Но поскольку и два столетия спустя после этого предполагаемо­го «расширения» непонятливое человечество все еще не торопи­лось по какой-то причине принять в дар нашу «драгоценность», то что, спрашивается, оставалось нам делать? Естественно, по мнению Достоевского, заняться «единением всего славянства, так сказать, под крылом России. Само собою и для этой цели Константино­поль — рано ли, поздно ли — должен быть наш».10

Читателя не должна удивить эта неожиданная концовка аполо­гии старой Московии. Хотя бы потому, что общеизвестно: с чего бы ни начинали свои рассуждения в XIX веке сторонники «особого пути России», заканчивали они всегда одним и тем же — Константинопо­лем. Разве не то же самое имел в виду Федор Иванович Тютчев, про­возглашая, что «Империя Востока... получит свое самое существен­ное дополнение [читай: Константинополь], и вопрос лишь в том, по­лучит ли она его путем естественного хода событий или будет

М.И. Гиллельсон. П.А. Вяземский, Л., i960, с. 335-

Ф.М.Достоевский. Цит. соч., с. 158.

10 Там же, с. 159.

вынуждена достигнуть его силою оружия»?11 Тютчев не ошибался. До самой капитуляции в Крымской войне именно так и рассуждали в николаевской «Московии»: не хотите отдать нам Константинополь по-доброму, пеняйте на себя. «Особый путь» почему-то непременно

требовал имперской экспансии — и в XVII, и в XIX, и в XX веке.

1 (>' v

Глет вторая

M^oBH.BeKxv,, проверка

W

И СТО Р И 6 И К этому, однако, мы еще вернем­ся. Здесь нас волнует именно старая Московия. Мы уже знаем, что Достоевский был прав, и царствовала в ней столь же суровая, как и при Николае, «истинная истина». Вопрос лишь в том, действительно ли считала ее московитская молодежь «драгоценно­стью» и вправду ли так отчаянно ею дорожила, как он постулиро­вал? Доказательств Достоевский, естественно, не приводил, на то и постулат, чтобы его не доказывать. Только вот читатели, к которым обращался он в «Дневнике писателя» за 1876 год, вправе были в его формулах усомниться. Просто потому, что еще десятилетием раньше вполне доступна им была очень подробная «История Рос­сии» Сергея Михайловича Соловьева, вышедшая к тому времени уже вторым, кстати, изданием, где Московии автор посвятил целых четыре тома. И прочитать в них можно было о ней массу интерес­ного. В том числе и такого, что напрочь опровергало постулат До- стоевского.аНу возьмем хотя бы широко в его время известный факт, что из 18 молодых людей, посланных Борисом Годуновым в Англию для повышения, так сказать, квалификации, 17 оказа­лись невозвращенцами, отреклись от своей «драгоценности», пе­решли в другую веру. Почему? И как это было связано с жалобой патриарха Иоасафа на то, что «в царствующем граде Москве, в соборных и поместных церквах чинится мятеж, соблазн и нару­шение вере... В праздники, вместо духовного веселия, затевают игры бесовские... Всякие беззаконные дела умножились, еллин- ские блядословия и кощунства»?12

Ф-И. Тютчев. Политические статьи, Париж, 1976, с. 18.

С.М. Соловьев. История России с древнейших времен, М., 1866, т. ю, с. 448.

А вот что говорил польским послам московитский генерал князь Иван Голицын: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести. Одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины лучших рус­ских людей... Останется кто стар и служить не захочет, а бедных лю­дей не останется ни один человек».13

А если добавить к этому свидетельство московского подьячего Григория Котошихина, сбежавшего при Алексее Михайловиче в Швецию, то постулат Достоевского выглядит и вовсе загадочным. Вот что, между прочим, писал Котошихин: «Для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять и о возвращении к домам своим никакого бы попечения не имели и не мыслили».14

Все эти странные свидетельства следовало как-то объяснить. С.М. Соловьев объяснял ихтак: «Русский человек, выехавший за границу, принявший чужие обычаи, изменял вместе и вере отечес­кой, ибо о вере этой он ясного понятия не имел».15 Так что же в этом случае остается от постулата Достоевского, если московит- ские люди не только не ощущали себя обладателями некоей един­ственной в мире «истинной истины», не только не дорожили своей «драгоценностью», но и норовили отречься от нее при первом же удобном случае? Если, больше того, они даже и ясного понятия о ней не имели?

Глава вторая Московия: век XVII

«Переворот в национальной мысли»

Настоящая проблема, однако, не в том, что посту­лат Достоевского не подтверждается историческими фактами. Она в том, как мог столь непростительно ошибиться человек его ума

Там же, с, 473.

О России в царствование Алексея Михайловича, Сочиненье Григория Котошихина, Спб., 1906, с. 53

С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 474. (Курсив мой. — А.Я.)

Глава вторая Московия: векХУН «Переворот

в национальной мысли»

и проницательности, безнадежно перепутав реальную жизнь с офи­циальной идеологией режима. В самом деле, немыслимо ведь представить себе, чтобы кто-нибудь так жестоко ошибся по поводу Московии еще при Александре I, не говоря уже при Екатерине. И тем более это странно, что и тогда ведь правили страной само­держцы, и тогда размышляла молодежь о всемирно-историческом призвании России, о том, что, как говорил впоследствии Чаадаев, суждено ей, быть может, стать «совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества».16

Но мысль, что эта истина существовала уже готовой в Моско­вии и реформы Петра были лишь продолжением «прежней же на­шей, русской московской идеи», просто не пришла бы тогда в го­лову даже самому отчаянному и «национально-ориентированно­му» романтику. Хотя бы потому, что общепринятой была в ту пору мысль противоположная. О том, что, говоря словами того же Чаа­даева, Петр «отрекся от старой России, своим могучим дуновени­ем он смел все наши учреждения; он вырыл пропасть между на­шим прошлым и нашим настоящим и грудой бросил туда все на­ши предания».17

Даже самый серьезный из основоположников славянофильства И.В. Киреевский знал, как мы помним, что пребывала Московия «в том оцепенении духовной деятельности, которое происходило от слишком большого перевеса сил материальных над силою нрав­ственной образованности».18 А Достоевский, как мы только что убе­дились, уверял нас в обратном. Как это объяснить?

Конечно, он не был историком. Но ведь то, что Ключевский на­зывал «органическим пороком» Московии, было к 1876 году исчер­пывающе выяснено самыми авторитетными специалистами. И знал это каждый гимназист в тогдашней России. Так мог ли не знать этого Достоевский? А если знал и все-таки поставил на кон свой мораль­ный авторитет, по сути повторяя знаменитую максиму Бенкендор­фа, то почему?

П.Я. Чаадаев. Цит. соч., с. 91. Там же, с. 81.

Сочинения И.В. Киреевского, М., 1861, т. if с. 75.

Не знаю, как это объяснить, не прибегая к термину, который употребил Михаил Николаевич Покровский, описывая экономичес­кий регресс Московии. Термин этот — «РЕСТАВРАЦИЯ».

Я говорю о том, что, реставрировав московитское православие в качестве оплота государства и снова объявив его главной «драго­ценностью» в короне самодержца, николаевская идеологическая революция 1830-х и впрямь своего добилась, если сумела убедить такого человека, как Достоевский, что московитская истина спасет мир. Ясно, что новая Московия должно была реабилитировать ста­рую, если желала выглядеть легитимной в глазах тех, кого Чаадаев называл «наиболее передовыми умами» своего времени, так же как сталинская идеологическая революция столетие спустя должна была реабилитировать в глазах своих современников, скажем, Ива­на Грозного. И ошибка Достоевского, быть может, — самое яркое доказательство успеха этой николаевской революции (если не счи­тать, конечно, Гоголя, который тоже ведь объявил во всеуслыша­ние, что именно крепостное право «научит Европу мудрости»).19

Еще за четыре десятилетия до гимна, пропетого Московии До­стоевским, пророчески предсказал такой результат Чаадаев, заме­тив в «Апологии сумасшедшего», что «у нас совершается настоя­щий переворот в национальной мысли»,20 и завершив свое наблю­дение горестным восклицанием: «Кто серьезно любит свою родину, того не может не огорчать глубоко это отступничество наших наибо­лее передовых умов!»21

Много лет спустя современник Достоевского А.Н. Пыпин под­твердил догадку Чаадаева, говоря о восстановлении при Николае идеологической монополии «особого пути России» под именем Официальной Народности. «Даже сильные умы и таланты, — писал он, — сживались с нею и усваивали ее теорию».22 Другими словами, то, что Чаадаев назвал «переворотом в национальной мысли», бы­ло на самом деле идейной реставрацией старой Московии в XIX ве-

История России в XIX веке, М., 1907, вып. 6, с. 452.

П.Я. Чаадаев. Цит. соч., с. 87.

Там же, с. 88.

АН. Пыпин. Характеристики литературных мнений отдвадцатых до шестидесятых годов. Спб., 1909, с. 192.

Экономическая реставрация

ке. И не будь у нас даже никаких других доказательств того, что она действительно произошла, ошибка Достоевского свидетельствует об этом исчерпывающе.

Экономическая

реставрация м.н.покровский строил

свою характеристику московитской экономики, сравнивая ее с тем, что происходило в России «веком раньше», с «экономическим расцветом времен молодости Грозного»,23 т. е., в моих терминах, с эпохой хозяйственного бума первой половины XVI столетия, приведшего к Великой реформе 1550-х. А говоря о «реставрации», имел он в виду восстановление регрессивной экономики времен опричнины. «Короткий экономический кри­зис, вызванный Смутой, — цитировал Покровский книгу Ю.В. Го- тье „Замосковный крой XVII века", — прошел так же быстро, как налетел... Но экономический расцвет времен молодости Грозного не повторился... Осталось хронически угнетенное состояние... Первые три четверти этого века носят определенно выраженный реакционный или, если угодно, реставрационный характер. По­следний термин лучше подходит, ибо суть дела заключалась имен­но в реставрации, в возобновлении старого, в оживлении и укреп­лении таких экономических черт, которые веком раньше казались отжившими» 24

Натуральный оброк, допустим, вымирал в России в первой по­ловине XVI века, а в Московии он снова был в порядке вещей. Это подтверждается массой документов. Например, бояре Лопухин и Романов собирали свои доходы с вотчин баранами и домашней птицей (Н.И. Романов еще и коровьим маслом). Дворцовые села Пе­реяславского уезда тоже платили свои повинности овчиной, сыра­ми и маслом. Барская запашка в одном из имений того же уезда уменьшилась за 40 лет более чем вдвое (с 546 десятин до 249), а в другом и вовсе исчезла.

М.Н. Покровский. Избранные произведения, M., 1966, т. 2, с. 413.

Глава вторая Московия: векXVII

Там же.

«Если бы даже это отсутствие сельскохозяйственного предпринима­тельства было уделом только крупного землевладения, и то мы имели бы пример большой экономической косности, — комментирует По­кровский. — Но, кажется, что и средние хозяйства, с такой голово­кружительной быстротой переходившие на новые рельсы во дни мо­лодости Грозного, сто лет спустя не только не подвинулись вперед, а даже подались назад»?5 Другим свидетельством экономической реставрации опричнины была массовая раздача царским сановникам «черных» земель (конечно, с сидевшими на них свободными крестьянами), «настоящая оргия зе­мельных раздач». В1619-1620 годах, например, роздан был целый Га- лицкий уезд. В одни руки за один раз попадало по 300 крестьянских дворов и по полторы тысячи десятин. Темп этой «оргии», однако, на­растал в течение XVII века. В 1680-е Нарышкины получилиуже до 2500 дворов и 14 тысяч десятин земли. В конце концов, к исходу века в За- московье вообще не осталось «черных» земель (и свободных кресть­ян), а дворцовых было роздано до двух миллионов десятин.

Надо ли говорить, что новым хозяевам пришлось позаботиться о том, чтобы кто-то исправно снабжал их баранами и коровьим мас­лом? И что в результате бывшие «черные», самостоятельные кресть­яне практически исчезли в уездах центральной Московии? Они ста­новились собственностью помещиков. Историки обычно измеряют этот катастрофический процесс превращения крестьянина в соб­ственность числом так называемых урочных лет, на протяжении ко­торых помещик имел законное право разыскивать и возвращать «сошедших от него» крестьян.

Закон 24 ноября 1597 года, например, устанавливал для этого пятилетний срок. В Смутное время число урочных лет удвоилось. А в 1649-м Уложение царя Алексея установило возвращать беглых крестьян по писцовым книгам без урочных лет. Отныне закон обя­зывал крестьянина жить за помещиком «неподвижно» и «безвыход­но». Другими словами, свободные (и полусвободные) до того соо­течественники оказались — на восемь поколений вперед! — недви­жимой собственностью других. Так выглядела экономика Святой Руси, которая хоть и была, если верить Достоевскому, «хранитель-

25 Там же, с. 414.

Беззвездная ночь Московии

ницей Христовой истины», но с обращением соотечественников в недвижимую собственность, другими словами, в рабов, мирилась без малейших угрызений совести.

Глава вторая

Московия:векXVII Бе3ЗВеЗДНаЯ Н0ЧЬ

Московии Теперь, когда читатель предста­вил себе пусть покуда лишь самые беглые очерта­ния исторического провала, известного впоследствии под именем Московии, пора переходить к более систематическому его описа­нию. Общий смысл того, что произошло в России после самодержав­ной революции Грозного царя и вызванной ею Смуты, понятен. Стра­на была потрясена, поставлена на колени, ей было не до новых ре­форм, она тосковала потишине, по спокойствию, по стабильности.

Как, однако, сделать, чтобы эта возвращенная при первых Рома­новых стабильность не переросла в перманентную, «византийскую» стагнацию, новая элита не знала, ничего лучшего, нежели «особнячес- тво» и «русский бог», не придумала. «Особый путь» привел к тому, что Россия просто выпала из истории. Время политических мечтаний, кон­ституционных реформ, лидеров, подающих надежды (ведь и в разгар Смуты были еще и Василий Шуйский, и Михаил Салтыков, и Прокопий Ляпунов), миновало. Праздник кончился, погасли огни, и все вдруг по­чувствовали, что на дворе беззвездная ночь. К власти пришли люди посредственные, пустячные, лишенные элементарных государствен­ных навыков, люди, которых хватало лишь на изобличение грехов сво­их предшественников, но которым недоставало ни души, ни разума, чтобы выработать конструктивную программу возрождения страны.

«Московское правительство в первые три царствования новой динас­тии, — говорит Ключевский, — производит впечатление людей, слу­чайно попавших во власть и взявшихся не за свое дело. При трех-чет ы- рех исключениях все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но беэ оправдывающих его талантов, даже беэ правительственных на­выков, заменяющих таланты, и — что еще хуже — совсем лишенные гражданского чувства»?6

26 В.О. Ключевский. Цит. соч., с. 238.

Нет ни одаренных дипломатов (А. Л. Ордин-Нащокин как раз и был од­ним из упомянутых счастливых исключений), ни выдающихся воена­чальников, «а наши послы, отправленные к европейцам, — ужасался Юрий Крижанич, — навлекают на свой народ неописуемый позор своей необразованностью и грубостью»?7 Нет даже информации о том, что творится в других странах. Прибыв в 1656 г. в Тоскану, стольник Чемоданов с удивлением узнал, что «герцога Франциска», которому адресованы его верительные гра­моты, не только сменил другой правитель, но и этого другого давно уже низложил третий. А несколько лет спустя посол Потемкин, при­бывший в Испанию, только на месте обнаружил, что Филипп IV, к ко­торому он прибыл с царским посланием, уже два года как умер.

Понятно, что все это означало. Европейская традиция Киевской Руси, поднявшая было голову после монгольского ига при Иване III и реформистском правительстве Алексея Адашева в 1550-ые, оказа­лась снова растоптанной в Московии. Достаточно вспомнить, как оживлены были отношения Руси с Европой в киевские времена, как тесны были связи, как деятельно распространялось тогда в стране европейское образование, чтобы в этом не осталось ни малейших сомнений.

«Известия XI и XII вв. говорят о знакомстве тогдашних русских князей с иностранными языками, об их любви собирать и читать книги, о ревности к распространению просвещения, о заведении ими училищ даже с греческим и лотинским языком, о внимании, которое оказыва­ли они ученым людям, приходившим из Греции и Западной Европы. Эти известия говорят не о редких, единичных случаях, не оказавших ника­кого действия на общий уровень просвещения: сохранились очевид­ные плоды этих просветительских забот и усилий... выработался книжный русский язык, образовалась литературная школа, развилась оригинальная литература, и русская летопись XII в. по мастерству изложения не уступает лучшим анналам тогдошнего Запада»?8 Так можно ли усомниться, что беззвездная ночь фундаменталист­ской Московии наступила именно из-за крушения в стране европей­ского просвещения, из-за крутого обрыва всех этих связей и уст-

в.О. Ключевский. Курс русской истории, М., 1937. т. з, с. 256.

в.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 2, с. 274.

ремлений? Если русская летопись XII века не уступала европейским анналам, если церковная Реформация XV века началась в Москве на поколение раньше, чем в Европе, если Россия была первой из великих европейских держав, провозгласивших себя в 1610 году конституционной монархией, то отныне придется ей бесконечно до­гонять Европу. Важно запомнить, что даже своей парадигмой «до­гоняющего развития», омрачившей все последующие столетия, обязана Россия именно московитскому провалу.

Глава вторая

Московия:векш Б6СПЛ0ДНЫЙ

ВвК Неудивительны, согласитесь, при таком по­ложении дел и внешне-политические итоги столе­тия, как подводит их удручен но тот же Ключевский:

«Не жалели ни людей, ни денег, чтобы и разгромить Польшу, и поса­дить московского царя на польский престол, и выбить шведов из Польши, и отбить крымцев и самих турок от Малороссии, и захва­тить не только обе стороны Поднепровья, но и самую Галицию... И всеми этими переплетавшимися замыслами так себя запутали и обессилили, что после 21-летней изнурительной борьбы на три фронта и ряда небывалых поражений бросили и Литву, и Белоруссию, и правобережную Vкрай ну... и даже у крымских татар в Бахчисарай­ском договоре 1681 года не могли вытягать ни удобной степной гра­ницы, ни отмены ежегодной дани хану».29 Но точно такая же печать мертвенного бесплодия лежала на всем, что пыталось предпринимать московитское правительство и дома. Хозяй­ство стагнировало, денег в казне хронически не хватало, вот и стало его главным занятием придумывать как бы похитрее оттягать их у насе­ления. Мысль дьяков истощалась в бесконечных попытках обобрать народ, к ним, собственно, и сводится вся финансовая история Моско­вии. Вот, например, с какой слоновьей грацией попыталось в 1646 го­ду правительство провести финансовую реформу, обложив пошлиной соль. Для успокоения народа был одновременно отменен самый тяже­лый и ненавистный прямой налог — «стрелецкие и ямские деньги». Но,

29

Там же, с. 239.

как и следовало ожидать, цена соли подскочила вшестеро и тысячи пу­дов рыбы, главной народной пищи во время постов, сгнили — из-за то­го, что рыбопромышленникам оказалось не по карману ее посолить. Естественно, потребление соли резко упало, и вместо дохода казна по­несла большие убытки. И что же предприняло правительство? В 1648 году оно восстановило «стрелецкие и ямские деньги», придав новому закону обратную силу, т. е. приказало взыскать отмененный налог за все три прошедших года — 46,47 и 48-й! Страна ответила грандиозным «Соляным бунтом». «Воттебе, изменник, за соль!» — приговаривала толпа, избивая до смерти дьяка Назария Чистого, автора «соляного» проекта. Но правительство-то осталось прежним. И денег в казне все также не было. Соблазнительно рассказать здесь и историю «медного бунта» 1662 года, которым закончилась еще одна, почти невероятная правительственная афера, но отошлю читателя к 51-й лекции «Курса русской истории» В.О. Ключевского, где она описана с неподражае­мым стилистическим блеском.30 Расскажу вместо этого лишь коротень­кую повесть о московских злоключениях табака.

В1634 году царским указом объявлен он был «богоненавистным и богомерзким зельем», и за его курение с той поры назначалась смертная казнь. И все было бы хорошо и благопристойно, но 12 лет спустя правительство не только отменило этот запрет, но и объявило казенную монополию на продажу табака. Теперь он свободно прода­вался всем желающим отравлять свои легкие, но стоил, правда, не де­шевле золота. Самое интересное, однако, что в 1648 году, после «соля­ного бунта», табачную монополию отменили тоже и снова ввели в силу указ 1634-го. Иначе говоря, за курение опять грозила смертная казнь.

«Нет никого веселящегося

Глава вторая Московия: век XVII

В ДНИ СИИ!» Ситуация, с которой мы столк­нулись, очень, согласитесь, странная. Ирония да­же втом, что XVII столетие, когда после великой Смуты страну воз­главил режим с бесспорным мандатом помирить всех со всеми и ус­тановить, наконец, тишину и порядок, осталось в истории именно

30 Там же, сс. 223, 226.

как «бунташный век». Уже во втором поколении нового режима вы­яснилось, что, отрезавшись от еретической Европы, страна безна­дежно топчется на месте, что правительство исправить положение неспособно и раз за разом доводит дело до упора, до крови, до мяте­жей и восстаний. Вот их краткая сводка. В 1648 году — «соляной бунт» в Москве и мятежи в Козлове, Сольвычегодске, Устюге, Томске. Восстания в Пскове и Новгороде в 1650-м. «Медный бунт» 1662-го. Страшный разинский мятеж в Поволжье в 1670-1671 годах. Путч Со­ловецкого монастыря, шесть лет продержавшего на своих стенах раскольничье знамя. Сам великий церковный Раскол, всколыхнув­ший страну от Путивля до Архангельска и принесший Московии ин­квизицию, грозные аутодафе и трагические «гари», в которых десят­ки тысяч людей умирали за право креститься двумя перстами.

Так выражалось недовольство «низов». Но недовольны были и «верхи». Ощущение непокоя, неустроенности, сиротливости и тревоги, постоянное ожидание не то «невиданных мятежей», не то светопреставления, пронизывает всё общество сверху донизу. Все знали, что плохо, но никто не знал, как сделать, чтобы стало хорошо. Закрепощаемое крестьянство, естественно, видело все зло в поме­щиках, которых следовало вешать, взрывать и топить в крови. При случае так и делали. Но ничего не менялось.

А эти самые изверги-помещики взывали к царю: «Нас, холопей тво­их, и разоренных, и беспомощных... вели взыскать жалованием, чтобы было чем твоя государская служба служить».31 И это была правда.

Гости и тортовые люди, против которых возмущаются городские низы, тоже совсем, оказывается, «оскудели, обнищали до конца» и от «воеводского задержанья и насильства... торгов своих отбыли». И это тоже была правда.

Князь Иван Хворостинин, знатный нигилист XVII века, вопиет, что «в Москве людей нет, все народ глупый, сеют землю рожью, а живут все ложью».32

«Русские всеми народами, — вторит ему из тобольской ссылки Юрий Крижанич, — считаются ленивыми, неверными, жестокосердыми, склонными к краже и убийству, бестактными в беседе, нечистоплот­на. Латкин. Земские соборы древней Руси, Спб., 1885, с. 152. В.О. Ключевский. Цит. соч., т.з, с. 260.

ными в жизни... А отчего это? От того, что везде кабаки, монополии, запрещения, откупы, обыски, тайные соглядатаи; везде люди связа­ны, ничего не могут свободно делать, не могут свободно употреблять труда рук своих... Все делается в тайне, со страхом, с трепетом, с об­маном, везде приходится терпеть от множества чиновников, обдира- телей, доносчиков или, лучше сказать, палачей».33 Воттакой был на самом деле результат «колоссального всесторонне­го развития», о котором слышали мы от Нарочницкой.

И даже сам патриарх Никон, именовавшийся официально «ве­ликим государем», пишет царю Алексею: «Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо, кто не постится, ради скудости хлебной, во многих местах и до смерти постятся, потому что есть не­чего. Нет никого, кто был бы помилован... везде плач и сокрушение; нет веселящихся в дни сии».34

Послушать всех этих жалобщиков, так ничего не было хуже мос- ковитских порядков — все обижены, всем плохо, «плач и сокруше­ние» повсюду. И нисколько не удивительно поэтому, что бежала из Московии молодежь куда глаза глядят. Удивительно другое. Многие из этих горьких жалобщиков (те, кто не убежал, конечно) неукосни­тельно смотрели на другие народы с презрением как на еретиков, из­менников христианства, а на московитский порядок, только что изру­ганный последними словами, как на единственное в мире убежище Христовой истины и образец для подражания. Тот самый парадокс, что обманул, как мы помним, Достоевского. Как его объяснить?

Глава вторая Московия: векХУИ

парадокс? Вопрос, согласитесь, ключевой

для понимания не только Московии, но и русской истории вообще. Естественно, требует он специальных исследова­ний — философских, социально-психологических, не говоря уже об исторических. Требует исследований, которых, как это ни странно,

Н.И. Костомаров. Русская история в жизнеописаниях её главнейших деятелей, Спб., 1874, с. 342.

в.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 3, с. 261.

никогда не было. И в результате одни, как Достоевский, благословля­ли Московию в качестве «хранительницы настоящего Христова обра­за, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах», а другие, как Ключевский, именно в этом и усматривали главный её «органический порок». Каждый видел лишь одну сторону дела. И ник­то не спрашивал, откуда взялось это очевидное противоречие.

Я тоже, конечно, не знаю окончательного ответа на этот роко­вой вопрос. Но как историк предлагаю послушать гипотезу самого смелого и образованного мыслителя России XVII столетия. Едва ли кто-нибудь возьмется оспаривать такую характеристику Юрия Кри- жанича, который цитировал не только Гомера, Платона, Полибия, но и Макиавелли, свободно говорил на нескольких европейских языках, оперируя сочинениями Герберштейна, Олеария, Павла Но- вия. Вот что писал в 1901 году о Крижаниче академик В.И. Пичета: «Это какой-то энциклопедист — он и историк, и философ, богослов и юрист, экономист и политик, теоретик государственного права и практический советник по вопросам внутренней и внешней поли­тики».35 Короче, человек Возрождения.

Думаю, именно нам, историкам, необыкновенно повезло, что жил тогда в Московии такой удивительный мыслитель, несомненно принадлежавший к самой передовой европейской культуре своей эпохи и в то же время истинный патриот России. Он заслуживает особого разговора, и мы еще поговорим о нем подробнее. Но сей­час давайте посмотрим, что пишет по поводу происхождения наше­го парадокса Крижанич. В конце концов, он столько раз, как мы еще увидим, оказывался прав!

«Великая народная беда наша, — говорит он, — неумеренное [т. е. неограниченное] правление». Проблема с этим «неумеренным правлением» в том, что оно неминуемо раньше или позже перерас­тает в «людодерство» — слово, которым Крижанич (основательно, не в пример иным нашим современникам, знавший Аристотеля) пе­реводил на русский тиранию. Но откуда все-таки пошло это людо­дерство? Где его начало? «Кто был русским Ровоамом? — спрашива­ет Крижанич. И отвечает: царь Иван Васильевич, который ввел пре- крутые и беспощадные законы, чтобы обирать подданных... Так

3 5

В.И. Пичета. Ю. Крижанич, экономические и политические его взгляды, Спб., 1901, с. 13.

и идут дела в этом королевстве от самого правления Ивана Василье­вича, который был зачинщиком этой тирании».36

Самые внимательные из моих читателей, может быть, вспомнят, что предложенное мной в свое время понятие «самодержавная ре­волюция» практически совпадает с определением Крижанича. И в самом деле, ведь именно у Ивана Г розного мы впервые, кажет­ся, встречаемся с нашим парадоксом. Вот смотрите. Он пишет пись­мо английской королеве со смиренной вроде бы просьбой о поли­тическом убежище в случае, если ему придется бежать от собствен­ного народа. Но даже в таком предельно, казалось бы, интимном документе, не может он удержаться от высокомерного выговора: «Мы думали, что ты на своем государстве государыня и сама владе­ешь, а у тебя люди владеют, и не токмо люди, а мужики торговые... а ты пребываешь в своем чине как есть пошлая девица»37

Если в 1570-ые говорил так, может быть, один царь, то столетие спу­стя, в Московии времен Крижанича, оказалось вдруг, что научил он этому опасному сверхдержавному высокомерию и страну (так же, за­метим в скобках, как научил ее этому три столетия спустя Николай, а вслед за ним Сталин). И теперь расколоучитель, простой поп Лазарь, наставляет своего государя, что «подобае те Царю заповедати благо­родным чадом своим да пребывают в законах отеческих неотступно», ибо «иного отступления уже не будет: здесь бо бысть последняя Русь»38 Другими словами, последнее на свете убежище Христовой веры дер­жится царским словом. Падет царь — настанет царство антихриста.

Поп Лазарь, сколькоя знаю, книгне писал. Но наш современ­ник М.В. Назаров пишет. И, кудивлению читателя, словно бы и не прошло со времен Лазаря 350 лет, пророчит он то же самое. И про Москву как центр мира, и про самодержавного царя как единствен­ную защиту от антихриста (со ссылкой, правда, не на попа, а на не­коего епископа Феофана). «Москва, — пишет он, — соединяла в се­бе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима... так и имперскую преемственность в роли Третьего Рима. Эта двойная преемственность сделала Москву историософской столицей ми-

Ю. Крижанич. Политика, М., 1967, сс. 534,537. (Курсив мой. — А.Я.)

СМ. Соловьев. История России с древнейших времен, М.,1960, кн.з,с. 675.

Г.В. Плеханов. Сочинения, м.-Л., 1925, т. 20, с. 328.

Глава вторая Московия: век XVII Проблема

«самоисправления»

ра».39 И держалось это, конечно, на все том же «властном вето» са­модержца. «Как антихрист главным делом своим будет иметь от­влечь всех от Христа, то и не явится, пока будет в силе царская власть... Когда же царская власть падет и народы всюду заведут са­моуправство (республики, демократии), тогда антихристу действо­вать будет просторно... Некому будет сказать вето властное».40

Гпава вторая Московия: век XVII

Я говорю об этом здесь не только потому, что Назаров еще ярче, чем Нарочницкая, демонстрирует нам, как выглядит Московия в глазах современных «восстановителей баланса». Важнее, одна­ко, что их фантасмагорические представления всё дальше расхо­дятся с непосредственными наблюдениями свидетелей эпохи или, как модно нынче говорить, с её реалиями. Между тем, если верить Крижаничу, то именно самодержавной революции и лично «зачин­щику тирании» обязана Россия парадоксальной смесью мании ве­личия и национального самобичевания. Той самой смесью, что, по мнению Ключевского, лишала страну «средств самоисправления и даже самого побуждения к ним».41 Для нас же здесь важно, что «особый путь», впервые избранный тогда Россией, оказался неот­делим от этой тирании.

Проблема

«самоисправления» какбыто

ни было, то, что мы сейчас услышали от Ключев­ского, важно<не менее, чем гипотеза Крижанича. Хотя бы потому, что печать московитского бесплодия лежала не только на отчаян­ных — и пустячных, как всегда на поверку оказывалось, — метаниях правительства, но и на мятежных народных движениях XVII века. Все три главных московитских бунта — Соляной, Медный и Стрелец­кий — были начисто лишены политической конструктивности. Ина­че говоря, они не только ничего не могли изменить в сложившемся порядке вещей, но и не требовали никаких коренных изменений.

М.В. Назаров. Тайна России, М., 1999, с. 188. Там же, с. 517.

б. О. Ключевский. Цит. соч., т. 3, с.296.

Добивались отмены налога на соль или медных денег или казни особенно ненавистных бояр, грабили богатые дома, разносили ку­печеские лавки — и тяжело утихомиривались этой кровью и грабе­жом, выпустив мятежный пар и подав власти очередной сигнал о не­благополучии.

Между тем XVII век был «бунташным» во всей Европе. В том же 1648-м, что принёс Соляной бунт в Москве, английский народ разо­гнал в Лондоне Долгий парламент и образовал Верховный трибунал для суда над Карлом Стюартом. И 30 января следующего года ко­роль как «тиран, изменник, убийца и враг государства» сложил го­лову на плахе. В Париже никакой революции в том году не получи­лось, народное волнение вылилось лишь, как и в Москве, в мятеж, в знаменитую Фронду. Но ведь и Фронда выдвинула программу «са­моисправления», потребовав свободного обсуждения всех коро­левских эдиктов, вводивших новые налоги, и прекращения неза­конных арестов.

Так сравнимо ли это, спрашивается, с московскими событиями, где мятежники удовлетворились отменой пошлины и убийством от­ветственного за неё дьяка? Бунтующий стрелецкий гарнизон был хо­зяином положения в Москве летом 1682 года, т.е. добился того, чего не смогли добиться ни Болотников, ни Разин, — и что же? Какие «средства самоисправления» он предложил? Что совершил, когда «кремлевский дворец превратился в большой сарай и по нему бега­ли и шарили одурелые стрельцы, отыскивая Нарышкиных, а потом буйствовали по всей Москве, пропивая добычу, взятую из богатых боярских и дворянских домов»?42

В том-то и дело, что никаких требований реконструкции обще­ства и хозяйства все эти бунты не предлагали, ничего по части «са­моисправления». И оттого при всём своём размахе и пролитой кро­ви остались в истории лишь печальным памятником общественного неустройства и политического бесплодия, которым, словно прока­зой, поражены были не только верхние классы Московии, но и их антиподы. Почему? Откуда эта разница с Европой?

Я думаю, ответ очевиден: «особый путь» остановил движение мысли, лишил Московию общепринятой тогда в Европе политичес-

й7 Там же, т. 4., с. 9-10.

кой оппозиции, способной предложить «средства самоисправле­ния» и хотя бы попытаться их отстоять.

В принципе понятно почему. Политический потенциал боярской оппозиции окончательно исчерпал себя в Смутное время, а для того чтобы появилась дворянская, чтобы смогли предложить свои кон­ституционные проекты и «верховники» и декабристы,требовалось круто развернуть культурно-политическую ориентацию страны. Ко­роче, требовалось именно то, что сделал Петр: забыть об «особом пути» России. Избавить её тем самым хотя бы на время оттой смеси мании величия и национального самобичевания, которую насадил в ней, если верить Крижаничу, «зачинщик тирании». Другими сло­вами, требовалось сделать нечто прямо противоположное тому, что рекомендовал Достоевский. Ибо платой за «московскую идею» ока­залось полное политическое бесплодие Московии.

Глава вторая

Московия: век™. Г0СударСТВ0

власти Единственное, что удалось России в этом печальном столетии, — покорение Сибири. Потому, надо полагать, и удалось, что было процессом стихийным, что никто им не руководил, никто не ставил ему сознательных це­лей. Именно в XVII веке Россия и превратилась в самое большое го­сударство мира. Будь Иван III способен увидеть свое Московское великое кня^кество к концу царствования Алексея Михайловича, он, без сомнения, его не узнал бы. Оно выросло в восемь (!) раз.

Эта беспримерная в истории метаморфоза походила на чудо. Словно неспособность правительства к интенсивному развитию стра­ны компенсировалась титанической народной энергией экстенсивно­го расширения территории. Словно вся сила и предприимчивость ве­ликого народа, не имея возможности обратиться к цивилизационной работе над собственным «самоисправлением», обратились в работу колонизационную. Только страшно дорого обошелся стране этот дра­матический гамбит. И в первую очередь потому, что дал возможность Власти стать своего рода государством в государстве, беспощадно экс­плуатируя собственную страну как отсталую и бесправную колонию. При всем своем «особнячестве» Государство Власти, в отличие от ко­лониальной России, хотело жить по европейским стандартам. В нем не было, например, ведомства, которое занималось бы поддержанием в стране путей сообщения, народ мог тонуть в грязи на дорогах, но зато было ведомство по доставке двору заграничных чулок и перчаток.

Знаменитые фруктовые сады во Владимире обслуживали толь­ко двор, а виноград и вино поступали из виноградников, устроен­ных в окрестностях Астрахани французом, специально выписанным для этого из Пуату. Для доставки двору свежего молока функциони­ровала неслыханная по тем временам молочная ферма из 200 от­борных коров, з тысячи парадных лошадей и 40 тысяч упряжных по­стоянно кормились в конюшнях Государства Власти.

300 поваров и поварят ежедневно готовили в придворных кух­нях з тысячи изысканных европейских блюд. В то самое время, ра­зумеется, когда благочестивый царь настойчиво, как мы помним, призывал страну поститься.

«Пересылка в Москву кречетов и белых ястребов поднимала на ноги воевод важнейших городов. Князю Шаховскому, виленскому воеводе, в трудное для государства время дается поручение купить для царских птиц колокольчики. Колокольчиков не нашлось в Виль- не, за ними посылали в Королевец...»*3 Государство Власти в Моско­вии ни в чем не желало уступать Парижу.

За исключением, конечно, того, что французское правительство все-таки делало что-то и для страны. Кольбер, например, даже при безумных военных тратах Людовика XIV умудрялся строить по две мануфактуры в год. Государство Власти тоже строило мануфакту­ры. Но не для России — для себя. Для него воздвигали иностранцы стекольные заводы и шелковые фабрики. Придворным выдавали из царских кладовых обшитые золотом кафтаны — но напрокат, на время приема иностранных послов.

Под страхом строжайших наказаний запрещены были в Моско­вии даже самые примитивные зачатки искусства, скоморохи и ме- дведевожатые. В скрипках и флейтах усматривали проделки анти­христа. А в Государстве Власти Иоганн Готфрид Грегори преспокой­но представлял «Эсфирь» и «Орфея», услаждая высочайший слух этими самыми сатанинскими скрипками.

43 В.А. Гольцев. Государственноехозяйство во Франции XVII века, М., 1873, с. 146.

В эпоху Ньютона из астрономии Московия знала один лишь ка­лендарь, да и то ставили на вид раскольники, что выдумка это мани- хейская. Когда западнорусский ученый Лаврентий Зизаний, соста­вивший первый православный катехизис, попросил напечатать его в Москве, патриарх Филарет отдал его сочинение своим цензорам. И когда потрясенный Зизаний пожаловался на чудовищные купюры в тексте, цензоры отвечали: «Мы пропустили, что велел нам святей­ший патриарх, что было написано утебя о кругах небесных и о пла­нетах и о затмении солнца... потому что те статьи с правоверием на­шим не сходны».44 А в Государстве Власти уже в 1650 году переведен был новейший, только что изданный в Голландии анатомический трактат Андреаса Везалия. И опубликован — в одном (!) экземпляре (в советские времена такие фокусы называли «хамиздатом»).

В эпоху, когда, словно грибы после дождя, вырастали в Европе академии, имевшие среди своих членов такие имена, как Лейбниц, Ньютон, Бойль, Мальпиги, в Московии не было даже начальных школ. Как жаловался Крижанич, «арифметике люди наши не учатся и поэтому не умеют вести счет в торговле».45

А Государство Власти учреждает для надзора над новыми идея­ми Славяно-греко-латинскую академию, в компетенцию которой входила цензура и осуждение виновных в уклонении отсредневеко- вых канонов на ссылку в Сибирь, а в иных случаях и на костер. И академия, конечно, оправдала доверие Власти: в 1689 году уче­ник знаменитого средневекового мистика Якоба Беме, Кальман, был и впрямь сожжен в Москве на костре.

Массу хлопот доставило историкам учреждение известного «приказа великого государя тайных дел». Западные ученые обычно трактуют его как инквизиционный «кровавый трибунал». Н.И. Кос­томаров видел в нем прародителя тайной политической полиции. И советские историки склонны были с ним согласиться. Между тем уже Казимир Валишевский обратил внимание на то, что занимался этот странный «кровавый трибунал» такими совершенно неподоба­ющими для тайной полиции делами, как «выписка из-за границы плодовых деревьев... покупка попугаев для царских птичников и по-

АН. Пыпин. История русской литературы, Спб., 1902, т. 2, с. 323.

Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 387.

дробностями управления его [царя] любимого монастыря».46 Кроме того, за Приказом числилось 200 сокольников и больше 3 тысяч со­колов, кречетов, ястребов, а также юо тысяч голубиных гнезд для подкормки и выучки охотничьих птиц.

Так может быть, у Приказа тайных дел было совсем иное назначе­ние? Тем более что для политического сыска создана была в это самое время специальная Следственная комиссия с чрезвычайными полно­мочиями вершить суд и расправу по «изменным делам». Да и Григо­рий Котошихин объяснил нам еще в середине XVII века, что «устроен тот Приказ для того, чтоб царская мысль и дела исполнялись по его хо­тению, а бояре и думные люди о том ни о чем не ведали». Похоже, ко­роче, что Приказ был просто параллельной администрацией Государ­ства Власти, независимой от Думы и стоявшей над ординарным, «тех­ническим» правительством Московии, учреждением, где царь, подобно Ивану Грозному в Александровской слободе, «чувствовал се­бя дома, настоящим древнерусским государем-хозяином среди своих холопов-страдников, мог без помех проводить свою личную власть»47

Вот как комментировал это Ключевский: «По атавизму, притом совершенно фиктивному, старый удельный инстинкт опричнины сказался в царе, [когда он] действовал тайком от ближайших испол­нителей своей воли... конспирировал против собственного прави­тельства».48 Такова еще одна фундаментальная черта всех последу­ющих российских Московий: Государство Власти существовало в них отдельно, «опричь» от страны и, подобно недоброй памяти Зо­лотой орде, относилось к ней как к земле завоеванной.

Глава вторая Московия: векXVII

«Народная монархия»:

Мы говорили уже во ввод­ной главе о ноо-страничной двухтомной моногра­фии отечественного «восстановителя баланса» Б.Н. Миронова, опубликованной почти одновременно в России и в Америке и став-

К.Ф. Валишевский. Первые Романовы. М., 1911, с. 161.

В.О. Ключевский. Боярская дума древней Руси» М., 1909, с. 340. (Курсив мой. — А.Я.)

В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 3, с. 154.

шей на время (по крайней мере, в Москве) наиболее цитируемой книгой по социальной истории России. Но поскольку социальная история не моя специальность и автор ограничил себя хронологи­ческими рамками XVIII — начала XX столетия, я не думал, что книга Миронова может мне понадобиться для рассказа о Московии XVII века. Коллеги, однако, обратили мое внимание на то, что претенду­ет эта книга не только, как сказано на обложке, стать «первым в ми­ровой историографии исследованием социальной истории Рос­сии», но и на фундаментальную ревизию практически всего, что из­вестно нам о ее государственности. В том числе, между прочим, и государственности московитской. Поскольку аргументы Мироно­ва практически перечеркивают все, что здесь о ней написано, могу ли я оставить их без ответа?

Коротко говоря, сводятся они к тому, что, по мнению Миронова, Московия была «народной монархией»?9 что «народное одобрение являлось [в ней] обязательным условием легитимности важнейших государственных событий»}0 По каковой причине «народ считался субъектом государственного управления».51 И вообще «московский режим был народным и легитимным... Закономерно, что Иван Гроз­ный вошел в народную память как народный царь».52О том, что Иван Грозный остался в писаниях современников и потомков как «царь-мучитель», Миронов, по-видимому, не подо­зревает, Крижанича, судя по списку использованной литературы, не читал и о внешней политике Московии даже не упомянул. По всем этим^причинам время разобраться в его аргументах, я ду­маю, именно сейчас — прежде, чем приступим мы к заключитель­ным сюжетам этой главы.

Спору нет, после тотального террора опричнины и потрясшей страну Смуты власть в Московии не сразу стала неограниченной. Так же как не тотчас было в ней окончательно закрепощено кресть­янство. «Старина», традиция Ивана III и «времен молодости Грозно-

г~

ь.Н. Миронов. Социальная история России периода империи (XVIII-началоХХ в.), Спб., 1999, с-125-

Там же, с. 122.

Там же.

5 2

Там же, с. 127 (Курсив везде Миронова).

го», т. е. эпохи свободного крестьянства, экономического подъёма и Великой реформы, умирала в Москве медленно, тяжело. Все мя­тежи «бунташного» XVII века тому свидетельство.

Добавим к этому, что первый царь новой династии, Михаил Фе­дорович Романов, чувствовал себя на троне крайне неуверенно (трагический конец Годунова, Шуйского и Лжедмитрия еще не ос­тыл в народной памяти), и потому поддержка бояр, церкви и насе­ления была для него важна первостепенно. В этих условиях «смут­ная мысль о необходимости сделать Земский собор руководителем в деле исправления приказной администрации», которая, по сло­вам Ключевского, «бродила в обществе времен Грозного»,53 естест­венно, должна была развиться в первые годы после Смуты в твер­дое — и массовое — убеждение: «Слова, малознакомые прежде, — совет всей земли, общий земский совет, всенародное собрание, крепкая дума миром, — стали ходячим выражением новых понятий, овладевших умами».54

Тем более что в момент становления новой династии никто не хо­тел возврата к прежнему произволу, утвердившемуся в стране во времена «зачинщика тирании». Даже митрополит Филарет, отец Ми­хаила Федоровича, находившийся тогда в польском плену, писал, что восстановить власть прежних государей — значит подвергнуть отечество опасности окончательной гибели, и он скорее готов уме­реть в плену, чем на свободе быть свидетелем такого несчастья.55 В этом смысле Миронов прав, царь Михаил был «внешне ограничен аристократией, представительным учреждением [Земским собором] и церковью как институтом, а внутренне — обычаем, традицией, за­коном, православной догматикой».56 Прав, ибо в самом деле «из бурь Смутного времени народ вышел... уже далеко не прежним без­ропотным и послушным орудием в руках правительства»57

Вопрос-то, однако, в другом. В том, помогала ли политика «от­резавшегося от Европы» московитского режима этому порыву на-

В. О. Ключевский. Сочинения, т. 2, с. 198.

Там же, т. з, с. 84.

Там же, с. 35.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., с. 125.

В.О. Ключевский. Цит. соч., т. 3, с. 89.

рода стать «субъектом государственного управления» или, напро­тив, насильственно его гасила? До такой степени гасила, что уже при втором царе новой династии Алексее Михайловиче вся эта «на­родная монархия» первых лет после Смуты оказалась откровенной фикцией (точно такой же, заметим в скобках, в какую превратила послереволюционное возбуждение народа сталинская конституция 1936 г.). Вот на этот фундаментальный вопрос аргументы Миронова не дают нам никакого ответа. А он между тем решающий. Не ответив на него, мы рискуем фальсифицировать всю историю Московии.

Ну, начнем с того, что в результате «экономической реставра­ции», о которой слышали мы от М.Н. Покровского, уже десятилетие спустя после Смуты почти все сельское население Московии (85 %, а с дворцовыми крестьянами 95 %) было выведено из состава сво­бодного общества и тем самым из числа «субъектов государствен­ного управления». В том смысле, что его выборные больше не появ­лялись на Земских соборах, «которые через это потеряли всякое подобие земского представительства».58Но, может быть, имеет Миронов в виду под «народным одобрени­ем», ставшим в Московии «обязательным условием легитимности важнейших государственных событий», участие в соборах по крайней мере 5 % населения? Так и это ведь очень скоро оказалось фикцией. Ибо на самом деле «достаточно было какой-либо случайно составив­шейся группе обратиться с ходатайством на государево имя, чтобы вы­звать указ „по челобитью всех чинов людей". Приказная подделка под народную волк^стала своего рода политической фикцией».59 Возмож­но, Миронов забыл, как это делалось «по требованиям трудящихся» в советской «Московии», но ведь живы еще люди, которые помнят.

Так что же в таком случае остается от его утверждения относи­тельно петиций на государево имя, имевших якобы «для государя значение непререкаемого голоса народа»?60 И что остается от «на­рода как субъекта государственного управления»? Остается «при­казная подделка под волю народа», легальная фикция, которую, собственно, и именует Миронов «народной монархией».

Там же, с. 263.

Там же, с. 134.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., с. 121.

Той самой, между прочим, монархией, «конспирировавшей», как мы помним, при посредстве Приказа тайных дел даже против собственного правительства, не говоря уже о народе. А что до за­кона, который, по мнению Миронова, тоже ограничивал моско- витское Государство Власти, то и он ведь, как мы знаем, «оберегал только интересы казны».61 Во всяком случае, личность крестьянина (не забудем, что речь о 95 % населения) в расчет этим законом не принималась напрочь. Или, как говорит Ключевский, «его личность исчезала в казуистике господских отношений»62 Вот вам и «народ­ный режим».Конечно, привычка говорить от имени «всей земли» остава­лась. Но, как и три столетия спустя в советской «Московии», остава­лась она лишь в качестве дани, которую официальная риторика ре­жима платила первоначальному массовому энтузиазму первых лет после Смуты. На самом деле в Московии случилось именно то, чего так отчаянно страшился в польском плену митрополит Филарет и что очень точно охарактеризовал М.Н. Покровский как «политиче­скую реставрацию».63

Возникает, конечно, интересный вопрос, как получилось, что прагматик и позитивист Миронов оказался в плену официальной риторики московитского режима ничуть не меньше экзальтирован­ного фундаменталиста М.В. Назарова? И почему он, точно так же, как Назаров, ничего не сообщил читателю о московитской реально­сти? Но об этом у нас еще будет случай поговорить подробно. А сей­час вернемся к этой самой реальности.

Глава вторая

Московия: векХУ.. /\/|0СК0ВИЯ

и Польша У нас нет здесь возможности под­робно описывать иностранную политику Государ­ства Власти. Остановлюсь поэтому лишь на двух сюжетах: на отноше­нии его к Польше и татарскому Крыму. Даже этих примеров более

В.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 180.

Там же.

М.Н. Покровский. Цит. соч., с. 422.

чем достаточно, чтобы убедиться, что стратегические цели, которые преследовала реформирующаяся Россия в свое Европейское столе­тие, в 1480-1550 годах, были безнадежно в Московии утрачены. Единственное, что она отстаивала в международной политике, — ин­тересы Государства Власти.

...В 1648 году Польша обрела в Украине свой Алжир. Собствен­ного де Голля, однако, у нее не оказалось. Свершилось, наконец, то, чего полтора столетия назад так отчаянно ждал и на чем построил всю свою стратегию Иван III: православный фундамент вздымал на дыбы католическую метрополию. Решающий момент наступил. Дей­ствовать следовало немедленно. И что же? Если бы нам нужно было дополнительное доказательство, что Московия царя Алексея была совсем не той страной, что Россия Ивана III, то вот оно перед нами. Несмотря на всю свою православную риторику, Государство Власти не только не торопилось на помощь православным повстанцам, оно, казалось, даже не понимало, зачем это нужно.

Шесть лет метался, напрасно умоляя о помощи, Богдан Хмель­ницкий между московитским царем, турецким султаном и шведским королем. В отчаянии он то угрожал Польше («Переверну я вас, ляхов, вверх ногами, а потом отдам в неволю турецкому царю»), то Моско­вии: «Вот я пойду, изломаю Москву и все московское государство, да и тот, кто у вас на Москве сидит, от меня не отсидится». А то и еще пу­ще: «Мы пойдем на вас с крымцами. Будет у нас с вами, москали, большая война за то, что нам от вас на поляков помощи не было».64

А в Москве все «медлили, — говорит Ключевский, — выжидали, как люди, не имеющие своего плана, а чающие его отхода событий... из Украины просили Москву помочь, чтоб обойтись без предательских татар... Москва не трогалась... и шесть лет с равнодушным любо­пытством наблюдала, как дело Хмельницкого, испорченное татара­ми под Зборовом и Берестечком, клонилось к упадку, как Малороссия опустошалась союзниками-татарами и зверски свирепою усобицей, и, наконец, когда страна никуда уже не годилась, ее приняли под свою высокую руку, чтобы превратить правящие украинские классы из польских бунтарей в озлобленных московских подданных»65

Н.И. Костомаров. Цит. соч., с. 197.

В.О. Ключевский. Курс русской истории, М., 1937, т. 3, с. 326,

Но самые головокружительные повороты ожидали московитскую политику уже после Переяславской рады 1654 г°Да» когда в Москве во­шли во вкус имперской экспансии. Тем более была эта экспансия со­блазнительна» что Польша, смертельно ослабленная Хмельницким и та­тарами и атакованная вдобавок с севера шведами, была попросту не­способна к еще одной войне на востоке. В результате, практически не встречая сопротивления, московитские армии захватили всю Белорус­сию и Литву. В 1656 году Алексей Михайлович въехал на белом коне в древнюю столицу Гедимина и первым делом повелел именовать себя «великим князем Литовским». Атем временем шведский король Карл X занял обе польские столицы — Варшаву и Краков. Таким образом в се­редине XVII века некогда могущественная и раскинувшаяся «от можа до можа» Речь Посполитая как-то внезапно перестала существовать.

Московия ахнула. Такого результата никто в ней не предвидел и, самое главное, не желал. Получить на западной границе вместо слабой Польши мощную Швецию было худшим из всех возможных вариантов. И в том же 1656 году Москва приняла решение парадок­сальное. В обмен на фантастическое обещание императорского по­сла Алегретти избрать на польский престол — после смерти короля Яна-Казимира — царя Алексея, Московия неожиданно отказалась от всех своих приобретений в западной Руси.

Понятно, никаких гарантий, что польский король отойдет в луч­ший мир раньше Алексея Михайловича, Алегретти дать Москве не мог. Да и вообще это был стандартный прием западных дипломатов. Они, как пишет М.Н. Покровский, «систематически манили царя Алексея престолом Речи Посполитой и очень удачно обменивали на эти туманные надежды вполне реальные куски занятой московски­ми войсками территории».66

Едва ли знает история что-нибудь подобное такому инфантиль­ному легковерию. Мало того что Московия возвращала полякам мечту Ивана III, западную Русь, она обязалась теперь защищать их от шведов. А это, естественно, означало еще одну и на этот раз заве­домо безнадежную войну. И все ради личных обещаний царю. Нуж­ны ли еще доказательства, что интересы Государства Власти ника­кого отношения не имели к интересам страны?

66 М.Н. Покровский. Цит. соч., с. 500-501.

нь Глава вторая Московия: векХУН Московия и Польша 111

Каки следовало ожидать, этот новый союз с поляками до крайно­сти испортил отношения с Украиной. Особенно после того как послан­цы Хмельницкого, вернувшись из Вильно, рассказали в присутствии всей казацкой старшины, что «царские послы нас в посольский ша­тер не пустили... словно псов в церковь Божию. Аляхи нам по совести сказывали, что у них учинен мир на том, чтобы всей Украйне быть по- прежнему во власти у ляхов». Мудрено ли, что, услышав такое — пос­ле Переяславской рады, — Хмельницкий, по словам Костомарова, «пришел в умоисступление»? «Дитки — воскликнул он. — Треба отсту- пити от царя, пойдем туда, куда велит Вышний Владыка. Будем под бу- сурманским государем, не то что под христианским».67

И дорого еще придется заплатить Московии за это бессмыслен­ное предательство и предпочтение своего Государства Власти инте­ресам страны, когда преемник Хмельницкого гетман Иван Выгов- ский с татарами уничтожит весною 1659 года под Конотопом лучшую московитскую армию Шереметева.

Так или иначе, Московия удовлетворилась в итоге включением в царский титул «всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержца Литовского, Волынского и Подольского». Даром что на самом деле и «Малыя» и «Белыя», и Литву, и Подолию, и Волынь отдала она час­тью туркам, частью полякам. Не говоря уже о том, что по Кардисско- му миру шведам достались все её завоевания в Ливонии, а по Анд- русовскому с поляками еле-еле удержала Московия лишь Смоленск да левобережье Украины.

Печальный итог всему этому подвел тотже Юрий Крижанич: «Поистине достойна сожаления наша злосчастная политика, мы ,л, стремимся воевать там, где мы должны были бы содержать посто­янный мир, а вместо того пробуждаем спящих псов; где же следовало бы дать отпор дерзкому врагу, там мы откупаемся дарами и все-таки терпим беспрестанные разбои и опустошения, отдаем безбожному врагу чуть не все добро земли своей, а собственный народ доводим до голода, до отчаяния».68 Это горестное наблюдение Крижанича и подводит нас к следующе­му сюжету.

Ј7

Н.И. Костомаров. Цит. соч., с. 218.

Јй

П. Бережков, Спб., 1891, с. 76.

Глава вторая

Московия:векXVII L/кч i гнллкпп

крымская

эпопея Я останавливаюсь здесь на этой за­ключительной неудаче московитской истории лишь потому, что служит она превосходной иллюстрацией ко всему, о чем мы так подробно говорили в первой книге трилогии.69 Я имею в ви­ду отказ Грозного царя от антитатарской стратегии. Почти за полто­ра столетия до Крымского похода Василия Голицына в 1686 году во­прос этот расколол российскую политическую элиту, привел к гибе­ли реформистского правительства Адашева, к самодержавной революции и в конечном счете к той самой Московии, политику ко­торой мы теперь обсуждаем. Тогда, на исходе 1550-х, «время было над бусурманы християнским царем мститися, — писал князь Анд­рей Курбский, словно предвещая горестные заметы Крижанича, — за многолетнюю кровь християнскую, беспрестанно проливаему от них и успокоити собя и отечества свои вечне».70 И продолжал: «Мы же паки и паки ко царю стужали и советовали, или бы сам потщился идти или войско великое послал в то время на Орду, он же не послу­шал»/1 Впрочем, читатель, знакомый с первой книгой трилогии, всю эту историю знает. Знает и почему не послушал царь свое пра­вительство, отверг антитатарскую стратегию и совершил вместо нее свой знаменитый «поворот на Германы», по сути предопределив­ший всю последующую русскую историю. И почему так упорно отка­зывалась Москва выступить вместе с Европой против тогдашней сверхдержавы Турции и её сателлита, перекопского хана Девлет Ги- рея, предложив вместо этого Турции союз против Европы.

Пять поколений должно было пройти, покуда мысль о европей­ском союзе против Турции опять стала на повестку дня в Моско­вии — главным образом благодаря усилиям Ордина-Нащокина и Го­лицына. В 1672 году московитские послы посетили Париж, Лондон, Копенгаген, Стокгольм, Гаагу, Берлин, Дрезден, Венецию и Рим,

AM. Янов. У истоков трагедии, 1462-1584, M., Прогресс-традиция, 2001.

Prince AM. Kurbsky's History of Ivan IV, Ed. & trans. By J.L.I. Fennel, Cambridge Univ. Press,

1965. p. 123.

Ibid., p.162.

предложив им ту самую стратегию, за которую страстно и безнадеж­но ратовал больше столетия назад князь Андрей. «В первый раз, — говорит Валишевский, — призыв к крестовому походу шел из того глухого и немого Кремля, где столько раз уже папство и другие хри­стианские державы пытались пробудить отклик симпатии и соли­дарности к общему делу»/2 На этот раз мстительно промолчала Ев­ропа, не успевшая еще освоиться с методом московитских импро­визаций.

Время, однако, пришло. Поддерживаемая «христианнейшим ко­ролем» Людовиком Х1\/Турция в последний раз поднялась на Евро­пу — и, между прочим, на Московию, силой отняв у нее те самые Во­лынь и Подолию, которые, как мы помним, уже были включены в ти­тул царя. Перед лицом азиатской угрозы смолкли прошлые раздоры. В 1686 году Москва вступила в Священный союз с Австрией, Поль­шей и Венецией под верховным патронажем Папы Иннокентия XI.Той же осенью в царском манифесте впервые сказано было рат­ным людям то, за что, случалось, ссылали в монастырь или в То­больск безобидных интеллигентов, как Максим Грек в XVI веке и Юрий Крижанич в XVII веке. Сказано было, чтобы собирались в поход на Крым и что предпринимается он для избавления русской земли от нестерпимых обид и унижений. Что ни откуда не выводят татары столько пленных, сколько из Руси, торгуя христианами, как скотом, ругаясь над верою православною.А теперь давайте сравним этот царский манифест стем, за что двумя десятилетиями раньше сослан был в Сибирь Крижанич. В се­кретной записке царю он писал: «На всех военных кораблях турец­ких не видно почти никаких гребцов, кроме русских, а в городах и местечках по всей Греции, Палестине, Сирии, Египту и Анатолии, то есть по всему турецкому царству, такое множество русских ра­бов, что они обыкновенно спрашивают у земляков, вновь прибыва­ющих, остались ли еще на Руси какие-нибудь люди».73

Так вот и работало в Московии Государство Власти. Сначала объявляло правду крамолой и воровством, ссылало за неё, как за государственное преступление, а потом беззастенчиво лровозгла-

/СФ. Валишевский. Цит. соч., с. 326.

Крымская эпопея

>

Глава вторая Московия: век XVII

П. Бережков. Цит. соч., с. 68.

шало ее собственным открытием. Читатель уже знает, что точно то же самое сделал в «Московии» XIX века император Николай с дека­бристами. Послав их на виселицу и в Сибирь, повелел он из их пока­заний на следствии сделать сводную записку — и не только время от времени ее просматривал, но и хранил ее до конца своих дней в собственном кабинете. И когда, переломив себя, признал он на­конец в речи на заседании Государственного совета 30 марта 1842 года, что «крепостное право в нынешнем его положении у нас есть зло... и нельзя скрывать от себя, что нынешнее положение не может продолжаться навсегда»/4 сослался ли он тогда на тех, кому обязан был этой правдой?

Вернемся, однако, к нашему сюжету. Сказано было в царском манифесте 1686-го и нечто еще более страшное. За такое, случа­лось, и не так уж давно, вырывали православным языки и заливали рты расплавленным оловом. Сказано было, что и через двести лет после разгрома Золотой орды русское царство все еще платит бу- сурманам ежегодную дань. По каковой причине терпит стыд и уко­ризну от соседних государств, а границ своих этой данью все же не охраняет. Ибо хан берет деньги, а гонцов бесчестит и русские горо­да разоряет...Сто тридцать лет назад, когда «паки и паки стужали царю» то же самое Курбский с соратниками, когда огненным смерчем прошли по Крыму Данила Адашев и дьяк Ржевский, когда поднял на хана за­порожское войско старый князь-казак Вишневецкий, когда готов был народ после взятия Казани идти добивать в освободительном порыве последний осколок Золотой орды, порыв его был погашен террором опричнины, знамя борьбы с татарщиной свернуто. Курбский заплатил за свою правду изгнанием, Данила Адашев — го­ловой. А хан, который только что «в отчаянии писал султану, — по словам Карамзина, — что все погибло, если он не спасет Крым»,75 не только уцелел, но и продолжал взимать с Московии дань. Еще полтора столетия!

Самое удивительное во всем этом, однако, другое. А именно, что многие поколения историков вплоть до конца XX века, неизмен-

М.О. Гершензон. Эпоха Николая 1, М., 1911, с. 59.

Н.М. Карамзин. История государства Российского, Спб., 1819л. 8, с. 253.

но находили, что в этом эпохальном споре прав был царь, отказав­шийся от похода на Крым, а Курбский — изменник. Что воевать Крым Россия была в 1550-е не готова и неудачный московитский по­ход 1686-го — тому доказательство.

Не учитывает этот странный хронологический подход только одного: загнивающая Московия 1680-х была несопоставимо сла­бее реформирующейся России 1550-х. И не только в том смысле, что армия ее так и не была за эти 130 лет модернизирована. Но и просто в том, что утратившая «средства самоисправления» страна была деморализована. Я не говорю уже, что не было у нее больше таких талантливых военачальников, как Данила Адашев, и что не энтузиаст антитатарского похода Дмитрий Вишневецкий возглавлял теперь запорожское войско, а союзник татар гетман Сагайдачный. Ведь втом-то и была причина неудачи похода 1686- го, что казаки с татарами «зажгли степь» и московитскому войску пришлось возвращаться восвояси, так и не вступив в соприкосно­вение с неприятелем.

И вот опять невольная аналогия. С Московией XVII века случилось ведьточно то же самое, что и с николаевской два столетия спустя.

В 1812-1813 годах Россия оказалась способна разгромить Напо­леона, а четыре десятилетия спустя при Николае поставлена была в Крымской войне на колени. Так при чем же здесь хронология?

Глава вторая

Московия:в»xvii крушение православного

фундаментализма Единственное,

в чем нам теперь осталось разобраться, — это при каких условиях способна была Россия вырваться из безнадежного, казалось, московитского исторического тупика. XVII век — и это, мо­жет быть, важнейший урок тогдашней Московии — показал, что главных таких условий было три. Требовалось, во-первых, осоз­нать, что страна в тупике. Что «особый путь» и опасные ножницы между интересами Государства Власти и интересами страны обре­кают её на безнадежное отставание от Европы и в конечном счете на судьбу Византии. Кто-то должен был внушить хотя бы передовой части элиты, по крайней мере тем, кто считал себя «московитскими

европейцами», что без крутого поворота культурно-политической ориентации, без возвращения в Европу у России просто нет будуще- го.Требовался, короче говоря, гигантский психологический пере­лом в самоощущении московитской элиты. Во-вторых, нужно было хоть в общих чертах представить себе возможную стратегию воз­вращения в Европу. В-третьих, нужен был верховный лидер, спо­собный воспринять такую стратегию как свою. Причем лидер, кото­рый относился бы к московитскому «особнячеству» так же, как Вольтер к католической церкви (помните, «раздавите гадину»?).

В загнивающей постсталинской «Московии» триста лет спустя первую функцию исполнило советское диссидентство. Вторую — молодые экономисты, начитанные в новейшей западной литерату­ре, третью — Горбачев с Яковлевым. В XVII веке, в обособленной от мира Московии, окруженной пусть и вырвавшимися вперед, но аб­солютными монархиями, первую и вторую функции могли испол­нить только идеи энциклопедиста Крижанича, третью — Петр. Но для того чтобы идеи Крижанича сработали, чтобы европейский переворот Петра не захлебнулся и Россия не вернулась после него в Московию, требовалось нечто еще более кардинальное. Страна должна была сама отвергнуть православный фундаментализм. Так же, как отвергла она три столетия спустя коммунизм.

К концу XVII века в России должно было произойти то самое, что впоследствии, в 1830-е назовет Чаадаев «настоящим переворотом в национальной мысли»,76 а Ключевский несколькими десятилетия­ми позже «глубоким переломом в умах».77 Только, естественно, произошел тогда этот перелом в направлении прямо противопо­ложном николаевскому. Почему, однако, он произошел? Понятно, что не может историк пройти мимо такого фундаментального и сложного вопроса. Ключевский признавался: «Трудно сказать, от чего произошла эта разница в ходе явлений между XVI и XVII ве­ком, почему прежде у нас не замечали своей отсталости... Русские люди, что ли, оказались слабее нервами и скуднее духовными сила­ми сравнительно со своими дедами или религиозно-нравственная самоуверенность отцов подорвала духовную энергию детей?»

/7.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 87.

в. О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 257.

И пришел в конечном счете к неуверенному выводу: «Всего веро­ятнее, разница произошла оттого, что изменилось наше отноше­ние к западноевропейскому миру».78 Но почему, помилуйте, оно изменилось?

На этот вопрос Ключевский не отвечает. И вообще, с точки зре­ния господствовавшей в Московии логики вывод его выглядит не очень убедительно. Когда воспитатель царских сыновей Симеон По­лоцкий бесстрашно обличал московских священников с церковной кафедры в Успенском соборе, называя их невеждами, смеющими именовать себя учителями, хотя сами никогда и ничему не учились, те могли возразить — и возражали, — что богомерзостные геомет­рия или философия не готовят православную душу к вечной жизни. И верно ведь: праведности и впрямь не учатся. Другое дело, что для земной жизни одной праведности мало. Здесь требовалось еще растить детей и кормить их и защищать. Короче, без геометрии бы­ло в этой жизни не обойтись.И надо полагать, жило еще в народном сознании время, когда геометрия не слыла «богомерзкой», когда люди были свободнее и богаче. Жила, другими словами, память о времени до самодер­жавной революции, до людодерства и «русского бога» или, в терми­нах нашей интерпретации русской истории, память о «Европейском столетии» России. И под влиянием событий «бунташного века», по­стоянного ухудшения жизни и жестоких поражений в «злосчастной» внешней политике должна была эта память постепенно оживать — покуда не достигла критической точки. Так что едва ли произошел тот «глубокий перелом в умах», о котором говорил Ключевский, лишь оттого, что вдруг почему-то «изменилось наше отношение к за­падноевропейскому миру».

То есть отношение несомненно изменилось. Но не само по себе, а потому что православный фундаментализм (опять-таки, как впос­ледствии коммунизм) в качестве основы жизнеустройства совер­шенно очевидно обанкротился. И, соответственно, началось в мос- ковитской элите очередное возрождение европейской традиции России. История оставила нам немного следов этого возрождения. Но все же оставила. Откуда, допустим, взялся в самом сердце фун-

Там же, с. 258.

даменталистского Государства Власти окольничий Федор Михайло­вич Ртищев, устроивший под Москвой Андреевский монастырь-шко­лу? И не для того чтобы молиться о спасении души. Он за собствен­ный счет привез туда 30 монахов из Киево-Печерской лавры, вполне открыто обучал молодежь «богомерзостной» философии, а также латыни и польскому языку. Больше того, Ртищев и сам целые ночи проводил в своей школе за философскими спорами.

Или вот Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, самый заме­чательный из государственных мужей Московии, полный преобра­зовательных идей во всем, до чего касался. Например, оказавшись в 1660-е воеводой во Пскове, он ввел там — впервые после оприч­нины — городское самоуправление. И первый — после горячих спо­ров времен Великой реформы 1550-х — предложил проект регуляр­ной армии, призванной заменить любительскую дворянскую конни­цу. Он же первым обратил внимание правительства на главный недостаток московитского государственного управления, которое «направлено было единственно на эксплуатацию народного труда, а не развитие производительных сил страны»/9 И к тому же оказал­ся первым из московских дипломатов, который, по словам Ключев­ского, «заставил иностранцев уважать себя».80

В конце концов и сам ведь Ключевский неожиданно при­знал, что «Ртищев и Нащокин [даже] западные образцы и научные знания направляли не против отечественной старины, а на охрану её жизненных основ от неё самой, от узкого и черствого её понима­ния, воспитанного в народной массе дурным государственным и церковным руководительством».81 Признавалось, таким образом, что у самой отечественной старины как бы два лица (на моем языке, две традиции), лишь одно из которых было «узким и черствым» («особняческим», как сказал бы B.C. Соловьев). И причем именно оно, царствовавшее в Московии, подрывало «жизненные основы» этой старины, которые и пытались, каждый по-своему, возродить Ртищев и Нащокин. А западные образцы и научные знания были им в этом лишь подспорьем.

Там же, с. 345.

Там же, с. 340.

Там же. с. 351.

Иначе говоря, отвергли они православный фундаментализм не во имя этих западных образцов, но во имя возрождения неиспор­ченных, так сказать, Московией сил самой отечественной старины (в моих терминах, во имя ее европейской традиции).

Глава вторая

Московия: векш <<Мы ^ ПерВЫ6

и не последние

> среди народов» и все же обобщил

эти многочисленные проекты для Петра именно Крижанич. О теоретических его взглядах мы довольно подробно го­ворили в первой книге трилогии. Пришло время поговорить о нем самом и о его практических рекомендациях, совокупность которых и составила стратегию возвращения в Европу.

Судьба Крижанича была горестна, как и судьба многих талантли­вых людей в Москве того времени. Хорват по национальности, вы­пускник католического колледжа в Риме, он всю юность мечтал о Москве. Попав в неё наконец, он прожил в ней шестнадцать меся­цев, расплатившись за них шестнадцатью годами тобольской ссылки. После смерти своего гонителя, царя Алексея, Крижанич в отчаянии отпросился за границу, где сразу же и умер. Оказалось, что и жить без России, реформирование которой стало делом его жизни, он не мог, и в ней не мог«он жить тоже. Это был великий политический мысли­тель, увы, не оцененный потомством и до сих пор еще ожидающий полного перевода своих сочинений с церковно-славянского.

Прежде всего, в отличие от современных ему кремлевских праг­матиков, видевших не более чем на шаг вперед, тобольский изгнан­ник мыслил стратегически. Ему нужно было выяснить роль России в мировой системе государств. Он первый, например, поставил во­прос о критерии внешнеполитической эффективности государства. Отвергнув стандартное в Московии представление об имперской экс­пансии и все новых прибавлениях к царскому титулу как о высшей на­циональной доблести, Крижанич находил, что «во многих случаях го­сударству совсем не полезно, даже вредно расширять свои преде­лы». А имея в виду, что был он убежденным сторонником правового,

как сегодня сказали бы, государства и всегда ставил во главу угла «благие законы», у него был наготове его излюбленный пример:

«Царь Иван намного расширил русскую державу. Но до сих пор не могу понять, какие же он ввел благие законы... Вижу лишь, что после его смерти королевство погрузилось в великие смуты и напасти, из кото­рых оно до сих пор еще не вырвалось. И не вырвется, пока не будет уп­рочено благими законами»?2 Как видим, об Иване IV говорил он точно так же, как три столетия спустя советские диссиденты будут говорить о Сталине.

Крижанич был уверен, что первое условие прорыва из истори­ческого тупика состоит в ликвидации Государства Власти, живущего «опричь» от страны. «Честь, слава, доблесть и обязанность коро­ля, — объяснял он царю, — сделать свой народ счастливым. Ведь не королевства для королей, а короли для королевства созданы».83 Царь должен быть первым слугой своего народа. Для его времени, для столетия абсолютных монархий, это была поразительно смелая мысль, и Петр, как мы знаем, усвоил ее превосходно.

Без «благих законов», однако, даже лучшие намерения царя сто­ят копейку. «Власть, нестесненная [ими]», неминуемо раньше или позже превращается в «людодерство», а тирания, по Крижаничу, спо­собна испортить все — вплоть до нравов народа и даже демографиче­ской ситуации в стране: «Тирания — источник того, что Русь редко на­селена и малолюдна. Могло бы на Руси жить вдвое больше людей, ес­ли бы правление было помягче».84 Потому и посвящает он, как веком позже сделал Монтескье, все свои теоретические изыскания спосо­бам институционального предотвращения тирании. Массу интересно­го и совершенно для времени Крижанича нового найдет об этом предмете читатель в первой книге трилогии. Коротко говоря, раскре­пощающие общество «благие законы» есть, как он думал, второе ус­ловие создания «правового государства» (этого условия Петр не вы­полнил. Противореча самому себе, а не только Крижаничу, он «хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно».85

Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 643.

Там же, с. 381.

Там же, с. 559.

в.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 221.

Третье условие — это забота о «черных людях», создающих бо­гатство страны. «Ибо самыми многолюдными и богатыми бывают те державы, где лучше всего развиваются промыслы черных людей, что, как мы видим, происходит в Голландии и Французских зем­лях».86 Расцвет ремесла, однако, требует квалификации работни­ков. Для этого Крижанич предлагает приглашать инструкторов из Европы (не иностранных купцов, от них он как раз предлагал избав­ляться), гарантируя им парадоксальное для Запада, но очень сущес­твенное для Московии право свободного возвращения на родину. Но приглашать их с условием, чтобы каждый оставил после себя не­сколько обученных русских мастеров87Некоторые историки очень веселятся, толкуя об этих рекомен­дациях Крижанича. Ну как же, в одно и то же время человек восста­ет против «чужебесия», рекомендует изгонять иностранных куп­цов — «немцев», как называл он их скопом, — и приглашать тех же немцев в качестве инструкторов и инженеров. Логично ли? Конечно, они снисходительно прощают ему непоследовательность: все-таки XVI! век, темнота, почти Средневековье...

Между тем эту, четвертую рекомендацию Крижанича Петр при­нял буквально. Вспомним, кого выписывал он из-за границы. Раз­ве не кораблестроителей, мореходов, фабричных мастеров, гор­ных инженеров, короче, именно инструкторов — согласно реко­мендации Крижанича? Чтобы понять ее действительный смысл, усвоенный Петром, нужно иметь в виду, что даже те в Московии, кто не отнЛился к Европе как к еретической заразе, видели в ней лишь нечто подобное гигантскому супермаркету, полному неведо­мых на Руси предметов роскоши и технических новинок. Другими словами, относились к Европе потребительски. Крижанич реко­мендовал придать ей своего рода педагогический статус. Из по­требителей стать учениками. И не просто стать, а почувствовать себя учениками. Это, конечно, полностью противоречило моско- витскому высокомерию, «самообожанию», как назовет его впос­ледствии B.C. Соловьев. Но разве не смиренной ученицей вернул Россию в Европу Петр?

86

Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 569.

о 7

Там же. с. 406.

С этим связана и пятая, самая, пожалуй, важная рекомендация Крижанича: раз и навсегда отказаться как от фундаменталистской гордыни, так и от национального нигилизма, ни при каких обстоя­тельствах не считать себя ни первыми среди народов (как пропове­довал двести лет спустя Достоевский), ни последними среди них (как уверял современник Крижанича князь Хворостинин). Именно в этих словах и выразил Крижанич свою мысль: «Мы занимаем скромное и среднее место, так как по уму и сердечной силе мы не первые и не последние среди народов».88

Но и для того чтобы просто стать европейским (в терминах Кри­жанича, «политичным») народом, нужна была России беспощад­ная — и осмысленная — национальная самокритика. В современ­ной ему литературе нет других примеров самокритики такой мощи и глубины, какую оставил он нам в наследство. Именно она, между прочим, и была призвана объяснить, почему приглашение инструк­торов из «политичных» стран считал он для Московии императи­вом. У читателя была уже возможность познакомиться с образцами такой самокритики.

Естественно, что жестокая самокритика была неприемлема для современных ему московитских обладателей «истинной истины». Неприемлема была она и в конце XIX (вспомним Достоевского) и на протяжении почти всего XX века. Достаточно вспомнить одно яркое высказывание ведущего либерала и жестокого критика дореволю­ционной России П.Б. Струве, чтобы увидеть пропасть, разделявшую его представление о своей стране от скромного определения Кри­жанича. «России безразлично, — говорит Струве, — веришь ли ты в социализм, в республику или в общину, но ей важно, чтобы ты чтил величие её прошлого и чаял и требовал величия для её буду­щего».89 Разве не очевидна здесь все та же ядовитая московитская смесь национального самобичевания и «самообожания»?

Удивительно ли, право, что с такой культурно-политической ус­тановкой так никогда и не удалось постниколаевской России вы­рваться из николаевской идейной ловушки? А вот в начале XVIII ве­ка удалось стране покончить с аналогичной «русской цивилизаци-

Там же, с. 49г.

Из глубины. M., 1991, с. 476.

ей». И едва ли станет кто-нибудь отрицать, что, лишь опираясь на прозрение тобольского мудреца, и сумел Петр вырвать свою страну из исторического небытия.

И птенцы гнезда Петрова понимали это прекрасно. Как писал после его смерти один из ближайших к нему людей Иван Неплюев, «сей монарх отечество наше привел в сравнение с прочими, научил нас узнавать, что и мы люди».90 Понимали это в России и при Екате­рине. Например, Никита Панин, ведавший тогда внешней полити­кой, говорил: «Петр, выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».91 Перестали понимать только при Николае.

Глава вторая Московия: век XVII

Крижанич

и Петр Писали о Крижаниче разное. Большин­ство историков считало его идеологом панславиз­ма, а некоторые даже первым русским националистом. Предшествен­ником Монтескье, сколько я знаю, не считал его никто. Но даже те из критиков, кто относился к его идеям и рекомендациям резко отрица­тельно, не оспаривали их органическую связь с реформами Петра.

Например, академик Пичета был уверен, что «непонимание на­рода и вера в торжество указа и приказа в значительной степени сближают Крижанича с Петром».92 (Автор, правда, упустил из виду не- преклоннуюЪриверженность Крижанича «благим законам».) «В об­щем её духе, если не в подробностях практического ее приложе­ния, — вторил Пичете Валишевский, — это почти программа... кото­рую Петр Великий употребил в дело, с ее парадоксальной идеологией и внутренними ее противоречиями».93 «Нельзя отрицать, перебирая все эти реформационные проекты, — писал Милюков, — что мы здесь попадаем в сферу идей петровской реформы»94 Того же мнения при-

90

В.О. Ключевский. Сочинения, т. 4, с. 205-206.

· 91

Там же, с. 206.

В.И. Пичета. Цит. соч., с. 14.

К.Ф. Валишевский. Цит. соч., с. 438.

П.Н. Милюков. Очерки по истории русской культуры. Спб., 1903. вып. г, 4.3, с. 137.

держивался и Ключевский: «Читая выработанный Крижаничем про­ект преобразований, воскликнешь невольно „Да это программа Пет­ра Великого, даже с ее недостатками и противоречиями"».95

Разумеется, прямого заимствования тут быть не могло: когда Крижанич умер, Петру было всего четыре года. И книга его так и не была в 1680-е опубликована, хотя, по словам Ключевского, и читали ее «наверху, во дворце у царей Алексея и Федора; списки ее нахо­дились и у влиятельных приверженцев царевны Софьи [Сильвестра] Медведева и князя В. Голицына; кажется, при царе Федоре ее соби­рались даже напечатать»96 Но и всемогущий в ту пору Василий Голи­цын не смог пробить её через церковную цензуру. Так и осталась она в XVII веке первой, быть может, ласточкой будущего самиздата. Мож­но предположить одно. В годы юности Петра идеи Крижанича были уже так широко разлиты в московитском воздухе, что даже не осо­бенно чуткий к идеям молодой царь не мог избежать их влияния.И это означало, что колокол звонил по Московии, отвергшей Крижанича. А для России предвещал он новые европейские поко­ления, а значит и Пушкина, и декабристов, не говоря уже о Лобачев­ском или Менделееве. Подумать только, что всех их могло и не быть, не пересекись в критической точке на исходе XVII века европейские идеи Крижанича с великой энергией Петра!..

Как бы то ни было, для нас с читателем означает это, что рухнул на наших глазах еще один «особняческий» миф современных рос­сийских «восстановителей баланса». Я, конечно, имею в виду миф о том, что, лишь отрезавшись от Европы и выбрав особый путь в че­ловечестве, Россия может добиться высшего расцвета своей культу­ры и могущества. Опыт Московии XVII века свидетельствует, как мы видели, о чем-то прямо противоположном.

В.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 252.

Там же, с. 254.

ТРЕТЬЯ

Метаморфоза Карамзина

глава четвертая «Процесс против рабства»

глава пятая восточный вопрос

глава шестая Рождение наполеоновского комплекса

глава

глава первая вводнэя

глава вторая Московия, век XVII

глава седьмая Национальная идея

глава третья Метаморфоза! 127

Карамзина

Карамзин однажды при нас стал излагать свои парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе». Карамзин вспыхнул и назвал меня клеветником, Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души,

А.С. Пушкин

Мы спрашивали себя, как удалось России вырваться из безнадеж­ного, казалось, московитского тупика. Здесь ожидает нас вопрос еще более сложный: как случилось, что век с четвертью спустя пос­ле эпохального петровского прорыва в Европу страна опять со­скользнула в новый, неомосковитский, тупик?

И прежде всего предстоит нам выяснить, было ли это роковое соскальзывание фатально предопределено, как думают «восстано­вители баланса в пользу Николая», или оказалось оно результатом жестокого конфликта идей и интересов, исход которого был для со­временников неясен? Конфликта, в котором вдобавок роль евро­пейских событий была ничуть не менее, а может быть, и более важ­на, нежели тех, что происходили внутри страны?

Это принципиальный вопрос и важность его невозможно пере­оценить. иВо сталкиваются здесь два взаимоисключающих пред­ставления об истории. Напомню хотя бы мысль Юрия Михайловича Лотмана, что «современного историка начинают интересовать со­бытия не сами по себе, а на фоне поля нереализованных возможно­стей», где «непройденные дороги такая же реальность, как и прой­денные». В результате Клио, муза истории, «предстает не пассажир­кой в поезде, катящемся от одного пункта к другому, а странницей, идущей от перекрестка к перекрестку и выбирающей путь».1

Именно эта разница и делает мои разногласия с «восстановите­лями баланса», боюсь, непримиримыми. Для них история не имеет сослагательного наклонения. Что было, то было и быльем поросло.

Ю.М. Лотман. Карамзин, Спб., 1997, с. 635.

И поэтому «если бы», т.е. анализ политических ошибок, совершен­ных на том или ином перекрестке истории, занятие пустое: «не- пройденные дороги» относятся к жанру научной фантастики. А для меня они лишь «нереализованные возможности». И при другой комбинации политических сил на каком-нибудь из грядущих пере­крестков возможности эти вполне могут быть реализованы. Короче, для «восстановителей баланса» история есть лишь наука о про­шлом, а для меня — еще и о будущем.

А если говорить о российской судьбе, то ведь согласившись, что все московитские провалы страны в прошлом были фатально предо­пределены, мы попросту лишаем себя возможности разглядеть впе­реди те новые перекрестки, где истории-страннице опять придется выбирать путь России. Ведь в том, что ожидают еще её новые исто­рические перекрестки — будь то с новым Петром или с новым Нико­лаем — едва ли кто-нибудь усомнится после пяти столетий столь драматических метаморфоз. Так хотим ли мы снова лишить себя возможности выяснить, от чего, собственно, зависит выбор нашей истории-странницы? Хотим ли, чтобы и новая метаморфоза застала нас врасплох? Хотим ли, короче говоря, оказаться в плену фатализ­ма, беспощадно высмеянного еще два с половиной столетия назад Вольтером в бессмертном «Кандиде»?

Похоже, впрочем, что самый известный из отечественных «вос­становителей баланса» Б.Н. Миронов не читал не только Гоголя, но и Вольтера. Иначе не подставился бы так простодушно, формули­руя своё кредо «каждая стадия в развитии российской государ­ственности была необходима и полезна в своё время».2 Почему бы уж прямо не сказать, подобно вольтеровскому Панглосу, что всё к лучшему в этом лучшем из миров? Ведь послушать Миронова, так и опричнина, укоренившая в России режим самодержавия и тради­цию тотального террора, тоже была в своё время необходима и по­лезна. Также полезна, как страсти правления Павла I, «сие царство­вание ужаса», по словам М.Н. Карамзина, не говоря уже о гекатом­бах жертв террора сталинского.

Нет сомнения, что, несмотря на всё свое пристрастие к само­державию, даже Карамзин с презрением отверг бы такой фата-

2 Б.Н. Миронов. Социальная история России, Спб., 1999. т.2, с. 182.

лизм, свидетельствующий, помимо всего прочего, еще и о странном отсутствии у автора нормального нравственного чувства. Отверг бы не только потому, что был европейски образованным человеком и Вольтера читал, но и потому, что видел русский террор собствен­ными глазами. Видел, как Павел «захотел быть Иоанном IV [и] начал господствовать всеобщим ужасом... считал нас не подданными, а рабами, казнил без вины... ежедневно вымышляя новые способы устрашать людей».3 Впрочем, и Карамзин, как мы скоро увидим, не сделал из страшного павловского опыта (который, по его же сло­вам, был лишь повторением террора Грозного царя) очевидного, казалось бы, логического вывода: неограниченная власть соблаз­нительна для тирана и потому самодержавие чревато террором как зерно колосом. Чревато, стало быть, и новыми провалами в истори­ческое небытие.

Так или иначе, разобраться в том, был ли очередной, никола­евский провал в новую «Московию» фатально предопределен или был он результатом поражения одних и победой других политиче­ских сил, важно для понимания не только прошлого, но и будуще­го страны. Вот, собственно, и всё, чем намеревался я предварить наш разговор. Разве что нужно еще объяснить заголовок, который я выбрал.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина Г~| л п ли л 1л i/n

* I 1ш1сМИКа Это важно потому, что без

такого объяснения читатель может, чего доб­рого, принять полемику, пронизывающую это эссе, просто за внут­рицеховой, так сказать, «спор славян между собою», интересный разве что специалистам по русской истории первой четверти XIX ве­ка. Я говорю здесь, конечно, не о споре с «восстановителями балан­са». Нет, имею я сейчас в виду острую и очень болезненную для ме­ня полемику с близкими мне по духу коллегами, которые именно по вопросам, затронутым здесь, защищают ту же, по сути, позицию, что и «восстановители баланса». Иначе говоря, впервые столкнулся я с общепринятым в современной историографии мнением.

3 Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, M., 1991, с. 25.

Состоит оно в следующем. Мнение это отрицает, что Н.М. Ка­рамзин, один из основателей современной русской литературы, был в то же время и главным идеологом николаевского переворо­та. Другими словами, что сыграл он для Николая I ту же роль, что, скажем, Победоносцев для Александра III или, если хотите, Крижа- нич для Петра и Маркс для Ленина.

Как мог Карамзин быть идеологом антипетровского перево­рота, спросит, например, один из самых авторитетных либераль­ных историков Ю.С. Пивоваров, если он «был ключевой фигурой всей послепетровской культуры»?4 Это правда, согласится Юрий Сергеевич, что карамзинская История государство Российского и впрямь содержит «один из первых (может быть, первый) вари­антов мифа о России», но разве не Карамзин был, несмотря на это, и первым, кто создал у нас «модель независимого челове­ка»?5 Словом, есть множество аргументов, почему никак не мог Карамзин быть сподвижником и тем более вдохновителем реак­ционного антипетровского переворота.

Проблема, однако, в том, что он был. И, не поняв действитель­ной роли Карамзина или, что то же самое, не опровергнув обще­принятого мнения, мы просто не сумели бы объяснить долгодей- ствующий, так сказать, эффект этого переворота. Или, проще гово­ря, не поняли бы, почему идеи, вдохновившие его, не умерли вместе с Николаем после краха Официальной Народности в 1855 го­ду, а продолжали — и продолжают — работать в русской истории на протяжении, по крайней мере, еще двух столетий.

Короче, название этой главы и её тотальная, если можно так вы­разиться, полемичность объясняются тем, что в ней пришлось мне иметь дело с единым фронтом оппонентов. Единственное поэтому, о чем прошу я здесь читателя помнить, если в какой-то момент она его утомит: без такой полемики рискуем мы не понять и выбора ис­тории-странницы на перекрестках не только 1825-го, но и 1881-го, 1917-го и 1991 годов (как, впрочем, и того, что еще предстоит России в первой четверти XXI века).

Ю.С. Пивоваров. Очерки истории русской общественно-политической мысли Х1Х-пер- вой четверти XXстолетия, М., 1997, с. 29.

Там же, с. 27.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина gyp Q g Q КО 6

наследство В известном смысле ве­роятность повторения Московии была запро­граммирована в самих обстоятельствах петровского прорыва в Евро­пу. В том, что круто развернув культурно-политический курс страны, Петр пренебрег самым важным пунктом программы Юрия Крижани- ча. Я имею в виду пункт, согласно которому пресечь вездесущую мос- ковитскую коррупцию могут лишь «благие законы», на страже кото­рых стоит независимый суд. Ибо именно независимый суд — основа европейского опыта. В результате московитская коррупция оказалась бичом царствования Петра — и осталась бичом российской жизни.

Петр поставил себе целью создать сильное государство, но не «умеренное правление», как завещал Крижанич, не «политичную монархию», где свобода стала бы чем-то большим, нежели призрак, по выражению одного из замечательных российских реформаторов XIX века Михаила Михайловича Сперанского.6 И потому московит- ское Государство Власти, самодержавие, пережило Петра. Я не го­ворю уже, что подавляющая часть населения страны, её крестьян­ство, продолжало прозябать в старинной московитской неволе.

Бесспорно, Пушкин был прав, что послепетровское «новое по­коление, воспитанное под влиянием европейским, час от часу при­выкало к выгодам просвещения». Окно в Европу и впрямь было пробито, мысль общества была разбужена и путь к просвещению народа открыт. Только вот право принятия решений оставалось в руках самодержцев, а они просвещение народа к числу своих приоритетов относили, как мы знаем, отнюдь не всегда.

В результате послепетровская Россия оказалась буквально ра­зодранной надвое. Две разных страны, два разных мира неприми­римо противостояли в ней друг другу. В одной России, по выраже­нию того же Сперанского, открывались академии, а в другой — на­род считал «чтение грамоты между смертными грехами».7 Короче, окно, пробитое Петром, оказалось лишь проломом в стене между

М.М. Сперанский. Проекты и записки, М.-Л., 1963, с. 43-

Там же, с. 45.

Россией и Европой, но сама-то стена никуда не делась. И постольку возможность попятного, антипетровского движения оставалась.

Вотзаключение Сперанского: «Вместо всех нынешних разделе­ний свободного народа русского на свободнейшие классы дворян­ства, купечества и проч., я вижу в России два состояния — рабы го­сударевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только по отношению ко вторым, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов... Если монархическое правление должно быть нечто более, нежели призрак свободы, то, конечно, мы не в монархическом еще правлении».8

Я думаю, что даже самый блестящий из идеологов декабризма Никита Муравьев подписался бы под каждой из этих строк Сперан­ского (который, заметим в скобках, много лет спустя, уже при Нико­лае, давно сломленный и переживший собственную трагическую ме­таморфозу, приговорил Муравьева «к смерти отсечением головы»).

Глава третья

Метаморфоза Карамзина g ПрвДДВврИИ

тупика Главным условием прорыва из

московитского тупика было, как мы помним, самое простое и самое трудное — осознание того, что страна в тупи­ке. Первые признаки такого осознания в послепетровскую эпоху за­брезжили в просвещенных российских умах еще при Екатерине, В особенности после короткой, но страшной пугачевщины, с беспо­щадной очевидностью обнажившей пропасть между двумя Россиями.

Конечно, как и в XVII веке, осознание, что страна идёт в тупик, пришло не сразу. На первом этапе явилось лишь убеждение в эко­номической неэффективности крестьянского рабства, на втором — сознание его несовместимости с заповедями христианства и просто человеческого общежития. На третьем этапе, уже после павловско­го террора, во времена неудачных попыток Александра I и его «мо­лодых друзей» устранить крайности рабства, пришла уверенность, что оно попросту несовместимо с европейскими стандартами. Один из бывших «молодыхдрузей» В.П. Кочубей так впоследствии описал

8 Там же, с. 43.

этот этап в осторожной записке, адресованной Николаю: «Он [Алек­сандр] понял, что для России, сделавшей в течение столетия огром­ные успехи в цивилизации и занявшей место в ряду европейских держав, существенно необходимо согласовать её учреждения с та­ким положением дел».9

Мысль, что гарантом пропасти между двумя Россиями является самодержавие, впервые пришла, по-видимому, в голову Сперан­скому. Так или иначе, у нас нет ровно никаких оснований полагать, что никто в послепетровской России не ощущал тревоги по поводу приближающейся беды, не осознавал её причины и не пытался её предотвратить. Осознавали и пытались многие.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина |~| q р g g ^

тревога Признаки её можно проследить

еще в начале царствования Екатерины. И я го­ворю сейчас не о Радищеве, как нас учили в школе, но о крупнейших землевладельцах того времени. Вот характерное свидетельство. Еще в 1765 году императрица предложила на рассмотрение Вольному Эко­номическому Обществу (ВЭО) любопытный вопрос: «Что выгоднее для земледелия, чтобы земледелец имел в собственности землю или толь­ко движимое имение?» ВЭО объявило конкурс на лучший ответ. В нём принял участие французский академик Беарде де Лаббэ. Точка зре­ния, которою он предложил, была в Европе общепринятой. Состояла она в том, что для успеха в земледелии необходимо право собственно­сти крестьянина на землю. А для этого, в свою очередь, нужно крестья­нина освободить, ибо раб собственности иметь не может.

Сочинение де Лаббэ произвело фурор среди знатных россий­ских крепостников. Одни, как известный драматург А.П. Сумароков, заявили, что «свобода крестьянская не только обществу вредна, но и пагубна, а почему пагубна, того и толковать не надлежит». Дру­гие, напротив, согласились с французом. И поскольку этих других оказалось большинство, его сочинение и получило первую премию ВЭО. Настоящий раскол в нём, впрочем, вызвало другое предложе-

9 Русская старина, 1903, № 5, с. 30.

ние: опубликовать сочинение француза по-русски. Споры продол­жались четыре месяца. В конце концов, благодаря настойчивости самых влиятельных членов Общества, богатейших, между прочим, помещиков, книга была в Петербурге опубликована. Стало быть, за­ключает М.Н. Покровский эту кратко пересказанную здесь историю, «уже тогда, в 1760-х, идея освобождения крестьян не была в этих кругах непопулярна».10

Иначе говоря, крепостное право выглядело экономическим и социальным анахронизмом, по крайней мере, в глазах большин­ства екатерининского ВЭО уже за столетие до того, как самодержа­вие решилось на освобождение крестьян. Конечно, в Обществе за­седали самые просвещенные помещики. Темная масса провинци­ального дворянства, известные нам из гоголевских Мёртвых душ Плюшкины и Собакевичи, интересы которых и выражал в ту пору Сумароков, отчаянно сопротивлялась отмене крепостного права. К несчастью, именно Собакевичи и представляли тогда большин­ство российского дворянства. И, естественно, они горой стояли за самодержавие. Ибо «инстинктивно чувствовали, что полицейский произвол есть лучшая гарантия крепостного хозяйства».11

И потому еще четырем поколениям крестьян суждено было жить и умереть в неволе прежде, чем осмелилась самодержавная власть пойти против своих Собакевичей.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Отступление в современность можно бы

ло бы счесть этот эпизод относящимся лишь к далекому прошлому, когда б внимательный взгляд на работу Б.Н. Миронова не обнаружил удивительное совпадение. Оказыва­ется, что, как это ни парадоксально, но автор и сегодня полностью разделяет позицию Сумарокова. Мало того, считает, что самодержа­вие поторопилось освобождать крестьян даже в 1860-е! Иначе гово­ря, столетие спустя после знаменательного голосования в ВЭО, пола-

История России в XIX веке (далее ИР), М., 1907, вып. 1, с. 34.

Там же, с. 61.

гает Миронов, «крепостное право было отменено сверху до того, как оно стало экономическим и социальным анахронизмом».12

Именно по этой причине, в частности, неизбежно должны были, по его мнению, провалиться попытки Александра I в начале XIX века ограничить самодержавие и отменить крестьянское рабство. Более того, Миронов идет дальше Сумарокова, считая эти попытки «анти­национальными» и указывая на них как на пример того, что «если политика верховной власти принимает антинациональный, по мне­нию общественности, характер, то она вынуждает верховную власть отказаться от такой политики».13

Право, будь это написано столетия полтора назад, какой-нибудь убежденный экономический материалист непременно счел бы, что автор отражает взгляды именно темного помещичьего большин­ства. Тем более, что, как простодушно признаётся сам Миронов, от­мены крепостного права «жаждали крестьяне, но не желало боль­шинство помещиков».14 Словно могло быть наоборот! Но Бог с ней, с его удивительной логикой. Ведь согласно ей, «антинациональ­ным» было и поведение большинства ВЭО. И самой даже Екатери­ны, подбросившей обществу тему о крестьянской свободе.

Короче говоря, похоже, что Б.Н. Миронов всерьез взялся «восста­навливать баланс» не только в отношении царствования Николая, но и всей послепетровской истории России. И лицо этой истории тот­час претерпевает под его пером ряд волшебных изменений. Напри­мер, историки до сих пор единодушно рассматривали Николая Ивано­вича Тургенева, автора Опыта теории налогов и основоположника российской финансовой науки как безупречного патриота. Именно не­нависть к крепостному праву и привела его в ряды декабристов. Пуш­кин даже написал в десятой главе Онегина знаменитые строки о том, как Тургенев «одну Россию в мире видя... и плети рабства ненавидя, предвидел в сей толпе дворян освободителей крестьян». Точно так же всегда думали историки и о блестящем молодом экономисте Андрее Кайсарове, защитившем в 1807 году в Гетингенском университете док­торскую диссертацию «О необходимости освобождения крестьян».

Б.Н. Миронов. Цит. СОЧ., Т.2, с. 298.

Там же, с. 216.

Там же с. 298.

И вдруг предлагается нам не считать «общественностью» ни Тур­генева, заплатившего за свою любовь к родине вечным изгнанием, ни Кайсарова, безвременно погибшего в Отечественной войне. Они, оказывается, были «антинациональными», а какая-нибудь гоголев­ская Коробочка патриоткой. И как же следует нам после этого отно­ситься к филиппике Александра Ивановича Тургенева, писавшего в 1803-м: «Россия большей частию состоит не из подданных, но из рабов... Русский мужик с молоком матерным всасывает в себя чув­ство своего рабства, что всё, что заработает, всё, что ни приобретет кровию и потом своим, — всё не только может, но и имеет право от­нять у него барин... и так ему остаётся или скрывать приобретенное или жить в постоянном страхе. Чтобы избежать того и другого, он из­бирает кратчайшее средство и несет нажитое в царев дом, как гово­рят наши простолюдины... И вот одна из главнейших опор, на кото­рых вознесен в России Бахус».15

Так кто же, спрашивается, представлял в те годы российскую об­щественность, братья Тургеневы или крепостники, отнимавшие у своих рабов смысл существования, вынуждая их пропивать «всё, что заработали»? Права ли здесь Е.Л. Рудницкая, скрупулезный ис­следователь той эпохи, что именно тогда «отмена крепостного пра­ва становится приоритетной в русском либерализме»?16 Или прав Миронов, настаивающий, что «крепостничество являлось органич­ной и необходимой составляющей российской действительнос­ти»?17 Дабы читатель не обошел вниманием эту его основополагаю­щую сентенцию, автор выделяет её жирным шрифтом.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Сперанский и император Александр

Но о взглядах «восстановителей баланса» нам еще предстоит говорить подробно. Сейчас констатируем лишь, что во всяком случае один из них, похоже, действительно считает патри-

Российские либералы, М., 2001, с. 23.

Там же, с. 12.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., т.1, с. 413.

Глава третья Метаморфоза Карамзина Сперанский 137

и император Александр

отами только рабовладельцев. Надеюсь, читатель простит меня, ес­ли я честно признаюсь, что такой взгляд на вещи кажется мне из­вращенным. И потому в споре между Сумароковым и большинством ВЭО, как и в споре между гоголевскими персонажами и братьями Тургеневыми, я на стороне последних. Их взгляды и представлял в первом десятилетии XIX века Сперанский (даром что по происхож­дению был всего лишь бедным поповичем). Во всяком случае вся его деятельность в ту пору даёт нам основание думать, что грозная пропасть между «Россией с академиями» и той, где народ «считал чтение грамоты между смертными грехами», ужасала его ничуть не меньше, чем братьев Тургеневых.

Мне кажется, что — несмотря на уверения «восстановителей ба­ланса» — едва ли есть смысл обсуждать здесь вопрос о том, кто был прав в этом непримиримом конфликте. Просто потому, что история его уже рассудила. Ведь именно пропасть между московитским на­родом и европейски образованным обществом, пугавшая Сперан­ского, как раз и поглотила в России монархию несколько поколений спустя. Я думаю, нет также смысла напоминать читателю, что говорю я сейчас не о том Сперанском, который в 1826 году приговорил к смерти декабриста Муравьева, но о том, который отчаянно пытал­ся в 1800-е реформировать государственную власть в России.

Так или иначе, у тогдашнего Сперанского было достаточно осно­ваний верить в осуществимость своих политических планов. В пер­вую очередь потому, что, в отличие от одинокого моралиста Ради­щева, был он могущественным государственным секретарем импе­рии, «первым, может быть, даже единственным министром», по словам его ненавистника Жозефа де Местра, «министром новов­ведений», как называл его французский посол Коленкур.18 И что еще важнее, работал он на монарха, душа которого, как ни пара­доксально это звучит, тоже, как и у Радищева, «страданиями чело­веческими уязвлена стала».

Во всяком случае у нас есть сколько угодно документальных свидетельств, что император, в отличие от Миронова, отнюдь не считал органичными составляющими российской действительно­сти ни крепостничество, ни самодержавие. Конечно, Александр

1 я

Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 59.

Павлович был слабым, нерешительным человеком с мистически­ми наклонностями, он очень хорошо помнил о судьбе отца, заду­шенного придворными, ненавидел открытую конфронтацию и не­редко поэтому лгал. Императору не было и пятидесяти, когда он умер, — уставшим от жизни, разочарованным во всем, что пред­принимал, своего рода первым «лишним человеком» в России. При всем том, однако, был он и последним из екатерининской, так сказать, плеяды самодержцев, и европейское воспитание, о котором она в свое время позаботилась, сидело в нем глубоко до конца его дней.

Вот лишь несколько штрихов. В 1807-м говорил он генералу Савари: «Я хочу вывести народ из того варварского состояния, в котором он находится, когда торгуют людьми. Если бы образо­ванность была на более высокой ступени, я уничтожил бы раб­ство, даже если это стоило мне жизни».19 А вот еще более странное в устах самодержца заявление: «Наследственность престола — ус­тановление несправедливое и нелепое, верховную власть должна даровать не случайность рождения, а голосование народа, кото­рый сумеет избрать наиболее способного куправлению государ­ством».20 Кто-нибудь увидит, вероятно, во всех этих разговорах лишнее проявление лицемерия этого монарха. Готов поручиться, однако, что ни при каких обстоятельствах не услышим мы ничего подобного ни от Николая и ни от одного из его наследников на русском престоле.

Так или иначе, Сперанский был (или ему казалось, что был) в си­туации, когда он мог что-то сделать. Прямой приступ к отмене кре­постного права, как показали попытки «молодых друзей» императо­ра, был исключен. К концу первого десятилетия XIX века стало со­вершенно очевидно, что против воли большинства помещиков Александр пойти не посмеет. Но, имея в виду предубеждение импе­ратора против самодержавия, начать переустройство государствен­ной власти казалось еще возможным. Во всяком случае в этой обла­сти было неясно, насколько непримиримо станет сопротивляться такой реформе помещичье большинство.

ИР, вып. 1, с. 32.

Былое, 1906, № 1, с. 28.

В октябре 1809 года Сперанский представил императору свой проект «Введения к уложению государственных законов». Мне­ния историков об этом документе расходятся резко. Либераль­ные ученые, как А.В. Предтеченский, полагают, что «он представ­ляет наиболее разработанный конституционный проект из всех тех, которые появились на рубеже XVI11—XIX вв».21 И добавляют: «Сперанский был неизмеримо более дальнозорок, чем „молодые друзья". Он видел завтрашний день России явственнее, чем кто- либо из лиц, окружавших Александра».22 Ю.С. Пивоваров тоже считает, что само уже название проекта подчеркивает: «предла­гаемые изменения в своей совокупности должны были стать кон­ституцией России».23

С другой стороны, для «восстановителя баланса» А.Н. Бохано- ва план Сперанского имеет, естественно, смысл скорее негатив­ный. Хотя он и похвалил автора за то, что его «проект не предусма­тривал ограничения прав монарха» и предполагал «сохранение основ существующего строя», Боханов все-таки обнаруживает в нем опасную тенденцию «преобразования России в правовое государство».24 И подчеркивает он, в отличие от Предтеченского, не дальнозоркость Сперанского, но его безнадежную нереалис­тичность. «Будучи по своему умонастроению [русским европей­цем] ... Сперанский наивно полагал, что подобные приёмы можно установить и в России... И хотя перед глазами был провал петров­ского эксперимента (после смерти Петра всё в стране развалива­лось...), но как настоящий западник подобные вещи он оставлял без внимания».25

Впрочем, в известном смысле Боханов прав. Заподозри Спе­ранский хоть на минуту, какую бурю вызовет его конституционный проект в Петербурге, как безжалостно — и навсегда — сломает он его судьбу, реформатор наверняка бы за него не взялся.

А.В. Предтеченский. Очерки общественно-политической жизни России в первой чет­верти XIX в., М., 1957, с. 257.

Там же, с. 205.

Ю.С. Пивоваров. Цит. соч.

А.Н. Боханов. История России. Х1Х-началоХХвв. М., 1998, с. 27. Там же.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Роль

ГеОПОЛИТИКИ Бесспорно,бедствия,

Загрузка...