Короче, за пределами формулы Соловьева остался сложнейший клубок причин этой трансформации - начиная от исторических и кончая психологическими. И нет, похоже, другого способа его распу­тать, нежели детально проследить процесс превращения русских западников в «национально ориентированных» интеллигентов. Другими словами, следовало написать историю русского национа­лизма, ту самую, замечу для сегодняшнего читателя, которой и по сей день не существует - ни в России, ни на Западе. (Страннейший ведь, согласитесь получается парадокс: немыслимо представить себе зна­ние о России без, допустим, истории русской литературы или русской музыки, или, если уж на то пошло, русской кухни... да чего угодно, начиная от истории ремесел в древней Руси до истории социалисти­ческой мысли в XX веке. И все это исследовано тщательно и подроб­но. Нет лишь истории русского национализма.) Вот почему книге,

I

которую держит сейчас в руках читатель, придётся исполнить функ­цию первой в мировой историографии попытки заполнить эту брешь. Как видит читатель, подчеркиваю я здесь именно слово «попытка». *

Разумеется, найдись у Соловьева ученики, которых волновала бы не одна лишь его философия всеединства, но и духовная драма наставника (и, стало быть, национальная драма России), они, надо полагать, не только исследовали бы историю русского национализ­ма, но и вообще расшифровали все, что осталось в его формуле тем­ным. Увы, не нашлось у него таких учеников.

Поэтому, наверное, никто так и не связал драму патриотизма в России с аналогичным несчастьем, постигшим в XX веке, например, Германию или Японию, где точно так же ведь выродился патриотизм в Тевтонский и Синтоистский имперские мифы. И точно так же приве­ли их эти мифы к «национальному самоуничтожению». Таким обра­зом, основополагающий факт, что драма патриотизма в имперской стране, впервые описанная Соловьевым применительно к России, имеет на самом деле смысл всемирный, универсальный, так и остал­ся непонятым.

Конечно, «национальное самоуничтожение» термин условный. И у Германии, и у Японии, и у России была, так сказать, жизнь после смерти. Но цена национального воскрешения оказалась, как и пред­видел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожаю­щей. И подумать только, что предсказал все это человек за два деся­тилетия до Первой мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное мы потомство...

Вот это, или примерно это, и принёс я Маковскому через несколько месяцев после его заказа.

Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. Никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери ЛГ стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Владимир Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском «Раковом корпусе» Солженицына. Идея Чаковского, как думали ста­рожилы, состояла в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я тогда еще не читал), либо уличил Солженицына в невежестве, пока­зав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо ском­прометировал его в глазах либеральной публики как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.

Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. Ни о его духовной драме, ни о его страшной «лестнице» не подозревал. Интриговал мошенник вслепую. Но и сознавая непристойность его интриги, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в суете тех дней, между командировками на Кубань или в Киргизию, другая воз­можность так близко прикоснуться к делам и заботам величайшего из политических мыслителей России? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев, научиться у него, как это делается.

Я не говорю уже о том, что общение с Соловьевым объяснило мне, наконец, всю ту мучительную абракадабру, с описания которой начал я эту главу. Вотже оно перед нами решение загадки, которое столько лет от меня ускользало.

Формула Соловьева свидетельствует неопровержимо: «крас­ные» бесы, по поводу этнического - и географического - происхож­дения которых так яростно ломали копья в многотомных эпопеях и Пайпс, и Солженицын, и Бостунич, и Марков, и многие другие, имя же им легион, имеют к российской Катастрофе отношение, вообще говоря, лишь косвенное. Ибо прийти они могли только на готовое. Только в случае если культурная элита, заглотнув националистичскую наживку и соблазнившись «освобождением Царьграда», расчистит им дорогу. Другими словами, обескровит страну в совершенно ненужной ей мировой войне и положит её, обессиленную, к ногам палачей.

В бешеном национализме, настоянном на сверхдержавном реванше, оказалась причина Катастрофы, а вовсе не в путанице, смешавшей в одну кучу глупых либералов и «красных» бесов, в пута­нице, которую отчаянно пытались распутать позднейшие историки, сбитые с толку Достоевским.

Ведь разгадка здесь лежит на поверхности. Ясно же, что, не соверши русская элита коллективного самоубийства в июле 1914-го, не втрави она страну в чужую, по сути, войну, не видать бы «крас­ным» бесам власти в России как своих ушей. Тем более, что и бук­вально на её пороге не предвидели бесы никакой революции и нис­колько на неё не рассчитывали. Сам Ленин тут лучший нам свиде­тель. Вот что писал он Горькому еще в 1913 году: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции штукой, но мало вероятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удо­вольствие».28

Я не говорю уже, что тогдашние бесы были ничуть не менее без-

Ленин В.И. ПСС. Т. 48. С. 155.

надежными маргиналами, нежели сегодня, допустим, нацио- нал-большевики Лимонова или евразийцы Дугина. Спору нет, старые бесы с их пламенной мечтой о «превращении империалистической войны в гражданскую» всегда были точно так же готовы погубить Россию, как и сегодняшние (недаром же у Дугина война с языка не сходит). Но ведь сначала нужно было, чтобы кто-то втравил страну в эту смертельную для неё войну. А также не дал возможности выйти из неё - до полного истощения сил, до рокового предела. Были на это способны большевики, имея в виду, что их влияние на принятие решений в стране равнялось в ту пору нулю?


Вот тут и возникает совершенно резонный вопрос: если не могли это сделать бесы, то кто мог? А с этим вопросом выходим мы в совсем иную плоскость исследования причин российской Катастрофы. Не в ту, вокруг которой бесплодно крутилась все эти десятилетия мысль мировой историографии. Но в ту, которую оста­вил нам в наследство Владимир Сергеевич Соловьев[10].

Сейчас, четыре десятилетия спустя, я понимаю, что научил меня Соловьев не только распутыванию монументальных исторических загадок и не только необходимому масштабу размышлений о судьбе России и мира, благодаря которому всё, чем я до тех пор занимался, вдруг выстроилось, обрело контекст и перспективу. Но судя по тому,

что всю последующую жизнь я строго следовал идеям, открывшимся ему в его духовной драме, большему, неизмеримо большему научил меня Соловьев. Он передал мне свой арах, что даже самое умеренное национальное самодовольство обязательно раньше или позже обо­рачивается в России, как, впрочем, и Германии, нацио­нал-патриотизмом.

Удивительно ли, что становится мне теперь не по себе, когда я слышу, как Алексей Подберезкин, бывший серый кардинал Народно-патриотического союза, даже и не подозревая, что повто­ряет пройденное, упивается мифом Sonderweg: «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»?30 И что страшно мне, когда главный сегодняшний теоретик бесовства Александр Дугин словно бы между делом вставляете раз­говор «Россия немыслима без империи» 31 или «кто говорит геополи­тика, тот говорит война»?32 И еще страшнее, когда руководитель самой еще недавно массовой в стране партии, пусть и не попавший в президенты России (Бог миловал), Геннадий Зюганов повторяет, как попугай, за Дугиным: «Либо мы сумеем восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, либо нас ждет колониальная будущ­ность»?33 Чем в таком случае отличаются наши сегодняшние мифо- творцы от «патриотов» 1914 года? От тех, т.е., кто привел тогда страну к Катастрофе?

И удивительно ли на таком фоне, что и сам Александр Дугин вос­торгается ползучей, если угодно, «национализацией» российской политики? Что чудится ему «постепенный и мягкий сдвиг российской политической элиты к евразийским позициям»? Сдвиг, который, по его мнению, «не будет сопровождаться радикальными лозунгами или декларированием нового курса. Напротив, власть будет активно и масштабно практиковать двойной стандарт, внешне продолжая заявлять о приверженности демократическим ценностям, а внутрен-

Подберезкин А. Русский путь. M., 1996. С. 41.

Дугин А.Г. Основы геополитики. М., 1997. С. 193.

Дугин А.Г. От имени Евразии. Московские новости. 1998, №7.

Зюганов Г.А. Уроки истории и современность// Нг-Сценарии. №12.1997.

не - экономически, культурно и социально - возрождать исподволь предпосылки глобальной автаркии»34.

Но всё это, конечно же, лишь сегодняшние торговцы мифом в роз­ницу, так сказать. И работают они по тому же сценарию, что и дорево­люционные бесы. А мы, слава Богу, по опыту уже знаем, что слетаются бесы, как стервятники, лишь на падаль. Действительным барометром, указывающим бурю или штиль в будущем страны, являются вовсе не их замыслы, но умонастроение её культурной элиты, тех, кого один из чутких её наблюдателей Модест Колеров именовал еще в бытность свою свободным художником «производителями смыслов». Имел он в виду, конечно, людей, чья «профессиональная или публицистическая деятельность позволяет им формулировать то, что на современном бюрократическом сленге называется интеллектуальной повесткой дня, то, что на практике оказывается языком общественного самоопи­сания, самовыражения и риторики»35.

Но и тут картина, представленная нам Колеровым, взявшим на себя труд в середине 2001 года опросить в пространных интервью тринадцать из этих «производителей смыслов», по крайней мере, той их группы, которую он счел представительной, тоже в высшей сте­пени тревожная. Похоже, что вырождение национализма, описанное Соловьевым в применении к XIX веку, начинает, как увидим мы во второй главе, повторяться и в XXI. Во всяком случае формирование национал-либерализма, который Соловьев полагал, как мы помним, пусковым крючком всего процесса деградации, можно, если верить Колерову, считать совершившимся фактом. И это пугает больше всех бесовских пророчеств.

Возвращаясь к наставнику, однако, скажу, что с осени 1967-го, с момента, когда я безоговорочно ему поверил, написал я о драме пат­риотизма в России много книг, переведенных на многие языки и опубликованных во многих странах. И никогда за это время не сомневался в безупречности аргументов учителя.

Но вот пришел час - и я усомнился.

Завтра. №21.1998.

Колеров М. Новый режим. Мм 2001. С. 6.

Не знаю, почему произошло это именно сейчас. Может быть, потому, что - вопреки всякой логике - и надо мной, оказывается, властен фантомный наполеоновский комплекс, и я тоже переживаю крушение российской сверхдержавности как унижение. Умом-то я понимаю, я ведь ученик Соловьева, что крушение это - величайшее благо, какое только могла подарить нам история после четырех сто­летий блуждания по имперской пустыне. (Достаточно ведь просто взглянуть на политические режимы, которые воцарились в республи­ках, отколовшихся от империи, начиная от Узбекистана и кончая Туркменией и Белоруссией, чтобы не осталось сомнений, в какую именно сторону тащили бы они Россию.) В каком-то интервью Александр Лебедь сказал после своей отставки: «А чем в конце кон­цов кончила Россия? У нас четыреста лет Смутное время»36. И он, зна­чит, это понимал. И у него ум с сердцем были не в ладу (вспомните хотя бы название его книги «За державу обидно»).

Но именно в момент такой мучительной раздвоенности как раз и важно чувство патриотизма, лояльности, верности отечеству в тяжкую его минуту. И именно в такую минуту, когда патриотизм оказывается единственным, быть может, якорем гражданина России, подозритель­ность по отношению к нему начинает вдруг выглядеть кощунственно.

Между тем Соловьев, как мы уже знаем, так и не сформулировал точно ту грань, за которой этот благородный патриотизм превращается в «патриотическую истерию», где и начинается его драма. Нелепо же отрицать: в том виде, в каком она есть, формула его учит подозритель­ности ко всякому патриотизму. Ну, вот ее точный текст: «Национальное самосознание есть великое дело, но когда самосознание народа пере­ходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение»37. И, хоть убей, непонятно, как, где и почему начинает вдруг патриотизм перехо­дить в это роковое «национальное самодовольство». Неточна, стало быть, здесь аргументация Соловьева, требует уточнения, дополнения, выяснения того, что он опустил. Требует, короче, защиты патриотиче­ского чувства от националистической идеологии.

Цит. по: Русская реклама. Нью-Йорк, 1996. 29 октября - 4 ноября. Соловьев B.C. Сон. в 2 т. Т. 1. С. 262.

И сделать это, наверное, не так уж было бы трудно, когда б все­рьёз задумались над этим предметом сегодняшние русские историки и философы, в особенности молодежь, «поколение непоротых». Нет спора, миф Sonderweg и сейчас, как мы видели, рвётся к гегемонии в идейной жизни страны. Достаточно ведь показать, опираясь на открытия В.О. Ключевского и советских историков-шестидесятников, что есть у России и другая, европейская политическая традиция, ничуть не менее древняя и легитимная, нежели холопская - нацио­налистическая. И даже, честно говоря, куда более отечественная, если можно так выразиться, по крайней мере, не заимствованная у немецких тевтонофилов. Ведь еще в начале XIX века именно эта европейская традиция господствовала в русской культурной элите.

Немыслимо ведь, согласитесь, представить себе главного идео­лога декабризма Никиту Муравьева произносящим, подобно Бердяеву, жуткую расистскую формулу: «Бьёт час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества»38. Или Сергея Трубецкого, декламирующим, подобно Достоевскому, о «русском народе-богоносце». Или Пушкина, нако­нец, уверенным, подобно Сергию Булгакову, что «Россия призвана духовно вести за собою европейские народы». Немыслимо потому, что глубоко чуждо было декабристскому поколению «национальное самодовольство». Не найдете вы в нем ни малейшей претензии на Sonderweg или на статус мировой державы. Европеизм был для него, в отличие от сегодняшних «производителей смыслов», естествен­ным, как дыхание.

Ни у кого из серьезных историков не повернется язык обвинить декабристов в недостатке патриотизма. В конце концов это они пошли на виселицу и в каторжные норы, чтобы Россия стала свобод­ной. Они не держались националистического принципа «Что бы ни случилось, моя страна всегда права», того самого, который Соловьев впоследствии окрестил национальным эгоизмом. Заключался их пат­риотизм не в риторике о мессианском величии России, а в жесткой национальной самокритике. Он был неотделим от стремления что-то реально для своей страны сделать, избавиться, наконец, от вечной и

Бердяев Н.А. Цит. соч. С. ю.

унизительной второсортности ее повседневного быта, развернув её в сторону Европы и покончив таким образом как с самодержавной диктатурой, так и с крестьянским рабством.

«Профессиональными патриотами» декабристы, покрытые сла­вой победителей Наполеона, прошедшие путь от Бородина до Парижа, не были, рубах на себе публично не рвали, в «патриотиче­ских истериях» замечены не были. Просто любили свою страну. И чувствовали, что любовь эта - дело интимное, на площадях о ней не кричат и истерик по поводу неё не устраивают. Они-то и проде­монстрировали нам воочию, что такое патриотизм, свободный от националистического «самодовольства». Никто не сказал об этом «внутреннем противоречии между требованиями истинного патрио­тизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальши­выми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше»[11], точнее Соловьева.

Другими словами, русский патриотизм, хоть и уязвим для нацио­налистического вырождения, чувство не только реальное, но высо­кое, достойное. А формула Соловьева подчеркивает, увы, лишь его уязвимость. Есть и масса другого, что осталось в ней необъяснённым. Например, почему именно в России так страшно открыт патриотизм для деградации? Что конкретно в строении её политической культу­ры способствует его вырождению? И что происходите патриотизмом в сопоставимых с нею великих державах, во Франции, допустим, или в Америке? Иначе говоря, как выглядит его формула на фоне миро­вого опыта? *

И нельзя же, наконец, пройти мимо того, что все альтернативы националистическому вырождению, предложенные Соловьевым, оказались на удивление неработающими. И философия всеедин­ства, и тем более всемирная теократия или воссоединение христиан­ских церквей. Всё оказалось наивно, нереалистично, бесплодно. И ничего в результате не изменила его формула в ходе истории - ни российской, ни мировой. Это, конечно, делает его судьбу еще более трагичной, но ясности в главных, волновавших его как политическо­го мылителя вопросах, тоже ведь не прибавляет.

Вот эти вопросы. А существует ли вообще в России (и в сопостави­мых с ней великих державах) жизнеспособная идейная альтернатива деградации патриотизма, перерождению его в национализм? Или обречена она нести в себе эту угрозу как вечное проклятие? Иными словами, если это болезнь, то излечима ли она? И если да, то как?

Не найдет читатель в книгах Соловьева ответов на эти вопросы. Боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не столько его так жестоко критикую, сколько себя. В конце концов умер Владимир Сергеевич столетие назад. И не мог, естественно, знать, что не только рухнет, как в 1856-м, после крымской капитуляции, с головокружи­тельных высот сверхдержавности, но и развалится на куски «гнию­щая империя России», как назвал её в 1863 году Герцен. И что имен­но этот её обвал переживать будет страна не только как величайшую геополитическую катастрофу, но и как невыносимое унижение, чре­ватое новой и на этот раз, быть может, роковой для неё «патриотиче­ской истерией».

Как мог знать это Соловьев? Но я-то знал. И все-таки не пошел дальше учителя, не попытался ответить на вопросы, на которые он не ответил. Я ведь тоже, вплоть до этой трилогии, не зафиксировал точно ту роковую грань, за которой начинается вырождение патрио­тизма. Но главное, не предложил я патриотам России никакой рабо­тающей идейной альтернативы национализму взамен тех непрактич­ных, предложенных Соловьевым. Не сделал того, что, наверное, сде­лал бы Соловьев, знай он то, что теперь знаем мы. Того, чего не слышим мы от наших сегодняшних «производителей смыслов».

Соловьев был большим мыслителем, и я не знаю, по силам ли мне эта задача. Нет, конечно, не намерен я отрекаться от своих книг, написанных в ключе его формулы. И тем более от учителя. Просто попытаюсь здесь пойти дальше него - и себя прежнего.

Я хочу заранее уверить читателя, что предстоящее нам путеше­ствие по двум столетиям истории патриотизма/национализма в России обещает быть необыкновенно увлекательным. Хотя бы пото­му, что полна она гигантских загадок - интеллектуальных, психологи­ческих, даже актуально-политических. На самом деле оттого, сумеем ли мы вовремя разгадать их, вполне может зависеть само существо­вание России как великой державы в третьем христианском тысяче­летии. Между тем нету нас сегодня не только разгадок, сами даже вопросы, на которые мы попытаемся здесь ответить, и поставлены-то никогда не были.

Кто и когда спросил себя, например, почему столько раз на про­тяжении двух столетий охватывала, как лесной пожар, российскую культурную элиту мощная «патриотическая истерия»? Почему прини­малась вдруг она страстно доказывать, что Россия не государство, а Цивилизация, не страна, а Континент, не народ, а Идея, которой предстоит спасти мир на краю пропасти, куда влечет его декадент­ский Запад. И что истина, вспомним Достоевского, открыта ей одной. Откуда эта средневековая страсть к «Русской идее»? Откуда лозунг 1999 года, словно бы заимствованный из 1914-го: «бомбят не Сербию, бомбят Россию» в момент, когда Запад отчаянно пытался остановить геноцид косоваров, устроенный «балканским мясником» Милошевичем, а Россия пальцем о палец для этого не ударила? Ведь говорим мы о своего рода коллективном помешательстве, охваты­вавшем вдруг время от времени всю страну.

Причем, накрывал ее этот страшный вал с головою вовсе не толь­ко в периоды упадка империи, но и в минуты величайших её триум­фов, когда она еще гордо восседала на сверхдержавном Олимпе, уверенная, чтр поселилась там навсегда. Вспомним, как восклицал в одну из таких минут знаменитый историк Михаил Петрович Погодин: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если только захо­тим решить её?»40. Так откуда это безумие? Не странно ли, что никому до сих пор не приходило в голову увидеть его как болезнь?

А вот еще вопрос. Почему даже когда рухнули вокруг России обе последние континентальные империи, Оттоманская и Австро-Вен­герская, умудрилась она тем не менее снова бросить вызов истории, продолжая своё одинокое путешествие в средневековом простран­стве - по-прежнему уверенная, что «не может идти ни по одному из

путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»? Почему, короче говоря, затянулась в ней агония средневековья на два столе­тия, если уже в начале XIX века декабристы были совершенно увере­ны, что оно в России обречено? До такой степени уверены, что риск­нули собственной вполне благополучной жизнью, попытавшись это доказать?


И это ведь лишь малая доля тех монументальных и жестоких зага­док, которые предстоит нам с читателем разгадывать на страницах этой книги. Здесь упомянуть я могу лишь некоторые из них. Ну вот вам еще одна: загадка Солженицына. Он только что вырвался в 1974 году из коммунистической клетки, и Америка великодушно приняла его, приветствуя как героя. Чем ответил он на этот приём? Беспощадным обличением декадентства западной интеллигенции, не способной в силу своего, так сказать, западничества понять, как «каждую минуту, что мы живем, не менее одной страны (иногда сразу две-три) угрызаются зубами тоталитаризма. Этот процесс не прекра­щается никогда, уже сорок лет... Всякую минуту, что мы живем, где-то на земле одна-две-три страны внове перемалываются зубами тотали­таризма... Коммунисты везде уже на подходе - и в Западной Европе и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро всё увидят не по телевизору и тогда поймут на себе - но уже в проглоченном состоянии»[12].

Я как-то подсчитал, что если принять грубо число минут в сорока годах за 20 миллионов, а число стран в тогдашнем мире за 150, то окажется, если Солженицын прав, что каждая из них была уже «угры­зена» и даже «внове перемолота зубами» коммунистов, по крайней мере, 133 тысячи 333 раза. Удивительно здесь, однако, не эта смехо­творная в устах профессионального математика арифметическая абракадабра. Удивительна бесшабашность его обвинений. Откуда в самом деле эта высокомерная уверенность, что истина одна и она у него в кармане? Откуда этот пророческий зуд - в современном мире, о сложностях которого он, выходец из средневековой резервации, не имел ни малейшего представления?

Ну чего, собственно, хотел Солженицын от Запада? Превращения в беспощадную военную машину, подобную своему тоталитарному антагонисту, которая «угрызала» бы и перемалывала мир антикомму­нистическими «зубами»? Но ведь для этого понадобилось бы пожерт­вовать той самой свободой, ради которой и воевал Запад с тоталита­ризмом.

Так стоит ли недоумевать, почему во мгновение ока растранжи­рил Солженицын весь громадный героический капитал, с которым прибыл в Америку? Что местные интеллектуалы тотчас же и переста­ли принимать его всерьез? А ведь умный же вроде бы человек, пла­нировщик по натуре, скрупулезно рассчитывающий наперед, судя по его автобиографической книге, каждый шаг, слово и жест. И так оскандалился. Почему?

Но кроме всех этих увлекательных загадок, которые имеют все-таки отношение к прошлому, перед нами ведь и еще одна, глав­ная загадка, касающаяся будущего. Нашего будущего. Четырежды на протяжении двух последних столетий представляла России история возможность «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева42. В первый раз в 1825 году, когда силой попытались это сделать декабристы. Во второй - между 1855 и 1863 годами, в эпоху Великой реформы, когда ничто, казалось, не мешало сделать это по-доброму, в третий - между 1906 и 1914 годами, когда Витте и Столыпин положили как будто бы начало новой Великой реформе, так жестоко и бессмысленно прерванной мировой войной, до кото­рой России и дела-то никакого не было. И, в четвертый, наконец, в 1991-м, когда рухнули её империя и сверхдержавность. Три шанса из четырёх, по разным, как мы еще увидим, причинам были безнадеж­но, бездарно загублены. Судя потому, что и сегодня «время славяно­фильствует», пятого может и не быть.

Столетие назад, соглашаясь после революции пятого года возгла­вить правительство, Петр Столыпин потребовал: «Дайте мне двадцать

Приводя здесь слова Чаадаева, я, естественно, далек от мысли, что человечество огра­ничивается Европой. Просто отношения с нею имели для России на протяжении столе­тий особое значение, о чем, собственно, и говорит Чаадаев.

лет мира и я реформирую Россию». Но ведь не дала их реформатору русская культурная элита. Еще прежде того, наблюдая бушевавшее вокруг него «национальное самообожание», предвидел Соловьев, что не даст. Так и случилось. Отдали страну бесам.

Столетие спустя, когда„как говорит в книге «Агония Русской идеи» американский историк Тим МакДаниел, «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»43, пришло для нас время вспомнить ужас Соловьева, продиктовавший ему его про­зрение. Ибо если в великом споре между декабристским патриотиз­мом и евразийским особнячеством опять победит особнячество, Россия снова будет отдана бесам - на этот раз национал-патриотиче­ским.

Я ведь не случайно начал эту вводную главу со знакомства с монументальной и трагической фигурой Владимира Соловьева. В момент, когда страна снова на роковом распутье, пробил, я думаю, час для культурной элиты России взглянуть на судьбы отечества гла­зами великих предшественников, глазами декабристов, Чаадаева и продолжавшего их патриотическую традицию Соловьева.

Ибо именно этого масштаба, этого контекста, этой историче­ской ретроспективы прошлых эпохальных поражений и недостает нам сегодня, чтобы избежать еще одного, быть может, последнего. Без них и спорим мы не о том, и воюем не за то. И не ведаем, что всё это Россия уже проходила. Представления не имеем о том, как губили ее националисты, прикинувшиеся патриотами И как погу­били.

Именно поэтому попытаюсь я здесь показать, как случилось, что мировая историография пошла по ложному следу, проложенному для неё Достоевским, напрочь игнорируя гениальное прозрение Соловьева. Несмотря даже на то, что только это прозрение (вместе с гипотезой Грамши) может помочь нам расчистить гигантские завалы, накопившиеся за целое столетие на пути к пониманию Катастрофы, высвечивая для нас действительных её виновников. Завершись исто­рия русского национализма в 1917-м, оставалось бы мне здесь лишь

McDaniel Tim. 7he Agony of the Russian Idea. Princeton Univ. Press, 1996. P. 52.

облечь соловьевскую формулу живой исторической плотью, лишь показать, почему оправдалось его страшное предчувствие.

К сожалению, однако, последствия академической путаницы оказались отнюдь не только академическими. Свалив всю вину за Катастрофу на «красных» бесов, дала эта путаница возможность уйти от ответственности демонам национализма. Уже в 1921 году группа молодых интеллектуалов-эмигрантов, назвавших себя евра­зийцами, начала работу по его реабилитации. Евразийцы были ревизионистами славянофильства, наследниками, как увидим мы в этой книге, скорее, идеологов реванша Данилевского и Леонтьева, нежели национал-либералов Хомякова и Аксакова. И уже поэтому вызвали на себя огонь как со стороны правоверных националистов, подобных популярному сейчас Ивану Ильину, так и со стороны «национально ориентированных» (теперьуже в эмиграции) интел­лигентов, подобных Петру Струве и Николаю Бердяеву. В результате великий спор о причинах Катастрофы, о том, кто виноват в величай­шем злодеянии века, в том, что три поколения россиян оказались обречены на жизнь в имперской резервации, был подменён спо­ром между разновидностями его виновников, сваливших всю вину за него на «красных» бесов. Вот же почему так и остались действи­тельные причины Катастрофы неразгаданными.

В конце 1960-х, тотчас после поражения хрущевской реформы, центр спора переместился в советскую Москву и с той поры драма патриотизма, описанная в этой книге, начала вдруг роковым обра­зом повторяться на подмостках XX века. Сперва, как в 1840-е, без­обидные диссидентские кружки, опять проповедовавшие «месси­анское величие России» и её «богоизбранность», заново забросили в общественное сознание славянофильскую уверенность, что успешно сопротивляться диктатуре (на этот раз, конечно, не нико­лаевской, а коммунистической) страна может, лишь возродив Русскую идею.

И точно так же, как в 1850-е, полиция и цензура преследовали бедных националистических диссидентов. И точно так же, как Константин Аксаков царю, писал советским лидерам пламенные эпистолы об этом предмете Солженицын. И точно так же, наконец, ни к чему это не вело, покуда не рухнула, как после Крымской войны, возродившаяся при Сталине (и обреченная, разумеется, на туже судьбу, что и николаевская) сверхдержавность России. Только на этот раз пришлось расплачиваться за нее и крушением империи.

И точно так же, как в 1870-е, возобновила Русская идея свою борьбу за идейную гегемонию в постсоветском обществе после 1991-го, когда хлынул в Россию поток эмигрантской славянофиль- ско-евразийской литературы, сообщив вчерашнему националисти­ческому диссидентству гигантский интеллектуальный импульс. И мотивы, её поначалу вдохновлявшие, ничем, собственно, не отличались от славянофильских. Опять вышли на первый план нико­лаевский постулат «Россия не Европа» и фантомный наполеонов­ский комплекс - мучительная ностальгия по внезапно утраченной сверхдержавности (к которой на этот раз, естественно, добавилась тоска по империи).

Первыми жертвами нового «гегемона» пали, как и следовало ожидать, вчерашние «красные» бесы, составившие ядро неприми­римой оппозиции режиму. Эти, впрочем, не задержались на ступени национал-либерализма, сходу скатившись к «бешеной» пропаганде реванша (что и отрезало их от большинства культурной элиты). Ей-то предстояло спуститься по лестнице Соловьева, как он и предсказы­вал, ступень за ступенью - начиная с «национального самодоволь­ства». Лишь когда сама эта элита усомнилась в основах собственно­го европеизма, лишь когда зазвучали из её недр «национально ори­ентированные» речи, словно бы списанные с тех, против которых восстал в 1880-е Соловьев, зазвучали причем и снизу и сверху, опас­ность нового - и тотального - заражения страны сверхдержавным реваншем стала очевидной.

Вот тесты, если угодно. Послушайте, против каких деклараций возражал в своё время мой наставник: «Русскому народу вверены словеса Божии. Он носитель и хранитель истинного христианства. У него вера истинная, у него сама истина...»44. Или другая: «вернопод­данническая присяга есть единственная гарантия общественных прав, а внимание высших государственных сфер к голосу правовер-

СоловьевВ.С. Цит. соч. С. 605.

ных публицистов есть настоящая свобода печати... всё остальное - мираж на болоте»[13]. Или третья: «в глазах человека здравомысляще­го и рассудительного не может быть личной свободы, а только свобо­да национальная»[14]. Достаточно? Удивительно ли, что, читая всё это, Соловьев воскликнул всердцах: «Нелепо было бы верить в оконча­тельную победутемных сил в человечестве, но ближайшее будущее готовит нам такие испытания, каких еще не знала история»?[15] И двух десятилетий не прошло, как начало оправдываться это страшное пророчество.

А теперь приглядитесь к тому шквалу псевдоакадемической лите­ратуры, который обрушился после развала СССР на голову россий­ского читателя, и сравните её содержание с примерами, которые цитировал Соловьев. Найдете ли разницу?

Чтобы читателю не утонуть в каталогах, сошлюсь лишь на не­сколько образцов. Таких, скажем, как «Истина Великой России» Ф.Я. Шипунова[16] или «Русская цивилизация» О.А. Платонова[17], или «Возрождение Русской идеи» Е.С. Троицкого[18], или «Русская идея и её творцы» А.В. Гулыги[19], или «Русская идея и армия» В.И. Гиди- ринского[20], или «Черносотенцы и революция» В.В. Кожинова[21], или «Российская цивилизация» В.В. Ильина и А.С. Панарина[22], или «Россия и русские в мировой политике» Н.А. Нарочницкой,55 или «История человечества, т. VIII. Россия» под ред. А.Н. Сахарова56, или,

наконец, «Время быть русским!» А. Севастьянова57. А ведь многие из этих авторов профессора, молодежь учат. Чему? Но разве названия их книг не говорят сами за себя?

Что ж, о том, как дурно понимаем мы патриотизм, знал ведь еще Антон Павлович Чехов. Потому и вынес я его слова в эпиграф ввод­ной главы. Самые выдающиеся примеры противостояния мутному школярскому потоку националистов, величающих себя патриотами, продемонстрировали нам Петр Яковлевич Чаадаев, Александр Иванович Герцен, Владимир Сергеевич Соловьев. Но обратил ли кто-нибудь внимание на то странное обстоятельство, что ни один из этих людей не был историком? А если обратил, то попытался ли при­влечь внимание своих собратьев по цеху к тому, что это означает?

С моей точки зрения, означает это вот что. Цех историков, т.е. экспертов, чья профессиональная обязанность объяснить соотече­ственникам, что будущее страны принадлежите конечном счете тем, кто овладел её прошлым, в долгу перед своей страной. Наблюдая на протяжении почти двух столетий за драмой патриотизма в России или, иначе говоря, за откровенной подменой любви к отечеству тем, что Соловьев назвал «национальным эгоизмом», мало кто из них, исчезающе мало обличил эту мистификацию.

Из поколения в поколение магическое слово «патриотизм» наполнялось противоположным, зловещим содержанием, переши­бая таким образом хребет истине - и стране. Зачем далеко ходить? Где и в наши дни ясная и артикулированная европейская альтернати­ва русскому национализму? Где солидарный протест против тех, кто и по сию пору считает декабристов цареубийцами, Чаадаева космопо­литом, Герцена ренегатом, а Соловьева - проповедником какого- нибудь «сверхимперского проекта» всемирной теократии или на худой конец «вселенской гармонии а la Достоевский»?58

Кто сегодня повторяет вслед за Чаадаевым: «Я думаю, что время

М., 2002.

М., 2003. л

М., 2004.

Цит. по: Колеров М. Указ. соч. М., 2001. С. 152..

слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной»? И тем более вслед за Герценом: «Мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем. Свободный человек не может признать такой зависимости от своей родины, которая заста­вила бы его участвовать в деле, противном его совести»? Повторяют, скорее, вслед за каким-нибудь Подберезкиным, «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»...

Нет, я не хочу сказать, что будущее страны зависит только от исто­риков. Говорю я лишь о том, что отнихонозависиттоже.

Не могу не сказать под занавес, что как раз у историков, причем не только у российских, но и зарубежных, и вызвало протест про­стое, я бы даже сказал очевидное, утверждение, которое легло в основу заключительной книги трилогии (читатель, я уверен, помнит это утверждение: именно имперский национализм толкнул Россию в роковую для неё мировую войну, без которой у «красных бесов» не было ни малейшего шанса овладеть страной в 1917-м). Сошлюсь здесь лишь на коллег из Польши. Просто потому, что упрек в этом слу­чае пришел с совершенно неожиданной стороны. Анджей де Лазари, например, пишет: «Янов допускает характерную ошибку историосо- фа, полагающего, что он открыл законы, управляющие историей, и обнаружил заговоры, влияющие на её ход. Он не описывает истори­ческие факты, а подчиняет их собственной теории»59.

Как видев даже в этой вводной главе читатель, всё на самом деле происходило с точностью до наоборот; «исторические факты» были перед моими глазами (так же, как перед глазами коллег, в том числе польских) на протяжении десятилетий, и «описаны» они были много­кратно. А вот до «теории», т.е. до их объяснения, додумался я (да и то с помощью Соловьева) много лет спустя. И лишь додумавшись, отва­жился проверить свою гипотезу этими самыми «историческими фак­тами». Что же мне еще оставалось делать, если факты её подтверди­ли? Так при чем здесь, спрашивается, «историософия»? И тем более

[23] Русско-польско-английский словарь.//под ред. Анджея де Лазари. Т. 1. Лодзь, 1998. С. 486.

«законы, управляющие историей», не говоря уже о «заговорах», на открытие которых я никогда не покушался?

Речь ведь всего лишь об объяснении вполне конкретного факта, а именно вступления России в ненужную ей войну, погубившую трех­сотлетнюю империю Романовых. Конструктивный спор возможен был бы тут лишь в одном случае: если бы пан де Лазари предложил другое объяснение этого факта. Но ничего подобного он ведь не предлагает...

Интереснее, однако, становится дело, когда вступился за меня другой польский историк Гжегож Пшебинда. Защищает он меня, впрочем, тоже очень своеобразно. «Не было на русской почве после смерти Плеханова, - пишет он, - ни одного мыслителя, который так страстно, как Янов, сводил бы весь исторический процесс к един­ственному общему знаменателю, зачастую пренебрегая очевидными фактами»60. Пан Пшебинда называет этот мой (и Плеханова) перво­родный, так сказать, грех «историософским монизмом». Допустим. Но какими же все-таки «очевидными фактами» я во имя этого мониз­ма пренебрег? Суть дела-то в этом!

Пан Пшебинда ссылается лишь на один такой факт: Александра II убили не националисты, а народовольцы, т.е. говоря словами Достоевского, «бесы нигилизма». Оппонент, впрочем, согласен со мной, что победа этих «бесов» в 1917-м не была фатально запрограм- мирована русской историей. «Янов прав, - говорит он, - когда утверждает, что «катастрофы 1917 года, а вместе с нею и красной эпо­пеи, затянувшейся на три поколения и, словно топором, разрубив­шей на части мир, могло вообще не быть. «Революции 1917-го дей­ствительно могло не быть61».

Но революция-то в 1917-м была! И что тому виною? Злодейство «бесов нигилизма» в марте 1881 года? Или несопоставимо более страшное злодейство «бесов национализма», завоевавших в полном согласии с формулой Соловьева российские элиты и втянувших стра­ну в самоубийственную для неё войну в июле 1914-го?

Пан Пшебинда совершенно уверен, что виновны в Катастрофе

Новая Польша. 2000. № 2. С. 31. Там же. С. 33.

1917-го «бесы нигилизма». «Рациональному развитию России, - полагает он, - главным образом помешали не поздние славянофи­лы и не государственный балканский империализм, а максимали- сты-революционеры, которые убили царя-реформатора»62. Согла­ситесь, что тезис по меньшей мере спорный. Хотя бы потому, что влияние «максималистов-революционеров» на принятие государст­венных решений было в июле 1914-го, как мы уже говорили, равно нулю. И принимали эти решения, от которых зависела судьба страны на столетие вперед, те, кого B.C. Соловьев считал «бесами национа­лизма». Вопрос, следовательно, в том, почему они приняли именно эти губительные для России решения.

Я согласен с пророчеством Соловьева и вытекающим из него объяснением этих событий. И потому, в отличие от пана Пшебинды, не могу винить «бесов нигилизма» в решениях их антагонистов, при­нятых 33 года спустя после убийства царя. Означает ли это, однако, что я пренебрегаю «историческими фактами»?

Корректнее, наверное, было бы сказать, что пренебрег я тези­сом пана Пшебинды подругой причине. Просто потому, что он осво­бождает нас от какого бы то ни было объяснения рокового торже­ства «бесов национализма» в июле 1914-го. Другое дело, что проро­чество Соловьева (и моё объяснение этого торжества), в свою очередь, требуют подробного исторического анализа и обоснова­ния. Их я и предлагаю читателю в заключительной книге трилогии.

И подумать только, что началось это всё для меня с ничтожной интриги Чаковского!..

Там же.

f

\ i

глава

Вводная

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ВТОРАЯ


ударственного

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА ПЯТАЯ ГЛАВА ШЕСТАЯ ГЛАВА СЕДЬМАЯ ГЛАВА ВОСЬМАЯ ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ГЛАВА

ОДИННАДЦАТАЯ

патриотизма

Упущенная Европа Ошибка Герцена Ретроспективная утопия Торжество национального эгоизма Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма

У истоков «гос

Последний спор

глава вторая

У истоков «государственного

патриотизма»

В том-то и дело, что Мусоргский или Достоевский, Толстой или Соловьев - глубоко русские люди, но в такой же мере они люди Европы. Без Европы их не было бы. Но не будь их, и Европа была бы не тем, чем она стала.

\ Владимир Вейдле

Мне кажется невероятным, чтобы американец даже с самой необузданной фантазией мог представить себе, как сложилась бы история его страны, если бы в один туманный день, допустим, 1776 года интеллектуальные лидеры поколения, основавшего Соединенные Штаты, все, кто проголосовал 2 июля за Декларацию Независимости, оказались вдруг изъяты из обращения - казнены, заточены в казематы и рудники, изолированы от общества, как про­каженные. Во всяком случае я не знаю ни одного историка Соединенных Штатов, ни одного даже фантаста, которому пришло бы в голову обсуждать такую дикую гипотезу. А вот историку России мысль эта вовсе не покажется дикой. Не покажется и гипотезой. В прошлом его страны такие интеллектуальные катастрофы случались не раз.

Впервые произошло это еще в середине XVI века, когда осно­воположник Российской империи царь Иван IV неожиданно, вопреки сопротивлению политической элиты страны и пренебре­гая исламской угрозой, «повернул на Германы», т.е. бросил вызов Европе. Сопротивлявшаяся элита была беспощадно вырезана (эту страшную историю читатель, я уверен, помнит по первой книге три­логии).

В последний раз произошло это, когда большевистское прави­тельство посадило на так называемый «философский пароход» интеллектуальных лидеров Серебряного века, в том числе и учени­ков Соловьева, и выслало их за границу (тем, кто остался на суше, суждено было сгнить в лагерях, как Павлу Флоренскому, погибнуть в гражданской войне, как Евгению Трубецкому, или от голода и отчая­ния, как Василию Розанову и Александру Блоку).

Тема этой книги, однако, касается другой культурной катастро­фы, случившейся в промежутке между этими двумя. Той, что повер­нула вспять дело Петра, а с ним и процесс «присоединения России к человечеству», говоря словами Чаадаева, и на столетия вперед сде­лала русский патриотизм уязвимым для националистической дегра­дации. Оказалась, другими словами, завязкой его вековой драмы.


Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

вателей Америки против имперской метрополии, которое вошло в исторические реестры как революция, декабристское восстание против самодержавия и крестьянского рабства окончилось неуда­чей. И потому осталось в истории как мятеж. Сказать я хочу лишь, что улыбнись им фортуна, декабристы вполне могли бы возродить дело Ивана III, разделив с ним таким образом славу отцов-основателей европейской России.

Во всяком случае именно они, патриоты своей страны и цвет нации, носители интеллектуального потенциала, накопленного ею за столетие после смерти Петра (он умер в 1725-м), оказались един­ственными в тогдашней России, у кого был достаточно серьезный и логически последовательный план её европейского преобразова­ния, причем, несопоставимо более основательный, нежели у архи­текторов Великой реформы три десятилетия спустя.

Косвенно признали это даже их палачи. «Революция была у ворот России, - сказал император, вернувшись с Сенатской площа­ди, - но клянусь, что, пока я живу, она не переступит ее порога».

И тем не менее из следственных материалов по делу революционе­ров составлен был, как мы помним, специальный Свод, который, по словам графа Кочубея, «государь часто просматривает и черпает из него много дельного». Больше того, именно эти материалы даны были «в наставление» Преобразовательному комитету, учрежденно­му уже в 1826 году, дабы мог он «извлечь из сих сведений возмож­ную пользу при трудах своих».

Само собою разумеется, что никакого толку от бюрократических трудов этих не произошло. И произойти не могло. Это было все равно, как если бы кто-нибудь попытался по чертежам ракетоносителя соорудить античную катапульту. Но не в этом ведь дело. Оно в том, что даже враги не могли отказать декабристской программе преобразо­вания России ни в реалистичности, ни в компетентности и своевре­менности.

Еще более, однако, ценна для нас их патриотическая программа тем, чего в ней не было. А именно, не было в ней «национального самодовольства», не было противопоставления России и Европы как двух полярных по духу миродержавных начал, двух чуждых и враж­дебных друг другу цивилизаций. Не было мистической идеи избран­ности русского народа, веры в то, что, говоря словами Достоевского, «в нем одном истина и он один способен и призван всех воскресить своею истиной». Не было и претенциозной мысли о «великом и мистическом одиночестве России в мире»1. Нечего и говорить о том, что называют сегодня популярные философы «государственной и даже мессианской идеей с провозглашением мирового величия и призвания России»2. Ничего, одним словом, из того, что именует сего­дня С.В.Лебедев «центральным вопросом русской философии исто­рии».

Вообще никаких признаков того, что германские тевтонофилы назвали Sonderweg, Герцен «государственным патриотизмом», а Соловьев «языческим особнячеством». Все это стало результатом расстрела декабристского поколения. Пусть случился этот расстрел не так давно, как «крестьянская конституция» Ивана III, илитрагиче-

ПанаринА.С. Россия и Запад: вызовы и ответы. Реформы и контрреформы в России. М., 1996.0.254.

Новый мир. 1995. № 9. С. 137.

екая развязка вековой борьбы нестяжателей за православную Реформацию, и вообще все, нему посвящена первая книга трило­гии, но все же достаточно давно, чтобы оказаться за пределами исто­рической памяти большинства современных интеллектуалов. И пото­му отчасти извиняет их убеждение, что у России просто нет другой традиции, кроме милитаристской, холопской и особняческой. Если я и преувеличиваю, то совсем, право, немного. Ну вот вам серьезный либеральный политик, который нисколько не сомневается, что «тысячелетняя история России есть история рабства»3.

Это Борис Немцов. Но разве он одинок в своем убеждении? И всё же опыт декабристов, одного из самых интеллектуально ода­ренных в русской истории поколений, вопиёт против столь вульгар­ной мистификации. Он свидетельствует неопровержимо, что есть у России и другая традиция. Ну подумайте, ведь не ради карьеры и не по принуждению вышли на площадь столько знатных, богатых и бла­гополучных дворян. Ну что, скажите, было им до крестьянской свобо­ды? А они вышли. Рискнули всем только из-за того, что им было стыд­но.

Стыдно, говорю я, жить в европейской стране, победительнице Наполеона, которая соглашается терпеть средневековый произвол власти, давно уже забытый европейцами. Стыдно того, что B.C. Соловьев назовет впоследствии «общественными грехами» России. И вот они вышли на площадь, терзаемые «не национальной гордостью, не сознанием своего превосходства, но сознанием своих общественных грехов и немощей»4. Возможны были такое сознание, такой стыд, такой риск, не будь декабристы абсолютно убеждены, что живут в Европе и стоит за ними вековая отечественная европейская традиция, вопиющая к их защите?

Цит. по: Johnson's Russia List. 2006. March 1B. B.C. Соловьев. Сочинения в 2 т. М.,1989.Т. 1. С. 444.

ная точка зрения. Точнее всех, пожалуй, высказал её в знаменитой статье «Памяти Герцена» В.И. Ленин. Для него, как и для современ­ных российских интеллектуалов, тоже, разумеется, не существовало отечественной европейской традиции. Он тоже был уверен, что тысячелетняя история России была историей рабства и единствен­ным её политическим наследием оставалась традиция «азиатски дикого самодержавия»5, к тому же еще и «насыщенная азиатским варварством»6.

Другое дело, что во чреве этого дикого самодержавия, несмотря даже на его полную «азиатскую девственность»7 непонятным обра­зом зародилась революция - сначала дворянская, потом разночин­ная и, наконец, по мере созревания «единственного до конца рево­люционного» среднего класса, виноват, пролетариата8, социалисти­ческая.

Читатель, конечно, понимает, что оговорился я не случайно. Просто слишком многие сегодняшние интеллектуалы, отрицающие, подобно Ленину, европейскую традицию России, приписывают сред­нему классу срвершеннотуже мессианскую роль, какую приписывал он в свое время пролетариату. И основывают все свои надежды именно на ленинской гипотезе о «единственном до конца револю­ционном классе». Несмотря даже на то, что Ленин был политиком и пропагандистом, а не историком, и гипотеза его оказалась на повер­ку совершенной - и опасной - утопией.

Ленин В.И. ПСС.Т. 12.С.Ю.

Там же. т. 9. С. 38г.

Там же. т. 20. С. 387.

g


Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Цитпо: Герцен AM. Избр. философские произведения. М., 1948. Т. 1. С. п.

Я это к тому, что исключительная опора на опровергнутую исто­рией ленинскую теорию «революционного класса», способного тво­рить чудеса, представляется мне несерьезной. Меня, по крайней мере, она не убеждает. Может быть, впрочем, просто потому, что я, в отличие от Ленина и Немцова, историк. И помню то, чего они не помнили. С одной стороны, помню я, как единодушно поднялся в 1930-е годы на защиту гитлеровского режима именно средний класс в самой образованной тогда стране мира. А с другой, помню опыт декабристов, которых тоже, согласитесь, трудно отнести к среднему классу. Помню и опыт всех конституционных поколений России, начиная с поколения Михаила Салтыкова в 1600-е, когда никаким еще средним классом и не пахло.

Глава вторая

ж д У истоков «государственного

Момент ИСТИНЫ патриотизма»

Вернемся, однако, к декабристам. Это важно потому, что если мы хотим точно установить исторический момент, когда «идея личной свободы как самой фундаментальной и исходной цен­ности»9 начала угасать в постекатерининской России, когда чувство любви к отечеству оказалось уязвимо для деградации и превраще­ния в государственный патриотизм, то искать его должны мы именно в разгроме декабризма. То есть в той самой интеллектуальной ката­строфе, которая постигла страну, когда поколение несостоявшихся отцов-основателей европейской России, её «производителей смы­слов», вырабатывавших для своей эпохи «язык ее общественного самовыражения»10, внезапно исчезло с исторической сцены. Словно пенку с молока сняли.

Что должно было наступить в стране, опустошенной таким поли­тическим смерчем? Естественно, глубочайший идейный вакуум, духовное оцепенение, пустота. «Первое десятилетие после 1825 г. было страшно не только от открытого гонения на всякую мысль, - писал впоследствии Герцен, - но от полнейшей пустоты, обличившей-

Зорин Л. Модест Колеров. Новый режим. M., 2001. С. 8.

Там же. С. 6.

ся в обществе: оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути развития вряд возможны ли, новых не знали»11. Не в том только было дело, следовательно, что «говорить было опасно», но и в том, что «сказать было нечего»12.

Именно эту глухую безнадежность точно зарегистрировал в своем знаменитом Философическом письме П.Я. Чаадаев. Вот как суммировал Герцен смысл его печального послания: «Все спрашива­ли "Что же из этого будет? Так жить невозможно - тягость и нелепость настоящего невыносимы. Где же выход?" "Его нет" - отвечал чело­век петровского времени, европейской цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность России»13.

Выхода нет! Могло ли удовлетвориться таким страшным пригово­ром подраставшее на смену декабристам поколение русской моло­дежи?


русские идеи

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Не одному лишь постдекабристскому поколению молоде-

жи, однако, нужен был «выход», в котором отказывало ей письмо Чаадаева. «Выход» нужен был и новой власти. Найти убедительное оправдание крепостного рабства и самодержавия, против которых восстали декабристы, было для нее императивом. Но если мощь аргументов восставших покоилась на убеждении, что в европейской стране терпеть это невозможно, то, логически рассуждая, ответ на него мог бьуь только один - и для образованной молодежи, и для власти: Россия не Европа. Ответом, короче говоря, могло быть лишь то, что B.C. Соловьев и назвал особнячеством. И практически могло это в ту пору выглядеть только так: на первый план выдвигалось мос- ковитское православие, истолкованное как отдельная от общепри­нятого христианства вера со своим собственным, говоря известными уже нам словами В.О. Ключевского, «русским Богом, никому более

Герцен АИ. Былое и думы. Л.: ОГИЗ, 1947. С. 291. Там же. С. 287. Там же. С. 291.

не принадлежащим и неведомым», - и основанная на нем альтерна­тивная европейской цивилизация. В двух словах, русская идея.

И напрасно станет, как мы скоро увидим, недоумевать Герцен, каким образом его европейски образованные сверстники, славяно­филы, «отрекаясь от собственного разума и познания... дошли до восхищения узкими формами московского государства», иначе говоря, фундаменталистской Московии. Просто ничего, кроме этого, не в состоянии было для постдекабристской молодежи заполнить идейный вакуум такой глубины и безнадежности.

«Явилась новая школа, - комментировал этот ответ в „Апологии сумасшедшего" Чаадаев, - не хотят больше Запада, хотят обратно в пустыню... У нас совершается настоящий переворот в национальной мысли, страстная реакция против просвещения, против идей Запада... Кто серьёзно любит свою родину, того не может не огорчать глубоко это отступничество наших наиболее передовых умов от всего, чему мы обязаны нашей славой, нашим величием»14.

Но зря пытался «человек европейской цивилизации» объяснить националистическим отступникам, что «есть разные способы любить отечество». Например, - говорил он, - «самоед, любящий свои род­ные снега, которые сделали его подслеповатым, дымную юрту, где он проводит, скорчившись, половину своей жизни, и прогорклый оле­ний жир, заражающий его воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждения­ми и высокой цивилизацией своего славного острова». «И потому, — продолжал Чаадаев, - было бы прискорбно для нас, если б нам все еще приходилось любить места, где мы родились, на манер само­едов. Прекрасная вещь - любовь к отечеству, но еще прекраснее - любовь к истине»15.

Зря старался Чаадаев. Было поздно. «Переворот в националь­ной мысли» уже совершился, отступничество от Европы произошло. И теперь, я думаю, нам понятно, почему нашлись в постдекабрист-

Чаадаев П.Я.. Философические письма. Ардис. 1978. С. 87. См. также: Пыпин А.Н. Характеристики литературных мнений от двадцатых до шестидесятых годов. Спб., 1909. С. 180.

Чаадаев П.Я. Цит. соч. С. 8о; Пыпин А.Н. Цит. соч. С. 172.

ском поколении не один, а два националистических кандидата на заполнение идейного вакуума. Одним была новая идеология само­державия, другим - реакция значительной части образованной молодежи. Две Русские идеи конкурировали за власть над оцепенев­шими умами современников. Обе, конечно, говорили одно и то же: Россия не Европа. Но во всем остальном разнились они поначалу очень сильно.

Первая была казенного чекана. Ее проповедывали министры, как Сергей Уваров, и профессора, как Степан Шевырев; журналы на содержании П1 Отделения, как «Северная пчела» Фаддея Булгарина, и авторы популярных исторических романов, как Михаил Загоскин. Грандиозные «патриотические» драмы третьестепенного поэта Нестора Кукольника, такие как «Рука всевышнего отечество спасла», собирали аншлаги. С подачи известного литературоведа А.Н. Пыпина вошел, как мы помним, этот «государственный патриотизм» в исто­рию под именем Официальной Народности.

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Центральный парадокс

Да и то сказать, разница между ним и национал- либеральным славянофильством была и впрямь огромной. В пер­вом случае имели мы дело с национализмом «бешеным», во втором - с умеренным, мягким, интеллигентным, в котором явствен­но еще звучали критические и либеральные мотивы декабризма. Если Официальная Народность начинала прямо с «национального самообожания», то национал-либералы удовлетворялись «самодо­вольством». Еще важнее было то, что первая, как и подобает идеоло-

Его соперница, известная под именем славянофильства, ника­кой поддержкой правительства не пользовалась. Она вызревала в недрах самого общества, была тем ответом на безнадежное Чаадаев- ское memento mori, в котором отчаянно нуждалось постдекабрист­ское поколение образованной молодежи. Государственный патрио­тизм она откровенно презирала.

гии государственной, делала ударение на внешней политике, а у сла­вянофилов никакой еще внешней политики в ту пору не было.

Короче, две Русские идеи, возникшие в духовном вакууме, отличались друг от друга резко, как только может живая мысль отли­чаться от казенного канцелярского монолога. Можно сказать, что славянофильство помогло русской культуре выжить в условиях, когда, как записывал в дневнике либеральный цензор А.В. Никитен- ко (27 апреля 1843 г.), «гнусно, холодно в природе, но чуть ли не еще гнуснее среди этой нравственной пустыни, которая называется современным обществом»[23]. Помогло уже тем, что оказалось, по сути, единственной публичной альтернативой удушающему госу­дарственному патриотизму. Мы еще увидим как.

Сейчас заметим лишь, что перед нами парадокс - для этой книги центральный. Подумайте, как в самом деле могло случиться, что оппозиционная идеология, национал-либерализм, словно пламень ото льда отличавшаяся от официальной, двинулась вдруг после Крымской войны ей навстречу - да так безоглядно, что в конечном счете с нею слилась? И в момент, когда славянофильство обрело, наконец, свою внешнюю политику, оказалась она именно политикой государственного патриотизма?

Современные историки, изучающие националистические идео­логии, обычно обращают внимание на разницу между ними - мягкие отличают от жестких, либеральные от «бешеных», безобидные, гра­ничащие с нормальным патриотическим чувством, от человеконена­вистнических. Все эти идеологии, полагают историки, как бы сосуще­ствуют параллельно друг другу, образуя некий националистический диапазон (или на ученом языке «дискурс»). И каждая требует инди­видуального, так сказать, подхода. Славянофильство, допустим, сле­дует изучать само по себе, государственный патриотизм сам по себе, а черносотенство и расизм сами по себе. И ни в коем случае не доз­волено подверстывать одну идеологию к другой. В просторечии - мазать их одной краской.

Этот преобладающий сегодня «дискурсный» подход имеет свои достоинства. Вот и я ведь очень старательно подчеркнул, как глубоко

отличалось первоначальное, классическое славянофильство от николаевского государственного патриотизма. Достаточно сказать, что оно, подобно декабризму, считало крепостное право позором русской жизни, тогда как Официальная Народность его оправдывала и даже пыталась увековечить. Проблема, следовательно, лишь в том, что «дискурсный» подход никак не объясняет наш центральный парадокс, т.е. эволюцию славянофильства, его постепенную транс­формацию из национал-либеральной идеологии в государственный патриотизм, а затем и в черносотенство.

Короче говоря, «дискурсный» подход хорош, когда его предмет, националистическая идеология, изучается в состоянии статичном, динамику её - и тем более деградацию - он не объясняет. Не объ­ясняет и узурпацию ею самого представления о патриотизме, той подмены его национализмом, в которой, собственно, и состоит драма патриотизма в России. Между тем именно над этим парадок­сом как раз и ломали себе голову такие серьезные и современные ему наблюдатели, как Герцен или Соловьев.

Шава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Герцена

Впервые Александр Иванович попытался объ­яснить его еще в 1851 году в статье «Московский панславизм и рус­ский европеизм»17. Вот как он это делал: «Славянофилы с ожесточени­ем напали на весь петербургский период [русской истории], на всё, что сделал Петр Великий и, наконец, на всё, что было европеизирова­но, цивилизовано. Можно понять и оправдать это увлечение как про­явление оппозиции, но, к несчастью, эта оппозиция зашла слишком далеко и увидела себя тогда странным образом рядом с правитель­ством против собственных стремлений к свободе».18

Но как же все-таки не увидели этого парадокса сами славянофи­лы? Ответ Герцена, увы, скорее, тривиален: «решив a priori, что всё...

Объяснение

17Герцен А.И. Избр. философские произведения. Т. 1, М., 1948.

введенное Петром, скверно, славянофилы дошли до восхищения узкими формами московского государства и, отрекаясь от собствен­ного разума и познания, с рвением устремились к кресту греческой церкви... Исполненные негодования против деспотизма, они прихо­дили к политическому и моральному рабству»19.

Но тут ведь никакого парадокса нет, напротив, это вполне логич­но. Не могли же славянофилы ограничиться одним отрицанием. Как для всякой осмысленной оппозиции, требовался им, так сказать, вто­рой шаг, позитивный, требовался идеал (или, как сказали бы сего­дня, проект будущего), который могли бы они противопоставить дес­потизму существующей власти. Но поскольку чаадаевский или, если хотите, екатерининский проект («Россия есть держава европей­ская») был для них лишь инобытием ненавистной им «петровской системы», а торжествующую Официальную Народность презирали они тоже, пришлось искать свой проект будущего в прошлом - в «истинно русской», как им казалось, допетровской Московии. Не заметив при этом, что как раз в ней и берут начало крестьянское раб­ство и деспотизм.

В принципе объяснение Герцена более или менее верно. Бросаются в глаза, однако, три его серьезных недостатка. Во-пер­вых, основная мысль не выходит за рамки враждебного отношения славянофилов к реформам Петра, приведшего их к восхищению фундаменталистской Московией. Возникает, однако, элементарный вопрос: а если бы тогдашние славянофилы менее враждебно отно­сились к Петру и не подняли на щит «узкие формы» Московии, если бы, другими словами, отвергли они европейское будущее России по какой-нибудь иной причине, изменило бы это обстоятельство общую траекторию их политической эволюции? Вопрос остался без ответа.

Во-вторых, не принимая всерьёз феномен николаевской Официальной Народности и откровенно его высмеивая, Герцен, к сожалению, не заметил, что антипетровский курс на «ретроспектив­ную утопию», как назвал славянофильское восхищение Московией Чаадаев, взяло не только национал-либеральное крыло тогдашней русской молодежи, но и само правительство. Иначе говоря, движе-

ние назад, к Московии происходило в николаевской России не толь­ко снизу, но и сверху.

В-третьих, наконец, писал все это Герцен задолго до Крымской войны, т.е. до катастрофического падения России со сверхдержавно­го Олимпа и, стало быть, до того, как поняли национал-либералы несущественность ихтеоретических расхождений с правительством по поводу Московии по сравнению с тем, что их с ним объединяло, т.е. с недоверием и неприязнью к Европе. Не говоря уже об их тоске по реваншу. (С этой стороной дела Герцену предстояло еще познако­миться 12 лет спустя, в 1863-м, во время очередного польского вос­стания. Подробному описанию этой роковой для обеих сторон встре­чи посвящена четвертая глава этой книги.)

Объяснение

В общем объяснение Герцена, хотя и дает читателю некоторое представление о начавшейся уже в 1840-е политической эволюции славянофильства, оставляет все-таки чувство неудовлетворенности. По-видимому, страстные идейные битвы времен его молодости заслонили для него действительный смысл политической эволюции славянофильства.

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Соловьева

Предложенное три десятилетия спустя, оно несопоставимо более серьезно. Сама уже его «лестница» ориентиру­ет читателя именно на общий смысл драмы патриотизма в России - вполне независимо от увлечения славянофилов Московией. Введенные им принципиальные различия между патриотизмом и национализмом (он же «псевдопатриотизм», он же «государствен­ный патриотизм»), а также дефиниции «особнячества» и особенно «национального эгоизма» оказываются незаменимыми инструмента­ми анализа этой драмы.

Фатальное противоречие, говорит Соловьев, «между требова­ниями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утвер­ждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство»20. Вот что он нам объясняет. В первоначальном своем значении любви к родному очагу обращен патриотизм (для верности Соловьев назы­вает его «истинным») острием внутрь, стремясь сделать свою страну «как можно лучше». Например, избавив её народ от крепостной неволи и от произвола власти. Однако, пережив уваровскую транс­формацию и оказавшись собственной противоположностью, т.е. пат­риотизмом государственным, обращается он острием вовне, обнару­живая вдруг, как Степан Шевырев, что от Европы «уже пахнет трупом».


примера

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Иногда переживания отдельных людей убеди-

тельнее любых теоретических выкладок. Попробуем поэтому, пусть кратко, проследить реакции двух хорошо известных русскому читате­лю персонажей на одно и то же современное им обоим историче­ское событие - Крымскую войну. Первый из них в нашем случае - Федор Иванович Тютчев. Как и положено государственному патриоту, он переживал эту несчастную для России войну очень тяжело. Соответственно, его реакция на неё была почти столь же незамысло­вата, как, скажем, отношение современных московских национал- либералов к бомбардировкам НАТО стратегических объектов в Сербии весною 1999-го. Я имею в виду, что переживания Тютчева проще всего, наверное, выразить в серии восклицаний: Наших бьют! Заговор против России! Гнусность! Лицемеры! Разглагольствуют о свободе, а сами?! Но вот тексты.

20 Соловьев B.C. Цит. соч. С. 444.

Государственному патриоту больше не было дела до произвола отечественной власти, поскольку, идентифицируя себя с нею, гово­рил он с миром как бы от её имени. Оказавшись олицетворением «национального эгоизма», он уверен, что в любом международном споре своя власть всегда права и его, «патриота», обязанность заключается в срывании масок с лиц злодеев в чужих правитель­ствах, неустанно против его страны злоумышляющих.

«Итак, мы в схватке со всею Европой, соединившейся против нас общим союзом. Союз, впрочем, не верное выражение, настоящее слово: заговор... В истории не бывало примеров гнусности, замыш­ленной и совершенной в таком объеме»21. А в стихах и того пуще

Все богохульные умы, Все богомерзкие народы Со дна воздвиглись царства тьмы Во имя света и свободы!

Здесь все ясно. Тютчев полностью отождествляет Россию с дик­татурой, откровенно провоцировавшей эту войну, как видели мы во второй книге трилогии. Отождествляет просто потому, что, как гласит бессмертный клич всех националистов, «права или не права, моя страна всегда права». И от государственного патриота требуется лишь сорвать маски с «богохульных умов», вознамерив­шихся под предлогом защиты света и свободы унизить родного дик­татора. Требуется, несмотря даже на то, что он этого диктатора, как мы хорошо знаем, искренне презирает. Требуется, поскольку в сравнении с окружающим миром его страна со сколь угодно пре­зренным диктатором во главе все равно «всех лучше». Вот это и называл B.C. Соловьев «фальшивыми притязаниями национализ­ма».

Посмотрим теперь, как переживал то же самое событие патриот, по выражению философа, истинный. В нашем случае речь о его отце, знаменитом* историке Сергее Михайловиче Соловьеве. Для него Крымская война тоже была ужасным испытанием. Не только потому, однако, что его страна её проигрывала, но еще и потому, что пораже­ние диктатора могло сделать Россию «как можно лучше». По этой причине переживания С.М.Соловьева были намного сложнее и дра­матичнее, нежели страсти, одолевавшие государственного патриота. Сердце ему одинаково разрывали как хорошие, так и дурные вести с фронта. Впрочем, пусть читатель судит сам. «В то время, как стал гро­хотать гром над головой нашего Навуходоносора, мы находились в тяжком положении. С одной стороны, наше патриотическое чувство

21 Цит. по: Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 337.

было страшно оскорблено унижением России; с другой, мы были убеждены, что только бедствия, а именно несчастная война, могли произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гние­ние; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы тер­зались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные привели бы нас в трепет»22.

Разница очевидна, не так ли? В отличие от патриота государст­венного, патриот истинный идентифицирует себя не с российской диктатурой, но с российской свободой. Нет, он не пытается взвалить вину за свои страдания на «богомерзкие народы». Он ясно видит роль своей, отечественной диктатуры. Иначе говоря, национальным эгоизмом он не страдает.

Глава вторая У истоков «государственного

Особенно CT И патриотизма»

национального эгоизма

Таково первое следствие, вытекающее из соловьевской формулы. Вот второе. Коварство этой семантической путаницы (два патриотизма) в том, что кипящий ненавистью к «бого­мерзким народам» национальный эгоизм не только продолжает опе­рировать под присвоенным им патриотическим именем, но и узурпи­рует его. Он отказывает в любви к отечеству всем, кто его ненависти не разделяет, клеймя их если не «национальными нигилистами», то уж во всяком случае «космополитами». Или, чтобы совсем было понятно, Тютчевы выживают с политической арены Соловьевых.

А вот и третье - самое важное - следствие. Оно в том, что моно­полия национального эгоизма как всякая монополия неминуемо ведет к вырождению, к деградации. К тому, иначе говоря, что Тютчевых выживают Катковы, а тех, в свою очередь, Данилевские, а тех Пуришкевичи или, как сказали бы сегодня «отвязанные» черно­сотенцы. Эти уверены, что все беды страны от инородцев, захватив-

22 Соловьев С./И. Мои записки для моих детей... Спб., 1914. С. 152.

ших её в свои руки, по сути, оккупировавших Россию (если это наве­дет читателя на мысль об откровениях в газете Завтра некого пол­ковника ГРУ, который уже в наши дни стрелял, по утверждению про­куратуры, в видного чиновника-инородца и баллотировался после этого в Думу из тюремной камеры, я спорить не стану).

Вот в этом открытии неминуемой радикализации и вырождения национализма в России и состоит, собственно, то, что можно назвать,если хотите, своего рода законом Владимира Соловьева (это я просто продолжаю аналогию с Менделеевым). В частности, история постниколаевской России может служить экспериментальным под­тверждением этого закона. Документальной верификации его и посвящена, по сути, заключительная книга трилогии. Здесь поэтому сошлюсь я лишь на один пример.

Покойный В.В. Кожинов был в последние годы жизни буквально одержим «одной, но пламенною страстью» доказать, что истинными патриотами России в предреволюционные десятилетия выступали именно Квачковы того времени, черносотенцы. Нет смысла останав­ливаться на причинах этой страсти. Кто знаком с работами Кожинова и без того знает, что он считал себя идейным наследником героев своей последней книги «Черносотенцы и революция»23. Более того, гордился этим.

Намного важнее результаты его исследования, непреложно сви­детельствующие, что в те, финальные, годы императорской России черносотенцами были вовсе не только толпы погромщиков, руково­димые вульгарными демагогами, но и элита русской интеллигенции, причем трудовой, научной интеллигенции, можно сказать, цвет нации. «В публиковавшихся в начале XX века списках членов глав­ных из этих [черносотенных] организаций, - писал Кожинов, - таких, как Русское собрание, Союз русских людей, Русская монархическая партия, Союз русского народа, Русский народный союз им. Михаила Архангела, мы находим многие имена виднейших деятелей культуры (причем, некоторые из них даже занимали в этих организациях руко­водящее положение)»24.

Кожинов BS. Черносотенцы и революция. М., 1998.

И без преувеличения списки, о которых говорит Кожинов, впе­чатляют (несмотря даже на то, что он сознательно запутывает читате­ля, смешивая в одну кучу такие сравнительно умеренные, элитарные организации, как Русское собрание или Союз русских людей с погромщиками из Союза русского народа). Сошлюсь хоть на извест­ного пушкиниста и переводчика Катулла Б.В. Никольского, который был членом Главного совета Союза русского народа. А заместителем (товарищем, как это тогда называлось) председателя Главного совета был, между прочим, знаменитый филолог академик А.И. Соболев­ский. И рядом с ним его не менее знаменитые коллеги - академик К.Я. Грот (тоже филолог), академик Н.П.Лихачев (историк), академик Н.П. Кондаков (византинист), академик (впоследствии президент Академии наук) В.Л. Комаров (ботаник). Это не говоря уже о худож­никах Константине Маковском и Николае Рерихе, поэтах Константи­не Случевском и Михаиле Кузмине, медике профессоре С.С. Бот­кине, актрисе М.Г. Савиной или книгоиздателе И.Д. Сытине.

Кто бы мог подумать, что в единомышленниках великосветского авантюриста Пуришкевича (или сегодняшнего полковника ГРУ Квачкова) были на исходе царских времен такие достойнейшие из достойных люди, creme de la creme, как сказали бы французы, тог­дашнего российского общества, и что главная их заслуга перед исто­рией состояла, по мнению самого Кожинова, в том, что «они не под­чинялись запретам и осуществляли свободу слова в еврейском вопросе»?25 То есть именно в том, в чем сегодня «осуществляет» ее полковник Квачков.

И удивительное дело, Кожинов был убежден: обнародованная им коллекция знаменитых предшественников неопровержимо дока­зывает, что, если и есть чем гордиться России, то это черносотен­ством. Вот уж на самом деле нам не дано предугадать, как слово наше отзовется... Ибо в действительности он лишь усердно подтвер­ждал закон Соловьева. Да разве могла быть другой культурная элита страны на последней ступени соловьевской «лестницы» - в канун национального самоуничтожения России? «Страну губят инородцы (в первую очередь, конечно, евреи)!» - таким ведь только и мог быть

Там же. С. 120. (Курсив Кожинова).

её предсмертный крик, столь глубоко, столь безнадежно она дегра­дировала.

И нисколько ее, эту черносотенную элиту, не смущало, в отличие от классического славянофильства, что идет она в своей ненависти рука об руку и даже впереди власти. В конце концов числила она в своих рядах и самого Николая II, который ведь тоже был членом Союза русского народа. И тоже, ничуть не меньше Кожинова, этим гордился. Да, их, спасителей России, не послушали, убеждал нас Кожинов, они погибли, пытаясь «сказать правду о безудержно дви­жущейся к катастрофе стране... являя собой своего рода донкихо­тов»26. Проблема лишь в том, что правда этих «донкихотов» свелась, как и предвидел Соловьев, к самоубийственной в многоэтнической империи идее «Россия для русских»...

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Репутация B.C.Соловьева

Россия, как мы знаем, ему не поверила, закон его не приняла. Отчасти, наверное, потому, что слишком уж странно - и страшно - он звучал. Не последнюю роль, однако, сыгра­ла в этом его репутация.

Соловьев, как я его понимаю, относился к той редкой породе русской интеллигенции, которая, словно высеченная из гранита, не гнется, не адаптируется к обстоятельствам, но, поверив в свою исти-

Вот такой парадокс. На наших глазах идеолог черносотенства подтвердил закон деградации национализма, сформулированный еще в 1880 годы «либералом и космополитом», если послушать сего­дняшних эпигонов, Владимиром Сергеевичем Соловьевым. Это ведь он объяснил нам, почему оппозиционное в свое время славяно­фильство неотвратимо должно было обратиться после Крымской катастрофы в согласное с правительством почвенничество, после польского восстания - в опережающий власти национал-патриотизм и, наконец, после революции пятого года - в черносотенство.

ну, отстаивает её до конца. В этом смысле он совершенно не походил ни на своего отца, ни на того же Тютчева при всех различиях между ними, ни на большинство окружавших его людей. Все они были секу- лярными агностиками, а он - глубоко и искренне верующим. Религиозное чувство было напряжено в нем, как струна.

Если искать аналог Соловьеву в истории русской интеллигенции, то, как ни странно, скорее всего это, мне кажется, Белинский. Тот тоже был рыцарем, тоже верил в свою истину напряженно и безза­ветно, и тоже был убежден, что, окажись она неверной, единствен­ной ей альтернативой был бы конец света. Во всяком случае для России.

Разница, конечно, бросается в глаза: Белинский был атеистом. Согласитесь, в его время и это было бесстрашным убеждением. Но общее, помимо характера и темперамента, бросается в глаза тоже: каждый был убежден, что неудача его идеи чревата для страны гибе­лью. Белинский, младший современник декабристов (он умер в 1848 году), верил, что у России есть будущее лишь в случае, если она най­дет в себе силы избавиться от крестьянского рабства и самодержав­ной диктатуры. Станет, короче говоря, европейской страной. Соловьев верил, что у России и Европы есть будущее лишь в случае, если они найдут в себе силы согласиться на воссоединение христи­анских церквей.

Увы, в последние годы жизни Соловьев был убежден в оконча­тельном крушении своей идеи (хотя, кто знает, было ли это крушение на самом деле окончательным?) В отчаянии он и впрямь предсказал тогда конец света. Естественно, тем, кто хотел похоронить его беспо­щадный анализ русского национализма, нетрудно было после этого представить Соловьева гениальным чудаком, средневековым мисти­ком, балансировавшим на грани безумия. В любом случае челове­ком не от мира сего.

И никто не вспомнил, что не без греха были в этом смысле и Исаак Ньютон с его теологическими экскурсами и мистическими опытами, и Готфрид Лейбниц с его монадологией (и Богом как «монадой монад»). Тем не менее, сколько я знаю, закон земного притяжения не пострадал от экзотической репутации Ньютона, так же, как дифференциальное исчисление от репутации Лейбница. Закон деградации патриотизма, однако, от репутации Соловьева пострадал. С ним случилось самое страшное, что может произойти с научным открытием: он был забыт. Несмотря даже на то, что судьбу страны Соловьев предсказал, опираясь на этот закон, безукоризнен­но точно.

Я и сам, если честно, не без греха: я тоже однажды пренебрег законом Соловьева. В основу опубликованной в 1995 году книги «После Ельцина: Веймарская Россия», легла гипотеза, что события в России могут развиваться по веймарскому сценарию и закончиться так же, как в Германии. Для меня как ученика Соловьева такой ляп,конечно, непростителен. Объяснить его могу лишь страшным потрясением, пережитым в момент октябрьского националистиче­ского мятежа 1993 года, так отчаянно напоминавшего аналогичный мятеж в Мюнхене в ноябре 1923-го.

Так или иначе, веймарская гипотеза прижилась в России - и в мире. И вылилась, наконец, десятилетие спустя в пародийную государственную антифашистскую кампанию. Одно уже то обстоя­тельство, что первыми подписали Антифашистский пакт в Думе самые оголтелые националисты, свидетельствовало о его пародий­ности. Конечно, и германский фашизм был результатом деградации патриотизма. Но при всем том был он диктатурой национального эгоизма, обращенной в будущее (сколь бы гротескным будущее это ни выглядел^).

В России - после большевиков - победить могла бы лишь дикта­тура национал-патриотическая, обращенная в прошлое. В случае, допустим, победы мятежников в октябре 1993-го, вдохновляли бы новую власть идеи традиционные, архаические. Часть победителей ратовала бы, конечно, за возврат к советской империи, но другая, преобладающая, за возврат к Православию, Самодержавию и Народности. Иначе говоря, произошло бы то же самое, что после подавления декабристов при Николае I (насколько возможно это в современном мире).

Так или иначе, диктатура национального эгоизма, в просторечии называемая фашизмом, не могла быть в России по духу ни герман-

ской, ни итальянской - только черносотенной, московитской. Для неё не существовало бы будущего, не существовало бы даже настоя­щего - одно лишь прошлое.

И потому, скажем, апрельское 2006 года отвержение на Всемирном русском соборе принципов Всеобщей Декларации прав человека во имя московитских ценностей есть куда более суще­ственный шаг к такой диктатуре в России, нежели, допустим, псевдо­германская фашистская символика на знаменах национал-больше- виков. Ибо смысл отвержения общепринятых в современном мире принципов состоять можетлишь в намеренной демонстрации моско- витского особнячества.

По этой причине единственным реальным инструментом борьбы против фашизма в России может быть лишь политическая модерни­зация, лишь ясное и недвусмысленное отделение того, что Соловьев называл истинным патриотизмом, т.е. любви к родному очагу, от его националистической подмены, национального эгоизма.

Глава вторая

I . У истоков «государственного

ЧТО «рухнуло патриотизма.

в пожаре1917-го»?

Не помогало в свое время делу Соловьева и то, что многие радикальные «русские европейцы», отчаявшиеся добить­ся поддержки в обществе, предпочли отречься от самого представле­ния о патриотизме. Припомнили своим торжествующим оппонентам заявление Герцена, что «любовь к отечеству... не смешиваю с больше и больше ненавистной мне добродетелью патриотизма»27. Припомнили и саркастическое замечание английского классика XVIII века Сэмюэла Джонсона, что «патриотизм есть последнее прибежи­ще негодяя», а то и окрестили его устами того же Герцена «патриоти­ческим сифилисом»28.

Короче, выплеснули вместе с водой и младенца, упустив каким- то образом из виду, что и Чаадаев, и Белинский, и Герцен, и, конеч-

Герцен AM.. Цит. соч. С. 272.

Цит. по: Янов А. Альтернатива// Молодой коммунист. 1974. № 2. С. 75.

но, Сэмюэл Джонсон искренне любили свой народ и заботились о его душевном здоровье. Но как уживалась эта любовь с отрицани­ем патриотизма? Уж слишком очевидно было здесь противоречие. Золотую середину между крайностями нашел, как всегда, Соловьев, объяснив, что дело идет «о спасении народной души»29. И, даже, оставаясь в безнадежном меньшинстве, должен же кто-то противо­стоять «неразумному псевдопатриотизму, который под предлогом любви к народу желает удержать его на пути национального эгоиз­ма»30. А что, если не патриотизм, не любовь к отечеству может вдох­новить такое Сопротивление?

Именно поэтому не уставал он подчеркивать основополагающую разницу между «истинным патриотизмом и национализмом, пред­ставляющим для народа то же, что эгоизм для индивида»31. Ибо как раз тогда, когда народ, подстрекаемый проповедниками националь­ного эгоизма, впадает «в искушение решать [свои] вопросы не по совести, а по своекорыстным и самолюбивым расчетам... подвергая себя величайшей опасности, предостеречь от неё долг истинного пат­риота»32.Соловьев исполнил свой долг, предостерег. Но поверила постни­колаевская Россия, как мы знаем, Данилевскому, а не ему, позволи­ла себе решать свои вопросы «по своекорыстному расчету» - и страшно расплатилась за это. Четверть века спустя после того, как были написаны эти строки предостережения, она перестала суще­ствовать, «самоуничтожилась». По отчаянному тогдашнему выкрику Максимилиан^ Волошина, «С Россией [было] кончено». И что же? Чему научил нас этот немыслимо жестокий опыт?

Словно бы ничего этого не было, по-прежнему продолжают сего­дняшние телевизионные проповедники государственного патриотиз­ма, как Михаил Леонтьев или Алексей Пушков, «под предлогом любви к народу удерживать его на пути национального эгоизма». И оправдание у них прежнее: все в этом мире так делают. Какая там

Соловьев B.C. Цит. соч. С. 273. Там же. С. 261.

Соловьев B.C. Сила любви. М., 1991. С. 57. Соловьев B.C. Сочинения: в двух томах. Т. 1. С. 273.

совесть? Какое «спасение народной души», когда, условно говоря, «в Америке негров линчуют»? Без этого анекдотического мотива не обходится ни одно их выступление. А Соловьев между тем специ­ально предупреждал против их коварной уловки. «Каждый народ, - завещал он нам, - должен думать только о своем деле, не оглядыва­ясь на другие народы, ничего от них не требуя и не ожидая. Не в нашей власти заставить других исполнять свою обязанность, но исполнять свою мы можем и должны»33.

Едва ли смогут государственные патриоты, как Леонтьев или Пушков (или, что важнее, все те, кто усвоил их уроки национального эгоизма), что-нибудь понять втайне «самоуничтожения» постникола­евской России. Тем более немыслимо представить себе, чтобы отве­тили они что-нибудь внятное на уже известные нам результаты иссле­дования крупнейшего из знатоков николаевской эпохи профессора Калифорнийского университета Н.В. Рязановского. Согласно ему, Россия, «слинявшая», по словам В.В. Розанова, в 1917-м, все еще была той самой Россией, которую оставило нам в наследство прокля­тие николаевского национального эгоизма. Вот, как мы помним, заключение Рязановского: «В конечном счете обрушился в пожаре 1917-го [не просто царский режим, но] именно архаический старый режим Николая I»34.

Так неужели судьба постниколаевских поколений совсем ничему нас не научила? И самоотверженная борьба таких преданных своему народу патриотов, как Чаадаев, Белинский, Герцен или Соловьев, прошла впустую, не оставив живого следа в нашем сознании? И вообще, как могло случиться, что после всех потрясавших страну со времен Николая реформ, контрреформ и революций, так и стоял еще полстолетия во всей своей нерушимости архаический ancien regime Николая? Почему? В чем секрет его потрясающей долговечно­сти? И как связана она с леонтьевско-пушковским национальным эгоизмом, даже не подозревающим, что берет начало именно в этом архаическом режиме?

33 Там же.

Riasanovsky Nicholas V. Nicholas I and Official Nationality in Russia. Univ. of Calofornia Press. 1969. P. 270.

Мы, собственно, и начали главу с описания этого режима. Однако понятия государственного патриотизма (Официальной Народности) и национального эгоизма требовали, согласитесь, объ­яснения. И еще больше нуждался в нем центральный парадокс этой книги: каким образом национал-либеральное славянофильство, начавшее с откровенного презрения к коварному уваровскому изоб­ретению, кончило тем, что превратилось в этот самый государствен­ный патриотизм, обрушивший страну в пожаре 1917 года. Но сейчас, когда читатель, надеюсь, получил обо всем этом некоторое представ­ление, продолжим то, с чего начинали, - в надежде, что удастся нам понять секрет долголетия николаевского режима.

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

Возвращение Московии

Со времен Герцена, как мы уже говорили, приня­то в литературе отзываться об Официальной Народности пренебре­жительно, иронически. Подчеркивались ее примитивность, чинов­ная тупость, казенный энтузиазм. Вот авторитетный образец: «Для того, чтобы отрезаться от Европы, от просвещения, от революции, пугавшей его с 14 декабря, Николай поднял хоругвь Православия, Самодержавия и Народности, отделанную на манер прусского штан­дарта и поддерживаемую чем ни попало - дикими романами Загоскина, дйкой иконописью, дикой архитектурой, Уваровым и «рукой всевышнего»... Патриотизм выродился, с одной стороны, в подлую циническую лесть «Северной пчелы», а с другой - в пош­лый загоскинский «патриотизм», называющий Шую Манчестером, Шебуева - Рафаэлем, хвастающий штыками и пространством от льдов Торнео до гор Тавриды»35.

У читателя этого иронического и элегантного пассажа невольно создавалось впечатление, будто одни лишь «подлые льстецы» и «пошляки», одни Булгарины да Загоскины поддерживали казенную Русскую идею. На поверку, однако, все оказывается куда сложнее. И

35 Герцен А. И. Былое и думы. С. 286.

коварнее. Исследователь Официальной Народности и один из самых жестоких ее критиков Александр Николаевич Пыпин был прямо про­тивоположного мнения о ее могуществе - и опасности. «Даже силь­ные умы и таланты, - говорил он, как мы помним, - сживались с нею и усваивали ее теорию. Настоящее казалось разрешением историче­ской задачи, народность считалась отысканною, а с нею указывался и предел стремлений»36.

И ничего в этом не было удивительного, - добавлял Пыпин, - «ибо такого рода действие оказывала даже на первостепенные умы и таланты общественная среда ... на понятиях которой утверждалась система официальной народности»37. Да ведь одна уже дружная общественная, если угодно, травля Чаадаева за его «философиче­ское письмо» свидетельствовала, кто прав в этом заочном споре. Даже и сам Петр Яковлевич признавал, что «почин [травли] всецело принадлежал стране»38, тогда как «правительство в сущности только исполнило свой долг... Совсем другое дело вопли общества»39.

А «вопли» и впрямь были оглушительные: «люди всех слоев и категорий общества, - рассказывает тот же Пыпин, - соединились в одном общем вопле проклятия человеку, дерзнувшему оскорбить Россию... студенты Московского университета изъявили, как говорят, желание с оружием в руках мстить за оскорбление нации».40 Это была вторая в русской истории (после спонтанных демонстраций против гегемонии Наполеона в 1800-е) патриотическая истерия, если можно так выразиться. Во всяком случае Пыпин это подтвер­ждает, говоря о «таком взрыве в массе общества, который не имеет ничего подобного в истории нашей литературы»41.

На его стороне в этом споре выступает и другой литературовед Е.В. Аничков, замечая, что «Николай I сумел вызвать реакцию одно-

Пыпин АН. Цит. соч. С. 192.

Там же.

Чаадаев П.Я. Цит. соч. С. 87.

Там же. С. 8о.

4° Пыпин А. Н. Цит. соч. С. 188.

41 Там же. С. 1В2.

временно и сверху и снизу». И связывая это с настроением обще­ства, которому «вдруг захотелось чего-то чисто русского, такого, что может быть вычитано только в летописи былых времен или подслу­шано в народной поэзии»42.

И действительно именно Официальная Народность, словно почувствовав эту потребность пробужденного войной 1812 года и декабризмом национального сознания, первая поставила вопрос о самобытности России, о ее цивилизационной идентичности, о цели и смысле ее исторического путешествия в мире. И объявила, что ответ найден: Россия - не Европа. Ибо в отличие от мятежного конти­нента «народность наша состоит, - как указано было в созданном по высочайшей воле предписании министра народного просвещения, - в беспредельной преданности и повиновении самодержавию»43.

И сточки зрения власти, это было вполне логично. Ибо если даже спонтанный, самодеятельный и вообще незаконный патриотизм ока­зался способен вывести 14 декабря на площадь столько преданных отечеству людей, то на что же способен патриотизм управляемый, так сказать, организованный самой властью? Тем более, если моби­лизовать его под знаменем защиты оскорбленной чести отечества и дать ему в руки хоругвь?

Правда, это был уже совсем другой, государственный патрио­тизм. Но в том ли суть? Главное, что власть усвоила урок декабристов и оценила мобилизационный потенциал патриотизма. Она вознаме­рилась не только присвоить себе монополию на него, но и употре­бить его как инструмент своих амбициозных геополитических пла­нов. Для того, собственно, и провозгласила она себя мыслью народа, его духовным пастырем, его совестью. Власть уверила общество, что всё ведает, всё видит, всех любит, всё может. Государство и есть оте­чество - декретировала она.

И вот уже, как мы помним, начальник Третьего отделения собст­венной Его Величества канцелярии объясняет Антону Дельвигу как нечто само собою разумеющееся, что «законы пишутся для подчи-

HR Вып. 6. M.t 1907. НикитенкоА.В. Цит. соч. С. 306.

ненных, а не для начальства»44. А один из руководителей правитель­ства Яков Ростовцев провозглашает, ничуть не смущаясь, что «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях ее заменяет высшее начальство».45 И него­дующе восклицают славянофилы: «название государя Земной бог, хотя и не вошло в титул, однако, допускается как толкование власти царской»46.

Перед нами не только обожествление власти, цезарепапизм, как думал Соловьев, и не только дикая полицейская попытка «отрезаться от Европы», как полагал Герцен. Перед нами первая в истории России секулярная религия, грандиозная в своем роде попытка соз­дать принципиально антизападную, новомосковитскую, если хотите, цивилизацию, в центре которой стоит всеведущий и всемогущий Земной бог, Автократор, совершенно открыто объявляющий себя деспотом. Никакими ведь на самом деле вольнодумцами не были славянофилы, когда называли эту новую секулярную религию деспо­тизмом, если и самому Николаю Павловичу даже в голову, как мы помним, не приходило это скрывать. Да, с трогательной прямотой признавался он, «деспотизм еще существует в России, ибо он состав­ляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации»47.

Вот эта мысль о согласии «гения нации» с деспотизмом, о врож­денном, следовательно, рабстве русского народа, и составляла ядро государственного патриотизма. Не случайно же говорил Уваров, что «вопрос о крепостном праве тесно связан с вопросами о самодержа­вии и даже единодержавии - это две параллельные силы, которые развивались вместе. У того и другого одно историческое начало, законность их одинакова... Это дерево пустило далеко корень: оно осеняет и церковь и престол»48.

В этой манипуляции патриотизмом правительство неожиданно для самого себя обнаружило принципиально новый - и практически

Русские мемуары. 1826-1856. М., 1990. С. 135.

45 Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг. Спб., 1908. С. 598. Теория государства у славянофилов, Спб.,1898. С. 40. Лемке М. Цит. соч. С. 42.

история русской литературы в XIX веке. М., 1910. Т. 2. С. 81.

неисчерпаемый - ресурс властвования. Оказалось, как видим, что патриотизмом можно оправдать не только самодержавие, но и кре­постное право. Что можно в России не только объявить «высшее начальство» совестью нации, но и её империю - особой, отдельной от Европы цивилизацией.

Я не знаю, подозреваютли авторы многочисленных современ­ных сочинений о «русской цивилизации», откуда именно заимство­вали они свое вдохновение. А также о том, что в первоначальной её версии сутью этой цивилизации объявлено было, между прочим, увековечение крестьянского рабства, поскольку «осеняло оно», как мы только что слышали, «и церковь и престол». Причем, в отличие от современной ей Америки, где привезенные из Африки рабы принад­лежали, по крайней мере, к другой расе, уваровская формула освя­щала порабощение миллионов соотечественников, не отличавшихся от господ ни цветом кожи, ни языком, ни верованиями.

Между тем историк национал-патриотической («правой», по его терминологии) мысли С.В. Лебедев не только этой формулы не сты­дится, но, как мы сейчас увидим, гордится ею необыкновенно - в 2007 году! Вот как он это объясняет: «Уваров точно уловил необхо­димость единства духовного, политического и национального. Не случайно эта условная триада и в наши дни является одним из самых распространенных девизов русских правых. Мало какой из полити­ческих формул во всемирной истории была суждена такая долгая жизнь... Для современных патриотов характерно стремление вообще всю русскую духовную культуру свести к этим трем словам. Так, по словам известного скульптора В. Клыкова: Русская идея - это Православие, Самодержавие, Народность».49

Хороша, право, русская идея, благословлявшая деспотизм, «нравственную пустыню» и порабощение соотечественников. Но вот ведь, как видим, находятся современники, которые даже таким страшным наследством восхищены. Мало того, если верить Александру Севастьянову, оно, это наследство, «и представляет сего- ' дня мейнстрим русской культурной жизни».50 Верить ли?

Лебедев С.В. Цит соч. С. 45.

APN.ru. 29 марта 2008.

Но вернемся к николаевскому режиму. И по другой еще причи­не надлежало ему объявить Россию отдельной от Европы цивилиза­цией. А именно потому, что «Европа гнила». И общаясь с нею, «мы и не примечаем, что имеем дело будто с человеком, несущим в себе злой заразительный недуг... не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет»51. Это уже другой столп государственного патриотизма профессор Степан Шевырёв. И сказано это было в 1841 году (кстати, и ноября 2001 года в том же духе высказался, изу­мив телезрителей, в программе «Итоги» и Алексей Митрофанов, бывший «производитель смыслов» Жириновского. Даже не подо­зревал ведь, бедняга, что озвучивает антизападную архаику полуто- растолетней давности).Но если в наши дни логика Митрофанова публику ошеломила, то ход рассуждений его «национально ориентированного» пращура вызвал лишь, как помним мы из второй книги трилогии, в николаев­ском Санкт-Петербурге восторг. Гоже ли в самом деле России, чья история была осуществлением провиденциального плана, сделав­шего ее подданных «счастливейшим из народов», числиться в одной и той же цивилизации с «пахнущей трупом» Европой? По всем этим причинам патриотизм в новоявленной «русской цивили­зации» и превращался из интимного чувства в идеологию, а идеоло­гия впервые становилась функцией власти.

Язвительный современник описывал практику этой цивилиза­ции со щедринским, как, надеюсь, помнит читатель, сарказмом: «Обыватель ходил по улице и спал после обеда в силу начальниче­ского позволения. Приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпус­кало в атмосферу достаточное количество кислорода». И тот же А.В. Никитенко меланхолически записывал 26 июля 1838 года: «В Могилеве тоже хорошо. Генерал-губернатор сумасшедший, пред­седатель гражданской палаты вор, обокравший богатую помещицу, председатель уголовной палаты убил человека, за что и находится

История русской литературы в XIX веке. С. 82.

под следствием»52. А десятилетием позже еще одна запись, более общего характера, но не менее зловещая: «Ужас овладел всеми мыс­лящими и пишущими. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»53. Знакомо? А ведь даже и дед Сталина в ту пору еще не родился...

Вот почему, вопреки Герцену, языческое обожествление власти, отождествленное с патриотизмом (культ личности, говоря совре­менным языком) было ничуть не менее опасно для русской культу­ры в 1830-е, нежели двести лет назад, в Московии, и сто лет спустя в сталинском СССР Оно грозило ей деградацией.


наша

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»


свобода»

Есть достаточно фактов, подтверждающих эту бес-

прецедентную опасность. Лучшие из лучших русских умов того време­ни - Пушкин, Гоголь, Тютчев, Белинский, Вяземский, Жуковский, Надеждин - оказались в большей или меньшей степени пленниками этой соблазнительной идеологии. Одни на время, другие, как Гоголь или Тютчев, и до конца дней своих. Это под ее влиянием Пушкин напи­сал «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину». Это тогда сказал о нем его друг и поклонник Адам Мицкевич: «Он бьету цар­ских ног поклоны, как холоп».54 Это тогда писал Белинский, что «в царе наша свобода, потому что от него наша цивилизация, наше про­свещение, так же, как от него наша жизнь... Безусловное повинове­ние царской власти есть не одна польза и необходимость наша, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность»55. Многим ли, кроме стиля, отличается эта тирада от канцелярской прозы Уварова?

НикитенкоАВ. Цит. соч. С. 212. Там же. С. 312. HRBbin. 6. С. 420.

Цит. по: Янов А. Загадка славянофильской критики// Вопросы литературы. 1969. № 5. С-115 (выделено мною - А.Я.).

4 Янов

А вот вам Николай Надеждин, один из самых просвещенных редакторов своего времени, в Телескопе которого напечатаны были и «Литературные мечтания» Белинского, и письмо Чаадаева: «У нас одна вечная неизменная стихия - царь! Одно начало всей народной жизни - святая любовь к царю! Наша история была доселе великою поэмою, в которой один герой, одно действующее лицо. Вот отличи­тельный самобытный характер нашего прошедшего. Он показывает нам и наше будущее великое назначение»56. Сам даже Уваров, не говоря уже о Булгарине, не сформулировал бы суть государственно­го патриотизма ярче этого интеллигентного литератора.

И, наконец, еще один всемирно известный автор, воспевший крепостное право, которое одно, по его мнению, «сообразуется с волей Божиею, а не с какими-нибудь европейскими затеями». Большетого, именно в этом «истинно-русском отношении помещи­ков к крестьянам» усматривал он и решение всех социальных про­блем, в которых безнадежно запуталась, загнила европейская циви­лизация. Ибо лишь помещики могли «воспитать вверенных им крестьян таким образом, чтобы они стали образцом этого сословия для всей Европы». И потому был совершенно уверен (в 1840-м!), что не пройдет и десятилетия, как «Европа приедет к нам не за покуп­кой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках»57. Увы, это опять-таки не Уваров. Это великий Гоголь.

Теперь, я думаю, читателю легче судить, кто прав в этом давнем споре по поводу новомосковитской идеологической революции - Чаадаев с Пыпиным или Герцен. Как видим, идейный переворот этот и впрямь был столь радикальным и всепроникающим, что оказался способен затуманить самые светлые головы, если хотя бы на время сумел убедить Белинского, что «в царе наша свобода», а Гоголя уве­ровать, что крестьянское рабство спасет Европу.

Большетого, обманул ведь он, как мы видели, не только своих современников, но и наших. Конечно, недавно скончавшийся А.А. Гулыга не Белинский и даже не Надеждин, но я все-таки привык

Лемке М. Цит. соч. С. 598.

ИР. Вып. 6. С. 451,452.

еще с советских своих времен считать его серьезным ученым, знато­ком мировой философии. Даже рецензию в своё время опубликовал в Новом мире на его книгу о Гегеле - весьма притом похвальную. И каково же было мне читать его заявление в 1995 году, что «уваров- ская триада и есть формула русской культуры»58.

Роковое наследство

Не менее важно, однако, что ошибка

Герцена не позволила ему - и поверившим его оценке современным исследователям Официальной Народности - заметить в ней главное: её внешнюю политику, её геополитическое, как сказали бы сейчас, измерение. То очевидное, казалось бы, обстоятельство, что попытка создать альтернативную европейской архаическую цивилизацию в России не могла не сопровождаться попыткой навязать её остально­му миру.

Ибо вместе с императором обожествлена ведь была и империя. Подобно самодержавию, оказалась она сакральным телом. И с этого момента любое покушение на нее восприниматься должно было в России не только как преступление, но и как кощунство. Ибо столь изобретательно и коварно задуман был идеологический механизм Официальной Народности, что не только деспотизм был, как мы видели, намертво переплетён в нем с гордостью за единодержавие, а «русская цивилизация» с крестьянским рабством, но и неруши­мость империи оказалась неотделимой от патриотизма. И поэтому каждый, кто восставал против самодержавия, бросал вызов нацио­нальному самосознанию. Отвергая крепостное право, он посягал на патриотизм, а поднимая руку на империю, оказывался врагом наро­да или, как сказал бы в наши дни Игорь Шафаревич, русофобом.То, что казалось уже неосуществимым в Европе главному вдохно­вителю европейской клерикальной реакции графу Жозефу де Местру (который, умирая в 1821 году, воскликнул, что умирает вместе

со

Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

ГулыгаА.в. Русская идея и её творцы. М., 1995. С. 43.

с Европой), оказалось в николаевской России возможно. Вот как описывал свой идеал де Местр: «Монархия есть ни что иное, как видимая и осязаемая форма патриотического чувства... Такое чувство сильно потому, что чуждо всякого расчета, глубоко потому, что свобод­но от всякого анализа, и неколебимо потому, что иррационально... Монархия - это воплощение отечества в одном человеке, излюблен­ном и священном в качестве носителя и представителя его идеи»59.

Де Местр, как известно, прожил в России полтора десятилетия, был одной из самых популярных фигур в петербургском дипломати­ческом корпусе, и главные его рабо­ты написаны тоже здесь. Едва ли можно сомневаться, что именно он и был истинной музой николаевских патриотов-государственников. По крайней мере, они оказались един­ственными в Европе политиками, попытавшимися воплотить в жизнь его идеи.

Многое им не удалось. Они не сумели, как мы знаем, надолго обуз­дать ни Пушкина, ни Белинского. Они не смогли растлить русскую культуру, оказались бессильны подавить её либеральное европейское ядро. Но одного у них не отнимешь.

Отождествить Россию с империей и заразить ее культурную элиту пафосом сверхдержавности, они сумели. И подменить патриотиче­ское чувство идеологией национализма удалось им тоже60.

В этом, собственно, и заключается то роковое наследство, кото­рое оставила по себе Официальная Народность. И через многие десятилетия после смерти Земного бога все еще суждено, как видим, этому наследству отзываться в русской культуре тяжелейшими реци-

Цит. по: Русский вестник. 1889. С. 79-80.


Влияние идей де Местра прослеживается, однако, не только у его петербургских современников. На самом деле оно настолько преобразовало весь стиль мышления постниколаевской эпохи, что следы его легко можно обнаружить и у многих «нацио-дивами государственного патриотизма. Отчасти потому, что никогда не было николаевское царствование осмыслено экспертами как гигантский водораздел в постекатерининской истории России, как разрушение дела Петра и вторая великая самодержавная револю­ция, отличавшаяся от первой из них (опричнины Ивана Грозного), тем, что роль тотального террора XVI века впервые сыграла тоталь­ная идеология.

Мало того, однако, что не осмыслена до сих пор эта судьбонос­ная, можно сказать, идеологическая революция. Сегодняшние оте­чественные национал-либералы еще и отчаянно сопротивляются

такому осмыслению, пытаются реаби­литировать как самого Николая, так и творца его Официальной Народности. Вот лишь два примера (первый из них читатель трилогии, надеюсь, помнит).

Один из колеровских «производи­телей смыслов» так рассуждал о Николае и его царствовании: «Если выбирать исторические параллели, то путинский образ ближе всего к образу Николая I, столь нелюбимого интелли­гентами и репутационно замаранного, но при этом - абсолютно вменяемо­го... В отличие от своего братца Александра, Николай - вменяемый, искренне национальный, чест­ный, но политически неглубокий, немасштабный».61 Другой эксперт пытается спасти репутацию Уварова. Если избавиться, пишет он, от «фильтров и штампов историографии XIX и XX веков», мы тотчас уви­дим, что «Уваров настаивает на том, что Россия должна искать не путь, отдельный от Европы, а путь самостоятельного творчества в Европе».62

нал ьно ориентированных» русских мыслителей XX века. Например, у Льва Тихомирова в его «Критике демократии» (М., 1997); у Ивана Ильина (см. его: «О грядущей России». М.: Воениздат, 1993); у Михаила Назарова («Тайна России». М.: Русская идея, 1999) и у Ивана Солоневича (см.: «Наша страна: XX век». М.. 2001).

Архангельский А.Н. См.: Колеров М. Новый режим. М.. 2001. С.37-3В


Неприкосновенный запас. № 51, Интервью с А.И. Миллером

Герцену в известном смысле простительно было пройти мимо идеологической революции Николая, его чудовищной Официальной Народности и порожденной ею идеи «русской цивилизации». В его время было это еще слишком ново, феномен тоталитарной идеологии только-только зарождался. Но как, спрашивается, могли не заметить всё это люди, полжизни прожившие именно в такой насквозь идеоло­гизированной стране? Как могли они не увидеть, что если и Екатерина и её царствовавший до 1825 года внук, точно так же, как декабристы, чувствовали себя в Европе дома, то головокружительный поворот к альтернативной «цивилизации», который пытался я здесь продемон­стрировать, не мог быть ничем иным, кроме революции?

Должны бы, казалось, современные эксперты заметить хоть грозный след этой второй самодержавной революции, так глубоко отпечатавшийся в ментальности пришедшей после неё русской куль­турной элиты, да и в их собственной, если на то пошло, ментально­сти. Ведь след этот буквально бьёт в глаза.

Сергею Муравьеву-Апостолу, допустим, представителю доникола- евского поколения, пошедшему на виселицу ради российской свобо­ды, даже ведь и спорить было бы не о чем, скажем, с Константином Леонтьевым, не менее ярким представителем поколения постнико­лаевского, провозгласившим, что «русская нация специально не соз­дана для свободы». Не было у этих людей общего языка, словно бы пришли они из разных стран, из разных эпох, даже из разных куль­тур. Вот же какой на самом деле был результат уваровского «само­стоятельного творчества в Европе».

Так могла ли столь неизмеримой глубины пропасть между поко­лениями возникнуть сама собою - без идеологической революции «искренне национального» Николая? Тем более, что никуда ведь не делась эта пропасть и в наши дни. Достаточно, кажется, нам загля­нуть в самих себя...

Загрузка...