения к европейской модернизации к московитскому тупику и обратно? Откуда этот гигантский исторический маятник, раскачивающий страну с самого XVI века? И почему так и не сумела она остановить его за пять столетий?

Для Федотова, разумеется, решающим свидетельством этой не­объяснимой, на первый взгляд, странности был 1917-й. Но замеча­тельная плеяда советских историков 1960-х (А.А. Зимин, С.О. Шмидт, А.И. Копанев, Н.Е. Носов, С.М. Каштанов, С.Я. Лурье, Н.А. Казакова, Д.П. Маковский, Г.Н. Моисеева, Ю.К. Бегунов) обнаружила в архи­вах, во многих случаях провинциальных, неопровержимые доку­ментальные свидетельства, что 1917-й вовсе не был первой в России катастрофой европейской модернизации. Эти ученые поистине сде­лали именно то, что завещал нам Федотов: начав заново изучать ис­торию России, они и впрямь нашли в ее земле «закопанные клады». Вот что они обнаружили.

Оказалось, что переворот Ивана IV в 1560 году, установивший в России самодержавие и положивший начало великой Смуте, а следовательно, и московитскому фундаментализму, был не ме­нее, а может быть и более жестокой, чем 1917-й, патерналистской реакцией на вполне по тем временам либеральную эру модерни­зации, которую в первой книге трилогии назвал я европейским столетием России (1480-1560 гг.). Да и николаевская имитация Мо­сковии переставала в этом контексте казаться случайным эпизодом русской истории, а выглядела скорее мрачным предзнаменовани­ем того же 1917-го. Один уже факт, что идейное наследие этого «эпизода» преградило России путь к преобразованию в конституци­онную монархию (единственную форму, в которой только и могла сохраниться в современном мире монархия), заставляет рассмат­ривать николаевскую имитацию Московии как ключевое событие русской истории в Новое время. Достаточно вернуть его в кон­текст всего послепетровского периода, чтобы в этом не осталось сомнений.

смысл трилогии:

Размышления автора "j~p 0"|"ЬЯ

стратегия Для Петра, вытаскивавшего

страну из исторического тупика, выбор был прост: Московия или Европа. На одной стороне стояли «духовное оцепене­ние» и средневековые суеверия, на другой — нормальное движе­ние истории, где те же богопротивные геометрия и философия при­вели каким-то образом к появлению многих неслыханных в «полу- немой» Московии и необходимых для отечества вещей — от мощных фрегатов до телескопов и носовых платков. Для Петра это был выбор без выбора. Европейское просвещение, как он его по­нимал, стало после него в России обязательным.

И ни один из наследовавших ему самодержцев до Николая I не смел уклониться от его европейской стратегии. С.М. Соловьев под­тверждает: «Начиная от Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства... Век с четвертью толковали только о благодетельных плодах просвещения, указывали на вредные по­следствия [московитского] невежества в суевериях».32

Но европейское просвещение имело, как оказалось, послед­ствия, не предвиденные Петром. «Он воспитывал мастеровых, — за­метил по этому поводу один из замечательных эмигрантских писате­лей Владимир Вейдле, — а воспитал Державина и Пушкина».33 А отсю­да уже недалеко было до того, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским», по выражению Пушкина,34 совсем другими глазами посмотрело на московитское наследство, которое не добил Петр и которое даже укрепилось после него в России. Речь шла, естественно, о крестьянском рабстве и о патерналистском его гаранте — самодержавии.

И очень скоро поняло это новое поколение, что, если действитель­но суждено России идти по пути европейской модернизации (включав­шей, как мы помним, не только военный и хозяйственный рост, но и гарантии от произвола власти), разрушению подлежали и эти бас­тионы Московии. Точнее всех сформулировал зтот вывод второго ев­ропейского поколения России Герцен, когда сказал, что «в XIX столе­тии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»35 Де­кабристы попытались воплотить этот вывод в жизнь. Выходило, короче говоря, что европейское просвещение неминуемо вело в России к ев­ропейской модернизации, а ориентированное на Европу самодержа­вие столь же неминуемо порождало своих могильщиков.

Вот почему потребовалось Николаю уничтожить эту петровскую ориентацию страны. Он просто не видел другого способа сохранить оба средневековых бастиона Московии, как объявить преступлени­ем само европейское просвещение. Я не преувеличиваю. Я лишь повторяю известные слова Сергея Михайловича Соловьева, что при Николае «просвещение перестало быть заслугою, стало преступле­нием в глазах правительства».36 Мы знаем, к чему это привело. Трид-

С/И. Соловьев. Мои записки для моих детей, а может быть, и для других. Спб., 1914, с. 118.

В. Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 82.

4.С. Пушкин. Поли. собр. соч., М., 1937-1959, т. и, с. 14.

AM. Герцен. Собр. соч. в 30 томах, М., 1958, т. 7, с. 142.

С-М. Соловьев. Цит. соч., с. 118.

цать лет спустя Европа буквально вынудила Россию громом своих скорострельных пушек реабилитировать европейское просвеще­ние и отказаться от одного из главных переживших Петра бастионов Московии — порабощения соотечественников.

Однако апологеты царя-освободителя почему-то не заметили, что его Великая реформа была еще и великим Гамбитом. Ибо по­жертвовал он крепостным правом между прочим и для сохранения последнего уцелевшего бастиона Московии — гегемонии государ­ства над обществом (в чем, собственно, и состоял смысл самодер­жавия). И с момента этого Гамбита кончилась для правительства России петровская простота стратегического выбора. Отныне к пет­ровской альтернативе — Европа или Московия — прибавилась со­знательная попытка совместить европейскую риторику и имита­цию европейских учреждений с московитским самодержавием.

Правительство опять открыло страну для европейского просве­щения — и Россия благодарно ответила на это небывалым расцве­том культуры. Оно допустило европейские реформы. Единственное, чего допустить оно не могло, это европейскую модернизацию. Дру­гими словами, гарантии от произвола власти. Сохранение моско- витского самодержавия стало для него последним рубежом, дальше которого отступать оно не желало. Дело дошло до того, что даже в 1906 году, после революции и введения Основного закона импе­рии, последний император настоял на том, чтобы и в нем, в консти­туционном документе, именоваться самодержцем.

СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:

Размышления автора ИСКаЛвЧвННаЯ ЭЛ ИТЭ

Можно, конечно, предположить, что, откажись постниколаевский режим в 1861 году от своего хитрого гамбита, со­гласись Александр М созвать совещательное собрание представите­лей общества не в 1881 году (в день цареубийства), а за двадцать лет до этого, как требовала либеральная оппозиция, результат мог быть совсем иным. Во всяком случае, не было бы ни террора, ни царе­убийства. Представительные учреждения успели бы к 1917 году пус­тить в стране корни, общество, как повсюду в Европе, сломило бы ге­гемонию государства — и реставрация Московии на обломках само­державия оказалась бы невозможной.

смысл трилогии: Размышления автора Искалеченная элита

Но это все — знаменитое сослагательное наклонение, и учиться на таких ошибках могут лишь последующие поколения. По настоя­щему интересный вопрос: почему царь-освободитель ничего этого не сделал? Ведь, в конце концов, он был племянником Александ­ра I, для которого самодержавие отнюдь не было священной коро­вой и который незадолго до своей смерти даже сказал, как мы по­мним, одному из домашних, «перед кем, — по словам М.Н. Покров­ского, — не нужно и не интересно было рисоваться: „Что бы обо мне ни говорили, но я жил и умру республиканцем"».37

Так или иначе, слова «республика» и «конституция» вовсе не были в России до Николая синонимами мятежа и государственной измены. Они стали такими после Николая, который не мог предста­вить себе Россию без самодержавия и которому, как впоследствии Константину Леонтьеву, просто «не нужна была Россия несамодер­жавная».38 К сожалению, Александр Николаевич нисколько не похо­дил на своего дядю, Александра I и слишком хорошо усвоил само­державный фанатизм отца. Потому и не сделал в 1861 году то, чего властно требовало время.

Еще хуже было, что Николай воспитал в этом духе не только сво­их сыновей, но и всех тех, кто их окружал, тогдашнюю российскую элиту, психологически искалеченную николаевским царствованием, как впоследствии признавался А.В. Головнин, министр народного просвещения в правительстве «молодых реформаторов» в 1860-е.39 Отныне само слово «конституция» стало для этой «искалеченной» элиты равносильно измене отечеству. И это в момент, когда даже са­мые консервативные из великих держав Европы — и Германия, и Ав­стро-Венгрия, и даже на время Оттоманская империя — уже были конституционными монархиями. Одна Россия, опять противопостав­ляя себя Европе, держалась за «сакральное» самодержавие как за талисман, обрекая таким образом на гибель и династию, и элиту.

Вот и судите после этого, была ли николаевская «Московия» всего лишьдосадным эпизодом русской истории Нового времени.

История России в XIXвеке, М., 1906, вып. 1, с. 33. K.H. Леонтьев, цит. соч., т.7, с. 207.

Cited in В. Lincoln. In the Vanguard of Reform, Northern Illinois Univ.Press, 1982, p.85.

смысл трилогии: Размышления автора

«Новая национальная

схема»?так

или иначе, лишь окинув све­жим взглядом историю николаевской России, понял я, наконец, что, собственно, все это время делал, борясь с мифами. В действительности с самого начала пытался я осущест­вить завет Федотова, разглядеть во мгле прошлого очертания новой парадигмы русской истории. Помните его жалобу: «нет архитекто­ра, нет плана, нет идеи»? Идея, по крайней мере теперь, есть. И со­стоит она, коротко говоря, в следующем.

Не может быть сомнения, что Россия способна к европейской модернизации. Она вполне убедительно это продемонстрировала уже на самой заре своего государственного существования. Тогда, всего лишь через два поколения после Ивана III, ее либеральная элита добилась Великой реформы 1550-х, заменившей феодальные «кормления» вполне европейским местным самоуправлением и су­дом присяжных. И включив в Судебник 1550 года знаменитый впос­ледствии пункт 98, юридически запрещавший царю принимать но­вые законы единолично. Имея в виду, что тогдашняя Россия была еще докрепостнической, досамодержавной и доимперской, одним словом, домосковитской, эти грандиозные реформы имеют, согла­ситесь, не меньшее право называться великими, нежели та компро­миссная, что лишь наполовину раскрепостила страну в 1861-м.

И снова потребовалось России лишь два поколения после Екате­рины, чтобы вырастить вполне европейскую декабристскую контрэли­ту, рискнувшую своей вполне благополучной жизнью ради освобожде­ния крестьян и учреждения конституционной монархии. И говорю я здесь о целых поколениях серьезных европейских реформаторов Рос­сии, для истребления которых понадобились умопомрачительная жес­токость опричнины в XVI веке и имитация Московии в XIX-м. А ведь и после этого потрясала Россию серия пусть кратковременных, но мас­совых, поистине всенародныхлиберальных движений — и в октябре 1905-го, когда страна добилась наконец созыва общенационального представительства, и в феврале 1917-го, когда избавилась она от «сак­рального» самодержавия, и в августе 1991-го, когда разгромлена бы­ла последняя попытка сохранить империю. Все это не оставляет со­мнений, что Европа — не чужая для России «этноцивилизационная платформа», как утверждают мифотворцы; Европа — внутри России.

С другой стороны, однако, европейские поколения были все-та­ки истреблены и либеральные вспышки погашены, этого ведь тоже со счетов не сбросишь. Нужно ли более очевидное доказательство, что, наряду со способностью к европейской модернизации, способ­на Россия и к патерналистской реакции? Иначе говоря, любое про­движение к гарантиям от произвола власти неминуемо ведет здесь к мобилизации патерналистских элит и к их повторяющимся контрна­ступлениям. Кончается дело тем, что страна опять и опять впадает в «духовное оцепенение»? Короче, если что-нибудь и впрямь отличает ее прошлое от истории остальной Европы, это именно способность повторять свои «выпадения» из этой истории.

А это с несомненностью указывает, что в самой основе русской политической культуры не одна, а две одинаково древние и леги­тимные традиции — европейская и патерналистская. И непримири­мая их борьба исключает в России общенациональный консенсус от­носительно базовых ценностей, на котором покоится современная европейская цивилизация (какие следуют из этой фундаментальной двойственности политические выводы подробно обсуждено в трило­гии). Более того, это исключает способность к самопроизвольной мо­дернизации, которой, собственно, и отличается европейская поли­тическая культура от всех других.

Лидер неизбежно оказывается здесь в позиции арбитра между элитами. Вот хотя бы один пример. Не будь Александр II отравлен ни­колаевским идейным наследством и стань он в 1855 году на сторону либеральных элит, «русская история приняла бы совсем другой вид», говоря словами Бориса Николаевича Чичерина, сказанными по дру­гому поводу (в связи с конституцией Михаила Салтыкова 1610 года).

Вот так в самой сжатой форме, кажется мне, могла бы выгля­деть та «новая национальная схема», которую искал Федотов. В от­личие от старой, она не пророчествует. Она лишь ставит граждан страны, ее элиты и ее лидеров перед выбором. Они могут либо про­должать вести себя так, словно эта опасная двойственность россий­ской политической культуры их не касается, как вела себя, допус­тим, постниколаевская элита, либо признать, что на исторических перекрестках страна действительно уязвима для попятного движе­ния. И что именно это обстоятельство делает ее поведение непред­сказуемым — не только для соседей, но и для самой себя.

В первом случае читая эту трилогию, нельзя упускать из виду вы­несенные в эпиграф прощальные слова В.О. Ключевского. Ибо как раз они напомнили России накануне ее очередного «выпадения» из истории, что учит эта история «даже тех, кто у нее не учится: она их проучивает за невежество и пренебрежение». Грозное заключение историка, столь драматически подтвержденное уже несколько лет спустя гибелью постниколаевской элиты, должно было бы стать один­надцатой заповедью Моисея для тех, от кого зависит будущее страны.

Во втором случае пришла пора серьезно задуматься над тем, как эту попятную тенденцию раз и навсегда заблокировать. Более того, рассматривать такую блокаду как первостепенную государ­ственную задачу.

СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:

Размышления автора q

DOm рОСЫ Само собой разумеется, что вся­кая новая парадигма ставит перед историком ни­чуть не меньше вопросов, нежели старая. Главных среди них два. И касаются они, естественно, начальной и современной точек истори­ческого спектра. Во-первых, требуется объяснить, откуда оно взялось, это странное сосуществование в политической культуре одной страны двух напрочь отрицающих друг друга традиций. Разумеется, консер­ваторы и либералы есть в любом европейском государстве. Но где еще, кроме России, приводило их соперничество к повторяющимся попыткам противопоставить себя Европе? Где еще сопровождались эти попытки «духовным оцепенением», охватывавшим страну на деся­тилетия? Короче, понять происхождение такой экстремальной поля­ризации императивно для новой парадигмы. Первую книгутрилогии я не только начал с этого вопроса, но и попытался на него ответить.

Второй вопрос если не более важный, то более насущный. В от­личие от первого, академического, он актуальный, мучающий се­годня моих соотечественников. Для подавляющего большинства из них это даже не вопрос о свободе, но лишь о том, возможна ли в России «нормальная» (подразумевается европейская) жизнь — без произвола чиновников, без нищеты, без страха перед завтраш­ним днем. И если возможна, то как ее добиться?

смысл трилогии: Размышления автора Императив 35

сознательного выбора

Для историка, который принял предложенную здесь парадигму, ответ на второй вопрос прост, поскольку прямо вытекает из перво­го. «Нормальная» жизнь наступит в России не раньше, чем она из­бавится от двойственности своих исторических традиций. Другими словами, когда, подобно обеим бывшим европейским сверхдержа­вам Франции и Германии, станетодной из «нормальных», т.е. спо­собных к общенациональному консенсусу великих держав Европы. В конце концов ни одной из них не была эта способность дана, если можно так выразиться, от века. Можно сказать, что Франция, допус­тим, обрела ее не раньше 1871 года, а Германия так и вовсе не рань­ше 1945-го. Другое дело, что в силу накопившейся за столетия граж­данской отсталости для России это в XXI веке подразумевает

СМЫСЛ ТРИЛОГИИ:

Размышления автора

Императив

сознательного выбора

Мы видели, что обе стратегии, примененные па­терналистскими правительствами с целью остановить европейскую модернизацию России, кончились катастрофически. Например, по­пытки наглухо отрезать страну от европейского просвещения, как в излюбленной мифотворцами Московии или при Николае, были в конечном счете сметены грандиозными реформами и остались в истории как символы невежества и суеверия. А попытка совмес­тить европейскую риторику и имитировать европейские учрежде­ния с гегемонией государства над обществом, как в постниколаев­ской России, кончилась революцией и гибелью патерналистской элиты. Но в то же время видели мы, что и оба Европейских проек­та — Ивана ill и Екатерины — привели в конечном счете лишь к той же мобилизации патерналистских элит и к самодержавной реак­ции, насильственно подавившей европейскую модернизацию. По­хоже на заколдованный круг, не так ли?

Выход из него, я думаю, в том, чтобы присмотреться к качеству обоих предшествовавших Европейских проектов. В конечном счете состоял их смысл, как мы видели, просто в том, чтобы не мешать ев­ропейскому просвещению России. И оно, это просвещение, усваи­валось бессознательно, делало свою работу стихийно, как Марксов

крот истории, постепенно избавляясь от московитского наследства. Другое дело, что крот истории роет медленно. Тем более что работа его все время перебивается попятными движениями.

Это правда, что ему удалось сокрушить почти все главные стол­пы Московии — православный фундаментализм в XVIII веке, крепо­стное право в Х1Х-м, самодержавие и империю в ХХ-м. Не забудем, однако, что понадобилось для этого три столетия, а работа все еще не закончена — опасность попятного движения остается. Короче, даже в самых благоприятных условиях стихийному процессу евро­пеизации потребовались поколения, чтобы добиться чего-нибудь путного. Десятилетия нужны были, чтобы из зерна, посеянного Ива­ном III, выросла европейская когорта, осуществившая Великую ре­форму 1550-х. И декабристов от Екатерины тоже отделяли два поко­ления. Проблема в том, может ли сегодняшняя Россия (даже в слу­чае, если не произойдет в ней очередного движения вспять) ждать европейской модернизации так долго?

Вот лишь несколько цифр. Италию всегда упоминают как самый яркий пример европейской страны с «отрицательным естествен­ным приростом населения». Междутем на сто рождений приходит­ся там 107 смертей. В России —170. Самый высокий в Европе про­цент смертности от сердечных заболеваний у людей рабочего воз­раста (от 25 до 64 лет) в Ирландии. В России он в 4 раза (!) выше. Финляндия — страна с самым высоким в Европе уровнем смертнос­ти от отравления. В России он выше опять-таки на 400 %. Результат всех этих европейских рекордов поистине умопомрачительный: ес­ли молодых людей (в возрасте от 15 до 24 лет) было в России между 1975-м И 2000-м годом ОТ 12 до 13 миллионов, то уже В 2025 году, т. е. одно поколение спустя, окажется их, по прогнозам ООН, лишь 6 миллионов![5] Вот и судите теперь, может ли Россия ждать, покуда сами собой вырастут в ней поколения, подобные реформаторам 1550-х или декабристам.

Нет слов, пережить столь драматическую потерю молодежи на протяжении одного поколения было бы жесточайшей трагедией для любого народа. Для России с ее необъятной Сибирью окажется эта потеря трагичной вдвойне. Ведь и у потерявшей половину своей мо­лодежи страны территория останется прежней, только значитель­ная ее часть опустеет. На этой вторичной, так сказать, националь­ной драме и сосредоточивается в своей последней, неожиданно дружелюбной, даже, если хотите, полной симпатии к России книге «Выбор» Збигнев Бжезинский. К сожалению, подчеркивает он, де­мографическая катастрофа в России совпадает с гигантским демо­графическим бумом в Китае, население которого уже в 2015 году достигнет полутора миллиардов человек.

Обращает он внимание и на то зловещее обстоятельство, что китайские школьники уже сегодня учатся географии по картам, на которых вся территория от Владивостока до Урала окрашена в национальные цвета их страны. Вот его заключение: «Имея в виду демографический упадок России и то, что происходит в Китае, ей нужна помощь, чтобы сохранить Сибирь... без помощи Запада Рос­сия не может быть уверена, что сумеет ее удержать».41

Я намеренно не касаюсь здесь таких сложных и спорных сюжетов, как, допустим, способность (или неспособность) сегодняшней России ответить на вызов захлестнувшей мир глобализации. Говорю я лишь о самом простом, насущном и очевидном для всех вызове — демогра­фическом, который, в сочетании с амбициями державного национа­лизма в Китае (у них тоже есть свои Леонтьевы и Прохановы) неминуе­мо обернется смертельной угрозой для самого существования России как великой державы. А также, конечно, о том, что, оставаясь в плену «языческого особнячества», по выражению B.C. Соловьева, ответить на этот вызов уе сможет она ни при каких обстоятельствах.

Так что же следует из этого рокового стечения угроз, настигших Россию в XXI веке? Похоже, главным образом два вывода. Во-пер­вых, что на этот раз крот истории может и опоздать. Слишком много за спиной у страны «затмений вселенской идеи» и слишком дорого и долго она за них платила, чтобы положиться на стихийный про­цесс европеизации. А во-вторых, впервые в истории сознательный выбор исторического пути оказывается для русской истории- странницы буквально вопросом жизни и смерти. И шаги, которые нужны для этого, должны быть еще более драматическими, нежели шаг, сделанный Путиным после и сентября 2001 года.

Z.Brzezinski. The Choice,Global Domination or Global Leadership, NY, 2004,p.103.

О том, какими именно могут быть эти шаги, говорил я, конечно, и в других книгах, но подробно обсудил в трилогии. Ибо дорого яич­ко ко Христову дню. Важно, чтобы читатель получил полное пред­ставление о том, чем могут закончиться московитские фантазии ми- фотворцев и начитавшихся Нарочницкой «высокопоставленных со­трудников» в не успевшей еще стать на ноги после советского «затмения» стране.

*к *к *к

Я понимаю, что, может быть, и опоздал со своей трилогией, что слишком далеко уже зашло влияние мифотворцев. Тем более до­садно это опоздание (если я и впрямь опоздал), что практически все элементы новой парадигмы русской истории уже и в моих предыду­щих книгах присутствовали. И все-таки в цельную картину, в «новую национальную схему», о которой мечтал Федотов, элементы эти за­гадочным образом не складывались. Не складывались, покуда не ожила передо мной николаевская «Московия». В заключение по­зволю себе еще раз процитировать Поппера. «Мы могли бы стать хозяевами своей судьбы, — говорит он, — если перестали бы стано­виться в позу пророков».[6] Как видит читатель, предложенная здесь новая парадигма и впрямь, в отличие от той, что рухнула в 1917-м, не предсказывает будущее России. Она лишь предлагает мораль­ный и политический выбор — опасный и драматический для одних, страшный для других, но неминуемый для страны. И, конечно, объ­ясняет, почему в еще большей степени, чем в 1855-м, зависит от это­го выбора судьба России на много поколений вперед.

загадкаl И КОЛ Э 6 В С КО ^ россии


Россия так никогда и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае.

Н.В. Рязановский

П.Я. Чаадаев

Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной.

Те 25 лет, которые протекли за 14 декабря, труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром I.

А.И.Герцен

ПЕРВАЯ!

Вводная

глава вторая Московия, век XVII

глава третья Метаморфоза Карамзина

глава четвертая «Процесс против рабства»

глава пятая ВОСТОЧНЫЙ вопрос

глава шестая Рождение н а пол е о но вс кого комплекса

гяава седьмая Национальная идея

ГЛАВА ПЕРВАЯ Вводная

Главный недостаток этого царствования в том, что все оно было ошибкой.

А.В. Никитенко

В 1971 году в издательстве Принстонского университета вышло оче­редное издание книги маркиза де Кюстина о России при Нико­лае I. Введение к ней написал знаменитый американский дипломат и историк Джордж Кеннан. Больше всего поразило меня в этом вве­дении замечание Кеннана, что сталинский СССР, где служил он в на­чале 1950-х, неожиданно показался ему скверной копией России 1839-го, описанной Кюстином (хотя и оригинал, как знает читатель, выглядел не особенно привлекательно).

Прошло столетие, все, казалось бы, изменилось, над Кремлем развевалось красное, вместо трехцветного, знамя — и все-таки не мог Кеннан отделаться от ощущения, что не изменилось по сути ничего. Та же скрытность и подозрительность к остальному миру, та же всесиль­ная бюрократия и та же всепроникающая идеология официальной на­родности, наглухо отрезавшая Россию от современного мира.1

Мне кажется, что, доведись американскому историку прочитать еще и записки Михаила Петровича Погодина, одного из главных вдохновителей этой самой официальной народности, сходство, о котором говорил Кеннан, поразило бы его еще острее. Хотя бы по тому, что куртуазный французский аристократ, как говорится, в подметки не годился в качестве наблюдателя русской жизни мос­ковскому профессору из крепостных, который был человеком от­кровенности замечательной.

Конечно, суждение Погодина, которое я сейчас процитирую, от­носится ко времени Крымской войны, когда впервые после ливон-

43

G.F. Кеппап. The Marquis the Custine and His Russia in 1839. Princeton Univ. Press, 1971.

ской эпопеи Ивана Грозного Россия была поставлена на колени ев­ропейской коалицией. Погодин, по сути, каялся (не признаваясь, кажется, в этом даже самому себе) в горчайшей ошибке своей жиз­ни. В том, что помог родиться монстру, И потому был он беспоща­ден: суждение его о николаевской России звучит для современного уха скорее как приговор. «Невежды славят ее тишину, но это тиши­на кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно... Рабы славят ее порядок, но такой порядок поведет ее не к счастью, не к славе, а в пропасть».2

Глава первая Вводная дд Q^J

аналогия Рассказываю я об этом вот

почему: со мной произошло почти то же самое, что с Кеннаном. Я тоже смотрел на одну страну, а видел другую. Только аналогия, преследовавшая меня, была иной. У Кеннана все, что он видел собственными глазами, наслаивалось на наблюдения столетней давности, а у меня на что-то куда более древнее, напоми­навшее мне, однако, сталинскую Москву, пожалуй, больше, чем ни­колаевский Санкт-Петербург.

Я говорю о Московии, о том политическом порядке, который воца­рился в стране после самодержавной революции Ивана Грозного — за три столетия до Николая (и за четыре до Сталина). Попробую объ­яснить, откуда эта странная навязчивая аналогия. Так случилось, что прочитал я введение Кеннана тотчас после выхода в свет своей книги о временах Грозного царя,3 книги, над которой работал прак­тически всю сознательную жизнь (первое, американское ее изда­ние вышло в свет на двадцать лет раньше.)4 И так уже врос я в ту да­лекую эпоху, что она стояла у меня перед глазами, как живая. Дело доходило до того, что сталинские вожди в своих длиннополых чер­ных пальто сливались в моем сознании с дьяками Ивана IV в таких же длинных и нелепых кафтанах, а их невнятная канцелярская про-

М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, с. 259. А.Л. Янов. Россия: У истоков трагедии 1462-1584, М., Прогресс-Традиция, 2001. Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Berkeley, Univ. of California Press, 1981.

Глава первая Вводная Откуда

повторяемость?

за с церковно-славянской невнятицей речей московитской иерар­хии XVII века. Точно та же царила в ней скрытность и подозритель­ность к остальному, еретическому миру. И та же патологическая не­терпимость. Вот почему, хоть и жил я в сталинской Москве в одно время с Кеннаном, поставила моя аналогия передо мной совсем другие вопросы. Например, такой.

Глава первая В водная

повторяемость? Если трижды на

протяжении четырех столетий возникали в исто­рии моего отечества «черные дыры» (так, кажется, называют аст­рономы космические объекты, в которых исчезает свет), возника­ли, причем, в самые разные, ровно ничего, казалось бы, общего друг с другом не имевшие исторические эпохи, то как объяснить эту странную повторяемость? Нет слов, тираны нередко являлись в позднее Средневековье в истории любой европейской страны. Вспомните хоть Людовика XI во Франции (которого Монтескье считал родоначальником французского деспотизма) или Генриха VIII в Англии и Филиппа II в Испании. Однако в новое время, в XIX веке, ничего подобного в этих странах не повторилось. Не воз­никла в них своя «политическая религия», как называл офици­альную народность ее автор граф Сергей Уваров, не объявила она себя последней истиной, не явился свой прапорщик на троне, как отозвался однажды о Николае Пушкин, — ни в Англии, ни во Франции, ни даже в Пруссии или в Австрии. Словом, нигде, кроме России. Почему?

Это очень важный, согласитесь, вопрос, который не мог прийти в голову Кеннану. В конце концов, Сталин стоял для него в ряду дру­гих знаменитых тиранов новейшей истории. Рядом с Гитлером, ска­жем, или с Муссолини. Поэтому ничего особенно удивительного не увидел он втом, что николаевская тирания повторилась в середине XX века: развелось их тогда не меньше, чем в XV или в XVI столетии. А вот каким образом повторилась она в XIX веке, когда Россия ока­залась вдруг исключением из правила, и притом единственным, тут загадка. Для того, можно сказать, и пишу я эту книгу, чтобы попро­бовать в ней разобраться.

Тем более, думаю, это важно, что никто еще — ни в российской, ни в западной историографии — такого решения, сколько я знаю, не предлагал. Да что там не предлагал, никто никогда и не рассматри­вал николаевскую попытку вернуть страну в допетровскую Моско­вию как историческую загадку. Это правда, что один из крупнейших американских историков Н.В. Рязановский нечаянно подтвердил употребленный здесь термин «черная дыра», заметив в заключение своей книги об официальной народности, что «Россия так и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае».[7] Тридцать укра­денных из жизни страны лет, украденное поколение, можно сказать. Но ведь и это, согласитесь, еще не ответ на вопрос, почему средневе­ковая «дыра» воспроизвела себя в России нового времени.

Глава первая Вводная ОТЛуЧбНИб

от Европы Можно, конечно, отнести это

на счет живучести российского самодержавия, агония которого действительно затянулась в стране надолго, до са­мого конца XX века. Такое соображение, однако, было бы лишь от­говоркой, поскольку игнорирует главный вопрос: а почему, соб­ственно, так надолго затянулся здесь режим неограниченной влас­ти? И потом, самодержавие все-таки существовало в России с 1560 года (как я, во всяком случае, думаю) и по меньшей мере двадцать самодержавных государей сменились на ее престоле за эти столе­тия. Странным образом, однако, лишь эти трое — Иван IV, Николай I и Сталин — умудрились спровоцировать против России европей­ские коалиции. Причем коалиции такой мощи, что неизбежно долж­ны были — одни тотчас, другие, в конечном счете — поставить стра­ну на колени, обрекая ее на жесточайшее национальное унижение.

В конце концов, самодержцами — и очень жестокими — были и Петр!, и Екатерина II. Только по какой-то причине никогда не пыта­лись они, в отличие от этих троих, «отрезаться от Европы», по старинно­му выражению Герцена, противопоставить ей Россию как альтернатив­ную «цивилизацию», но посвятили свое правление чему-то прямо про­тивоположному. А именно утверждению России в качестве одной из великих европейских держав. Более того, Петру пришлось приложить массу усилий, чтобы прорвать глухую изоляцию страны, в которую по­пала она в результате все той же Ливонской войны, затеянной Грозным (во всяком случае, именно во время этой войны, в 1570 году, оказалась Россия впервые исключена из европейского Конгресса в Штеттине).6

И долго, век с четвертью, продолжалось это унизительное и опас­ное отлучение от Европы. «Теоретики международных отношений, да­же утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, — заметил в этой связи один из лучших американских историков России Альфред Рибер, — не рассматривали Московию как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивили­зованных народов».7

Герцог де Сюлли, которого очень высоко ценила Екатерина, по преданию, написал для французского короля Генриха IV записку о конфедерации христианских государств. Вот что говорилось в ней о Московии: «Когда б Великий князь Московский, или Русский царь, которого приемлют писатели за старинного скифского владе­теля, отрекся приступить ко всеобщему соглашению... то так же с ним поступить, как с султаном Турским, то есть отобрать у него все, чем он владел в Европе, и прогнать его в Азию, чтобы он без всякого нашего сопримешения мог бы, сколько ему угодно, продолжать войну, почти никогда у него не прекращающуюся с турками и перса­ми».8 Короче, все эти десятилетия Московия, обязанная своим про- *

исхождением Грозному царю, оставалась в Европе, по сути, на пра­вах Оттоманской империи — как чужеродное тело.

Великая революция потребовалась России, чтобы вернуться в Европу. Лишь читая отчаянные призывы Петра к французскому ко­ролю («Европейская система изменилась. Исключите Швецию и по­ставьте меня на ее место»),9 начинаешь понимать, что означало из-

Alfred Rieber. «Persistent Factors in Russian Foreign Policy» in Hugh Ragsdale, ed. imperial Russian Foreign Policy, Cambridge Univ. Press, 1993, p. 347.

Ibid., p. 347-348.

А. Зорин. Кормя двуглавого орла, М., 2001, с. 52.

Cited in В.Н. Sumner. Peterthe Great and the Emergence of Russia, English Univ. Press, 1950. p. 97.

вестное признание графа Никиты Панина, руководителя внешней политики при Екатерине. «Петр, — писал он, — выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный дер­жавам второго класса».[8]

Екатерина

И Продолжая дело Петра, Ека­

Глава первая Вводная


терина относилась к этому его завоеванию в выс-

шей степени ревностно. Она не только вывела Россию в ранг евро­пейских держав «первого класса», говоря языком графа Панина. И не только заявила в первом же пункте своего знаменитого Наказа Комиссии по уложению, что

«Россия есть держава европейская», но и сопроводила свое заявление таким удивительным комментарием:

«Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в те времена, совсем не сходство­вали с климатом страны и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чуждых областей. Петр Великий, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе, нашел тогда такие удоб­ности, каких он и сам не ожидал»}1 Иначе говоря, весь московитский период отлучения от Европы был официально объявлен неестественным для России (не соответствую­щим ее климату и в этом смысле просто исторической аберрацией).

Новая история страны начиналась, согласно Екатерине, с ее воз­вращения в Европу. Можно как угодно относиться к наивной попыт­ке императрицы («обокравшей», как она сама признавалась, Мон­тескье) теоретически обосновать свое сомнительное историографи­ческое новшество. Намерения ее, однако, сомнению не подлежат.

Нетрудно себе представить, как отнеслась бы императрица к стремлению своего внука Николая, оказавшегося полстолетия спустя на ее престоле, перечеркнуть все усилия Петра и ее соб­ственные старания. Ведь то, что он и впрямь их перечеркнул, бук­вально бросается в глаза. Дело дошло до того, что ее собственные

письма Дидро и Д'Аламберу были запрещены николаевской цензу­рой. Но вот пример более серьезный.

Читая переписку Екатерины с философами или ее яростную от­поведь аббату Шаппу д'Отерошу под длиннейшим названием (кото­рое я для удобства читателей сокращу на несколько строк) «Антидот или разбор дурной, но великолепно изданной книги под заглавием „Путешествие в Сибирь"», ясно видишь, как отчаянно отбивалась она от обвинения, что ее правление деспотическое, а дух ее народа рабский. Точно такого же негодования полны и полемические сочи­нения ее современников и единомышленников.

Вот что писал, например, самый талантливый из них в «Приме­чаниях но Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочи­ненных генерал-майором Иваном Болтиным». Россия, говорит Болтин, и вообще «северные народы вольность за первейшее бла­го, а рабство за гнуснейшее и посрамительнейшее для человечест­ва состояние признают».12 И тотчас после этого: «Как можно правле­ние Российское назвать деспотическим, где дворянство не мень­шею вольностью, выгодами и преимуществами пользуется, а купечество и земледельцы несравненно меньше несут тягости, не­жели в котором ни есть из государств Европейских?».[9]

Я опять же ни на минуту не призываю читателя поверить этой от­кровенно пропагандистской риторике, а только предлагаю прислу­шаться к самой тональности сочинений Ивана Болтина и его импера­трицы. Ясно, что Европа была для них скорее символом, нежели со- вокупностьюцэеальных государств, каждого со своей собственной историей и собственной судьбою. Говоря научным языком, означала она для них «идеальный тип» государственности, способной к поли­тической модернизации. Именно поэтому никак не могла допустить Екатерина, чтобы ее страну отождествили с Азией, где деспотизм об­рекал общество, согласно общепринятой тогда «климатической» классификации Монтескье, на политическую смерть.

Не забудем также, что власть этой «климатической» теории бы­ла в ту пору абсолютной — даже над самыми просвещенными ума-

12

И. Болтин. Примечания на Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочи­ненные генерал-майором Иваном Болтиным, Спб., 1788, с. 242.

ми. До такой степени, что и четверть века спустя после смерти Ека­терины П.Я. Чаадаев все еще считал Японию «нелепым уклонением от божеских и человеческих истин».14 И В.Г. Белинский не сомневал­ся десятилетием позже, что «народ, не сознающий себя живым чле­ном человечества, есть не нация, но... живой труп, подобно китай­цам, японцам, персиянам и туркам».15 Мудрено ли, что для Екатери­ны деспотизм, свойственный этим «живым трупам», всегда был не только бранным словом, но и личным оскорблением?

А теперь сопоставьте это с позицией, которую без тени смущения и с некоторым даже самолюбованием провозгласил ее внук Николай. «Да, — признавался он, — деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением на­ции».16 А вот позиция его единомышленника и сотрудника, уже упоми­навшегося графа Уварова по поводу согласного с деспотизмом «гения нации», а также «гнуснейшего и посрамительнейшего в человечестве состояния»: «У политической религии, как и у веры в Бога, есть свои догматы. Для нас один из них крепостное право. Оно установлено твердо и нерушимо. Отменить его невозможно, да и ни к чему».17

Поворот, согласитесь, головокружительный. Внук Екатерины так же грубо и откровенно разрушал дело своей бабки в XIX веке, как Г розный царь, который тоже ведь был внуком европейского ре­форматора России Ивана III, разрушал дело деда в XVI.[10] Это был то­тальный семантический переворот, если хотите. Уваров и его импе­ратор сознательно и даже с большим воодушевлением лепили анти- петровский образ России.

Дело, однако, было не только во внезапной и драматической пе­ремене официальной риторики. Еще важнее, что как прагматичес-

П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 40.

В.Г. Белинский. ПСС, М., 1953*59» т-5» с. 305-306.

М. Лемке. Николаевские жандармы и литература. 1826-1855, Спб., 1918, с. 42. (выделено мной. —А.Я.)

Cited in F. Fadner. Seventy Years of Pan slavism in Russia 1800-1870, Georgetown Univ. Press, 1962, p.219.

кий политик, посвятивший жизнь приобщению России к «символиче­ской» Европе, Екатерина непременно увидела бы в николаевском перевороте угрозу европейской коалиции против «отечества драго­го». И действительно, ведь крымская катастрофа была в нем заложе­на, подобно дубу в желуде. По крайней мере, по трем причинам.

Во-первых, противопоставление России Европе не могло долго оставаться лишь правительственной риторикой. Оно должно было тотчас обрести своего рода лобби, влиятельную котерию национа­листических идеологов, оправдывавших и обосновывавших эту но­вую культурно-политическую ориентацию страны. Должно было, другими словами, стать основополагающим фактом ее культурной жизни. Тем более что эпоха наполеоновских войн оставила ей в на­следство целую плеяду угрюмых проповедников «особнячества», последователей А. Шишкова и Ф. Ростопчина, ненавидевших все иностранное и подозревавших в «опасном якобинстве» даже такого выдающегося идеолога самодержавия, как Н.М. Карамзин.

Во-вторых, это «особняческое» лобби, проповедовавшее пре­восходство России над Европой, должно было раньше или позже за­ставить самодержца поверить в его собственную риторическую фикцию. И это не могло не сказаться на его отношении к Европе. Со­блазн бросить ей вызов оказался непреодолим. Во всяком случае для Николая, в котором, по выражению Пушкина, было «много от прапорщика и немного от Петра Великого».19 Соответственно, дело и кончилось Крымской войной.

В-третьих, наконец, низведение страны, как в московитские времена, на уровень Оттоманской империи, т. е. чужеродного Евро­пе тела, не могло не вызвать в ней ответную реакцию. Короче, нико­лаевский переворот был чреват возникновением в Европе массо­вой русофобии. Стоило, например, подняться в 1830-х Польше, как она надолго обрела в глазах европейской публики тот же междуна­родный статус угнетенной варварами европейской страдалицы, что и Греция, судьба которой под Оттоманским игом всколыхнула кон­тинент десятилетием раньше.

Очень точно объяснил этот резкий перелом в отношении Европы к России П.Я. Чаадаев:

Л.с. Пушкин. ПСС, М.-Л., 1937-1959. т. 12., с. 330.

«Турки — отвратительные варвары. Пусть будет так. Но варвар­ство турок не угрожает остальному миру, а это нельзя сказать о варварстве некоей другой страны. Притом же с варварством ту­рок можно бороться у них, с другим варварством это невозможно. Вот в чем весь вопрос. Пока русское варварство не угрожало Евро­пе, пока оно не провозглашало себя единственной настоящей циви­лизацией, единственно истинной религией, его терпели; но с того дня, как оно противопоставило себя Европе в качестве политичес­кой и моральной силы, Европа должна была сообща против этого восстать».[11]

Удивительно, право, каким образом десятки экспертов, отечествен­ных и иностранных, изучавших николаевскую Россию, не заметили, что антипетровский переворот Николая сделал военное столкнове­ние с Европой практически неминуемым. И что уже по одной этой причине предстояло ему стать гигантским водоразделом, безнадеж­но расколовшим петербургский период русской истории на две не только разные, но и враждебные друг другу части — условно говоря, екатерининскую и николаевскую.

Должен честно признаться, что Степан Петрович Шевырев, один из влиятельных членов нового антиевропейского лобби, сформули­ровал нечто подобное задолго до меня, еще в 1841 году. Сказал он тогда (конечно, в похвалу Николаю), что подлинно «национальный период русской истории» начинается только с его царствования, придя, наконец, на смену «периоду европейскому — от Петра до кончины Александра».[12]

Глава первая Вводная ^ ^^ Ь13 О В

Петра» Одно во всяком случае не под- лежитсомнению: нельзя объяснить николаев­ский переворот затянувшейся на два столетия агонией русского са­модержавия. Напротив, очень похоже, что именно он и объясняет эту затянувшуюся агонию. Такова, во всяком случае, гипотеза, поло­женная в основу этой книги.

Если Иван Грозный создал режим неограниченной власти, раз­давив в ходе первой самодержавной революции 1560-х набирав­ший в его время силу в России «абсолютизм европейского типа»22 (по определению С.О. Шмидта), то вторая самодержавная револю­ция при Николае отрезала стране путь к назревшей уже к середине XIX века конституционной монархии (вполне возможно, предре­шив, что и столетие спустя после нее конституционные учреждения России окажутся, по жестокому выражению Макса Вебера, «псев­доконституционными», всего лишь «думским самодержавием»).

Разумеется, пока это лишь гипотеза. Но вот некоторые факты, ее поддерживающие. Американский историк так описывал проект, представленный в 1805 году последним из екатерининских, так ска­зать, самодержцев России английскому премьеру Питту: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоре­нения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность»[13]Осторожный Питт, конечно, отверг этот проект. Но Александр Пав­лович остался верен своим идеям и десятилетие спустя, когда отка­зался вывести свои войска из оккупированного Парижа, пока Сенат Франции не примет новую конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Я не знаю, признают ли сегодняшние французские исто­рики, что первой своей либеральной конституцией Франция обяза­на русскому царю. Но мы ведь о другом. О том, что представить се­бе, чтобы Николай, оказавшись на месте брата, настаивал на введе­нии где бы то ни было конституции, — за пределами воображения. Так откудЈ эта разница между европейцем Александром и моско- витским прапорщиком на престоле?

По словам одного из самых уважаемых русских историков А.Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разра­ботка проектов политического преобразования империи подготов­ляла переход русского государственного строя к европейским фор­мам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органи­ческой частью в „европейский концерт" международных связей,

22

Вопросы истории, 1968, № 5, с. 24.

а ее внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось... образ­цом общего переустройства империи».24 Совершенно очевидно, что культурно-политическая ориентация страны при Александре, как она описана Пресняковым, ни при каких обстоятельствах не могла спровоцировать вооруженную конфронтацию с Европой. Николаев­ский переворот ее спровоцировал. Как объяснить эту разницу?

Самый беспощадный из обличителей Александра I М.Н. Покров­ский вынужден был признать, пусть и скрепя сердце, что подготовлен­ный в 1810 году по поручению императора конституционный проект Сперанского «вовсе не был академической работой». И что, напротив, «Сперанский серьезно рассчитывал на осуществление своего проек­та, Александр серьезно об этом думал, их противники не менее серь­езно опасались введения в России конституции».25 Ни один историк, как бы ни относился он к Николаю, не смог бы себе представить, чтобы при нем в России могло происходить хоть что-то подобное. Почему?

И, наконец, именно при Александре Россия ответила на «вызов Петра», как назвал отказ от московитского наследства Герцен, совер­шенно европейским поколением декабристов, поставившим во главу угла своих революционных проектов (если не считать маргинального проекта Пестеля) именно конституционную монархию. А также золо­тым веком русской литературы, который Николаю, как он ни старал­ся, так и не удалось, в отличие от декабристского восстания, пода­вить. («Цензора, — по известному выражению А.В. Никитенко, — те­перь хуже квартальных надзирателей»)26 Почему же, спрашивается, царствование последнего «екатерининского» самодержца породило небывалый расцвет русской культуры, а Николай создал в стране, по словам то го же Никитенко, «нравственную пустыню»?27

Боюсь, невозможно ответить на эти вопросы, не предположив, что, по крайней мере, в одном отношении «вызов Петра» и впрямь сработал. Во всяком случае, век с четвертью спустя интеллектуаль­ная элита России, «все, что было в ней талантливого, образованно-

А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 15.

М.Н. Покровский. Избранные произведения. М., 1965, кн. 2, с.211.

А.В. Никитенко. Дневник в 3 томах, М., 1965, т.1, с. 261.

там же, с. 266.

го, знатного, благородного и блестящего»,28 была готова к тому, чтобы довести его дело дологического конца. Короче, ориентиро­ванное на Европу самодержавие неизбежно должно было вырас­тить своих могильщиков.

Как это произошло — отдельная тема. Наверное, прав был один из самых замечательных эмигрантов Владимир Вейдле, заметив, что «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия за­жила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал... Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина».29 Прав, без сомнения, и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения».30 Прав и Герцен, что в XIX столетии «самодержавие и цивилизация не могли больше идти ря­дом. Их союз даже в XVIII веке удивителен».31 Или, может быть, про­сто, как комментировал Н.Я. Эйдельман, «для декабристов и Пушки­на требовалось два-три „непоротых" дворянских поколения».32

Волей-неволей приходится заключить, что «вызов Петра» был с самого начала чреват возникновением декабризма. Уже потому, что, по выражению того же Вейдле, «окно он прорубил не куда-ни­будь в Мекку или в Лхасу»,33 но в Европу.

гЛ0в0перв0я Вводная «ВЫЗОВ Н И КОЛ ЭЯ » нетривиаль-

но другое. А именно, прорубая свое окно, Петр круто развернул лишь культурно-политическую ориентацию режи­ма, т. е. сдеЛал практически то же самое, что совершил — только в обратном направлении — Николай. Ибо социальная структура мо­дернизирующейся России осталась и после Петра старой, по сути, московитской. По крайней мере в том смысле, что подавляющее

28

Колокол (факсимильное издание), М., 1962, вып. 1, с. 29.

В. Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 87.

АС Пушкин. ПСС, т. и, с. 14.

АИ. Герцен. Собр. соч. в 30 томах, т.7,1958, с. 192.

3 2

В борьбе за власть. Страницы политической истории XVIII века. М., 1988, с. 297.

3 3

S. Вейдле. Цит. соч., с. 12.


Александр Иванович | Герцен\

большинство ее населения как было, так и осталось в рабстве. В ре­зультате страна оказалась разодранной надвое, обреченной жить сразу в двух временных измерениях. Ее образованное меньшинство, перепрыгнув одним скачком через полтора московитских столетия, включилось в европейскую жизнь, тогда как крестьянское большин­ство по-прежнему прозябало в московитском средневековье.

Первыми, кто понял смертельную опасность этого фундаменталь­ного раскола России, были декабристы, поставившие перед собой практическую задачу ее воссоединения. В этом, собственно, и состо­ит их действительная роль в истории русского самосознания. Нельзя было окончательно избавиться от московитского наследства, не унич­тожив крестьянское рабство. И, конечно, самодержавие как его га­ранта. Другого способа довести дело Петра до логического конца, т. е. окончательно вернуться в Европу, в ту пору не существовало.

Был ли у декабристов шанс на успех, пусть даже временный? По­давляющее большинство историков уверено, что нет. Исключений, сколько я знаю, два. Первым был Герцен. «Что было бы, — спраши­вал он в открытом письме Александру II, — если б заговорщики вы­вели солдат не утром 14, а в полночь и обложили бы Зимний дворец, где ничего не было готово? Что было бы, если б, не строясь в каре, они утром всеми силами напали бы на дворцовый караул, еще шат­кий и не уверенный в себе?» Его заключение: «Им не удалось, вот все, что можно сказать, но успех не был безусловно невозможен».34 Похожий сценарий предложил столетие спустя Н.Я. Эйдельман:

«Не совсем ясными представляются суждения некоторых историков и литераторов о том, что декабристы были обречены на стопро­центный неуспех... Кто-то из декабристов (Якубович, например) мог бы, конечно, убить Николая; восставшие лейб-гренадеры без труда могли бы завладеть дворцом. Об этих возможностях, как вполне ре­альных, вспоминал позже сам царь. Тогда могла бы образоваться ситу­ация, при которой власть в Петербурге перешла бы к восставшим»?5 Еще интереснее, однако, рассуждение Эйдельмана о том, что могло бы произойти в этом случае:

«Историки очень не любят разговоров на темы „что было бы, если бы... чем, кстати, отличаются от социологов, исследователей обществен­ного мнения, которых интересуют и несбывшиеся, но возможные вари­анты событий. В случае хотя бы временного захвата столицы 14 дека­бря были бы изданы важные декреты — о конституции, крестьянской свободе, — что, конечно, имело бы значительное влияние на историю. Этого не случилось, хотя, бывало, осуществлялись и куда менее веро­ятные события, например сто дней Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонника Бурбонов»?6 Как бы то ни было, бесспорно, что численность откровенных про­тивников самодержавия по сравнению с их многомиллионным на­родом была тогда ничтожной (из 579 обвиненных в связи с мятежом 14 декабря в Сибирь пошел 121 человек, еще пятеро — на висели­цу). Стоит, однако, сравнить ее с числом тех, кто отважился 4 июля 1776 года в Филадельфии подписать Декларацию независимости Соединенных Штатов, чтобы убедиться, что важно вовсе не это. Ведь и откровенных сторонников независимости тоже было 56 — капля в море по сравнению с их собственным многомиллионным

Колокол, ВЫП. 1, с. 30.

Н.Я. Эйдельман. Герцен против самодержавия, М., 1973, с. 315.

Там же, с. 315-316-

народом. И в случае неуспеха их тоже ожидала виселица. Они риск­нули своей вполне благополучной жизнью потому, что, как и декаб­ристы в России, сознавали себя интеллектуальной элитой страны, мозговым центром нации, ответственным за ее судьбу.

И, между прочим, их ситуация тоже была отчаянной. Достаточно сказать, что больше трети американцев, так называемые «тори», оста­вались верны законному монарху в Лондоне и твердо стояли против независимости. И еще одна треть, как всегда бывает в переломные эпохи, «сидела на заборе», выжидая, кто победит. Добавьте к этому, что бросили 56 диссидентов в Филадельфии вызов самой могущест­венной тогда империи мира. И что в том же июле высадилась на Лонг- Айленде карательная экспедиция и 32 тысячи солдат готовились идти на подавление мятежа. Сложите все это вместе, и вам неожиданно ста­нет ясно, что у филадельфийских мятежников было в тот роковой день ничуть не больше шансов на успех, нежели у петербургских.

Я, собственно, ничего особенного этим сравнением не хочу ска­зать, кроме того, что уже сказал: век с четвертью после «вызова Пет­ра» интеллектуальная элита России была готова к не менее карди­нальной, чем независимость для Америки, реформе. Другими сло­вами, к ее трансформации в нормальную европейскую страну — без самодержавия и крепостного рабства.

Глава первая Вводная ^g^ofi ВеК РУССКОГО

национализма» сУДьба судила

иначе. Победил Николай и с ним новомосковит- ское самодержавие. Его «вызов» России был не менее крутым, чем петровский. Ибо означал он не только новый триумф самовластья и крепостного права. И не только интеллектуальную катастрофу, не­избежную, когда внезапно, в одну ночь лишают общество цвета его молодежи. Означал «вызов Николая» еще и нечто худшее. А имен­но, что надолго, на десятилетия, если не на поколения, снимается с повестки дня назревшее уже в первой четверти XIX века воссоеди­нение страны. Именно это, надо полагать, и имел в виду М.О. Гер- шензон, заметив уже в 1911 году, что «Николай и в духовной облас­ти, как в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь — не ход ее развития, но ненормальность этого хода».37

Не менее важно и то, что, разбудив отвергнутое Петром московит- ское«особнячество», Николай безошибочно нашел единственный способ, каким можно было сохранить в стране крестьянское рабство и самодержавие. Если даже сегодняшний читатель попробует приду­мать, как можно было бы это сделать в тот роковой для страны час, все равно ведь ничего лучшего не придумает. Я знаю, я пробовал. Только национализм, только московитское убеждение, что «Россия должна идти своим особым путем», что мы единственные, — по язви­тельному выражению В.О. Ключевского, — истинно правоверные в мире, способно было тогда заново легитимизировать деспотизм и рабство. Стоит ли после этого удивляться, что наступил в России с во­царением Николая «золотой век русского национализма», по словам того же Преснякова? Что «Россия и Европа сознательно противопо­ставлялись друг другу как два различных культурно-исторических ми­ра, принципиально разных по основам их политического, религиоз­ного, национального быта и характера»?38

Настоящая цена этого николаевского отступления в Московию выяснится лишь впоследствии, когда окажется, что заново посеять в национальном сознании эту «языческую тенденцию к особнячест- ву», как назовет ее позже B.C. Соловьев,39 можно сравнительно быс­тро (особенно если в качестве сеятеля выступает всемогущая адми­нистрация режима, открыто объявившего себя деспотическим). Но и двух столетий не хватит для того, чтобы от нее избавиться.

Как бы то ни было, едва ли осталось теперь у читателя сомнение в том, что стояла Россия после смерти Александра Павловича на по­роге революционного переворота — совершенно независимо от того, чем кончилось бы дело на Сенатской площади. Просто, по­скольку не удалось декабристам довести до ума дело Петра, совер­шилась другая революция — антипетровская, московитская.

Первое возражение очевидно: какая же это в самом деле антипе­тровская революция, если в результате Николай оказался точно та­ким же самодержцем, как Петр? Формально это так. Но ведь, как мы

. уже знаем, самодержавие самодержавию рознь. И культурно-полити-

/И.О. Гершензон. Эпоха Николая I, М., 1911, с. 4.

АЕ Пресняков. Цит. соч., с. 15.

B.C. Соловьев. Соч. в двух томах, М., 1989, т. 1, с. 443.

ческая ориентация режима не менее важна для будущего страны, не­жели его формально-юридическая структура. Это неожиданный вы­вод, согласен. И тем не менее подумайте, что случилось бы с Россией^ поддержи она и сентября 2001 года не Буша, а бен Ладена.

Ведь и в этом случае формально-юридическая структура режи­ма осталась бы прежней. Изменилась бы лишь его культурно-поли­тическая ориентация. Именно это изменение, однако, и обещало бы стране катастрофу.

Глава первая Вводная |""|p|/||~QgQp

современниковно ведь нечто

подобное как раз и случилось с Россией после во­царения Николая. И поэтому мыслящие современники не могли не воспринять это резкое изменение культурной ориентации режима именно как революцию. Вот что писал, например, о разнице между петровским и николаевским самодержавием знаменитый историк С.М. Соловьев: «Начиная с Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства. Век с четвертью толковали только о бла­годетельных плодах просвещения, указывали на вредные послед­ствия невежества в суевериях. По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительст­ва».[14] Поворот, как видим, и впрямь на 180 градусов. Попробуйте от­рицать, что это была именно революция.

А вот что, не сговариваясь с Соловьевым, записал в дневнике цензор и академик А.В. Никитенко: «Видно по всему, что дело Пет­ра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов. Только прежде они не смели выползать из своих темных нор... Теперь же [при Николае] все под­земные болотные гады выползли из своих нор, услышав, что про­свещение застывает, цепенеет, разлагается»[15] Короче, и по мне­нию Никитенко, революция Николая была именно антипетровской. Победили «болотные гады», потомки вождей разгромленных Пет­ром «стрелецких бунтов».

Вот портрет николаевского самовластья, вышедший из-под пе­ра самого яркого из публицистов славянофильства К.С. Аксакова: «Современное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью... Все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать, и неизвестно до чего дойдут... Как дурная трава, выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство... Всеобщее развращение в обществе до­шло до огромных размеров».42 Как назвали бы вы это внезапное и тотальное торжество «бессовестной лжи»?

Послушаем теперь отзыв о николаевском самодержавии редак­тора вполне реакционного «Русского вестника» Н.А. Любимова, ис­полненный почти щедринского сарказма: «Обыватель ходил по ули­це, спал после обеда в силу начальнического позволения; приказ­ный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что на­чальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу доста­точное количество кислорода... Военные люди, представители дис-

Сергей Михайлович | Соловьев I


[16] Русь, 1881,16 мая, сс. 18,13.

циплины и подчинения, считались годными для всех родов службы... Телесные наказания считались основою общественного воспита­ния».43 Это ли не возвращение в Московию?

Вот мнение будущего статс-секретаря и министра внутренних дел П.А. Валуева, уверенного, как и Аксаков, что причиной крым­ской катастрофы была «всеобщая официальная ложь... Сверху — блеск, а внизу — гниль».44

А вот финальный приговор Федора Ивановича Тютчева: «В кон­це концов было бы даже неестественно, чтобы тридцатилетний ре­жим глупости, развращенности и злоупотреблений мог привести к успехам и славе»45 И добавил уже в стихах, адресованных покой­ному императору, человеку, по его словам, «чудовищной тупости»:

Не Богу ты служил и не России,

Служил лишь суете своей,

И все дела твои, и добрые и злые,

Все было ложь в тебе, все призраки пустые.

Ты был не царь, а лицедей!46

Я нарочно процитировал здесь современников Николая самых раз­ных, даже противоположных убеждений. И среди них, как видит чи­татель, нет ни одного из тогдашних прославленных диссидентов — ни Белинского, ни Герцена, ни Бакунина, ни Чаадаева (хотя им, ес­тественно, тоже было что сказать по поводу николаевского вызо­ва — Чаадаев, например, как раз и назвал его «настоящим перево­ротом в национальной мысли»).47

Никто из этих современников не вынес своего приговора в пылу полемики или в связи с какими-нибудь оскорбительными для них лично обстоятельствами. Все это, кроме дневниковой записи Ники- тенко, сказано задним числом и звучит скорее как итог тридцатилет­них размышлений, нежели как запальчивые оговорки. Да и Алек-

[16] Михаил Никифорович Катков и его историческая заслуга. По документам и личным воспоминаниям НА. Любимова, Спб., 1889, с. 184.

[16] А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 89. 4

[16] Литературное наследство, т. 19-21,1935» с-197-

[16] Старина и новизна, кн. 19, Пг., 1915, с. 149.

[16] П.Я. Чаадаев, цит. соч., с. 87.

Глава первая Вводная I «Восстановители

баланса»

сандр Васильевич Никитенко, вынося свой беспощадный вердикт, по-прежнему оставался дружен с министрами, был уважаемым ака­демиком, редактором и цензором. Короче, цитировал я выстрадан­ные и тщательно обдуманные суждения вполне благополучных граждан и несомненных патриотов своей страны. Объединяло всех этих людей, в принципе не имевших друг с другом ничего общего, — умеренного либерала Соловьева, умеренного консерватора Ники­тенко, пламенного славянофила Аксакова, тихого реакционера Лю­бимова, преуспевающего правительственного дельца Валуева и пев­ца российского великодержавия Тютчева, — лишь одно: сознание не­выносимости «новомосковитского» самовластья в России XIX века.

48

Соответственно, все они отнеслись к «вызову Николая» как к чудо­вищной напасти или, говоря словами Ивана Сергеевича Тургенева, как к «своего рода чуме».48 Режим, при котором, по выражению Пого­дина, «во всяком незнакомом человеке предполагался шпион»49 и, по словам Никитенко, «люди стали опасаться за каждый день свой, ду­мая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»,50 был для них всех одинаково неприемлем. Они ощущали николаевскую Мо­сковию не только как петлю на шее, но и как исторический тупик.

Глаеапереа» Вводная « ВОССТЭ H О В ИТвЛ И

баланса» Все это имело бы сегодня,

быть может, лишь академический интерес, ког­да бы не одно зймечательное и совершенно современное обстоятель­ство. Я говорю о том, что именно в последнее время набирают в интел­лектуальных кругах — и на Западе, и в России — силу попытки реаби­литировать николаевский режим или, как деликатно выразился известный американский историк Брюс Линкольн, «восстановить ба­ланс в пользу Николая».51 Причем набирают эти попытки силу по при­чинам, похоже, отнюдь не академическим. Во всяком случае, «восста-

50

Тургеневский сборник, Пг., 1921, с. 168.

49 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 258.

История России в XIXвеке (далее ИР), М., 1907, вып. 6, с. 446.

Bruce Lincoln. Nicholas I, Emperor and Autocrat of All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989.

новители баланса» никакими особенными историографическими от­крытиями, которые давали бы основание оспорить единодушный при­говор самых наблюдательных современников Николая, человечество в конце XX века не осчастливили. Почему происходит это в России, на­верное, объяснимо. Разочарование в реформах и, в первую очередь, резкое падение престижа и общественного положения интеллиген­ции; распад четырехсотлетней империи и утрата сверхдержавного ста­туса — все это каким-то образом отнесено многими на счет «космопо­литической» политики Горбачева и Ельцина, т. е. попытки примирения с Европой. Или, как выражался А.А. Зиновьев, «позорной капитуляции Родины» перед Западом.52 А поскольку в некотором роде напоминает эта политика аналогичный курс Александра I, то круто националисти­ческий, антиевропейский поворот его преемника вырастает вдруг в некий судьбоносный исторический урок, который следует усвоить России в XXI веке, чтобы «подняться с колен».

Правда, кончился этот антиевропейский поворот крымской катаст­рофой и какразтой самой «позорной капитуляцией» перед Западом, на которую жаловался Зиновьев. К сожалению, это печальное обстоя­тельство ускользает от внимания «восстановителей баланса». Стран­ным образом толкуется оно не как неизбежное последствие московит- ской революции в Петербурге, но как результат «последнего колони­ального похода всей Европы на Россию» (В.В. Ильин).53 Или, еще выразительнее, «европейского заговора против России» (В.В. Кожи- нов).54 Только вот почему такой «европейский заговор против России» возник именно при Николае, объяснить они не могут. Как и то, почему ничего подобного не возникло в Европе ни при Екатерине, ни при Александре» не могут тоже.

Безусловно, мотивы «восстановителей баланса» могут быть сложнее, выглядят они в таком тезисном изложении. И мы тот­час это увиДим, едва приступим к более или менее подробной их экспозиций- Начнем с историографии западной. Просто потому, что здесь у нас преимущество: сравнительно недавно вышло второе из­дание книгИ Линкольна, специально посвященной этому предмету.

А.А. Зиновьев, ^эпад, М., 1995. с. 6.

В.В. Ильин, реформы и контрреформы в России, м., 1996, с. 49.

В.В. Кожи нов. ^к>тчев„ М., 1988, с. 336.

Начинает автор без обиняков. Он тоже считает николаевскую Россию загадкой — только историографической. В частности пото­му, что, будучи временем, когда страна, по его мнению, «вступила на путь экономического прогресса и внутреннего успокоения», опи­сывают ее до сих пор историки по какой-то причине как эпоху «интеллектуального притеснения, тирании и произвола».55Линкольн уверен, что разгадал причину этой ошибки. Оказывает­ся, она просто «следствие ударения на русском радикализме, которое делали как советские, так и западные историки. В результате боль­шинство исследований посвящено было интеллектуалам-диссиден­там... и мы смотрели на этот период глазами кого-нибудь вроде Алек­сандра Герцена... или с точки зрения таких людей, как И.И. Панаев и В.Г. Белинский». Да, для этих людей «апогей самодержавия и в са­мом деле был ужасным временем». Но, с другой стороны, ведь и «лю­бой исторический период выглядит жестоким и притеснительным для диссидентов, выступающих против установленного порядка».56Между тем «для многих в России это было время, на которое они впоследствии смотрели с ностальгией, время, когда все было определенно и жизнь предсказуема. Для тех, кто был хоть сколь­ко-нибудь заинтересован в существующем порядке, эта стабиль­ность была очень желанна».57 Не зря же «многие в России восхища­лись Николаем, даже благоговели перед ним». Именно поэтому и ставит перед собою автор цель «восстановить баланс в пользу Ни­колая».58 И, естественно, обязательная оговорка: «Конечно, это не апология строгого, иногда жестокого императора. Я просто попыта­юсь показать его таким, каким видели его современники, поместить его и его политику в более сбалансированную историческую пер­спективу». В конце концов, повторяет автор, «царствование Нико­лая было хорошим временем для многих в России».59

Имея в виду, что книга Линкольна писалась на исходе брежне- визма, когда советские диссиденты были в центре внимания запад-

55 Bruce Lincoln. Op. cit., p.9.·56 Ibid.

Ibid., p. 151.

Ibid., p. 9.

Ibid., p. 151-152.

ной публики, такое открытое предпочтение благоговеющих «мно­гих» диссидентским свидетельствам совершенно явственно звучало как вотум недоверия этим свидетельствам. Так неожиданно пере­плелись академические мотивы с откровенно политическими.

Нечего и говорить, что в России переплетение это еще очевид­нее. Сколько я знаю, однако, никто из российских историков не от­важился покуда написать, подобно Линкольну, дерзкую книгу, спе­циально посвященную «восстановлению баланса в пользу Нико­лая» (как, впрочем, и в оправдание Ивана Грозного или Сталина). Но свидетельств этой тенденции более чем достаточно в отечествен­ной литературе.

Например, Б.Н. Миронов в недавней «Социальной истории России» тоже, подобно Линкольну, не возражает против описания николаевской Московии как «эпохи просвещенного абсолютиз­ма».60 Не возражает, несмотря даже на то, что, согласно не оспорен­ному автором заключению С.М. Соловьева, именно просвещение стало при Николае «преступлением в глазах правительства». А уж имея в виду свидетельство такого авторитетного наблюдателя, как А.В. Никитенко, что «просвещение застывает, цепенеет, разлагает­ся», взгляд Миронова становится и вовсе загадочным. (Впрочем, су­дя по списку использованной в его монографии литературы, ни «За­писок» Соловьева, ни «Дневника» Никитенко он просто не читал).

Но окончательно переходит Миронов в ряды «восстановителей баланса», когда, по сути повторяя Линкольна, выступает в защиту николаевской бюрократии. Он тоже полагает, что в тогдашней Рос­сии «закон нарушался главным образом в отношении нелояльных к власти лиц, но в отношении простых обывателей, составлявших около 99 % всего населения, он, как правило, соблюдался»61 И то­же винит в «нарушении баланса» русскую литературу. «Сделанные выводы вступают в противоречие с распространенным в историчес­кой литературе мнением о как бы врожденной некомпетентности, коррумпированности русской бюрократии, ее злоупотреблениях и несоблюдении законности... Одними из важных, если не главных, источников такого мнения до сих пор являются художественная ли-

Б. Н. Миронов. Социальная история России периода империи, М., 1999, т. 2, с. 148. Там же, с. 171.

тература и публицистика».62 Я прошу читателя запомнить эти слова, мы еще не раз к ним вернемся.

Сейчас скажу лишь, что Миронов идет куда дальше осторожного Линкольна, откровенно обвиняя в сознательном искажении светло­го образа николаевской бюрократии не одних Панаева с Белин­ским, а практически всю русскую классику:

«Н.В. Гоголь, П.И. Мельников-Печерский, М.Е. Салтыков-Щедрин, А.И. Герцен, А.В. Сухово-Кобылин и другие классики создали впечат­ляющий, но отрицательный портрет российского чиновника. Мне ка­жется, что писатели и современники намеренно преувеличивали не- достатки русской бюрократии по той простой причине, что их цель... состояла в том, что бы опорочить ее и косвенно дискредитиро­вать верховную власть. Это был способ борьбы образованного обще­ства с самодержавием, которая активно началась при Николае I».63

Ну, допустим, исследователю социальной истории России недо­суг читать какого-нибудь Белинского, тем более его письмо к Гого­лю. Но не знать, что Николай Васильевич Гоголь боготворил само­державие (см. его «Выбранные места из переписки с друзьями»), и обвинить его ни больше ни меньше как в попытке дискредитиро­вать верховную власть, это, пожалуй, просто неприлично. Так же как не задать хоть себе самому вопрос: почему, собственно, «борь­ба образованного общества против самодержавия» началась имен­но при просвещенном, по его мнению, абсолютизме Николая? Каза­лось бы, классики русской литературы должны были только радо­ваться его просвещенности, а вот поди ж ты — по неизвестной причине на него ополчились. Неужели такое странное их поведение не заслуживает того, чтобы хоть попытаться его объяснить?

Впрочем, заключение мироновского обвинительного акта против русской классики стоит его преамбулы. «Историки, по-видимому, по­шли на поводу у писателей, поскольку и они, как правило, преследова­ли ту же политическую цель: любыми средствами скомпрометировать самодержавие».64 Тут просвещенный читатель, должно быть, ахнул. Это Погодин-то, чей беспощадный приговор николаевской России был

Там же, с. 173.

Там же (курсив мой. — АЯ.)

Там же.

отчаянной попыткой защитить самодержавие, против него злоумыш­лял? Или академик Никитенко, о котором даже реакционное суворин- ское «Новое время» заметило, что «никак не его обвинять в легкомыс­лии или в желании подорвать авторитет власти»?65 Что-то же должно было заставить даже вполне лояльных самодержавию современников именно при Николае изменить своему призванию, занявшись вдруг подрывной, в сущности, деятельностью. Так что это было? Надо уж сов­сем не уважать читателя, чтобы не задать этот вопрос.

А ведь есть и другие, куда более важные. Например, может быть, дружная оппозиция русской литературы николаевскому самодержа­вию объясняется вовсе не внезапным желанием «опорочить верхов­ную власть», а тем, что и впрямь прав был Герцен, когда сказал: «В XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»? А вдруг отчаянное декабристское восстание как раз и было грозным сигналом этой несовместимости, интуитивным предчув­ствием грядущего национального несчастья, которым чревато было для России самовластье?Но Миронов скорее поверит какому-нибудь «Отчету министра юстиции за 1847 год», нежели Щедрину. И статистическим сводкам, а не Ключевскому. Впрочем, секрет его предпочтений прост: он, как и Линкольн, презирает диссидентов. Презирает, причем всех поголо­вно, не делая ни малейшего различия между радикалами, как Миха­ил Бакунин, просто ненавидевшими власть, и либералами, как Алек­сей Унковский, искавшими конструктивную альтернативу самодер­жавию. Все они для него одним мирром мазаны. Так сказать, узок круг их интересов и страшно далеки они от народа, обожающего са­модержавие. «Кого представляли радикалы и либералы?» — негоду­юще спрашивает Миронов. И уверенно отвечает: «До начала XX века большей частью самих себя, т. е. горстку людей, а не народ»66

Но что, если именно эта «горстка людей», так же как и филадель­фийские мятежники 1776 года или петербургские 1825-го, как раз и представляла национальную мысль? И национальную судьбу? Что, если видела она дальше, чем народ, и именно к ней должна была при­слушаться верховная власть, коли и впрямь желала предотвратить не-

Новое время, 1889, 5 октября.

ВМ. Миронов. Цит. соч., с. 179.

минуемую катастрофу, способную, в конечном счете, не только смести ее, но и принести неисчислимые бедствия этому самому народу?

Мы еще поговорим об этой вдохновляющей Миронова смеси примитивного популизма и статистического фетишизма. Сейчас констатируем лишь, что ни один из рецензентов его монографии, из тех, конечно, кого мне довелось читать, на защиту отечественной классики не выступил. И это, боюсь, свидетельствует, что многие се­годняшние интеллектуалы в России подход Миронова разделяют.

Глава первая Вводная «Уд |/| В ИТв Л Ь H О ,

что мы еще живы»

Но если Миронов встал в ряды «восстановите­лей баланса» из соображений хотя бы отчасти методологических, то хватает у него сегодня союзников и среди тех, кто занят «восстанов­лением баланса» по соображениям очень даже политическим. А.Н. Боханов, например, автор школьного учебника русской исто­рии, вполне искренне сочувствует николаевской официальной на­родности. Во всяком случае, самодержавие представляется ему инсти­тутом таким же сакральным, каким фигурировало оно в официальной народности. Судите сами: «Окруженный сакральным ореолом, недо­ступный лицезрению простых подданных носитель верховной власти в качестве высшего нравственного символа и бесспорной земной инстанции выступает гарантом и воплощением России».67

Боханов, правда, приписывает этот взгляд Пушкину (никак, впрочем, документально свой навет не подтверждая). И точно так же прозрачно маскирует он свое сочувствие двум другим столпам официальной народности. «Писатель Иван Шмелев очень точно описал характерные признаки русского исторического типа: Рус­ский тот... кто верен Русской Православной Церкви. Она соединяет нас с Россией».68 Разделяет точку зрения Боханова и д-р историчес­ких наук Н.А. Нарочницкая, которая тоже считает «религиозно-фи- лософской основой русского государственного сознания концеп­цию самодержавия как верховной власти от Бога» и даже уверена,

Отечественная история, 2002, № 2, с. 13.

А.Н. Боханов. История России XIX — начала XX в., М., 1998, с. 8.

что, не понимая этого, «несерьезно в научном отношении судить о сущности московского самодержавия».69

Понятно, что к диссидентам, отвергнувшим в свое время эти мос- ковитские представления, относятся наши православные фундамен­талисты еще более сурово, чем Линкольн или Миронов. Боханов, на­пример, вполне разделяет мнение николаевского шефа жандармов А.Х. Бенкендорфа о событиях 14 декабря как о «преступном выступ­лении против власти».70 И уверяет современных школьников, что лишь «ненавистники российского государства» могут считать реак­ционной идеологию официальной народности, стоявшую на самом деле «на страже порядка и спокойствия империи».71 Тем более что «монархи в России получали свои прерогативы... не от народа, а от Всевышнего, наделявшего их властью на земле».72

Нарочницкая, конечно, и тут согласна. «Чин помазания на цар­ство, — уверяет она, — делал царя самодержцем, верховным прави­телем, ограниченным в своих поступках ответственностью перед Бо­гом не менее строго, чем перед законом»73 Ну и как, спрашивается, должны мы после этого относиться к смертным, бунтующим против чрезвычайного и полномочного представителя Всевышнего на зем­ле, для которого закон не писан? Без малейшего стеснения пропо­ведуют эти историки диктатуру, лишь едва прикрытую флером сред­невековой риторики, и при этом еще полагают себя единственны­ми, кто безупречен «в научном отношении».

Согласитесь, что на таком фоне даже невинное, на первый взгляд, заявление обозревателя «Известий» (и тоже, между про­чим, автора школьного учебника) Александра Архангельского тоже выглядит как призыв к «восстановлению баланса». Вот посмотрите: «Если выбирать исторические параллели, то путинский образ ближе всего к образу Николая I, столь нелюбимого интеллигентами и столь репутационно замаранного... В отличие от своего братца Александ-

H.A. Нарочницкая. Россия и русские в мировой политике, М., 2002, с. 132 (курсив мой. — ЛЯ.)

A.H. Боханов. Цит. соч., с. 94.

Там же, сс.93, 99.

Там же, с. 13.

Н.А. Нарочницкая. Цит. соч., с. 137.

ра, Николай — вменяемый, искренне национальный, честный, но политически неглубокий, не масштабный».74

Страшно даже подумать, что случилось бы во второй четверти XIX века с Россией, будь Николай еще «масштабнее». Во всяком случае, Тимофей Николаевич Грановский, самый выдающийся из профессоров Московского университета той эпохи, находил, что масштабы этого «искренне национального» царствования были и без того смертоносны. Вот что рассказывал об этом в своих воспо­минаниях тотже С.М. Соловьев: «Приехавши в церковь [приносить присягу новому государю], я встретил на крыльце Грановского; пер­вое мое слово ему было „умер". Он отвечал: „Нет ничего удивитель­ного, что он умер; удивительно, что мы еще живы"»75


KUhIcKL I d Все мои только что процити­рованные современники принадлежат, как мод-

но сейчас говорить в Москве, к мейнстриму российской политичес­кой и академической жизни. Никто из них не радикал, вроде Проха­нова, и тем более не диссидент, как Лимонов. И все-таки они едино­душны в своем стремлении «восстановить баланс в пользу Николая». Беда, как мы видели, лишь в том, что стремление это не­примиримо противоречит приговору мыслящих современников Ни­колая, испытавших его «просвещенность» на собственной, как го­ворится, LiJKyffe. Точнее всех, кажется, обобщил их приговор Ники- тенко: «Главный недостаток этого царствования в том, что все оно было ошибкой».76 Так как же все это согласовать? В учебнике А.Н. Боханова противоречие буквально бросается в глаза. Тут в со­седних абзацах находим мы и гимны николаевскому царствованию, которое эти люди считали ошибкой, ложью, даже чумой, и прослав­ление тех же С.М. Соловьева или Т.Н. Грановского как видных уче­ных, составивших славу русской науки. Не может ли быть в таком

. случае, что истинная роль николаевского тридцатилетия в русской

М. Колеров. Новый режим, М., 2001, с. 38.

С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 152.

А.в. Никитенко. Цит. соч., с. 421.

истории виднее в ретроспективе как раз моим современникам? Разве не сказал поэт, что «лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи»? Ведь и в западной историографии позиция профессора Линкольна, который попытался обжаловать приговор мыслящих современников Николая, вовсе не выглядит чудачеством одинокого эксцентрика, нарывающегося на публичное осмеяние.

Как раз напротив, отзывы на его книгу были и в самых серьез­ных академических журналах в высшей степени похвальными. Вот они, я взял их прямо с обложки второго издания. Рецензент обычно сдержанного Slavic Review буквально захлебывался от восторга: «Линкольн дал нам документально богатую, и сбалансированную работу. Это первоклассное достижение, которое, безусловно, будет долгие годы служить стандартом в исследовании данной темы». American Historical Review был еще более экспансивен: «Книга Лин­кольна дает нам самую надежную, сбалансированную и отвечаю­щую современным требованиям картину своего предмета — не только по-английски, но и на любом языке».Да и монографию Миронова переводили ведь на одном энтузи­азме — каждый по главе — не меньше десятка американских истори­ков. И, стало быть, совершенно разделяли его «сбалансированные» идеи. А поскольку цитированные отзывы тоже начинаются «сбалан­сированной работой» и кончаются «сбалансированной картиной», есть основания утверждать, что на сегодняшнем политкорректном языке именно это слово призвано служить эвфемизмом для опреде­ления «ревизионистская». Более того, очевидно, что этот ревизио­низм сейчас в моде, в фаворе — и на Западе, и в России.Я, впрочем, последний, кому подобает осуждать ревизионизм. Ведь и книга, которую я предлагаю сейчас читателю и которая, меж­ду прочим, трактует эпоху Николая как одну из трех роковых «чер­ных дыр» русской истории, тоже откровенно ревизионистская» Только так же, как и в случае с самодержавием, ревизионизм реви­зионизму рознь. Для Линкольна, например, он лишь повод выра­зить свое убеждение, что стабильность и тишина, пусть хоть тишина кладбища, лучше бурь и волнений «последнего столетия правления Романовых» (и тем более революции, к которой привели эти бури).

Для Миронова, монография которого охватывает, в отличие от книги Линкольна, весь «имперский период» до самого 1917 года, си­туация выглядит, на первый взгляд, проще. Но и он ведь, по сути, иг­норируя все, что произошло с российской государственностью за пределами этого «имперского периода», т. е. и царствование Ивана III, и эпоху Великой реформы 1550-х, и московитскую революцию Грозного, с одной стороны, так же как и то, что произошло со стра­ной после 1917 года — с другой (словно бы Россия в XX в. перестала быть империей), неминуемо должен был загнать себя в угол.

Вот смотрите. Миронов убежден, что «каждая стадия в развитии российской государственности была необходима и полезна для об­щества в свое время»/7 Более того, «российская государственность во времена империи... неуклонно развивалась в направлении право­вого государства, тем самым способствуя формированию граждан­ского общества».78 Допустим. Только как же тогда объяснить ее неожи­данный провал — на три четверти века! — в новую, советскую Моско­вию, где и следа не осталось ни от правового государства, ни от гражданского общества, словно их никогда в России и не было?

Миронов объясняет. Причина провала, оказывается, в «нераз­витости гражданского общества».79 Но позвольте, разве не его, это самое гражданское общество, «формировала» самодержавная государственность? Причем занималась она этим «неуклонно». Так каким же, спрашивается, образом оказалось оно и после двух столетий (!) такого неуклонного развития «неразвитым»? До какой же степени должно было это «развитие» быть неэффективным, ес­ли и к 1917 году «идеи... правового государства стали парадиг­мами лишь образованного общества и не успели проникнуть в толщу народа».80

Погодите, однако. Лишь несколькими страницами раньше чита­ли мы у Миронова, что все «намеренные преувеличения» русской классики были «способом борьбы образованного общества против самодержавия, которая активно началась при Николае I». Стало быть, в этом образованном обществе «идеи правового государ­ства» наличествовали уже тогда — почти за столетие до 1917 года.

В.Н. Миронов. Цит. соч., с. 176 (курсив мой. - А.Я.)

Там же, с. 182.

Там же, с. 181.

Там же, с. 180 (курсив мой. —А.Я.)

Так что же, спрашивается, мешало им все эти десятилетия «проник­нуть в толщу народа»?

Не та же ли самодержавная государственность, «каждая ста­дия» которой была «необходима и полезна для общества в свое время»? Вот лишь два примера. Прислушайся, допустим, Алек­сандр II к суждению той «горстки людей», что советовали ему еще в конце 1850-х сопроводить освобождение крестьян «коренными преобразованиями всего государственного строя»,81 и созови он тогда для этого Государственную думу, пусть законосовещатель­ную, ту, что предложил еще за полвека до этого М.М. Сперанский, уж, наверное, успели бы «парадигмы правового государства» про­никнуть за десятилетия в толщу народа. Так ведь не прислушался же к диссидентам Александр II. В результате и крестьян освободил так, что спустя полвека пришлось Столыпину освобождать их сно­ва. Почему?Именно потому, боюсь, что относился император к диссидентам точно так же, как впоследствии Миронов, — с презрением. Уверен был, что они «никого, кроме себя, не представляли». Сколько угод­но других примеров можно привести, которые вполне убедительно объяснили бы, как, начиная с царствования Николая, отчаянно со­противлялась самодержавная государственность «идеям правового государства». Ни к чему, однако, спрашивать об этом «восстанови­телей баланса», ибо ответят они таким же невразумительным лепе­том, какой слышали мы от Миронова.

В том-то и проблема с этими новыми «ревизионистами», что не смеют они рассмотреть свой предмет в контексте всей истории рус­ской государственности — от Ивана III до Путина. А ведь именно в та­ком контексте только и есть смысл ее ревизовать. Иначе за деревья­ми леса не увидишь. Больше того, я совершенно уверен: вне такого контекста даже просто понять то, что называю я загадкой николаев­ской России, немыслимо. Ибо только контекст и высвечивает ретро­спективу. А в ней николаевское царствование выглядит не только украденным из жизни страны поколением, как заметил Н.В. Ряза- новский, но и попыткой вернуть страну в допетровский XVII век (на­сколько, конечно, это возможно было после Петра).

81 ИР, вып. ю, с. 118.

Глава первая Вводная

Две

логики Естественно, «восстановители ба­

ланса» решительно с таким заключением не со­гласны. Они, как мы знаем, обвиняют общепризнанное представле­ние о царствовании Николая Павловича, созданное классической русской литературой и историографией, в предвзятости. В том, что выглядит оно в их изображении неким намеренным злодейством, преследовавшим в высшей степени странную для государя великой страны цель — остановить ее развитие, тем более повернуть его вспять. Вот они и пытаются восстановить справедливость.

И «восстановители баланса» были бы правы, когда б общепри­нятое представление о царствовании Николая и впрямь было осно­вано на такой примитивной логике. На самом деле, однако, ничто не может быть дальше от действительности. Без малейших колеба­ний признает это общепринятое представление, что Николай Павло­вич отчаянно пытался спасти страну от неминуемого, как он был уверен, хаоса, от анархии и распада, которыми грозило ей — при продолжении александровской «либеральной» политики — круше­ние самовластья. Как и его политический наставник Н.М. Карамзин, Николай был искренне убежден, что самодержавие есть «Паллади­ум России», талисман, охраняющий ее величие, и что «с переменою государственного устава она должна погибнуть».

Две логики

Большеного, совершенно правильно угадал Николай, что евро­пейский курс Петра чреват декабризмом и конституционной монархи­ей, т. е., в его представлении, той самой роковой для страны анархи­ей, борьбе с которой он себя посвятил. Именно поэтому почитал он священной своей обязанностью безжалостно сломать петровский курс, радикально изменить культурно-политическую ориентацию стра­ны и «отрезаться от Европы». С его точки зрения, это было совершен­но логичное, «рациональное», как сказал бы Б.Н. Миронов, решение.

Читатель, которому случалось листать первую книгу трилогии,82 без сомнения, заметил, что точно такой же была затри столетия до Николая и логика Ивана IV. Тот ведь тоже убеждал Курбского: «Поду­май, какая власть создалась в тех странах, где цари слушались совет-

82 А Л.Янов. Цит. соч.

ников, и как погибли те государства!» Отказ от самовластья означал для Грозного, как и для Николая, погибель — и не только государ­ства, но и веры. Мало того, ограничения власти равны были для него безбожию: «А о безбожных народах что и говорить! Там ведь у них цари своими народами не владеют, а как им укажут подданные, так и управляют». И опять-таки, как и для Николая, было зто для царя Ивана последней степенью падения для православного государства.

Вот почему декабристы оказались для императора, как Курбский для Грозного, лишь злодеями и разрушителями: их евро­пейская логика звучала для него зловещим безумием, и притом смертельно опасным для России и православия безумием. И вот по­чему слова Герцена, что в XIX столетии самодержавие и цивилиза­ция не могли больше идти рядом, должны были казаться Николаю полностью лишенными смысла: самовластье и было для него циви­лизацией. Во всяком случае, «русской цивилизацией».

С другой стороны, однако, и так возмутившее Б.Н. Миронова об­стоятельство, что «борьба образованного общества с самодержави­ем» началась именно при Николае, тоже ведь было исторически обосновано и логично. Можно ли, например, отказать в логике пол­ковнику Гавриле Батенкову, когда он, опозоренный своим поведени­ем на допросах и ожидая смертного приговора, писал из Петропав­ловской крепости: «Если даже голос свободы звучал в России из-за неравенства силы лишь несколько часов, прекрасно уже то, что он прозвучал»?83 Просто Батенков руководствовался другой логикой, прямо противоположной николаевской — и мироновской. С точки зрения Батенкова, самовластье было для его отечества гибельно.

Короче говоря, никаким злодеем Николай Павлович, конеч­но, не был, так же как не были праведниками его оппоненты. Про­сто перед нами конфликт двух разных государственных логик, па­терналистской и европейской, каждая из которых уходила корнями в глубокое прошлое России и в зтом смысле была вполне легитим­ной. Именно по зтой причине и предлагаю я читателю «Загадку николаевской России» лишь как часть своей многолетней работы, посвященной ее историческому путешествию — от самого его на­чала. Ибо только взгляд на зто путешествие во всей его целостно-

83 Cited in М. Zetlin. The Decembrists, NY, 1958, p. 253.

сти позволяет нам до конца понять происхождение каждой из этих непримиримых логик.

Следуетлишь иметь в виду при их оценке, что одна из них совре­менна, хоть и возникла в позапрошлом столетии, а другая, даже ес­ли чернила на ней еще не просохли, средневековая. Одна, стало быть, исходит из того, что история движется (и вместе с ней меняют­ся политические идеи и формы государственности), другая — из то­го, что исторического движения не существует. И средневековая ло­гика Николая не могла в конечном счете не привести — и привела — к знаменитой формуле Константина Николаевича Леонтьева, что «Россию следует подморозить, чтоб она не гнила».

Поэтому прежде, чем спорить, каждому из нас следует опреде­литься, какую именно из двух эти логик он предпочитает. В этом смысле работа «восстановителей баланса» может быть оправдана лишь с постмодернистской точки зрения, согласно которой в исто­рии нет ни правых, ни виноватых. С точки зрения нормального че­ловека, однако, выглядит она скорее как попытка защитить от кри­тики истории средневековую логику Николая Павловича.

Глава первая Вводная | j^Qjyjy бЫЛО ХОРОШО

при Николае? Из всех «восстанови­телей баланса» Брюс Линкольн оказался един­ственным, кто не устрашился поставить вопрос не только о том, как «неуклонно формировалось» при Николае гражданское общество, или о благодеяниях официальной народности, но и о том, как жи­лось при нем людям. Помните, «царствование Николая было хоро­шим временем для многих в России»? На самом деле именно этот аспект ставит под вопрос всю их аргументацию. Ну, пусть игнориру­ют они мнение кумира университетских историков С.М. Соловьева. Или академика А.В. Никитенко. Или самого даже М.П. Погодина (по­мните, «рабы славят ее порядок»?) Но не следовало ли отечествен­ным «восстановителям баланса» хотя бы спросить себя, как сделал Линкольн, кто же в таком случае были те «многие», для кого никола­евское правление было хорошим временем?

Уж, наверное, не подавляющее большинство народа России, по­ложение которого, по признанию самого Линкольна, «постоянно

ухудшалось во времена апогея самодержавия, поскольку господа взимали с них тогда все более тяжелые поборы деньгами, натурой и трудом». Более того, «поборы эти стали тяжелее, чем когда-либо

*

раньше».84 И крестьяне, между прочим, в отличие от диссидентов, эзоповским языком своего отношения к режиму не маскировали и самиздатом, вроде письма Белинского Гоголю, не баловались. Просто убивали своих мучителей. «Мы живем среди кровопроли­тия», — жаловался в письме Гоголю Степан Шевырев, соредактор Погодина по «Москвитянину»?5

Но если не крестьянам и не «образованному обществу», то кому же все-таки было при Николае хорошо? Боханов или Нарочницкая, допустим, как и следовало ожидать, даже не видят проблемы. Для них важно лишь, что хорошо было самодержавию, которое, как они думают, единственное «отвечает духу народа».86 Линкольн, в отличие от них, проблему видит. И приводит примеры тех, кому якобы было хорошо при Николае. Их, правда, всего два. Первый, как и следова­ло ожидать, — военный, генерал А.Е. Зиммерман («Все было спокой­но и нормально... Никакие диссонансы не расстраивали общую гар­монию»), вторая — великосветская дама, баронесса М.Н. Фредерике («Статус России был велик и благороден при Николае Павловиче. Все преклонялись перед ним и перед Россией»).87

Что и говорить, негусто. Подвела, как видим, американского ис­торика попытка поставить вопрос в человеческом, так сказать, ас­пекте. Не получилось. Не нашлось на самом деле тех «многих», кому жилось при Николае хорошо. Если не считать, конечно, генералов и придворных. Но сопоставимы ли они в качестве свидетелей эпохи, скажем, с Тургеневым или Аксаковым? И действительно ли «балан­сируют» их лестные высказывания жестокий приговор Соловьева, Никитенко и Погодина? Я надеюсь, что после выхода в свет этой книги, адвокатам «искренне национального» императора придется все-таки ответить на эти вопросы, если они и впрямь намерены вос­становить баланс в его пользу.

Bruce Lincoln. Op. cit., с. 152.

А.Г. Дементьев. Очерки по истории русской журналистики, М.-Л., 1947, с.8.

A.H. Боханав. Цит. соч., с. юо.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.

глава первая ВВОДНЭЯ

Московия

век XVII

ВТОРАЯ

ГЛАВА

глава третья Метаморфоза Карамзина

глава седьмая

глава четвертая «Процесс против рабства» глава пятая Восточный вопрос глава шестая Рождение наполеоновского

комплекса Национальная идея

ГЛАВА ВТОРАЯ Московия:1 81

век XVII

Московский период был самым пло­хим периодом в русской истории... Киевская Русь не была замкнута от Запада, была восприимчивее и свободнее, чем Московское цар­ство, в удушливой атмосфере которого угасла даже святость. х Николай Бердяев

Читатель помнит, надеюсь, главный аргумент современников Нико­лая, что смысл его царствования состоял в отрицании европейского просвещения и тем самым в возвращении России, насколько было это возможно в XIX веке, ко временам «болотных гадов» и «стрелец­ких бунтов», другими словами, в допетровскую Московию. Уже по этой причине, я думаю, читатель имеет право узнать более подроб­но, что, собственно, представляла собой эта Московия и какова бы­ла её роль в русской истории. Тем более что, как мы уже знаем, именно ей суждено было по прошествии трех столетий стать цент­ральным мифом в арсенале современных российских «восстанови­телей баланса» (если понимать под этим всех принципиальных за­щитников «особнячества»).

В двух словах, Московия была первой попыткой России пойти, как модно сейчас говорить, «своим особым путем», зажить, по сло­вам М.П. Погодина, «миром самодовольным, независимым, абсо­лютным».[16] Иначе говоря, миром отдельным от Европы и вообще от «поганого Запада», как с предельной ясностью сформулировала одна экзальтированная современная певица. И поэтому, если вер­на предложенная здесь «национальная схема», говоря языком Г.П. Федотова, именно в Московии XVII века и должны были впер­вые проявиться характерные черты всех последующих попыток Рос- в сии «трижды плюнуть на Запад», по выражению той же Анны (Жан­ны) Бичевской. Чем закончилась эта попытка, нам и предстоит здесь выяснить.

Спору нет, николаевская «Московия», так же как и последовав­шая за нею советская, были несопоставимо более изощренными и сложными государственными образованиями. В них не было средневековой наивности и прямолинейности их прародительни­цы. Вполне примитивная ее сущность скрывалась в них за внешне цивилизованными формами: в первом случае за куртуазными ма­нерами императорского двора и французским языком, ставшим после Екатерины общеупотребительным в высшем свете, в дипло­матии и политике, во втором — за «всемирно-исторической» марк- систко-ленинской риторикой.

Тем, однако, ценнее для нас опыт первой Московии XVII века, где основные черты этих повторяющихся российских попыток обособить­ся от Европы, противопоставив себя «прочему христианскому миру», предстают перед нами во всей своей первозданности. Тут и примат «единственно верной» (и потому, как предполагалось, всесильной) идеи. И неколебимая уверенность, что именно по причине всесилия своей национальной идеи Россия несопоставимо превосходит ерети­ческую и потому обреченную Европу. И самодержавная диктатура Го­сударства власти, живущего «опричь» от страны. И крестьянское раб­ство. И безнадежная экономическая отсталость, не говоря уже о «зло­счастной», по словам Юрия Крижанича, внешней политике.

Короче, без представления о московитском историческом прова­ле было бы намного труднее понять и загадку николаевской России.

Глава вторая

Московия: век XVII fj Q ^ QJ ДОСТОвВСКОГО

Мы уже знаем, что К.Н. Леонтьев находил в Моско­вии лишь «бесцветность и пустоту, бедность, неприготовленное^».2 В.О. Ключевский — «затмение вселенской идеи»,3 а П.Я. Чаадаев него­довал по поводу того, что «мы [в московский период своей истории] искали нравственных правил для своего воспитания у жалкой, все­ми презираемой Византии».4 Знаем, что B.C. Соловьев обобщил все

К.Н.Леонтьев. Собр. соч. в 12тт., M., 1912,^5, с. 116.

В.О. Ключевский. Сочинения, M., 1957, т.з, с. 298.

П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 18.

)

||И

83

Глава вторая Московия: векХУН Постулат Достоевского

эти жалобы в понятии московитского «особнячества».5 Помним, на­конец, и то, что славянофилы придерживались прямо противопо­ложной точки зрения. Для них Московия была, как сегодня, допустим, для М.В. Назарова или В.А. Найшуля Святой Русью, призванной послу­жить живым свидетельством того, что Россия сохранила недоступные Европе духовные сокровища — залог ее грядущего всемирно-истори- ческого первенства. С этого, естественно, и начинал свою апологию Московии Федор Михайлович Достоевский. «Допетровская Россия, — говорил он, — понимала, что несет в себе драгоценность, которой нет нигде больше, — православие, что она — хранительница Христовой ис­тины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затем­нившегося во всех других верах и во всех других народах». Понимала и дорожила своим сокровищем. До такой степени дорожила, что «эта драгоценность, эта вечная присущая России и доставшаяся ей на хра­нение истина, по взгляду лучших тогдашних русских людей, как бы из­бавляла их совесть от обязанности всякого иного просвещения».6

Достоевский не скрывал, что эта монополия «русской идеи», до­ходившая, как видим, до стремления заменить «истинной истиной» даже элементарное образование, неминуемо должна была вести к полному отчуждению России от еретической Европы. «Мало того, — продолжал он, — в Москве дошли до понятия, что всякое более близ­кое общение с Европой даже может вредно и развратительно повли­ять на русские умы и на русскую идею, извратить само православие и совлечь Россию на путь погибели, „по примеру других народов"».7

О том, к чему такое странное понятие должно было привести, Фе­дор Михайлович мог судить хотя бы по опыту современной ему никола­евской «Московии». Вот что писал об этом, например, один из самых искренних и талантливых его единомышленников И.В. Киреевский: «Университеты наши закрыты для всех, кроме 300 слушателей, [и] про­фессора должны посылать программы своих чтений в Петербург для обрезания их по официальной форме, чем, разумеется, убивается вся­кая жизнь науки в профессорах и, следовательно, в студентах». Не мог он не знать и о том, что, по свидетельству того же Киреевского, «иност-

B.C. Соловьев. Сочинения в 2-хтомах, М., 1989,т.1, с. 443.

Ф.М. Достоевский. Дневник писателя, Спб., 1999, с. 156.

Там же.

ранные книги почти не впускаются в Россию, а русская литература сов­сем раздавлена и уничтожена ценсурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание».8

Эти подробности могли бы, кажется, дать великому писателю некоторое представление о том, что несет с собой монополия «ис­тинной истины». Могли бы даже навести его на мысль, что претен­зия на монопольное обладание истиной губительна для страны. Что она обрекала Россию на судьбу Оттоманской империи. И что имен­но для того, чтобы предотвратить такую судьбу для страны, и при­шлось Петру разрушить Московию. Могли навести на эту мысль, но почему-то не навели. Напротив, Достоевский, следует отдать ему должное, справился с этим неожиданным затруднением виртуозно. Парадоксальным образом призвал он на помощь — кого бы вы ду­мали? Самого разрушителя! Оказывается, что и разрушал-то Петр монополию «истинной истины» по неисповедимому замыслу Прови­дения лишь для «расширения прежней же нашей идеи, русской мо­сковской идеи».9 Для того, иначе говоря, чтобы распространить та­ким образом «русскую московскую идею» на все человечество.

Загрузка...