Короче, за пределами формулы Соловьева остался сложнейший клубок причин этой трансформации - начиная от исторических и кончая психологическими. И нет, похоже, другого способа его распутать, нежели детально проследить процесс превращения русских западников в «национально ориентированных» интеллигентов. Другими словами, следовало написать историю русского национализма, ту самую, замечу для сегодняшнего читателя, которой и по сей день не существует - ни в России, ни на Западе. (Страннейший ведь, согласитесь получается парадокс: немыслимо представить себе знание о России без, допустим, истории русской литературы или русской музыки, или, если уж на то пошло, русской кухни... да чего угодно, начиная от истории ремесел в древней Руси до истории социалистической мысли в XX веке. И все это исследовано тщательно и подробно. Нет лишь истории русского национализма.) Вот почему книге,
I
которую держит сейчас в руках читатель, придётся исполнить функцию первой в мировой историографии попытки заполнить эту брешь. Как видит читатель, подчеркиваю я здесь именно слово «попытка». *
Разумеется, найдись у Соловьева ученики, которых волновала бы не одна лишь его философия всеединства, но и духовная драма наставника (и, стало быть, национальная драма России), они, надо полагать, не только исследовали бы историю русского национализма, но и вообще расшифровали все, что осталось в его формуле темным. Увы, не нашлось у него таких учеников.
Поэтому, наверное, никто так и не связал драму патриотизма в России с аналогичным несчастьем, постигшим в XX веке, например, Германию или Японию, где точно так же ведь выродился патриотизм в Тевтонский и Синтоистский имперские мифы. И точно так же привели их эти мифы к «национальному самоуничтожению». Таким образом, основополагающий факт, что драма патриотизма в имперской стране, впервые описанная Соловьевым применительно к России, имеет на самом деле смысл всемирный, универсальный, так и остался непонятым.
Конечно, «национальное самоуничтожение» термин условный. И у Германии, и у Японии, и у России была, так сказать, жизнь после смерти. Но цена национального воскрешения оказалась, как и предвидел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожающей. И подумать только, что предсказал все это человек за два десятилетия до Первой мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное мы потомство...
Вот это, или примерно это, и принёс я Маковскому через несколько месяцев после его заказа.
Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. Никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери ЛГ стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Владимир Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском «Раковом корпусе» Солженицына. Идея Чаковского, как думали старожилы, состояла в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я тогда еще не читал), либо уличил Солженицына в невежестве, показав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо скомпрометировал его в глазах либеральной публики как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.
Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. Ни о его духовной драме, ни о его страшной «лестнице» не подозревал. Интриговал мошенник вслепую. Но и сознавая непристойность его интриги, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в суете тех дней, между командировками на Кубань или в Киргизию, другая возможность так близко прикоснуться к делам и заботам величайшего из политических мыслителей России? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев, научиться у него, как это делается.
Я не говорю уже о том, что общение с Соловьевым объяснило мне, наконец, всю ту мучительную абракадабру, с описания которой начал я эту главу. Вотже оно перед нами решение загадки, которое столько лет от меня ускользало.
Формула Соловьева свидетельствует неопровержимо: «красные» бесы, по поводу этнического - и географического - происхождения которых так яростно ломали копья в многотомных эпопеях и Пайпс, и Солженицын, и Бостунич, и Марков, и многие другие, имя же им легион, имеют к российской Катастрофе отношение, вообще говоря, лишь косвенное. Ибо прийти они могли только на готовое. Только в случае если культурная элита, заглотнув националистичскую наживку и соблазнившись «освобождением Царьграда», расчистит им дорогу. Другими словами, обескровит страну в совершенно ненужной ей мировой войне и положит её, обессиленную, к ногам палачей.
В бешеном национализме, настоянном на сверхдержавном реванше, оказалась причина Катастрофы, а вовсе не в путанице, смешавшей в одну кучу глупых либералов и «красных» бесов, в путанице, которую отчаянно пытались распутать позднейшие историки, сбитые с толку Достоевским.
Ведь разгадка здесь лежит на поверхности. Ясно же, что, не соверши русская элита коллективного самоубийства в июле 1914-го, не втрави она страну в чужую, по сути, войну, не видать бы «красным» бесам власти в России как своих ушей. Тем более, что и буквально на её пороге не предвидели бесы никакой революции и нисколько на неё не рассчитывали. Сам Ленин тут лучший нам свидетель. Вот что писал он Горькому еще в 1913 году: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции штукой, но мало вероятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удовольствие».28
Я не говорю уже, что тогдашние бесы были ничуть не менее без-
Ленин В.И. ПСС. Т. 48. С. 155.
надежными маргиналами, нежели сегодня, допустим, нацио- нал-большевики Лимонова или евразийцы Дугина. Спору нет, старые бесы с их пламенной мечтой о «превращении империалистической войны в гражданскую» всегда были точно так же готовы погубить Россию, как и сегодняшние (недаром же у Дугина война с языка не сходит). Но ведь сначала нужно было, чтобы кто-то втравил страну в эту смертельную для неё войну. А также не дал возможности выйти из неё - до полного истощения сил, до рокового предела. Были на это способны большевики, имея в виду, что их влияние на принятие решений в стране равнялось в ту пору нулю?
Вот тут и возникает совершенно резонный вопрос: если не могли это сделать бесы, то кто мог? А с этим вопросом выходим мы в совсем иную плоскость исследования причин российской Катастрофы. Не в ту, вокруг которой бесплодно крутилась все эти десятилетия мысль мировой историографии. Но в ту, которую оставил нам в наследство Владимир Сергеевич Соловьев[10].
Сейчас, четыре десятилетия спустя, я понимаю, что научил меня Соловьев не только распутыванию монументальных исторических загадок и не только необходимому масштабу размышлений о судьбе России и мира, благодаря которому всё, чем я до тех пор занимался, вдруг выстроилось, обрело контекст и перспективу. Но судя по тому,
что всю последующую жизнь я строго следовал идеям, открывшимся ему в его духовной драме, большему, неизмеримо большему научил меня Соловьев. Он передал мне свой арах, что даже самое умеренное национальное самодовольство обязательно раньше или позже оборачивается в России, как, впрочем, и Германии, национал-патриотизмом.
Удивительно ли, что становится мне теперь не по себе, когда я слышу, как Алексей Подберезкин, бывший серый кардинал Народно-патриотического союза, даже и не подозревая, что повторяет пройденное, упивается мифом Sonderweg: «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»?30 И что страшно мне, когда главный сегодняшний теоретик бесовства Александр Дугин словно бы между делом вставляете разговор «Россия немыслима без империи» 31 или «кто говорит геополитика, тот говорит война»?32 И еще страшнее, когда руководитель самой еще недавно массовой в стране партии, пусть и не попавший в президенты России (Бог миловал), Геннадий Зюганов повторяет, как попугай, за Дугиным: «Либо мы сумеем восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, либо нас ждет колониальная будущность»?33 Чем в таком случае отличаются наши сегодняшние мифо- творцы от «патриотов» 1914 года? От тех, т.е., кто привел тогда страну к Катастрофе?
И удивительно ли на таком фоне, что и сам Александр Дугин восторгается ползучей, если угодно, «национализацией» российской политики? Что чудится ему «постепенный и мягкий сдвиг российской политической элиты к евразийским позициям»? Сдвиг, который, по его мнению, «не будет сопровождаться радикальными лозунгами или декларированием нового курса. Напротив, власть будет активно и масштабно практиковать двойной стандарт, внешне продолжая заявлять о приверженности демократическим ценностям, а внутрен-
Подберезкин А. Русский путь. M., 1996. С. 41.
Дугин А.Г. Основы геополитики. М., 1997. С. 193.
Дугин А.Г. От имени Евразии. Московские новости. 1998, №7.
Зюганов Г.А. Уроки истории и современность// Нг-Сценарии. №12.1997.
не - экономически, культурно и социально - возрождать исподволь предпосылки глобальной автаркии»34.
Но всё это, конечно же, лишь сегодняшние торговцы мифом в розницу, так сказать. И работают они по тому же сценарию, что и дореволюционные бесы. А мы, слава Богу, по опыту уже знаем, что слетаются бесы, как стервятники, лишь на падаль. Действительным барометром, указывающим бурю или штиль в будущем страны, являются вовсе не их замыслы, но умонастроение её культурной элиты, тех, кого один из чутких её наблюдателей Модест Колеров именовал еще в бытность свою свободным художником «производителями смыслов». Имел он в виду, конечно, людей, чья «профессиональная или публицистическая деятельность позволяет им формулировать то, что на современном бюрократическом сленге называется интеллектуальной повесткой дня, то, что на практике оказывается языком общественного самоописания, самовыражения и риторики»35.
Но и тут картина, представленная нам Колеровым, взявшим на себя труд в середине 2001 года опросить в пространных интервью тринадцать из этих «производителей смыслов», по крайней мере, той их группы, которую он счел представительной, тоже в высшей степени тревожная. Похоже, что вырождение национализма, описанное Соловьевым в применении к XIX веку, начинает, как увидим мы во второй главе, повторяться и в XXI. Во всяком случае формирование национал-либерализма, который Соловьев полагал, как мы помним, пусковым крючком всего процесса деградации, можно, если верить Колерову, считать совершившимся фактом. И это пугает больше всех бесовских пророчеств.
Возвращаясь к наставнику, однако, скажу, что с осени 1967-го, с момента, когда я безоговорочно ему поверил, написал я о драме патриотизма в России много книг, переведенных на многие языки и опубликованных во многих странах. И никогда за это время не сомневался в безупречности аргументов учителя.
Но вот пришел час - и я усомнился.
Завтра. №21.1998.
Колеров М. Новый режим. Мм 2001. С. 6.
Не знаю, почему произошло это именно сейчас. Может быть, потому, что - вопреки всякой логике - и надо мной, оказывается, властен фантомный наполеоновский комплекс, и я тоже переживаю крушение российской сверхдержавности как унижение. Умом-то я понимаю, я ведь ученик Соловьева, что крушение это - величайшее благо, какое только могла подарить нам история после четырех столетий блуждания по имперской пустыне. (Достаточно ведь просто взглянуть на политические режимы, которые воцарились в республиках, отколовшихся от империи, начиная от Узбекистана и кончая Туркменией и Белоруссией, чтобы не осталось сомнений, в какую именно сторону тащили бы они Россию.) В каком-то интервью Александр Лебедь сказал после своей отставки: «А чем в конце концов кончила Россия? У нас четыреста лет Смутное время»36. И он, значит, это понимал. И у него ум с сердцем были не в ладу (вспомните хотя бы название его книги «За державу обидно»).
Но именно в момент такой мучительной раздвоенности как раз и важно чувство патриотизма, лояльности, верности отечеству в тяжкую его минуту. И именно в такую минуту, когда патриотизм оказывается единственным, быть может, якорем гражданина России, подозрительность по отношению к нему начинает вдруг выглядеть кощунственно.
Между тем Соловьев, как мы уже знаем, так и не сформулировал точно ту грань, за которой этот благородный патриотизм превращается в «патриотическую истерию», где и начинается его драма. Нелепо же отрицать: в том виде, в каком она есть, формула его учит подозрительности ко всякому патриотизму. Ну, вот ее точный текст: «Национальное самосознание есть великое дело, но когда самосознание народа переходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение»37. И, хоть убей, непонятно, как, где и почему начинает вдруг патриотизм переходить в это роковое «национальное самодовольство». Неточна, стало быть, здесь аргументация Соловьева, требует уточнения, дополнения, выяснения того, что он опустил. Требует, короче, защиты патриотического чувства от националистической идеологии.
Цит. по: Русская реклама. Нью-Йорк, 1996. 29 октября - 4 ноября. Соловьев B.C. Сон. в 2 т. Т. 1. С. 262.
И сделать это, наверное, не так уж было бы трудно, когда б всерьёз задумались над этим предметом сегодняшние русские историки и философы, в особенности молодежь, «поколение непоротых». Нет спора, миф Sonderweg и сейчас, как мы видели, рвётся к гегемонии в идейной жизни страны. Достаточно ведь показать, опираясь на открытия В.О. Ключевского и советских историков-шестидесятников, что есть у России и другая, европейская политическая традиция, ничуть не менее древняя и легитимная, нежели холопская - националистическая. И даже, честно говоря, куда более отечественная, если можно так выразиться, по крайней мере, не заимствованная у немецких тевтонофилов. Ведь еще в начале XIX века именно эта европейская традиция господствовала в русской культурной элите.
Немыслимо ведь, согласитесь, представить себе главного идеолога декабризма Никиту Муравьева произносящим, подобно Бердяеву, жуткую расистскую формулу: «Бьёт час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества»38. Или Сергея Трубецкого, декламирующим, подобно Достоевскому, о «русском народе-богоносце». Или Пушкина, наконец, уверенным, подобно Сергию Булгакову, что «Россия призвана духовно вести за собою европейские народы». Немыслимо потому, что глубоко чуждо было декабристскому поколению «национальное самодовольство». Не найдете вы в нем ни малейшей претензии на Sonderweg или на статус мировой державы. Европеизм был для него, в отличие от сегодняшних «производителей смыслов», естественным, как дыхание.
Ни у кого из серьезных историков не повернется язык обвинить декабристов в недостатке патриотизма. В конце концов это они пошли на виселицу и в каторжные норы, чтобы Россия стала свободной. Они не держались националистического принципа «Что бы ни случилось, моя страна всегда права», того самого, который Соловьев впоследствии окрестил национальным эгоизмом. Заключался их патриотизм не в риторике о мессианском величии России, а в жесткой национальной самокритике. Он был неотделим от стремления что-то реально для своей страны сделать, избавиться, наконец, от вечной и
Бердяев Н.А. Цит. соч. С. ю.
унизительной второсортности ее повседневного быта, развернув её в сторону Европы и покончив таким образом как с самодержавной диктатурой, так и с крестьянским рабством.
«Профессиональными патриотами» декабристы, покрытые славой победителей Наполеона, прошедшие путь от Бородина до Парижа, не были, рубах на себе публично не рвали, в «патриотических истериях» замечены не были. Просто любили свою страну. И чувствовали, что любовь эта - дело интимное, на площадях о ней не кричат и истерик по поводу неё не устраивают. Они-то и продемонстрировали нам воочию, что такое патриотизм, свободный от националистического «самодовольства». Никто не сказал об этом «внутреннем противоречии между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше»[11], точнее Соловьева.
Другими словами, русский патриотизм, хоть и уязвим для националистического вырождения, чувство не только реальное, но высокое, достойное. А формула Соловьева подчеркивает, увы, лишь его уязвимость. Есть и масса другого, что осталось в ней необъяснённым. Например, почему именно в России так страшно открыт патриотизм для деградации? Что конкретно в строении её политической культуры способствует его вырождению? И что происходите патриотизмом в сопоставимых с нею великих державах, во Франции, допустим, или в Америке? Иначе говоря, как выглядит его формула на фоне мирового опыта? *
И нельзя же, наконец, пройти мимо того, что все альтернативы националистическому вырождению, предложенные Соловьевым, оказались на удивление неработающими. И философия всеединства, и тем более всемирная теократия или воссоединение христианских церквей. Всё оказалось наивно, нереалистично, бесплодно. И ничего в результате не изменила его формула в ходе истории - ни российской, ни мировой. Это, конечно, делает его судьбу еще более трагичной, но ясности в главных, волновавших его как политического мылителя вопросах, тоже ведь не прибавляет.
Вот эти вопросы. А существует ли вообще в России (и в сопоставимых с ней великих державах) жизнеспособная идейная альтернатива деградации патриотизма, перерождению его в национализм? Или обречена она нести в себе эту угрозу как вечное проклятие? Иными словами, если это болезнь, то излечима ли она? И если да, то как?
Не найдет читатель в книгах Соловьева ответов на эти вопросы. Боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не столько его так жестоко критикую, сколько себя. В конце концов умер Владимир Сергеевич столетие назад. И не мог, естественно, знать, что не только рухнет, как в 1856-м, после крымской капитуляции, с головокружительных высот сверхдержавности, но и развалится на куски «гниющая империя России», как назвал её в 1863 году Герцен. И что именно этот её обвал переживать будет страна не только как величайшую геополитическую катастрофу, но и как невыносимое унижение, чреватое новой и на этот раз, быть может, роковой для неё «патриотической истерией».
Как мог знать это Соловьев? Но я-то знал. И все-таки не пошел дальше учителя, не попытался ответить на вопросы, на которые он не ответил. Я ведь тоже, вплоть до этой трилогии, не зафиксировал точно ту роковую грань, за которой начинается вырождение патриотизма. Но главное, не предложил я патриотам России никакой работающей идейной альтернативы национализму взамен тех непрактичных, предложенных Соловьевым. Не сделал того, что, наверное, сделал бы Соловьев, знай он то, что теперь знаем мы. Того, чего не слышим мы от наших сегодняшних «производителей смыслов».
Соловьев был большим мыслителем, и я не знаю, по силам ли мне эта задача. Нет, конечно, не намерен я отрекаться от своих книг, написанных в ключе его формулы. И тем более от учителя. Просто попытаюсь здесь пойти дальше него - и себя прежнего.
Я хочу заранее уверить читателя, что предстоящее нам путешествие по двум столетиям истории патриотизма/национализма в России обещает быть необыкновенно увлекательным. Хотя бы потому, что полна она гигантских загадок - интеллектуальных, психологических, даже актуально-политических. На самом деле оттого, сумеем ли мы вовремя разгадать их, вполне может зависеть само существование России как великой державы в третьем христианском тысячелетии. Между тем нету нас сегодня не только разгадок, сами даже вопросы, на которые мы попытаемся здесь ответить, и поставлены-то никогда не были.
Кто и когда спросил себя, например, почему столько раз на протяжении двух столетий охватывала, как лесной пожар, российскую культурную элиту мощная «патриотическая истерия»? Почему принималась вдруг она страстно доказывать, что Россия не государство, а Цивилизация, не страна, а Континент, не народ, а Идея, которой предстоит спасти мир на краю пропасти, куда влечет его декадентский Запад. И что истина, вспомним Достоевского, открыта ей одной. Откуда эта средневековая страсть к «Русской идее»? Откуда лозунг 1999 года, словно бы заимствованный из 1914-го: «бомбят не Сербию, бомбят Россию» в момент, когда Запад отчаянно пытался остановить геноцид косоваров, устроенный «балканским мясником» Милошевичем, а Россия пальцем о палец для этого не ударила? Ведь говорим мы о своего рода коллективном помешательстве, охватывавшем вдруг время от времени всю страну.
Причем, накрывал ее этот страшный вал с головою вовсе не только в периоды упадка империи, но и в минуты величайших её триумфов, когда она еще гордо восседала на сверхдержавном Олимпе, уверенная, чтр поселилась там навсегда. Вспомним, как восклицал в одну из таких минут знаменитый историк Михаил Петрович Погодин: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если только захотим решить её?»40. Так откуда это безумие? Не странно ли, что никому до сих пор не приходило в голову увидеть его как болезнь?
А вот еще вопрос. Почему даже когда рухнули вокруг России обе последние континентальные империи, Оттоманская и Австро-Венгерская, умудрилась она тем не менее снова бросить вызов истории, продолжая своё одинокое путешествие в средневековом пространстве - по-прежнему уверенная, что «не может идти ни по одному из
путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»? Почему, короче говоря, затянулась в ней агония средневековья на два столетия, если уже в начале XIX века декабристы были совершенно уверены, что оно в России обречено? До такой степени уверены, что рискнули собственной вполне благополучной жизнью, попытавшись это доказать?
И это ведь лишь малая доля тех монументальных и жестоких загадок, которые предстоит нам с читателем разгадывать на страницах этой книги. Здесь упомянуть я могу лишь некоторые из них. Ну вот вам еще одна: загадка Солженицына. Он только что вырвался в 1974 году из коммунистической клетки, и Америка великодушно приняла его, приветствуя как героя. Чем ответил он на этот приём? Беспощадным обличением декадентства западной интеллигенции, не способной в силу своего, так сказать, западничества понять, как «каждую минуту, что мы живем, не менее одной страны (иногда сразу две-три) угрызаются зубами тоталитаризма. Этот процесс не прекращается никогда, уже сорок лет... Всякую минуту, что мы живем, где-то на земле одна-две-три страны внове перемалываются зубами тоталитаризма... Коммунисты везде уже на подходе - и в Западной Европе и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро всё увидят не по телевизору и тогда поймут на себе - но уже в проглоченном состоянии»[12].
Я как-то подсчитал, что если принять грубо число минут в сорока годах за 20 миллионов, а число стран в тогдашнем мире за 150, то окажется, если Солженицын прав, что каждая из них была уже «угрызена» и даже «внове перемолота зубами» коммунистов, по крайней мере, 133 тысячи 333 раза. Удивительно здесь, однако, не эта смехотворная в устах профессионального математика арифметическая абракадабра. Удивительна бесшабашность его обвинений. Откуда в самом деле эта высокомерная уверенность, что истина одна и она у него в кармане? Откуда этот пророческий зуд - в современном мире, о сложностях которого он, выходец из средневековой резервации, не имел ни малейшего представления?
Ну чего, собственно, хотел Солженицын от Запада? Превращения в беспощадную военную машину, подобную своему тоталитарному антагонисту, которая «угрызала» бы и перемалывала мир антикоммунистическими «зубами»? Но ведь для этого понадобилось бы пожертвовать той самой свободой, ради которой и воевал Запад с тоталитаризмом.
Так стоит ли недоумевать, почему во мгновение ока растранжирил Солженицын весь громадный героический капитал, с которым прибыл в Америку? Что местные интеллектуалы тотчас же и перестали принимать его всерьез? А ведь умный же вроде бы человек, планировщик по натуре, скрупулезно рассчитывающий наперед, судя по его автобиографической книге, каждый шаг, слово и жест. И так оскандалился. Почему?
Но кроме всех этих увлекательных загадок, которые имеют все-таки отношение к прошлому, перед нами ведь и еще одна, главная загадка, касающаяся будущего. Нашего будущего. Четырежды на протяжении двух последних столетий представляла России история возможность «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева42. В первый раз в 1825 году, когда силой попытались это сделать декабристы. Во второй - между 1855 и 1863 годами, в эпоху Великой реформы, когда ничто, казалось, не мешало сделать это по-доброму, в третий - между 1906 и 1914 годами, когда Витте и Столыпин положили как будто бы начало новой Великой реформе, так жестоко и бессмысленно прерванной мировой войной, до которой России и дела-то никакого не было. И, в четвертый, наконец, в 1991-м, когда рухнули её империя и сверхдержавность. Три шанса из четырёх, по разным, как мы еще увидим, причинам были безнадежно, бездарно загублены. Судя потому, что и сегодня «время славянофильствует», пятого может и не быть.
Столетие назад, соглашаясь после революции пятого года возглавить правительство, Петр Столыпин потребовал: «Дайте мне двадцать
Приводя здесь слова Чаадаева, я, естественно, далек от мысли, что человечество ограничивается Европой. Просто отношения с нею имели для России на протяжении столетий особое значение, о чем, собственно, и говорит Чаадаев.
лет мира и я реформирую Россию». Но ведь не дала их реформатору русская культурная элита. Еще прежде того, наблюдая бушевавшее вокруг него «национальное самообожание», предвидел Соловьев, что не даст. Так и случилось. Отдали страну бесам.
Столетие спустя, когда„как говорит в книге «Агония Русской идеи» американский историк Тим МакДаниел, «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»43, пришло для нас время вспомнить ужас Соловьева, продиктовавший ему его прозрение. Ибо если в великом споре между декабристским патриотизмом и евразийским особнячеством опять победит особнячество, Россия снова будет отдана бесам - на этот раз национал-патриотическим.
Я ведь не случайно начал эту вводную главу со знакомства с монументальной и трагической фигурой Владимира Соловьева. В момент, когда страна снова на роковом распутье, пробил, я думаю, час для культурной элиты России взглянуть на судьбы отечества глазами великих предшественников, глазами декабристов, Чаадаева и продолжавшего их патриотическую традицию Соловьева.
Ибо именно этого масштаба, этого контекста, этой исторической ретроспективы прошлых эпохальных поражений и недостает нам сегодня, чтобы избежать еще одного, быть может, последнего. Без них и спорим мы не о том, и воюем не за то. И не ведаем, что всё это Россия уже проходила. Представления не имеем о том, как губили ее националисты, прикинувшиеся патриотами И как погубили.
Именно поэтому попытаюсь я здесь показать, как случилось, что мировая историография пошла по ложному следу, проложенному для неё Достоевским, напрочь игнорируя гениальное прозрение Соловьева. Несмотря даже на то, что только это прозрение (вместе с гипотезой Грамши) может помочь нам расчистить гигантские завалы, накопившиеся за целое столетие на пути к пониманию Катастрофы, высвечивая для нас действительных её виновников. Завершись история русского национализма в 1917-м, оставалось бы мне здесь лишь
McDaniel Tim. 7he Agony of the Russian Idea. Princeton Univ. Press, 1996. P. 52.
облечь соловьевскую формулу живой исторической плотью, лишь показать, почему оправдалось его страшное предчувствие.
К сожалению, однако, последствия академической путаницы оказались отнюдь не только академическими. Свалив всю вину за Катастрофу на «красных» бесов, дала эта путаница возможность уйти от ответственности демонам национализма. Уже в 1921 году группа молодых интеллектуалов-эмигрантов, назвавших себя евразийцами, начала работу по его реабилитации. Евразийцы были ревизионистами славянофильства, наследниками, как увидим мы в этой книге, скорее, идеологов реванша Данилевского и Леонтьева, нежели национал-либералов Хомякова и Аксакова. И уже поэтому вызвали на себя огонь как со стороны правоверных националистов, подобных популярному сейчас Ивану Ильину, так и со стороны «национально ориентированных» (теперьуже в эмиграции) интеллигентов, подобных Петру Струве и Николаю Бердяеву. В результате великий спор о причинах Катастрофы, о том, кто виноват в величайшем злодеянии века, в том, что три поколения россиян оказались обречены на жизнь в имперской резервации, был подменён спором между разновидностями его виновников, сваливших всю вину за него на «красных» бесов. Вот же почему так и остались действительные причины Катастрофы неразгаданными.
В конце 1960-х, тотчас после поражения хрущевской реформы, центр спора переместился в советскую Москву и с той поры драма патриотизма, описанная в этой книге, начала вдруг роковым образом повторяться на подмостках XX века. Сперва, как в 1840-е, безобидные диссидентские кружки, опять проповедовавшие «мессианское величие России» и её «богоизбранность», заново забросили в общественное сознание славянофильскую уверенность, что успешно сопротивляться диктатуре (на этот раз, конечно, не николаевской, а коммунистической) страна может, лишь возродив Русскую идею.
И точно так же, как в 1850-е, полиция и цензура преследовали бедных националистических диссидентов. И точно так же, как Константин Аксаков царю, писал советским лидерам пламенные эпистолы об этом предмете Солженицын. И точно так же, наконец, ни к чему это не вело, покуда не рухнула, как после Крымской войны, возродившаяся при Сталине (и обреченная, разумеется, на туже судьбу, что и николаевская) сверхдержавность России. Только на этот раз пришлось расплачиваться за нее и крушением империи.
И точно так же, как в 1870-е, возобновила Русская идея свою борьбу за идейную гегемонию в постсоветском обществе после 1991-го, когда хлынул в Россию поток эмигрантской славянофиль- ско-евразийской литературы, сообщив вчерашнему националистическому диссидентству гигантский интеллектуальный импульс. И мотивы, её поначалу вдохновлявшие, ничем, собственно, не отличались от славянофильских. Опять вышли на первый план николаевский постулат «Россия не Европа» и фантомный наполеоновский комплекс - мучительная ностальгия по внезапно утраченной сверхдержавности (к которой на этот раз, естественно, добавилась тоска по империи).
Первыми жертвами нового «гегемона» пали, как и следовало ожидать, вчерашние «красные» бесы, составившие ядро непримиримой оппозиции режиму. Эти, впрочем, не задержались на ступени национал-либерализма, сходу скатившись к «бешеной» пропаганде реванша (что и отрезало их от большинства культурной элиты). Ей-то предстояло спуститься по лестнице Соловьева, как он и предсказывал, ступень за ступенью - начиная с «национального самодовольства». Лишь когда сама эта элита усомнилась в основах собственного европеизма, лишь когда зазвучали из её недр «национально ориентированные» речи, словно бы списанные с тех, против которых восстал в 1880-е Соловьев, зазвучали причем и снизу и сверху, опасность нового - и тотального - заражения страны сверхдержавным реваншем стала очевидной.
Вот тесты, если угодно. Послушайте, против каких деклараций возражал в своё время мой наставник: «Русскому народу вверены словеса Божии. Он носитель и хранитель истинного христианства. У него вера истинная, у него сама истина...»44. Или другая: «верноподданническая присяга есть единственная гарантия общественных прав, а внимание высших государственных сфер к голосу правовер-
СоловьевВ.С. Цит. соч. С. 605.
ных публицистов есть настоящая свобода печати... всё остальное - мираж на болоте»[13]. Или третья: «в глазах человека здравомыслящего и рассудительного не может быть личной свободы, а только свобода национальная»[14]. Достаточно? Удивительно ли, что, читая всё это, Соловьев воскликнул всердцах: «Нелепо было бы верить в окончательную победутемных сил в человечестве, но ближайшее будущее готовит нам такие испытания, каких еще не знала история»?[15] И двух десятилетий не прошло, как начало оправдываться это страшное пророчество.
А теперь приглядитесь к тому шквалу псевдоакадемической литературы, который обрушился после развала СССР на голову российского читателя, и сравните её содержание с примерами, которые цитировал Соловьев. Найдете ли разницу?
Чтобы читателю не утонуть в каталогах, сошлюсь лишь на несколько образцов. Таких, скажем, как «Истина Великой России» Ф.Я. Шипунова[16] или «Русская цивилизация» О.А. Платонова[17], или «Возрождение Русской идеи» Е.С. Троицкого[18], или «Русская идея и её творцы» А.В. Гулыги[19], или «Русская идея и армия» В.И. Гиди- ринского[20], или «Черносотенцы и революция» В.В. Кожинова[21], или «Российская цивилизация» В.В. Ильина и А.С. Панарина[22], или «Россия и русские в мировой политике» Н.А. Нарочницкой,55 или «История человечества, т. VIII. Россия» под ред. А.Н. Сахарова56, или,
наконец, «Время быть русским!» А. Севастьянова57. А ведь многие из этих авторов профессора, молодежь учат. Чему? Но разве названия их книг не говорят сами за себя?
Что ж, о том, как дурно понимаем мы патриотизм, знал ведь еще Антон Павлович Чехов. Потому и вынес я его слова в эпиграф вводной главы. Самые выдающиеся примеры противостояния мутному школярскому потоку националистов, величающих себя патриотами, продемонстрировали нам Петр Яковлевич Чаадаев, Александр Иванович Герцен, Владимир Сергеевич Соловьев. Но обратил ли кто-нибудь внимание на то странное обстоятельство, что ни один из этих людей не был историком? А если обратил, то попытался ли привлечь внимание своих собратьев по цеху к тому, что это означает?
С моей точки зрения, означает это вот что. Цех историков, т.е. экспертов, чья профессиональная обязанность объяснить соотечественникам, что будущее страны принадлежите конечном счете тем, кто овладел её прошлым, в долгу перед своей страной. Наблюдая на протяжении почти двух столетий за драмой патриотизма в России или, иначе говоря, за откровенной подменой любви к отечеству тем, что Соловьев назвал «национальным эгоизмом», мало кто из них, исчезающе мало обличил эту мистификацию.
Из поколения в поколение магическое слово «патриотизм» наполнялось противоположным, зловещим содержанием, перешибая таким образом хребет истине - и стране. Зачем далеко ходить? Где и в наши дни ясная и артикулированная европейская альтернатива русскому национализму? Где солидарный протест против тех, кто и по сию пору считает декабристов цареубийцами, Чаадаева космополитом, Герцена ренегатом, а Соловьева - проповедником какого- нибудь «сверхимперского проекта» всемирной теократии или на худой конец «вселенской гармонии а la Достоевский»?58
Кто сегодня повторяет вслед за Чаадаевым: «Я думаю, что время
М., 2002.
М., 2003. л
М., 2004.
Цит. по: Колеров М. Указ. соч. М., 2001. С. 152..
слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной»? И тем более вслед за Герценом: «Мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем. Свободный человек не может признать такой зависимости от своей родины, которая заставила бы его участвовать в деле, противном его совести»? Повторяют, скорее, вслед за каким-нибудь Подберезкиным, «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»...
Нет, я не хочу сказать, что будущее страны зависит только от историков. Говорю я лишь о том, что отнихонозависиттоже.
Не могу не сказать под занавес, что как раз у историков, причем не только у российских, но и зарубежных, и вызвало протест простое, я бы даже сказал очевидное, утверждение, которое легло в основу заключительной книги трилогии (читатель, я уверен, помнит это утверждение: именно имперский национализм толкнул Россию в роковую для неё мировую войну, без которой у «красных бесов» не было ни малейшего шанса овладеть страной в 1917-м). Сошлюсь здесь лишь на коллег из Польши. Просто потому, что упрек в этом случае пришел с совершенно неожиданной стороны. Анджей де Лазари, например, пишет: «Янов допускает характерную ошибку историосо- фа, полагающего, что он открыл законы, управляющие историей, и обнаружил заговоры, влияющие на её ход. Он не описывает исторические факты, а подчиняет их собственной теории»59.
Как видев даже в этой вводной главе читатель, всё на самом деле происходило с точностью до наоборот; «исторические факты» были перед моими глазами (так же, как перед глазами коллег, в том числе польских) на протяжении десятилетий, и «описаны» они были многократно. А вот до «теории», т.е. до их объяснения, додумался я (да и то с помощью Соловьева) много лет спустя. И лишь додумавшись, отважился проверить свою гипотезу этими самыми «историческими фактами». Что же мне еще оставалось делать, если факты её подтвердили? Так при чем здесь, спрашивается, «историософия»? И тем более
[23] Русско-польско-английский словарь.//под ред. Анджея де Лазари. Т. 1. Лодзь, 1998. С. 486.
«законы, управляющие историей», не говоря уже о «заговорах», на открытие которых я никогда не покушался?
Речь ведь всего лишь об объяснении вполне конкретного факта, а именно вступления России в ненужную ей войну, погубившую трехсотлетнюю империю Романовых. Конструктивный спор возможен был бы тут лишь в одном случае: если бы пан де Лазари предложил другое объяснение этого факта. Но ничего подобного он ведь не предлагает...
Интереснее, однако, становится дело, когда вступился за меня другой польский историк Гжегож Пшебинда. Защищает он меня, впрочем, тоже очень своеобразно. «Не было на русской почве после смерти Плеханова, - пишет он, - ни одного мыслителя, который так страстно, как Янов, сводил бы весь исторический процесс к единственному общему знаменателю, зачастую пренебрегая очевидными фактами»60. Пан Пшебинда называет этот мой (и Плеханова) первородный, так сказать, грех «историософским монизмом». Допустим. Но какими же все-таки «очевидными фактами» я во имя этого монизма пренебрег? Суть дела-то в этом!
Пан Пшебинда ссылается лишь на один такой факт: Александра II убили не националисты, а народовольцы, т.е. говоря словами Достоевского, «бесы нигилизма». Оппонент, впрочем, согласен со мной, что победа этих «бесов» в 1917-м не была фатально запрограм- мирована русской историей. «Янов прав, - говорит он, - когда утверждает, что «катастрофы 1917 года, а вместе с нею и красной эпопеи, затянувшейся на три поколения и, словно топором, разрубившей на части мир, могло вообще не быть. «Революции 1917-го действительно могло не быть61».
Но революция-то в 1917-м была! И что тому виною? Злодейство «бесов нигилизма» в марте 1881 года? Или несопоставимо более страшное злодейство «бесов национализма», завоевавших в полном согласии с формулой Соловьева российские элиты и втянувших страну в самоубийственную для неё войну в июле 1914-го?
Пан Пшебинда совершенно уверен, что виновны в Катастрофе
Новая Польша. 2000. № 2. С. 31. Там же. С. 33.
1917-го «бесы нигилизма». «Рациональному развитию России, - полагает он, - главным образом помешали не поздние славянофилы и не государственный балканский империализм, а максимали- сты-революционеры, которые убили царя-реформатора»62. Согласитесь, что тезис по меньшей мере спорный. Хотя бы потому, что влияние «максималистов-революционеров» на принятие государственных решений было в июле 1914-го, как мы уже говорили, равно нулю. И принимали эти решения, от которых зависела судьба страны на столетие вперед, те, кого B.C. Соловьев считал «бесами национализма». Вопрос, следовательно, в том, почему они приняли именно эти губительные для России решения.
Я согласен с пророчеством Соловьева и вытекающим из него объяснением этих событий. И потому, в отличие от пана Пшебинды, не могу винить «бесов нигилизма» в решениях их антагонистов, принятых 33 года спустя после убийства царя. Означает ли это, однако, что я пренебрегаю «историческими фактами»?
Корректнее, наверное, было бы сказать, что пренебрег я тезисом пана Пшебинды подругой причине. Просто потому, что он освобождает нас от какого бы то ни было объяснения рокового торжества «бесов национализма» в июле 1914-го. Другое дело, что пророчество Соловьева (и моё объяснение этого торжества), в свою очередь, требуют подробного исторического анализа и обоснования. Их я и предлагаю читателю в заключительной книге трилогии.
И подумать только, что началось это всё для меня с ничтожной интриги Чаковского!..
Там же.
f
\ i
глава
Вводная
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ВТОРАЯ
ударственного
ГЛАВА ТРЕТЬЯ ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА ПЯТАЯ ГЛАВА ШЕСТАЯ ГЛАВА СЕДЬМАЯ ГЛАВА ВОСЬМАЯ ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ГЛАВА
ОДИННАДЦАТАЯ
патриотизма
Упущенная Европа Ошибка Герцена Ретроспективная утопия Торжество национального эгоизма Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма
У истоков «гос
Последний спор
глава вторая
У истоков «государственного
патриотизма»
В том-то и дело, что Мусоргский или Достоевский, Толстой или Соловьев - глубоко русские люди, но в такой же мере они люди Европы. Без Европы их не было бы. Но не будь их, и Европа была бы не тем, чем она стала.
\ Владимир Вейдле
Мне кажется невероятным, чтобы американец даже с самой необузданной фантазией мог представить себе, как сложилась бы история его страны, если бы в один туманный день, допустим, 1776 года интеллектуальные лидеры поколения, основавшего Соединенные Штаты, все, кто проголосовал 2 июля за Декларацию Независимости, оказались вдруг изъяты из обращения - казнены, заточены в казематы и рудники, изолированы от общества, как прокаженные. Во всяком случае я не знаю ни одного историка Соединенных Штатов, ни одного даже фантаста, которому пришло бы в голову обсуждать такую дикую гипотезу. А вот историку России мысль эта вовсе не покажется дикой. Не покажется и гипотезой. В прошлом его страны такие интеллектуальные катастрофы случались не раз.
Впервые произошло это еще в середине XVI века, когда основоположник Российской империи царь Иван IV неожиданно, вопреки сопротивлению политической элиты страны и пренебрегая исламской угрозой, «повернул на Германы», т.е. бросил вызов Европе. Сопротивлявшаяся элита была беспощадно вырезана (эту страшную историю читатель, я уверен, помнит по первой книге трилогии).
В последний раз произошло это, когда большевистское правительство посадило на так называемый «философский пароход» интеллектуальных лидеров Серебряного века, в том числе и учеников Соловьева, и выслало их за границу (тем, кто остался на суше, суждено было сгнить в лагерях, как Павлу Флоренскому, погибнуть в гражданской войне, как Евгению Трубецкому, или от голода и отчаяния, как Василию Розанову и Александру Блоку).
Тема этой книги, однако, касается другой культурной катастрофы, случившейся в промежутке между этими двумя. Той, что повернула вспять дело Петра, а с ним и процесс «присоединения России к человечеству», говоря словами Чаадаева, и на столетия вперед сделала русский патриотизм уязвимым для националистической деградации. Оказалась, другими словами, завязкой его вековой драмы.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
вателей Америки против имперской метрополии, которое вошло в исторические реестры как революция, декабристское восстание против самодержавия и крестьянского рабства окончилось неудачей. И потому осталось в истории как мятеж. Сказать я хочу лишь, что улыбнись им фортуна, декабристы вполне могли бы возродить дело Ивана III, разделив с ним таким образом славу отцов-основателей европейской России.
Во всяком случае именно они, патриоты своей страны и цвет нации, носители интеллектуального потенциала, накопленного ею за столетие после смерти Петра (он умер в 1725-м), оказались единственными в тогдашней России, у кого был достаточно серьезный и логически последовательный план её европейского преобразования, причем, несопоставимо более основательный, нежели у архитекторов Великой реформы три десятилетия спустя.
Косвенно признали это даже их палачи. «Революция была у ворот России, - сказал император, вернувшись с Сенатской площади, - но клянусь, что, пока я живу, она не переступит ее порога».
И тем не менее из следственных материалов по делу революционеров составлен был, как мы помним, специальный Свод, который, по словам графа Кочубея, «государь часто просматривает и черпает из него много дельного». Больше того, именно эти материалы даны были «в наставление» Преобразовательному комитету, учрежденному уже в 1826 году, дабы мог он «извлечь из сих сведений возможную пользу при трудах своих».
Само собою разумеется, что никакого толку от бюрократических трудов этих не произошло. И произойти не могло. Это было все равно, как если бы кто-нибудь попытался по чертежам ракетоносителя соорудить античную катапульту. Но не в этом ведь дело. Оно в том, что даже враги не могли отказать декабристской программе преобразования России ни в реалистичности, ни в компетентности и своевременности.
Еще более, однако, ценна для нас их патриотическая программа тем, чего в ней не было. А именно, не было в ней «национального самодовольства», не было противопоставления России и Европы как двух полярных по духу миродержавных начал, двух чуждых и враждебных друг другу цивилизаций. Не было мистической идеи избранности русского народа, веры в то, что, говоря словами Достоевского, «в нем одном истина и он один способен и призван всех воскресить своею истиной». Не было и претенциозной мысли о «великом и мистическом одиночестве России в мире»1. Нечего и говорить о том, что называют сегодня популярные философы «государственной и даже мессианской идеей с провозглашением мирового величия и призвания России»2. Ничего, одним словом, из того, что именует сегодня С.В.Лебедев «центральным вопросом русской философии истории».
Вообще никаких признаков того, что германские тевтонофилы назвали Sonderweg, Герцен «государственным патриотизмом», а Соловьев «языческим особнячеством». Все это стало результатом расстрела декабристского поколения. Пусть случился этот расстрел не так давно, как «крестьянская конституция» Ивана III, илитрагиче-
ПанаринА.С. Россия и Запад: вызовы и ответы. Реформы и контрреформы в России. М., 1996.0.254.
Новый мир. 1995. № 9. С. 137.
екая развязка вековой борьбы нестяжателей за православную Реформацию, и вообще все, нему посвящена первая книга трилогии, но все же достаточно давно, чтобы оказаться за пределами исторической памяти большинства современных интеллектуалов. И потому отчасти извиняет их убеждение, что у России просто нет другой традиции, кроме милитаристской, холопской и особняческой. Если я и преувеличиваю, то совсем, право, немного. Ну вот вам серьезный либеральный политик, который нисколько не сомневается, что «тысячелетняя история России есть история рабства»3.
Это Борис Немцов. Но разве он одинок в своем убеждении? И всё же опыт декабристов, одного из самых интеллектуально одаренных в русской истории поколений, вопиёт против столь вульгарной мистификации. Он свидетельствует неопровержимо, что есть у России и другая традиция. Ну подумайте, ведь не ради карьеры и не по принуждению вышли на площадь столько знатных, богатых и благополучных дворян. Ну что, скажите, было им до крестьянской свободы? А они вышли. Рискнули всем только из-за того, что им было стыдно.
Стыдно, говорю я, жить в европейской стране, победительнице Наполеона, которая соглашается терпеть средневековый произвол власти, давно уже забытый европейцами. Стыдно того, что B.C. Соловьев назовет впоследствии «общественными грехами» России. И вот они вышли на площадь, терзаемые «не национальной гордостью, не сознанием своего превосходства, но сознанием своих общественных грехов и немощей»4. Возможны были такое сознание, такой стыд, такой риск, не будь декабристы абсолютно убеждены, что живут в Европе и стоит за ними вековая отечественная европейская традиция, вопиющая к их защите?
Цит. по: Johnson's Russia List. 2006. March 1B. B.C. Соловьев. Сочинения в 2 т. М.,1989.Т. 1. С. 444.
ная точка зрения. Точнее всех, пожалуй, высказал её в знаменитой статье «Памяти Герцена» В.И. Ленин. Для него, как и для современных российских интеллектуалов, тоже, разумеется, не существовало отечественной европейской традиции. Он тоже был уверен, что тысячелетняя история России была историей рабства и единственным её политическим наследием оставалась традиция «азиатски дикого самодержавия»5, к тому же еще и «насыщенная азиатским варварством»6.
Другое дело, что во чреве этого дикого самодержавия, несмотря даже на его полную «азиатскую девственность»7 непонятным образом зародилась революция - сначала дворянская, потом разночинная и, наконец, по мере созревания «единственного до конца революционного» среднего класса, виноват, пролетариата8, социалистическая.
Читатель, конечно, понимает, что оговорился я не случайно. Просто слишком многие сегодняшние интеллектуалы, отрицающие, подобно Ленину, европейскую традицию России, приписывают среднему классу срвершеннотуже мессианскую роль, какую приписывал он в свое время пролетариату. И основывают все свои надежды именно на ленинской гипотезе о «единственном до конца революционном классе». Несмотря даже на то, что Ленин был политиком и пропагандистом, а не историком, и гипотеза его оказалась на поверку совершенной - и опасной - утопией.
Ленин В.И. ПСС.Т. 12.С.Ю.
Там же. т. 9. С. 38г.
Там же. т. 20. С. 387.
g
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Цитпо: Герцен AM. Избр. философские произведения. М., 1948. Т. 1. С. п.
Я это к тому, что исключительная опора на опровергнутую историей ленинскую теорию «революционного класса», способного творить чудеса, представляется мне несерьезной. Меня, по крайней мере, она не убеждает. Может быть, впрочем, просто потому, что я, в отличие от Ленина и Немцова, историк. И помню то, чего они не помнили. С одной стороны, помню я, как единодушно поднялся в 1930-е годы на защиту гитлеровского режима именно средний класс в самой образованной тогда стране мира. А с другой, помню опыт декабристов, которых тоже, согласитесь, трудно отнести к среднему классу. Помню и опыт всех конституционных поколений России, начиная с поколения Михаила Салтыкова в 1600-е, когда никаким еще средним классом и не пахло.
Глава вторая
ж д У истоков «государственного
Момент ИСТИНЫ патриотизма»
Вернемся, однако, к декабристам. Это важно потому, что если мы хотим точно установить исторический момент, когда «идея личной свободы как самой фундаментальной и исходной ценности»9 начала угасать в постекатерининской России, когда чувство любви к отечеству оказалось уязвимо для деградации и превращения в государственный патриотизм, то искать его должны мы именно в разгроме декабризма. То есть в той самой интеллектуальной катастрофе, которая постигла страну, когда поколение несостоявшихся отцов-основателей европейской России, её «производителей смыслов», вырабатывавших для своей эпохи «язык ее общественного самовыражения»10, внезапно исчезло с исторической сцены. Словно пенку с молока сняли.
Что должно было наступить в стране, опустошенной таким политическим смерчем? Естественно, глубочайший идейный вакуум, духовное оцепенение, пустота. «Первое десятилетие после 1825 г. было страшно не только от открытого гонения на всякую мысль, - писал впоследствии Герцен, - но от полнейшей пустоты, обличившей-
Зорин Л. Модест Колеров. Новый режим. M., 2001. С. 8.
Там же. С. 6.
ся в обществе: оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути развития вряд возможны ли, новых не знали»11. Не в том только было дело, следовательно, что «говорить было опасно», но и в том, что «сказать было нечего»12.
Именно эту глухую безнадежность точно зарегистрировал в своем знаменитом Философическом письме П.Я. Чаадаев. Вот как суммировал Герцен смысл его печального послания: «Все спрашивали "Что же из этого будет? Так жить невозможно - тягость и нелепость настоящего невыносимы. Где же выход?" "Его нет" - отвечал человек петровского времени, европейской цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность России»13.
Выхода нет! Могло ли удовлетвориться таким страшным приговором подраставшее на смену декабристам поколение русской молодежи?
русские идеи
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Не одному лишь постдекабристскому поколению молоде-
жи, однако, нужен был «выход», в котором отказывало ей письмо Чаадаева. «Выход» нужен был и новой власти. Найти убедительное оправдание крепостного рабства и самодержавия, против которых восстали декабристы, было для нее императивом. Но если мощь аргументов восставших покоилась на убеждении, что в европейской стране терпеть это невозможно, то, логически рассуждая, ответ на него мог бьуь только один - и для образованной молодежи, и для власти: Россия не Европа. Ответом, короче говоря, могло быть лишь то, что B.C. Соловьев и назвал особнячеством. И практически могло это в ту пору выглядеть только так: на первый план выдвигалось мос- ковитское православие, истолкованное как отдельная от общепринятого христианства вера со своим собственным, говоря известными уже нам словами В.О. Ключевского, «русским Богом, никому более
Герцен АИ. Былое и думы. Л.: ОГИЗ, 1947. С. 291. Там же. С. 287. Там же. С. 291.
не принадлежащим и неведомым», - и основанная на нем альтернативная европейской цивилизация. В двух словах, русская идея.
И напрасно станет, как мы скоро увидим, недоумевать Герцен, каким образом его европейски образованные сверстники, славянофилы, «отрекаясь от собственного разума и познания... дошли до восхищения узкими формами московского государства», иначе говоря, фундаменталистской Московии. Просто ничего, кроме этого, не в состоянии было для постдекабристской молодежи заполнить идейный вакуум такой глубины и безнадежности.
«Явилась новая школа, - комментировал этот ответ в „Апологии сумасшедшего" Чаадаев, - не хотят больше Запада, хотят обратно в пустыню... У нас совершается настоящий переворот в национальной мысли, страстная реакция против просвещения, против идей Запада... Кто серьёзно любит свою родину, того не может не огорчать глубоко это отступничество наших наиболее передовых умов от всего, чему мы обязаны нашей славой, нашим величием»14.
Но зря пытался «человек европейской цивилизации» объяснить националистическим отступникам, что «есть разные способы любить отечество». Например, - говорил он, - «самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его подслеповатым, дымную юрту, где он проводит, скорчившись, половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий его воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова». «И потому, — продолжал Чаадаев, - было бы прискорбно для нас, если б нам все еще приходилось любить места, где мы родились, на манер самоедов. Прекрасная вещь - любовь к отечеству, но еще прекраснее - любовь к истине»15.
Зря старался Чаадаев. Было поздно. «Переворот в национальной мысли» уже совершился, отступничество от Европы произошло. И теперь, я думаю, нам понятно, почему нашлись в постдекабрист-
Чаадаев П.Я.. Философические письма. Ардис. 1978. С. 87. См. также: Пыпин А.Н. Характеристики литературных мнений от двадцатых до шестидесятых годов. Спб., 1909. С. 180.
Чаадаев П.Я. Цит. соч. С. 8о; Пыпин А.Н. Цит. соч. С. 172.
ском поколении не один, а два националистических кандидата на заполнение идейного вакуума. Одним была новая идеология самодержавия, другим - реакция значительной части образованной молодежи. Две Русские идеи конкурировали за власть над оцепеневшими умами современников. Обе, конечно, говорили одно и то же: Россия не Европа. Но во всем остальном разнились они поначалу очень сильно.
Первая была казенного чекана. Ее проповедывали министры, как Сергей Уваров, и профессора, как Степан Шевырев; журналы на содержании П1 Отделения, как «Северная пчела» Фаддея Булгарина, и авторы популярных исторических романов, как Михаил Загоскин. Грандиозные «патриотические» драмы третьестепенного поэта Нестора Кукольника, такие как «Рука всевышнего отечество спасла», собирали аншлаги. С подачи известного литературоведа А.Н. Пыпина вошел, как мы помним, этот «государственный патриотизм» в историю под именем Официальной Народности.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Центральный парадокс
Да и то сказать, разница между ним и национал- либеральным славянофильством была и впрямь огромной. В первом случае имели мы дело с национализмом «бешеным», во втором - с умеренным, мягким, интеллигентным, в котором явственно еще звучали критические и либеральные мотивы декабризма. Если Официальная Народность начинала прямо с «национального самообожания», то национал-либералы удовлетворялись «самодовольством». Еще важнее было то, что первая, как и подобает идеоло-
Его соперница, известная под именем славянофильства, никакой поддержкой правительства не пользовалась. Она вызревала в недрах самого общества, была тем ответом на безнадежное Чаадаев- ское memento mori, в котором отчаянно нуждалось постдекабристское поколение образованной молодежи. Государственный патриотизм она откровенно презирала.
гии государственной, делала ударение на внешней политике, а у славянофилов никакой еще внешней политики в ту пору не было.
Короче, две Русские идеи, возникшие в духовном вакууме, отличались друг от друга резко, как только может живая мысль отличаться от казенного канцелярского монолога. Можно сказать, что славянофильство помогло русской культуре выжить в условиях, когда, как записывал в дневнике либеральный цензор А.В. Никитен- ко (27 апреля 1843 г.), «гнусно, холодно в природе, но чуть ли не еще гнуснее среди этой нравственной пустыни, которая называется современным обществом»[23]. Помогло уже тем, что оказалось, по сути, единственной публичной альтернативой удушающему государственному патриотизму. Мы еще увидим как.
Сейчас заметим лишь, что перед нами парадокс - для этой книги центральный. Подумайте, как в самом деле могло случиться, что оппозиционная идеология, национал-либерализм, словно пламень ото льда отличавшаяся от официальной, двинулась вдруг после Крымской войны ей навстречу - да так безоглядно, что в конечном счете с нею слилась? И в момент, когда славянофильство обрело, наконец, свою внешнюю политику, оказалась она именно политикой государственного патриотизма?
Современные историки, изучающие националистические идеологии, обычно обращают внимание на разницу между ними - мягкие отличают от жестких, либеральные от «бешеных», безобидные, граничащие с нормальным патриотическим чувством, от человеконенавистнических. Все эти идеологии, полагают историки, как бы сосуществуют параллельно друг другу, образуя некий националистический диапазон (или на ученом языке «дискурс»). И каждая требует индивидуального, так сказать, подхода. Славянофильство, допустим, следует изучать само по себе, государственный патриотизм сам по себе, а черносотенство и расизм сами по себе. И ни в коем случае не дозволено подверстывать одну идеологию к другой. В просторечии - мазать их одной краской.
Этот преобладающий сегодня «дискурсный» подход имеет свои достоинства. Вот и я ведь очень старательно подчеркнул, как глубоко
отличалось первоначальное, классическое славянофильство от николаевского государственного патриотизма. Достаточно сказать, что оно, подобно декабризму, считало крепостное право позором русской жизни, тогда как Официальная Народность его оправдывала и даже пыталась увековечить. Проблема, следовательно, лишь в том, что «дискурсный» подход никак не объясняет наш центральный парадокс, т.е. эволюцию славянофильства, его постепенную трансформацию из национал-либеральной идеологии в государственный патриотизм, а затем и в черносотенство.
Короче говоря, «дискурсный» подход хорош, когда его предмет, националистическая идеология, изучается в состоянии статичном, динамику её - и тем более деградацию - он не объясняет. Не объясняет и узурпацию ею самого представления о патриотизме, той подмены его национализмом, в которой, собственно, и состоит драма патриотизма в России. Между тем именно над этим парадоксом как раз и ломали себе голову такие серьезные и современные ему наблюдатели, как Герцен или Соловьев.
Шава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Герцена
Впервые Александр Иванович попытался объяснить его еще в 1851 году в статье «Московский панславизм и русский европеизм»17. Вот как он это делал: «Славянофилы с ожесточением напали на весь петербургский период [русской истории], на всё, что сделал Петр Великий и, наконец, на всё, что было европеизировано, цивилизовано. Можно понять и оправдать это увлечение как проявление оппозиции, но, к несчастью, эта оппозиция зашла слишком далеко и увидела себя тогда странным образом рядом с правительством против собственных стремлений к свободе».18
Но как же все-таки не увидели этого парадокса сами славянофилы? Ответ Герцена, увы, скорее, тривиален: «решив a priori, что всё...
Объяснение
17Герцен А.И. Избр. философские произведения. Т. 1, М., 1948.
введенное Петром, скверно, славянофилы дошли до восхищения узкими формами московского государства и, отрекаясь от собственного разума и познания, с рвением устремились к кресту греческой церкви... Исполненные негодования против деспотизма, они приходили к политическому и моральному рабству»19.
Но тут ведь никакого парадокса нет, напротив, это вполне логично. Не могли же славянофилы ограничиться одним отрицанием. Как для всякой осмысленной оппозиции, требовался им, так сказать, второй шаг, позитивный, требовался идеал (или, как сказали бы сегодня, проект будущего), который могли бы они противопоставить деспотизму существующей власти. Но поскольку чаадаевский или, если хотите, екатерининский проект («Россия есть держава европейская») был для них лишь инобытием ненавистной им «петровской системы», а торжествующую Официальную Народность презирали они тоже, пришлось искать свой проект будущего в прошлом - в «истинно русской», как им казалось, допетровской Московии. Не заметив при этом, что как раз в ней и берут начало крестьянское рабство и деспотизм.
В принципе объяснение Герцена более или менее верно. Бросаются в глаза, однако, три его серьезных недостатка. Во-первых, основная мысль не выходит за рамки враждебного отношения славянофилов к реформам Петра, приведшего их к восхищению фундаменталистской Московией. Возникает, однако, элементарный вопрос: а если бы тогдашние славянофилы менее враждебно относились к Петру и не подняли на щит «узкие формы» Московии, если бы, другими словами, отвергли они европейское будущее России по какой-нибудь иной причине, изменило бы это обстоятельство общую траекторию их политической эволюции? Вопрос остался без ответа.
Во-вторых, не принимая всерьёз феномен николаевской Официальной Народности и откровенно его высмеивая, Герцен, к сожалению, не заметил, что антипетровский курс на «ретроспективную утопию», как назвал славянофильское восхищение Московией Чаадаев, взяло не только национал-либеральное крыло тогдашней русской молодежи, но и само правительство. Иначе говоря, движе-
ние назад, к Московии происходило в николаевской России не только снизу, но и сверху.
В-третьих, наконец, писал все это Герцен задолго до Крымской войны, т.е. до катастрофического падения России со сверхдержавного Олимпа и, стало быть, до того, как поняли национал-либералы несущественность ихтеоретических расхождений с правительством по поводу Московии по сравнению с тем, что их с ним объединяло, т.е. с недоверием и неприязнью к Европе. Не говоря уже об их тоске по реваншу. (С этой стороной дела Герцену предстояло еще познакомиться 12 лет спустя, в 1863-м, во время очередного польского восстания. Подробному описанию этой роковой для обеих сторон встречи посвящена четвертая глава этой книги.)
Объяснение
В общем объяснение Герцена, хотя и дает читателю некоторое представление о начавшейся уже в 1840-е политической эволюции славянофильства, оставляет все-таки чувство неудовлетворенности. По-видимому, страстные идейные битвы времен его молодости заслонили для него действительный смысл политической эволюции славянофильства.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Соловьева
Предложенное три десятилетия спустя, оно несопоставимо более серьезно. Сама уже его «лестница» ориентирует читателя именно на общий смысл драмы патриотизма в России - вполне независимо от увлечения славянофилов Московией. Введенные им принципиальные различия между патриотизмом и национализмом (он же «псевдопатриотизм», он же «государственный патриотизм»), а также дефиниции «особнячества» и особенно «национального эгоизма» оказываются незаменимыми инструментами анализа этой драмы.
Фатальное противоречие, говорит Соловьев, «между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство»20. Вот что он нам объясняет. В первоначальном своем значении любви к родному очагу обращен патриотизм (для верности Соловьев называет его «истинным») острием внутрь, стремясь сделать свою страну «как можно лучше». Например, избавив её народ от крепостной неволи и от произвола власти. Однако, пережив уваровскую трансформацию и оказавшись собственной противоположностью, т.е. патриотизмом государственным, обращается он острием вовне, обнаруживая вдруг, как Степан Шевырев, что от Европы «уже пахнет трупом».
примера
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Иногда переживания отдельных людей убеди-
тельнее любых теоретических выкладок. Попробуем поэтому, пусть кратко, проследить реакции двух хорошо известных русскому читателю персонажей на одно и то же современное им обоим историческое событие - Крымскую войну. Первый из них в нашем случае - Федор Иванович Тютчев. Как и положено государственному патриоту, он переживал эту несчастную для России войну очень тяжело. Соответственно, его реакция на неё была почти столь же незамысловата, как, скажем, отношение современных московских национал- либералов к бомбардировкам НАТО стратегических объектов в Сербии весною 1999-го. Я имею в виду, что переживания Тютчева проще всего, наверное, выразить в серии восклицаний: Наших бьют! Заговор против России! Гнусность! Лицемеры! Разглагольствуют о свободе, а сами?! Но вот тексты.
20 Соловьев B.C. Цит. соч. С. 444.
Государственному патриоту больше не было дела до произвола отечественной власти, поскольку, идентифицируя себя с нею, говорил он с миром как бы от её имени. Оказавшись олицетворением «национального эгоизма», он уверен, что в любом международном споре своя власть всегда права и его, «патриота», обязанность заключается в срывании масок с лиц злодеев в чужих правительствах, неустанно против его страны злоумышляющих.
«Итак, мы в схватке со всею Европой, соединившейся против нас общим союзом. Союз, впрочем, не верное выражение, настоящее слово: заговор... В истории не бывало примеров гнусности, замышленной и совершенной в таком объеме»21. А в стихах и того пуще
Все богохульные умы, Все богомерзкие народы Со дна воздвиглись царства тьмы Во имя света и свободы!
Здесь все ясно. Тютчев полностью отождествляет Россию с диктатурой, откровенно провоцировавшей эту войну, как видели мы во второй книге трилогии. Отождествляет просто потому, что, как гласит бессмертный клич всех националистов, «права или не права, моя страна всегда права». И от государственного патриота требуется лишь сорвать маски с «богохульных умов», вознамерившихся под предлогом защиты света и свободы унизить родного диктатора. Требуется, несмотря даже на то, что он этого диктатора, как мы хорошо знаем, искренне презирает. Требуется, поскольку в сравнении с окружающим миром его страна со сколь угодно презренным диктатором во главе все равно «всех лучше». Вот это и называл B.C. Соловьев «фальшивыми притязаниями национализма».
Посмотрим теперь, как переживал то же самое событие патриот, по выражению философа, истинный. В нашем случае речь о его отце, знаменитом* историке Сергее Михайловиче Соловьеве. Для него Крымская война тоже была ужасным испытанием. Не только потому, однако, что его страна её проигрывала, но еще и потому, что поражение диктатора могло сделать Россию «как можно лучше». По этой причине переживания С.М.Соловьева были намного сложнее и драматичнее, нежели страсти, одолевавшие государственного патриота. Сердце ему одинаково разрывали как хорошие, так и дурные вести с фронта. Впрочем, пусть читатель судит сам. «В то время, как стал грохотать гром над головой нашего Навуходоносора, мы находились в тяжком положении. С одной стороны, наше патриотическое чувство
21 Цит. по: Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 337.
было страшно оскорблено унижением России; с другой, мы были убеждены, что только бедствия, а именно несчастная война, могли произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные привели бы нас в трепет»22.
Разница очевидна, не так ли? В отличие от патриота государственного, патриот истинный идентифицирует себя не с российской диктатурой, но с российской свободой. Нет, он не пытается взвалить вину за свои страдания на «богомерзкие народы». Он ясно видит роль своей, отечественной диктатуры. Иначе говоря, национальным эгоизмом он не страдает.
Глава вторая У истоков «государственного
Особенно CT И патриотизма»
национального эгоизма
Таково первое следствие, вытекающее из соловьевской формулы. Вот второе. Коварство этой семантической путаницы (два патриотизма) в том, что кипящий ненавистью к «богомерзким народам» национальный эгоизм не только продолжает оперировать под присвоенным им патриотическим именем, но и узурпирует его. Он отказывает в любви к отечеству всем, кто его ненависти не разделяет, клеймя их если не «национальными нигилистами», то уж во всяком случае «космополитами». Или, чтобы совсем было понятно, Тютчевы выживают с политической арены Соловьевых.
А вот и третье - самое важное - следствие. Оно в том, что монополия национального эгоизма как всякая монополия неминуемо ведет к вырождению, к деградации. К тому, иначе говоря, что Тютчевых выживают Катковы, а тех, в свою очередь, Данилевские, а тех Пуришкевичи или, как сказали бы сегодня «отвязанные» черносотенцы. Эти уверены, что все беды страны от инородцев, захватив-
22 Соловьев С./И. Мои записки для моих детей... Спб., 1914. С. 152.
ших её в свои руки, по сути, оккупировавших Россию (если это наведет читателя на мысль об откровениях в газете Завтра некого полковника ГРУ, который уже в наши дни стрелял, по утверждению прокуратуры, в видного чиновника-инородца и баллотировался после этого в Думу из тюремной камеры, я спорить не стану).
Вот в этом открытии неминуемой радикализации и вырождения национализма в России и состоит, собственно, то, что можно назвать,если хотите, своего рода законом Владимира Соловьева (это я просто продолжаю аналогию с Менделеевым). В частности, история постниколаевской России может служить экспериментальным подтверждением этого закона. Документальной верификации его и посвящена, по сути, заключительная книга трилогии. Здесь поэтому сошлюсь я лишь на один пример.
Покойный В.В. Кожинов был в последние годы жизни буквально одержим «одной, но пламенною страстью» доказать, что истинными патриотами России в предреволюционные десятилетия выступали именно Квачковы того времени, черносотенцы. Нет смысла останавливаться на причинах этой страсти. Кто знаком с работами Кожинова и без того знает, что он считал себя идейным наследником героев своей последней книги «Черносотенцы и революция»23. Более того, гордился этим.
Намного важнее результаты его исследования, непреложно свидетельствующие, что в те, финальные, годы императорской России черносотенцами были вовсе не только толпы погромщиков, руководимые вульгарными демагогами, но и элита русской интеллигенции, причем трудовой, научной интеллигенции, можно сказать, цвет нации. «В публиковавшихся в начале XX века списках членов главных из этих [черносотенных] организаций, - писал Кожинов, - таких, как Русское собрание, Союз русских людей, Русская монархическая партия, Союз русского народа, Русский народный союз им. Михаила Архангела, мы находим многие имена виднейших деятелей культуры (причем, некоторые из них даже занимали в этих организациях руководящее положение)»24.
Кожинов BS. Черносотенцы и революция. М., 1998.
И без преувеличения списки, о которых говорит Кожинов, впечатляют (несмотря даже на то, что он сознательно запутывает читателя, смешивая в одну кучу такие сравнительно умеренные, элитарные организации, как Русское собрание или Союз русских людей с погромщиками из Союза русского народа). Сошлюсь хоть на известного пушкиниста и переводчика Катулла Б.В. Никольского, который был членом Главного совета Союза русского народа. А заместителем (товарищем, как это тогда называлось) председателя Главного совета был, между прочим, знаменитый филолог академик А.И. Соболевский. И рядом с ним его не менее знаменитые коллеги - академик К.Я. Грот (тоже филолог), академик Н.П.Лихачев (историк), академик Н.П. Кондаков (византинист), академик (впоследствии президент Академии наук) В.Л. Комаров (ботаник). Это не говоря уже о художниках Константине Маковском и Николае Рерихе, поэтах Константине Случевском и Михаиле Кузмине, медике профессоре С.С. Боткине, актрисе М.Г. Савиной или книгоиздателе И.Д. Сытине.
Кто бы мог подумать, что в единомышленниках великосветского авантюриста Пуришкевича (или сегодняшнего полковника ГРУ Квачкова) были на исходе царских времен такие достойнейшие из достойных люди, creme de la creme, как сказали бы французы, тогдашнего российского общества, и что главная их заслуга перед историей состояла, по мнению самого Кожинова, в том, что «они не подчинялись запретам и осуществляли свободу слова в еврейском вопросе»?25 То есть именно в том, в чем сегодня «осуществляет» ее полковник Квачков.
И удивительное дело, Кожинов был убежден: обнародованная им коллекция знаменитых предшественников неопровержимо доказывает, что, если и есть чем гордиться России, то это черносотенством. Вот уж на самом деле нам не дано предугадать, как слово наше отзовется... Ибо в действительности он лишь усердно подтверждал закон Соловьева. Да разве могла быть другой культурная элита страны на последней ступени соловьевской «лестницы» - в канун национального самоуничтожения России? «Страну губят инородцы (в первую очередь, конечно, евреи)!» - таким ведь только и мог быть
Там же. С. 120. (Курсив Кожинова).
её предсмертный крик, столь глубоко, столь безнадежно она деградировала.
И нисколько ее, эту черносотенную элиту, не смущало, в отличие от классического славянофильства, что идет она в своей ненависти рука об руку и даже впереди власти. В конце концов числила она в своих рядах и самого Николая II, который ведь тоже был членом Союза русского народа. И тоже, ничуть не меньше Кожинова, этим гордился. Да, их, спасителей России, не послушали, убеждал нас Кожинов, они погибли, пытаясь «сказать правду о безудержно движущейся к катастрофе стране... являя собой своего рода донкихотов»26. Проблема лишь в том, что правда этих «донкихотов» свелась, как и предвидел Соловьев, к самоубийственной в многоэтнической империи идее «Россия для русских»...
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Репутация B.C.Соловьева
Россия, как мы знаем, ему не поверила, закон его не приняла. Отчасти, наверное, потому, что слишком уж странно - и страшно - он звучал. Не последнюю роль, однако, сыграла в этом его репутация.
Соловьев, как я его понимаю, относился к той редкой породе русской интеллигенции, которая, словно высеченная из гранита, не гнется, не адаптируется к обстоятельствам, но, поверив в свою исти-
Вот такой парадокс. На наших глазах идеолог черносотенства подтвердил закон деградации национализма, сформулированный еще в 1880 годы «либералом и космополитом», если послушать сегодняшних эпигонов, Владимиром Сергеевичем Соловьевым. Это ведь он объяснил нам, почему оппозиционное в свое время славянофильство неотвратимо должно было обратиться после Крымской катастрофы в согласное с правительством почвенничество, после польского восстания - в опережающий власти национал-патриотизм и, наконец, после революции пятого года - в черносотенство.
ну, отстаивает её до конца. В этом смысле он совершенно не походил ни на своего отца, ни на того же Тютчева при всех различиях между ними, ни на большинство окружавших его людей. Все они были секу- лярными агностиками, а он - глубоко и искренне верующим. Религиозное чувство было напряжено в нем, как струна.
Если искать аналог Соловьеву в истории русской интеллигенции, то, как ни странно, скорее всего это, мне кажется, Белинский. Тот тоже был рыцарем, тоже верил в свою истину напряженно и беззаветно, и тоже был убежден, что, окажись она неверной, единственной ей альтернативой был бы конец света. Во всяком случае для России.
Разница, конечно, бросается в глаза: Белинский был атеистом. Согласитесь, в его время и это было бесстрашным убеждением. Но общее, помимо характера и темперамента, бросается в глаза тоже: каждый был убежден, что неудача его идеи чревата для страны гибелью. Белинский, младший современник декабристов (он умер в 1848 году), верил, что у России есть будущее лишь в случае, если она найдет в себе силы избавиться от крестьянского рабства и самодержавной диктатуры. Станет, короче говоря, европейской страной. Соловьев верил, что у России и Европы есть будущее лишь в случае, если они найдут в себе силы согласиться на воссоединение христианских церквей.
Увы, в последние годы жизни Соловьев был убежден в окончательном крушении своей идеи (хотя, кто знает, было ли это крушение на самом деле окончательным?) В отчаянии он и впрямь предсказал тогда конец света. Естественно, тем, кто хотел похоронить его беспощадный анализ русского национализма, нетрудно было после этого представить Соловьева гениальным чудаком, средневековым мистиком, балансировавшим на грани безумия. В любом случае человеком не от мира сего.
И никто не вспомнил, что не без греха были в этом смысле и Исаак Ньютон с его теологическими экскурсами и мистическими опытами, и Готфрид Лейбниц с его монадологией (и Богом как «монадой монад»). Тем не менее, сколько я знаю, закон земного притяжения не пострадал от экзотической репутации Ньютона, так же, как дифференциальное исчисление от репутации Лейбница. Закон деградации патриотизма, однако, от репутации Соловьева пострадал. С ним случилось самое страшное, что может произойти с научным открытием: он был забыт. Несмотря даже на то, что судьбу страны Соловьев предсказал, опираясь на этот закон, безукоризненно точно.
Я и сам, если честно, не без греха: я тоже однажды пренебрег законом Соловьева. В основу опубликованной в 1995 году книги «После Ельцина: Веймарская Россия», легла гипотеза, что события в России могут развиваться по веймарскому сценарию и закончиться так же, как в Германии. Для меня как ученика Соловьева такой ляп,конечно, непростителен. Объяснить его могу лишь страшным потрясением, пережитым в момент октябрьского националистического мятежа 1993 года, так отчаянно напоминавшего аналогичный мятеж в Мюнхене в ноябре 1923-го.
Так или иначе, веймарская гипотеза прижилась в России - и в мире. И вылилась, наконец, десятилетие спустя в пародийную государственную антифашистскую кампанию. Одно уже то обстоятельство, что первыми подписали Антифашистский пакт в Думе самые оголтелые националисты, свидетельствовало о его пародийности. Конечно, и германский фашизм был результатом деградации патриотизма. Но при всем том был он диктатурой национального эгоизма, обращенной в будущее (сколь бы гротескным будущее это ни выглядел^).
В России - после большевиков - победить могла бы лишь диктатура национал-патриотическая, обращенная в прошлое. В случае, допустим, победы мятежников в октябре 1993-го, вдохновляли бы новую власть идеи традиционные, архаические. Часть победителей ратовала бы, конечно, за возврат к советской империи, но другая, преобладающая, за возврат к Православию, Самодержавию и Народности. Иначе говоря, произошло бы то же самое, что после подавления декабристов при Николае I (насколько возможно это в современном мире).
Так или иначе, диктатура национального эгоизма, в просторечии называемая фашизмом, не могла быть в России по духу ни герман-
ской, ни итальянской - только черносотенной, московитской. Для неё не существовало бы будущего, не существовало бы даже настоящего - одно лишь прошлое.
И потому, скажем, апрельское 2006 года отвержение на Всемирном русском соборе принципов Всеобщей Декларации прав человека во имя московитских ценностей есть куда более существенный шаг к такой диктатуре в России, нежели, допустим, псевдогерманская фашистская символика на знаменах национал-больше- виков. Ибо смысл отвержения общепринятых в современном мире принципов состоять можетлишь в намеренной демонстрации моско- витского особнячества.
По этой причине единственным реальным инструментом борьбы против фашизма в России может быть лишь политическая модернизация, лишь ясное и недвусмысленное отделение того, что Соловьев называл истинным патриотизмом, т.е. любви к родному очагу, от его националистической подмены, национального эгоизма.
Глава вторая
I . У истоков «государственного
ЧТО «рухнуло патриотизма.
в пожаре1917-го»?
Не помогало в свое время делу Соловьева и то, что многие радикальные «русские европейцы», отчаявшиеся добиться поддержки в обществе, предпочли отречься от самого представления о патриотизме. Припомнили своим торжествующим оппонентам заявление Герцена, что «любовь к отечеству... не смешиваю с больше и больше ненавистной мне добродетелью патриотизма»27. Припомнили и саркастическое замечание английского классика XVIII века Сэмюэла Джонсона, что «патриотизм есть последнее прибежище негодяя», а то и окрестили его устами того же Герцена «патриотическим сифилисом»28.
Короче, выплеснули вместе с водой и младенца, упустив каким- то образом из виду, что и Чаадаев, и Белинский, и Герцен, и, конеч-
Герцен AM.. Цит. соч. С. 272.
Цит. по: Янов А. Альтернатива// Молодой коммунист. 1974. № 2. С. 75.
но, Сэмюэл Джонсон искренне любили свой народ и заботились о его душевном здоровье. Но как уживалась эта любовь с отрицанием патриотизма? Уж слишком очевидно было здесь противоречие. Золотую середину между крайностями нашел, как всегда, Соловьев, объяснив, что дело идет «о спасении народной души»29. И, даже, оставаясь в безнадежном меньшинстве, должен же кто-то противостоять «неразумному псевдопатриотизму, который под предлогом любви к народу желает удержать его на пути национального эгоизма»30. А что, если не патриотизм, не любовь к отечеству может вдохновить такое Сопротивление?
Именно поэтому не уставал он подчеркивать основополагающую разницу между «истинным патриотизмом и национализмом, представляющим для народа то же, что эгоизм для индивида»31. Ибо как раз тогда, когда народ, подстрекаемый проповедниками национального эгоизма, впадает «в искушение решать [свои] вопросы не по совести, а по своекорыстным и самолюбивым расчетам... подвергая себя величайшей опасности, предостеречь от неё долг истинного патриота»32.Соловьев исполнил свой долг, предостерег. Но поверила постниколаевская Россия, как мы знаем, Данилевскому, а не ему, позволила себе решать свои вопросы «по своекорыстному расчету» - и страшно расплатилась за это. Четверть века спустя после того, как были написаны эти строки предостережения, она перестала существовать, «самоуничтожилась». По отчаянному тогдашнему выкрику Максимилиан^ Волошина, «С Россией [было] кончено». И что же? Чему научил нас этот немыслимо жестокий опыт?
Словно бы ничего этого не было, по-прежнему продолжают сегодняшние телевизионные проповедники государственного патриотизма, как Михаил Леонтьев или Алексей Пушков, «под предлогом любви к народу удерживать его на пути национального эгоизма». И оправдание у них прежнее: все в этом мире так делают. Какая там
Соловьев B.C. Цит. соч. С. 273. Там же. С. 261.
Соловьев B.C. Сила любви. М., 1991. С. 57. Соловьев B.C. Сочинения: в двух томах. Т. 1. С. 273.
совесть? Какое «спасение народной души», когда, условно говоря, «в Америке негров линчуют»? Без этого анекдотического мотива не обходится ни одно их выступление. А Соловьев между тем специально предупреждал против их коварной уловки. «Каждый народ, - завещал он нам, - должен думать только о своем деле, не оглядываясь на другие народы, ничего от них не требуя и не ожидая. Не в нашей власти заставить других исполнять свою обязанность, но исполнять свою мы можем и должны»33.
Едва ли смогут государственные патриоты, как Леонтьев или Пушков (или, что важнее, все те, кто усвоил их уроки национального эгоизма), что-нибудь понять втайне «самоуничтожения» постниколаевской России. Тем более немыслимо представить себе, чтобы ответили они что-нибудь внятное на уже известные нам результаты исследования крупнейшего из знатоков николаевской эпохи профессора Калифорнийского университета Н.В. Рязановского. Согласно ему, Россия, «слинявшая», по словам В.В. Розанова, в 1917-м, все еще была той самой Россией, которую оставило нам в наследство проклятие николаевского национального эгоизма. Вот, как мы помним, заключение Рязановского: «В конечном счете обрушился в пожаре 1917-го [не просто царский режим, но] именно архаический старый режим Николая I»34.
Так неужели судьба постниколаевских поколений совсем ничему нас не научила? И самоотверженная борьба таких преданных своему народу патриотов, как Чаадаев, Белинский, Герцен или Соловьев, прошла впустую, не оставив живого следа в нашем сознании? И вообще, как могло случиться, что после всех потрясавших страну со времен Николая реформ, контрреформ и революций, так и стоял еще полстолетия во всей своей нерушимости архаический ancien regime Николая? Почему? В чем секрет его потрясающей долговечности? И как связана она с леонтьевско-пушковским национальным эгоизмом, даже не подозревающим, что берет начало именно в этом архаическом режиме?
33 Там же.
Riasanovsky Nicholas V. Nicholas I and Official Nationality in Russia. Univ. of Calofornia Press. 1969. P. 270.
Мы, собственно, и начали главу с описания этого режима. Однако понятия государственного патриотизма (Официальной Народности) и национального эгоизма требовали, согласитесь, объяснения. И еще больше нуждался в нем центральный парадокс этой книги: каким образом национал-либеральное славянофильство, начавшее с откровенного презрения к коварному уваровскому изобретению, кончило тем, что превратилось в этот самый государственный патриотизм, обрушивший страну в пожаре 1917 года. Но сейчас, когда читатель, надеюсь, получил обо всем этом некоторое представление, продолжим то, с чего начинали, - в надежде, что удастся нам понять секрет долголетия николаевского режима.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Возвращение Московии
Со времен Герцена, как мы уже говорили, принято в литературе отзываться об Официальной Народности пренебрежительно, иронически. Подчеркивались ее примитивность, чиновная тупость, казенный энтузиазм. Вот авторитетный образец: «Для того, чтобы отрезаться от Европы, от просвещения, от революции, пугавшей его с 14 декабря, Николай поднял хоругвь Православия, Самодержавия и Народности, отделанную на манер прусского штандарта и поддерживаемую чем ни попало - дикими романами Загоскина, дйкой иконописью, дикой архитектурой, Уваровым и «рукой всевышнего»... Патриотизм выродился, с одной стороны, в подлую циническую лесть «Северной пчелы», а с другой - в пошлый загоскинский «патриотизм», называющий Шую Манчестером, Шебуева - Рафаэлем, хвастающий штыками и пространством от льдов Торнео до гор Тавриды»35.
У читателя этого иронического и элегантного пассажа невольно создавалось впечатление, будто одни лишь «подлые льстецы» и «пошляки», одни Булгарины да Загоскины поддерживали казенную Русскую идею. На поверку, однако, все оказывается куда сложнее. И
35 Герцен А. И. Былое и думы. С. 286.
коварнее. Исследователь Официальной Народности и один из самых жестоких ее критиков Александр Николаевич Пыпин был прямо противоположного мнения о ее могуществе - и опасности. «Даже сильные умы и таланты, - говорил он, как мы помним, - сживались с нею и усваивали ее теорию. Настоящее казалось разрешением исторической задачи, народность считалась отысканною, а с нею указывался и предел стремлений»36.
И ничего в этом не было удивительного, - добавлял Пыпин, - «ибо такого рода действие оказывала даже на первостепенные умы и таланты общественная среда ... на понятиях которой утверждалась система официальной народности»37. Да ведь одна уже дружная общественная, если угодно, травля Чаадаева за его «философическое письмо» свидетельствовала, кто прав в этом заочном споре. Даже и сам Петр Яковлевич признавал, что «почин [травли] всецело принадлежал стране»38, тогда как «правительство в сущности только исполнило свой долг... Совсем другое дело вопли общества»39.
А «вопли» и впрямь были оглушительные: «люди всех слоев и категорий общества, - рассказывает тот же Пыпин, - соединились в одном общем вопле проклятия человеку, дерзнувшему оскорбить Россию... студенты Московского университета изъявили, как говорят, желание с оружием в руках мстить за оскорбление нации».40 Это была вторая в русской истории (после спонтанных демонстраций против гегемонии Наполеона в 1800-е) патриотическая истерия, если можно так выразиться. Во всяком случае Пыпин это подтверждает, говоря о «таком взрыве в массе общества, который не имеет ничего подобного в истории нашей литературы»41.
На его стороне в этом споре выступает и другой литературовед Е.В. Аничков, замечая, что «Николай I сумел вызвать реакцию одно-
Пыпин АН. Цит. соч. С. 192.
Там же.
Чаадаев П.Я. Цит. соч. С. 87.
Там же. С. 8о.
4° Пыпин А. Н. Цит. соч. С. 188.
41 Там же. С. 1В2.
временно и сверху и снизу». И связывая это с настроением общества, которому «вдруг захотелось чего-то чисто русского, такого, что может быть вычитано только в летописи былых времен или подслушано в народной поэзии»42.
И действительно именно Официальная Народность, словно почувствовав эту потребность пробужденного войной 1812 года и декабризмом национального сознания, первая поставила вопрос о самобытности России, о ее цивилизационной идентичности, о цели и смысле ее исторического путешествия в мире. И объявила, что ответ найден: Россия - не Европа. Ибо в отличие от мятежного континента «народность наша состоит, - как указано было в созданном по высочайшей воле предписании министра народного просвещения, - в беспредельной преданности и повиновении самодержавию»43.
И сточки зрения власти, это было вполне логично. Ибо если даже спонтанный, самодеятельный и вообще незаконный патриотизм оказался способен вывести 14 декабря на площадь столько преданных отечеству людей, то на что же способен патриотизм управляемый, так сказать, организованный самой властью? Тем более, если мобилизовать его под знаменем защиты оскорбленной чести отечества и дать ему в руки хоругвь?
Правда, это был уже совсем другой, государственный патриотизм. Но в том ли суть? Главное, что власть усвоила урок декабристов и оценила мобилизационный потенциал патриотизма. Она вознамерилась не только присвоить себе монополию на него, но и употребить его как инструмент своих амбициозных геополитических планов. Для того, собственно, и провозгласила она себя мыслью народа, его духовным пастырем, его совестью. Власть уверила общество, что всё ведает, всё видит, всех любит, всё может. Государство и есть отечество - декретировала она.
И вот уже, как мы помним, начальник Третьего отделения собственной Его Величества канцелярии объясняет Антону Дельвигу как нечто само собою разумеющееся, что «законы пишутся для подчи-
HR Вып. 6. M.t 1907. НикитенкоА.В. Цит. соч. С. 306.
ненных, а не для начальства»44. А один из руководителей правительства Яков Ростовцев провозглашает, ничуть не смущаясь, что «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях ее заменяет высшее начальство».45 И негодующе восклицают славянофилы: «название государя Земной бог, хотя и не вошло в титул, однако, допускается как толкование власти царской»46.
Перед нами не только обожествление власти, цезарепапизм, как думал Соловьев, и не только дикая полицейская попытка «отрезаться от Европы», как полагал Герцен. Перед нами первая в истории России секулярная религия, грандиозная в своем роде попытка создать принципиально антизападную, новомосковитскую, если хотите, цивилизацию, в центре которой стоит всеведущий и всемогущий Земной бог, Автократор, совершенно открыто объявляющий себя деспотом. Никакими ведь на самом деле вольнодумцами не были славянофилы, когда называли эту новую секулярную религию деспотизмом, если и самому Николаю Павловичу даже в голову, как мы помним, не приходило это скрывать. Да, с трогательной прямотой признавался он, «деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации»47.
Вот эта мысль о согласии «гения нации» с деспотизмом, о врожденном, следовательно, рабстве русского народа, и составляла ядро государственного патриотизма. Не случайно же говорил Уваров, что «вопрос о крепостном праве тесно связан с вопросами о самодержавии и даже единодержавии - это две параллельные силы, которые развивались вместе. У того и другого одно историческое начало, законность их одинакова... Это дерево пустило далеко корень: оно осеняет и церковь и престол»48.
В этой манипуляции патриотизмом правительство неожиданно для самого себя обнаружило принципиально новый - и практически
Русские мемуары. 1826-1856. М., 1990. С. 135.
45 Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг. Спб., 1908. С. 598. Теория государства у славянофилов, Спб.,1898. С. 40. Лемке М. Цит. соч. С. 42.
история русской литературы в XIX веке. М., 1910. Т. 2. С. 81.
неисчерпаемый - ресурс властвования. Оказалось, как видим, что патриотизмом можно оправдать не только самодержавие, но и крепостное право. Что можно в России не только объявить «высшее начальство» совестью нации, но и её империю - особой, отдельной от Европы цивилизацией.
Я не знаю, подозреваютли авторы многочисленных современных сочинений о «русской цивилизации», откуда именно заимствовали они свое вдохновение. А также о том, что в первоначальной её версии сутью этой цивилизации объявлено было, между прочим, увековечение крестьянского рабства, поскольку «осеняло оно», как мы только что слышали, «и церковь и престол». Причем, в отличие от современной ей Америки, где привезенные из Африки рабы принадлежали, по крайней мере, к другой расе, уваровская формула освящала порабощение миллионов соотечественников, не отличавшихся от господ ни цветом кожи, ни языком, ни верованиями.
Между тем историк национал-патриотической («правой», по его терминологии) мысли С.В. Лебедев не только этой формулы не стыдится, но, как мы сейчас увидим, гордится ею необыкновенно - в 2007 году! Вот как он это объясняет: «Уваров точно уловил необходимость единства духовного, политического и национального. Не случайно эта условная триада и в наши дни является одним из самых распространенных девизов русских правых. Мало какой из политических формул во всемирной истории была суждена такая долгая жизнь... Для современных патриотов характерно стремление вообще всю русскую духовную культуру свести к этим трем словам. Так, по словам известного скульптора В. Клыкова: Русская идея - это Православие, Самодержавие, Народность».49
Хороша, право, русская идея, благословлявшая деспотизм, «нравственную пустыню» и порабощение соотечественников. Но вот ведь, как видим, находятся современники, которые даже таким страшным наследством восхищены. Мало того, если верить Александру Севастьянову, оно, это наследство, «и представляет сего- ' дня мейнстрим русской культурной жизни».50 Верить ли?
Лебедев С.В. Цит соч. С. 45.
APN.ru. 29 марта 2008.
Но вернемся к николаевскому режиму. И по другой еще причине надлежало ему объявить Россию отдельной от Европы цивилизацией. А именно потому, что «Европа гнила». И общаясь с нею, «мы и не примечаем, что имеем дело будто с человеком, несущим в себе злой заразительный недуг... не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет»51. Это уже другой столп государственного патриотизма профессор Степан Шевырёв. И сказано это было в 1841 году (кстати, и ноября 2001 года в том же духе высказался, изумив телезрителей, в программе «Итоги» и Алексей Митрофанов, бывший «производитель смыслов» Жириновского. Даже не подозревал ведь, бедняга, что озвучивает антизападную архаику полуто- растолетней давности).Но если в наши дни логика Митрофанова публику ошеломила, то ход рассуждений его «национально ориентированного» пращура вызвал лишь, как помним мы из второй книги трилогии, в николаевском Санкт-Петербурге восторг. Гоже ли в самом деле России, чья история была осуществлением провиденциального плана, сделавшего ее подданных «счастливейшим из народов», числиться в одной и той же цивилизации с «пахнущей трупом» Европой? По всем этим причинам патриотизм в новоявленной «русской цивилизации» и превращался из интимного чувства в идеологию, а идеология впервые становилась функцией власти.
Язвительный современник описывал практику этой цивилизации со щедринским, как, надеюсь, помнит читатель, сарказмом: «Обыватель ходил по улице и спал после обеда в силу начальнического позволения. Приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу достаточное количество кислорода». И тот же А.В. Никитенко меланхолически записывал 26 июля 1838 года: «В Могилеве тоже хорошо. Генерал-губернатор сумасшедший, председатель гражданской палаты вор, обокравший богатую помещицу, председатель уголовной палаты убил человека, за что и находится
История русской литературы в XIX веке. С. 82.
под следствием»52. А десятилетием позже еще одна запись, более общего характера, но не менее зловещая: «Ужас овладел всеми мыслящими и пишущими. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»53. Знакомо? А ведь даже и дед Сталина в ту пору еще не родился...
Вот почему, вопреки Герцену, языческое обожествление власти, отождествленное с патриотизмом (культ личности, говоря современным языком) было ничуть не менее опасно для русской культуры в 1830-е, нежели двести лет назад, в Московии, и сто лет спустя в сталинском СССР Оно грозило ей деградацией.
наша
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
свобода»
Есть достаточно фактов, подтверждающих эту бес-
прецедентную опасность. Лучшие из лучших русских умов того времени - Пушкин, Гоголь, Тютчев, Белинский, Вяземский, Жуковский, Надеждин - оказались в большей или меньшей степени пленниками этой соблазнительной идеологии. Одни на время, другие, как Гоголь или Тютчев, и до конца дней своих. Это под ее влиянием Пушкин написал «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину». Это тогда сказал о нем его друг и поклонник Адам Мицкевич: «Он бьету царских ног поклоны, как холоп».54 Это тогда писал Белинский, что «в царе наша свобода, потому что от него наша цивилизация, наше просвещение, так же, как от него наша жизнь... Безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость наша, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность»55. Многим ли, кроме стиля, отличается эта тирада от канцелярской прозы Уварова?
НикитенкоАВ. Цит. соч. С. 212. Там же. С. 312. HRBbin. 6. С. 420.
Цит. по: Янов А. Загадка славянофильской критики// Вопросы литературы. 1969. № 5. С-115 (выделено мною - А.Я.).
4 Янов
А вот вам Николай Надеждин, один из самых просвещенных редакторов своего времени, в Телескопе которого напечатаны были и «Литературные мечтания» Белинского, и письмо Чаадаева: «У нас одна вечная неизменная стихия - царь! Одно начало всей народной жизни - святая любовь к царю! Наша история была доселе великою поэмою, в которой один герой, одно действующее лицо. Вот отличительный самобытный характер нашего прошедшего. Он показывает нам и наше будущее великое назначение»56. Сам даже Уваров, не говоря уже о Булгарине, не сформулировал бы суть государственного патриотизма ярче этого интеллигентного литератора.
И, наконец, еще один всемирно известный автор, воспевший крепостное право, которое одно, по его мнению, «сообразуется с волей Божиею, а не с какими-нибудь европейскими затеями». Большетого, именно в этом «истинно-русском отношении помещиков к крестьянам» усматривал он и решение всех социальных проблем, в которых безнадежно запуталась, загнила европейская цивилизация. Ибо лишь помещики могли «воспитать вверенных им крестьян таким образом, чтобы они стали образцом этого сословия для всей Европы». И потому был совершенно уверен (в 1840-м!), что не пройдет и десятилетия, как «Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках»57. Увы, это опять-таки не Уваров. Это великий Гоголь.
Теперь, я думаю, читателю легче судить, кто прав в этом давнем споре по поводу новомосковитской идеологической революции - Чаадаев с Пыпиным или Герцен. Как видим, идейный переворот этот и впрямь был столь радикальным и всепроникающим, что оказался способен затуманить самые светлые головы, если хотя бы на время сумел убедить Белинского, что «в царе наша свобода», а Гоголя уверовать, что крестьянское рабство спасет Европу.
Большетого, обманул ведь он, как мы видели, не только своих современников, но и наших. Конечно, недавно скончавшийся А.А. Гулыга не Белинский и даже не Надеждин, но я все-таки привык
Лемке М. Цит. соч. С. 598.
ИР. Вып. 6. С. 451,452.
еще с советских своих времен считать его серьезным ученым, знатоком мировой философии. Даже рецензию в своё время опубликовал в Новом мире на его книгу о Гегеле - весьма притом похвальную. И каково же было мне читать его заявление в 1995 году, что «уваров- ская триада и есть формула русской культуры»58.
Роковое наследство
Не менее важно, однако, что ошибка
Герцена не позволила ему - и поверившим его оценке современным исследователям Официальной Народности - заметить в ней главное: её внешнюю политику, её геополитическое, как сказали бы сейчас, измерение. То очевидное, казалось бы, обстоятельство, что попытка создать альтернативную европейской архаическую цивилизацию в России не могла не сопровождаться попыткой навязать её остальному миру.
Ибо вместе с императором обожествлена ведь была и империя. Подобно самодержавию, оказалась она сакральным телом. И с этого момента любое покушение на нее восприниматься должно было в России не только как преступление, но и как кощунство. Ибо столь изобретательно и коварно задуман был идеологический механизм Официальной Народности, что не только деспотизм был, как мы видели, намертво переплетён в нем с гордостью за единодержавие, а «русская цивилизация» с крестьянским рабством, но и нерушимость империи оказалась неотделимой от патриотизма. И поэтому каждый, кто восставал против самодержавия, бросал вызов национальному самосознанию. Отвергая крепостное право, он посягал на патриотизм, а поднимая руку на империю, оказывался врагом народа или, как сказал бы в наши дни Игорь Шафаревич, русофобом.То, что казалось уже неосуществимым в Европе главному вдохновителю европейской клерикальной реакции графу Жозефу де Местру (который, умирая в 1821 году, воскликнул, что умирает вместе
со
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
ГулыгаА.в. Русская идея и её творцы. М., 1995. С. 43.
с Европой), оказалось в николаевской России возможно. Вот как описывал свой идеал де Местр: «Монархия есть ни что иное, как видимая и осязаемая форма патриотического чувства... Такое чувство сильно потому, что чуждо всякого расчета, глубоко потому, что свободно от всякого анализа, и неколебимо потому, что иррационально... Монархия - это воплощение отечества в одном человеке, излюбленном и священном в качестве носителя и представителя его идеи»59.
Де Местр, как известно, прожил в России полтора десятилетия, был одной из самых популярных фигур в петербургском дипломатическом корпусе, и главные его работы написаны тоже здесь. Едва ли можно сомневаться, что именно он и был истинной музой николаевских патриотов-государственников. По крайней мере, они оказались единственными в Европе политиками, попытавшимися воплотить в жизнь его идеи.
Многое им не удалось. Они не сумели, как мы знаем, надолго обуздать ни Пушкина, ни Белинского. Они не смогли растлить русскую культуру, оказались бессильны подавить её либеральное европейское ядро. Но одного у них не отнимешь.
Отождествить Россию с империей и заразить ее культурную элиту пафосом сверхдержавности, они сумели. И подменить патриотическое чувство идеологией национализма удалось им тоже60.
В этом, собственно, и заключается то роковое наследство, которое оставила по себе Официальная Народность. И через многие десятилетия после смерти Земного бога все еще суждено, как видим, этому наследству отзываться в русской культуре тяжелейшими реци-
Цит. по: Русский вестник. 1889. С. 79-80.
Влияние идей де Местра прослеживается, однако, не только у его петербургских современников. На самом деле оно настолько преобразовало весь стиль мышления постниколаевской эпохи, что следы его легко можно обнаружить и у многих «нацио-дивами государственного патриотизма. Отчасти потому, что никогда не было николаевское царствование осмыслено экспертами как гигантский водораздел в постекатерининской истории России, как разрушение дела Петра и вторая великая самодержавная революция, отличавшаяся от первой из них (опричнины Ивана Грозного), тем, что роль тотального террора XVI века впервые сыграла тотальная идеология.
Мало того, однако, что не осмыслена до сих пор эта судьбоносная, можно сказать, идеологическая революция. Сегодняшние отечественные национал-либералы еще и отчаянно сопротивляются
такому осмыслению, пытаются реабилитировать как самого Николая, так и творца его Официальной Народности. Вот лишь два примера (первый из них читатель трилогии, надеюсь, помнит).
Один из колеровских «производителей смыслов» так рассуждал о Николае и его царствовании: «Если выбирать исторические параллели, то путинский образ ближе всего к образу Николая I, столь нелюбимого интеллигентами и репутационно замаранного, но при этом - абсолютно вменяемого... В отличие от своего братца Александра, Николай - вменяемый, искренне национальный, честный, но политически неглубокий, немасштабный».61 Другой эксперт пытается спасти репутацию Уварова. Если избавиться, пишет он, от «фильтров и штампов историографии XIX и XX веков», мы тотчас увидим, что «Уваров настаивает на том, что Россия должна искать не путь, отдельный от Европы, а путь самостоятельного творчества в Европе».62
нал ьно ориентированных» русских мыслителей XX века. Например, у Льва Тихомирова в его «Критике демократии» (М., 1997); у Ивана Ильина (см. его: «О грядущей России». М.: Воениздат, 1993); у Михаила Назарова («Тайна России». М.: Русская идея, 1999) и у Ивана Солоневича (см.: «Наша страна: XX век». М.. 2001).
Архангельский А.Н. См.: Колеров М. Новый режим. М.. 2001. С.37-3В
Неприкосновенный запас. № 51, Интервью с А.И. Миллером
Герцену в известном смысле простительно было пройти мимо идеологической революции Николая, его чудовищной Официальной Народности и порожденной ею идеи «русской цивилизации». В его время было это еще слишком ново, феномен тоталитарной идеологии только-только зарождался. Но как, спрашивается, могли не заметить всё это люди, полжизни прожившие именно в такой насквозь идеологизированной стране? Как могли они не увидеть, что если и Екатерина и её царствовавший до 1825 года внук, точно так же, как декабристы, чувствовали себя в Европе дома, то головокружительный поворот к альтернативной «цивилизации», который пытался я здесь продемонстрировать, не мог быть ничем иным, кроме революции?
Должны бы, казалось, современные эксперты заметить хоть грозный след этой второй самодержавной революции, так глубоко отпечатавшийся в ментальности пришедшей после неё русской культурной элиты, да и в их собственной, если на то пошло, ментальности. Ведь след этот буквально бьёт в глаза.
Сергею Муравьеву-Апостолу, допустим, представителю доникола- евского поколения, пошедшему на виселицу ради российской свободы, даже ведь и спорить было бы не о чем, скажем, с Константином Леонтьевым, не менее ярким представителем поколения постниколаевского, провозгласившим, что «русская нация специально не создана для свободы». Не было у этих людей общего языка, словно бы пришли они из разных стран, из разных эпох, даже из разных культур. Вот же какой на самом деле был результат уваровского «самостоятельного творчества в Европе».
Так могла ли столь неизмеримой глубины пропасть между поколениями возникнуть сама собою - без идеологической революции «искренне национального» Николая? Тем более, что никуда ведь не делась эта пропасть и в наши дни. Достаточно, кажется, нам заглянуть в самих себя...