Так полезно ли было для будущего России, что всё это обрушилось на неподготовленную страну внезапно, как гром с ясного неба, после трех десятилетий фантомного «спокойствия»? Не лучше ли чувствовала бы себя Россия, будь эти десятилетия потрачены не на конфронтацию с «умными головами», а на привлечение их к работе по просвещению народа? Не на подготовку к захвату Константинополя, а на спокойные и серьезные приготовления к грядущим социальным и политическим бурям? Не помогло ли бы это предотвратить будущее отчуждение образованного общества от власти при Алек-
Bruce Lincoln. Op. cit,p. 357.
Ibid., p. 356.
Николай! 199 и П.Д. Киселев
сандре II? Не сложились ли бы их отношения совсем иначе, если бы правительство Николая стремилось не «преследовать ум, унижать дух и убивать слово», а прислушалось к голосам инакомыслящих и приняло решительные меры, облегчающие как просвещение народа, так и отмену крестьянского рабства? Или, если уж на то пошло, занялось хоть форсированной подготовкой медперсонала?
Давайте спросим иначе: не лучше ли было бы для будущего России, не будь в ней посеяны в николаевские десятилетия зловещие семена «романтического мифа», в котором, по словам всё того же Линкольна, «Европа представлена была как мир зла, а Россия как мир добра»?27 Разве не именно в николаевское время восстановлен был в Россиитотже роковой московитский механизм, что работает на протяжении последних столетий в арабских странах: внезапная остановка модернизации, приведшая к отчуждению от современного мира, а затем и к конфронтации с ним?
Нет спора, Николай и его министры ничего этого не понимали. Но ведь современные-то «восстановители баланса» должны понимать!
Глава четвертая
«Процесс против рабства» J] Q pj |
и П.Д. Киселев И все же сле-
' дует отдать Линкольну должное. В отличие от
наших отечественных «восстановителей баланса» он ясно видел, в чем была загвоздка, понимал, что «корнем всех этих [николаевских] трудностей была крепостническая экономика, которая сделала экономическую конкуренцию с Западом невозможной».28 А вот Миронов уверен, как мы помним, что «крепостничество являлось органической и необходимой составляющей российской действительности».29 И даже в том, что отменено оно было задолго до того, как «стало экономическим и социальным анахронизмом».30
Ibid., р. 250.
Ibid., р. 187.
Б.Н. Миронов. Социальная история России имперского периода, Спб., 1999,^1, с. 413.
Там же, т. 2,с. 298.
Миронов подчеркивает, что опирается в своих выводах на достижения зарубежной историографии, «в первую очередь американской... которая в настоящее время является самой продвинутой частью зарубежной русистики».31 Но вот оказывается, что современный американский историк Брюс Линкольн и вдобавок еще коллега по «восстановлению баланса» с ним решительно не согласен. Не согласен с Мироновым и другой современный американский историк Ричард Пайпс, который тоже считает крепостничество анахронизмом — хотя бы потому, что оно вызывало непримиримую «вражду [между самодержавием] и всем лучшим, что было в российском обществе»32
Но самое здесь поразительное, что не согласился бы с Мироновым и сам царь Николай. Во всяком случае, Линкольн ничуть не сомневается в том, что император не только не видел в крепостничестве «органическую и необходимую составляющую» русской действительности, но и рассматривал его как зло, против которого он всю жизнь «вел процесс» и которое должно быть уничтожено. Более того, считает Линкольн это стремление Николая еще одним смягчающим обстоятельством, позволяющим «восстановить баланс» в его пользу. Вот как он это делает. «Нет, конечно, сомнения, что во времена апогея самодержавия положение крепостных в Российской империи постоянно ухудшалось, помещичьи поборы деньгами, натурой и трудом становились всё тяжелее»33 Но тут же добавляет: «несомненно и то, что Николай был глубоко озабочен судьбой крепостных и надеялся улучшить их положение».34 В другом месте Линкольн ссылается на известную речь Николая 30 марта 1842 года в Государственном Совете, где тот впервые публично назвал крепостное право злом35
Все это так. Николай, в отличие от своих министров, действительно был потрясен, узнав из допросов и писем декабристов об ужасах крепостничества.Те, бедные, так и не поняли, с кем они имеют дело, и изо всех сил старались донести из своих казематов до царя правду.
Там же, т. 1, с. 16.
Richard Pipes. Karamziri's Memoir on Ancient and Modern Russia, Harvard Univ. Press, 1959. P. VII.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 153.
Ibid.
Ibid., p. 187.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Николай I 201
и П.Д. Киселев
Как говорит известный русский историк А.А. Кизеветгер, «перед лицом самой смерти они не переставали заботиться о России».36 И ведь Николай, отдадим ему должное, и вправду не отмахнулся от отчаянных призывов «злодеев и цареубийц», признал в заявлениях декабристов «голос политической мудрости», по словам того же Кизевет- тера, и поручил делопроизводителю следственной комиссии Боров- кову составить из писем и записок декабристов систематический свод, с которым не расставался до конца своих дней.
Известно, что председатель Комитета министров В.П. Кочубей говорил Боровкову: «Государь часто просматривает ваш любопытный свод и черпает из него много дельного, да и я часто к нему прибегаю». Известно, наконец, что дан был этот свод секретному комитету 6 декабря 1826 года с наставлением «извлечь из сих сведений возможную пользу при будущих трудах своих».37 То был первый из шести, как думал В.О. Ключевский, или девяти, как полагал великий знаток крестьянского вопроса В.И. Семевский, или даже десяти, как думал Линкольн, секретных и весьма секретных комитетов. Всем этим комитетам предписано было покончить с помещичьим беспределом, как со слов декабристов описал его Боровков:
«Помещики неистовствуют над своими крестьянами; продавать в розницу семьи, похищать невинность, развращать крестьянских жен считается ни во что и делается явно, не говоря уже о тягост ном обременении барщиною и оброками»38 Так что в эт^м смысле Линкольн прав: Николай, в отличие от своего современного поклонника Миронова, действительно считал крепостничество анахронизмом. И более того, крестьянский вопрос полагал он главным вопросом своей внутренней политики. Не менее важно, что император терпел в числе ближайших сотрудников Павла Дмитриевича Киселева, человека, в высшей степени европейски просвещенного и в то же время представлявшего полную противоположность Карамзину. Киселев был таким же «декабристом без декабря», как А.И. Тургенев или П.А. Вяземский, которые, между прочим, были его сверстниками и товарищами. В бытность начальником
ИР, вып. з, с. 170-171. Там же, с. 171. Там же, с. 173.
штаба 2-ой армии Киселев не только близко знал многих декабристов, но с некоторыми был дружен. Он был знаком с Трубецким, Волконским и Басаргиным. Бурцев был его адъютантом и другом. Он восхищался умом Пестеля. Вот такой это был человек.
И Николай не только его терпел, но и очень ему доверял. Еще в 1834 году он говорил Киселеву, что «оба мы имеем те же чувства об этом важном вопросе [освобождении крестьян], которого мои министры не понимают и который их пугает. Видишь ли [он указал на декабристский свод Боровкова], я собрал все бумаги, относящиеся до процесса, который я хочу вести против рабства».39 В другой беседе император сказал Киселеву, что «крепостное право в настоящем его положении оставаться не может». И пожаловался: «Я говорил со многими из моих сотрудников и ни в одном не нашел прямого сочувствия; даже в семействе моём некоторые были совершенно противны. Несмотря на это, я учредил комитет для рассмотрения постановлений о крепостном праве. [И в нём] я нашел противодействие».40
Глава четвертая
«Процесс против рабства» ЗаВеЩаНИе НИКОЛЭЯ
Беда в другом: за все тридцатилетие его царствования ровно ничего так и не было сделано для облегчения крестьянской участи, не говоря уже о подготовке «процесса против рабства». Как писал В.О. Ключевский, «издано было свыше ста указов о помещичьих крестьянах. Они как будто бы исходили из мысли постепенно ограничить крепостное право, но или остались без действия, или даже укрепляли существующее положение дел»41 Совершенно согласен с этим и В.И. Семевский: «деятельность девяти секретных, келейных и особых комитетов не имела никаких серьезных последствий»42 Даже Миронову приходится это признать, пусть и в очень странной форме: «Николай I побоялся отменить крепостное право из-за непредсказуемости последствий этого шага, хотя и завещал своему сыну отменить его».43
Там же, с. 236.
Там же, с. 237.
В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1958, т.5, с. 379.
УИ.О. Гершензон. Эпоха Николая I, М., 1911, с. 61.
Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 1, с. 408.
Откуда взял историк это «завещание сыну» остается его тайной. Никаких документальных подтверждений он не приводит. Да и выглядело бы такое завещание в высшей степени нелогично, чтобы не сказать безответственно. В самом деле, какой отец завещал бы сыну «непредсказуемый шаг», на который сам не решился именно из-за его непредсказуемости? Впрочем, воттексттой знаменитой речи 30 марта 1842 года, на которую ссылался Линкольн и которая была, собственно, завещанием Николая.
«Нет сомнения, — сказал он, — что крепостное право в нынешнем его положении у нас есть зло для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к нему теперь было бы делом еще более гибельным... Я никогда на это не решусь, считая, что время, когда можно будет приступить к такой мере вообще очень еще далеко, но в настоящую эпоху всякий помысел о том был бы не что иное, как преступное посягательство на общественное спокойствие и на благо государства.
Но нельзя скрывать от себя, что нынешнее положение не может продолжаться навсегда. [Это] я не могу не отнести больше всего к двум причинам: во-первых, к собственной неосторожности помещиков, которые дают своим крепостным несвойственное состоянию последних высшее воспитание, а через то, развивая в них новый круг понятий, делают их положение еще более тягостным; во-вторых, к тому, что некоторые помещики употребляют свою власть во зло, а дворянские предводители к пресечению таких злоупотреблений не находят средств в законе, ничем почти не ограничивающем помещичьей власти... Не должно давать вольности, но должно проложить дорогу к переходному состоянию... Я считаю это священною моей обязанностью и обязанностью тех, кто будет после меня».ы Вот что на самом деле завещал наследнику Николай. Не отменить крепостное право, но всего лишь «проложить дорогу к переходному состоянию». Что именно имел он в виду под этим переходным состоянием, очевидно из указа об «обязанных крестьянах», который и был издан 6 апреля 1842 года. Указ лишь повторял александровский закон 1803-го о вольных хлебопашцах, разрешая помещикам отпускать крестьян на волю. Но с одной существенной поправкой,
44 /И.О. Гершензон. Цит. соч., с. 59-60.
которая портила все дело: землю в собственность крестьяне не получали. Так Николай 30 марта и сказал:
«проект устраняет, однако же, вредное начало того [александровского] закона — отчуждение от помещиков поземельной собственности, которую, напротив, желательно видеть навсегда неприкосновенною в руках дворянства». Ибо «земля есть собственность не крестьян, а помещиков».
Но самое главное, указ ни в малейшей степени не обязывал помещиков отпускать крестьян на волю, пусть даже без земли. Он лишь предоставлял
«всякому возможность следовать своему сердечному влечению»45 Даже Линкольн вынужден был признать, что баланса не получилось. «Едва ли можно это назвать мерой, — писал он, — способной „проложить дорогу к переходному состоянию"».46
Глава четвертая
«Процесс против рабства» ДД И Р О Н О В ПрОТИВ
Ключевского Совершенно очевидно здесь, что Николай капитулировал. Только за восемь лет до этого фиаско он так искренне, чтобы не сказать трогательно, жаловался Киселеву на сопротивление своих министров и семьи, утверждая, что никогда не сложит оружия. И вот он признал своё поражение. Точно так же, как за полвека до него Александр. Разница, однако, в том, что для Александра было это помимо всего прочего поражением политическим и нравственным, тогда как для Николая здесь был просто тактический выбор. Он, конечно, страшился пугачевщины. Только еще больше боялся он Собакеви- чей и Скалозубов, напугавших в своё время его старшего брата и оказавшихся после 1825 года правящей кастой империи.
Василий Осипович Ключевский тонко почувствовал разницу.
«Этим [николаевским] правителям, — писал он, — доступна была не политическая или нравственная, а только узкая полицейская точка зрения на крепостное право; оно не смущало их своим противоречи-
Тамже. (Выделено мною. — АЯ.) Bruce Lincoln. Op. cit., p. 188.
ем самой основе государства... не возмущало как нравственная несправедливость, а только пугало их как постоянная угроза государственному порядку и спокойствию». По поводу же завещания Николая
«проложить дорогу к переходному состоянию» заметил Ключевский, что «таким гомеопатическим лечением зла, по всему вероятию, довели бы пациента до движения, перед которым пугачевщина показалась бы мелкой ссорой крестьянских ребят с барчуками»?7 Эти замечания представляются мне, между прочим, исчерпывающим ответом и на утверждение Б.Н. Миронова, что даже в ситуации, когда, по словам Ключевского, «крепостная масса представляла из себя взрывчатое вещество, готовое воспламениться от всякой случайной искры»,48 крепостничество всё еще не стало социальным анахронизмом. Но чтобы избежать возражения, что Ключевский (как и вся дореволюционная либеральная историография) просто шел на поводу у классиков русской литературы «в их борьбе за власть с самодержавием»49 сошлюсь на историка американского.
Вот свидетельство того же Брюса Линкольна, вовсе, как мы знаем, не заинтересованного в сгущении красок и тем более в том, чтобы опровергнуть взгляд генерала А.Е. Зиммермана, своего главного, наряду с баронессой Фредерике, свидетеля, что «всё было спокойно и нормально и никакие диссонансы не нарушали общую гармонию».50 Уже через несколько страниц, однако, честному историку приходится тем не менее признать, что «диссонансы» были и они очень даже «общую гармонию» нарушали. Потому хотя бы, что «какими бы цифрами мы ни пользовались, невозможно усомниться: число крестьянских мятежей увеличивалось во второй четверти XIX столетия. Наиболее достоверная, вероятно, оценка свидетельствует, что, если между 1826-м и 1834 годами было 148 крестьянских мятежей, а в следующем десятилетии число их выросло до 216, то между 1845-м и 1854-м их было уже 348».51
5.0. Ключевский. Цит. соч.,т. 5, с. 374-375-
Там же, с. 382.
8.N. Mironov. A Social History of Imperial Russia, Westview Press, 2000, vol.i, p. XVII.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.
Ibid., p. 188.
И речь тут шла о серьезных вещах, о настоящих восстаниях, для подавления которых приходилось вызывать армейские команды, порою и с артиллерией. А уж о рутинных случаях, когда мужики без шума убивали барина, и говорить нечего. В среднем за николаевское царствование 13 крепостников ежегодно кончали жизнь таким образом. Это к вопросу о «гармонии» николаевской эпохи и о том, было ли при нем крепостничество социальным анахронизмом. Право, неловко выглядит в свете всех этих цифр совпадение во взглядах николаевского генерала и отечественного «восстановителя баланса».
Глава четвертая
«Процесс против рабства» Q ДД
6 декабря Но все-таки капитуляция Николая в главном вопросе его внутренней политики требует объяснения. И без более или менее подробного анализа работы секретных комитетов, учрежденных им для решения вопроса, понять его капитуляцию, пожалуй, невозможно. Было бы, однако, недобросовестно не упомянуть прежде, чем приступим мы к этому анализу, что тот же Б.Н. Миронов решительно отрицает сам факт капитуляции Николая. Аргументов у него три.
Первый, впрочем, выглядит очень странно: «Позитивные результаты николаевского царствования свидетельствуют о том, что „скорбный труд" декабристов не пропал».52 Получается вроде бы, что автор одинаково сочувствует и декабристам, и их палачу. Как мы, однако, скоро увидим, впечатление это поверхностное: палачу историк сочувствует гораздо больше. Второй аргумент состоит в том, что именно при Николае «сословная монархия трансформировалась в бюрократическую монархию».53 Другими словами, произошло «освобождение императора от дворянской опеки и зависимости»54 Этот аргумент тотчас делает непонятным, перед кем же все-таки капитулировал Николай: перед Собакевичами, от опеки которых он, согласно Миронову, уже «освободился», или перед подчинен-
Б.Н. Миронов. Цит. С0Ч..Т.2, с. 217.
Там же, с. 148.
Там же.
Комитет 207 6 декабря
ными ему бюрократами, которых он сам мог «освободить» одним росчерком пера. Третий аргумент и вовсе умопомрачительный. Миронов тратит много сил (и страниц), чтобы доказать, что виновато в крепостном праве не столько русское самодержавие, сколько (читатель не поверит!) само русское крестьянство.
На первые два аргумента, впрочем, можно без труда ответить по ходу дела. Конечно, тема секретных николаевских комитетов сложная и полна утомительных подробностей, повторявшихся к тому же из комитета в комитет. Остановлюсь поэтому лишь на двух эпизодах, вполне, впрочем, внятно объясняющих, и почему пропал- таки даром при Николае «скорбный труд» декабристов, и почему самодержец не только не освободился от дворянской опеки и зависимости, но именно из страха перед дворянством и проиграл свой «процесс против рабства».
Первый и самый продолжительный из всех секретных комитетов открылся 6 декабря 1826 года. Ему и дан был в наставление декабристский свод, запечатлевший, если можно так выразиться, программу-минимум реформаторов. Надо ли, впрочем, говорить, что Миронов никакими реформаторами декабристов не считает? Более того, уверен, что в случае их победы «власть перешла бы в руки дворянской аристократии», даже «олигархии».55
Так или иначе, с самого начала работы комитета стало ясно, что ни о какой декабристской программе-минимум речи в нем не будет. Сходу было заявлено, что целью трудов своих комитет ставит «не полное изменение существующего порядка управления, но его усовершенствование посредством некоторых частных перемен и дополнений».56 Ни в чем не проявилось это «усовершенствование» ярче, чем в вопросе о крепостном праве. Докладчиком был Сперанский и из его доклада явствовали две вещи.
Во-первых, что искомое усовершенствование будет достигнуто, если удастся восстановить в России «истинное крепостное право», т.е. ситуацию, когда нельзя продавать крестьян без земли и землю без живущих на ней крестьян. Во-вторых, что достигнуто это может
Там же, сс. 218, 217.
ИР, вып. з, с. 176.
быть лишь одним способом: улучшением быта казенных, т.е. принадлежащих не помещикам, а казне, крепостных — с тем, чтобы это улучшение послужило хорошим примером и для помещиков.
Само собою разумеется, что комитет горячо одобрил мысль Сперанского, дававшую ему возможность попросту ничего по поводу крестьянского рабства не делать, по сути подменив вопрос о помещичьих крестьянах вопросом о крестьянах казенных. Конечно, и утех жизнь была не сахар, они полностью зависели от произвола коррумпированной местной полиции, которая тоже над ними «не- истовствала». Но все-таки «продавать в розницу семьи, похищать невинность и развращать крестьянских жен» на казенных землях было не принято.
А.А. Кизеветтер заметил, что «постановка, приданная этому вопросу в комитете 6 декабря, оказала решающее влияние на все дальнейшее его движение в течение этого царствования».57 Суть этой «постановки», как видим, была такая. Помещиков в их владельческих правах не трогать, ни в чем не стеснять, не создавать даже впечатления, что правительство намерено их в чем бы то ни было стеснить. Причинутакого скандального бесплодия комитета 6 декабря указывает нам все тот же честный Линкольн. «Ясно, — пишет он, — что поскольку самые источники существования сановников, назначенных Николаем в этот комитет, были прямо связаны с крепостнической экономикой, сама мысль о её отмене была отвергнута»58
Были эти сановники бюрократами? Без сомнения. Но можно ли себе представить, чтобы в качестве зависимых от власти чиновников, осмелились они так откровенно, чтобы не сказать издевательски, нарушить прямое указание императора заняться судьбою именно помещичьих крестьян? Очевидно же, что могли они себе позволить такой афронт, лишь осознавая себя представителями могущественного сословия, от которого зависел сам император и против воли которого он пойти не посмеет. Я не говорю уже, что и сами члены комитета, как слышали мы от Линкольна, были помещиками-крепостниками и попросту защищали
Там же, с. 188.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 188.
«процесса против рабства»
свои сословные интересы. Вот вам и «трансформация в бюрократическую монархию».
Глава четвертая
«Процесс против рабства» КруШвНИв «ПрОЦеССЭ
против рабства » Еще более
ярко продемонстрировал полную зависимость императора от своего дворянства третий секретный комитет 1839 года, где докладчиком по крестьянскому вопросу был П.Д. Киселев. Перед ним стояла поистине головоломная задача. Хотя бы потому, что предыдущий секретный комитет 1835 года высказался в том смысле, что окончательным решением крестьянского вопроса было бы именно безземельное освобождение крестьян. Эту идею Киселеву предстояло раз и навсегда похоронить. С другой стороны, он, конечно, понимал с кем имеет дело. Ни большинство комитета, ни император отдать крестьянам помещичью землю не согласились бы ни при каких обстоятельствах. Поэтому смысл его проекта состоял в том, чтобы дать крестьянам землю, не отнимая её у помещиков.
Безземельное освобождение крестьян неприемлемо потому, — рассуждал Киселев, — что породит сельский пролетариат и с ним революцию. Но неприемлемо и отнять у помещиков часть земли в пользу крестьян. Прежде всего потому, что это «поколебало бы священный институт частной собственности и ослабило дворянство, важнейшую нравственную силу государства». (Киселев, как видим, умел и польстить, когда нужно было). Неприемлемо также и потому, что крестьянин-собственник мог бы претендовать на участие в управлении государством и таким образом «силою необузданного большинства ниспроверг бы равновесие в частях государственного организма».59 А поскольку неприемлемо ни то, ни другое, нужно выбрать средний путь. Рассуждение, согласитесь, достойное раннего Сперанского.
Средний путь Киселева состоял в следующем: а) крестьянину предоставляется личная свобода; б) земля остается в собственности дворянства; в) помещики обязуются законом выделить в пользование крестьянам часть своей земли, за которую крестьяне обяза-
59 ИР, вып. з. с. 215.
ны платить; г) крестьянин не может бросить свой надел, но и помещик не может согнать его с земли.
Как видим, проект был составлен хитро. В итоге крестьянин становился свободным, хотя и «обязанным», но обязательства налагались и на «важнейшую нравственную силу государства». И именно для того, чтобы «нравственная сила» знала свое место и не смела под каким-нибудь предлогом уклониться от своих обязательств, Киселев и предложил, по словам В.О. Ключевского, «обязательный закон и земельный надел крестьян с определением повинностей по правилам, установленным законодательным путем, а не по добровольному соглашению помещика с крестьянами».60Само собою разумеется, что важнее всего для Киселева была крестьянская свобода, пусть и купленная единственно возможной в той ситуации ценою прикрепления к земле. Комитет, однако, услышал в его проекте нечто совсем другое: государство со своей бюрократией намеревалось обязать не одних крестьян, но и помещиков. Иначе говоря, увидел в нем комитет покушение на свои сословные привилегии. И, естественно, взбунтовался. Правительственная бюрократия не смеет обязывать дворянство к чему бы то ни было — таков был смысл этого бунта.Но и Киселев не вчера на свет родился. Прежде, чем представить свой проект комитету, он представил его императору и заранее заручился высочайшей поддержкой. То был, казалось, первый — и последний — случай, когда Николай решился пойти против своего дворянства. Киселев был окрылен: опираясь на волю самодержца, он был уверен в победе.
Никто не знает, что произошло между свиданием императора с Киселевым и моментом, когда барон Корф, занявший в 1834 году пост, который занимал при Александре Сперанский, и возглавивший оппозицию Киселеву в комитете, вдруг объявил, что государь на самом деле не имеет ни малейшего намерения принуждать своё дворянство к принятию предложенного проекта. Что бы ни произошло, однако, понятно, что Николай в последнюю минуту сдался. Дворянство снова победило. Новый проект закона об «обязанных крестьянах» поручено было писать Корфу.
60 В.О. Ключевский. Цит. соч., т. 5, с. 376.
Чтобы дать читателю представление о том, что за человек был Модест Андреевич Корф, которого Николай предпочел Киселеву, нет даже нужды подробно цитировать убийственный отзыв Герцена о его книге «Восшествие на престол императора Николая /», достаточно одной фразы: «выражение изумительной бездарности и отвратительного раболепия».61 Впрочем, довольно было бы и одного эпизода из истории секретных комитетов, причем, что особенно важно, рассказанного без малейшего стеснения самим Корфом. Вот его рассказ.
После одного из заседаний кто-то из членов комитета пожаловался ему: «В том-то и беда наша, что коснуться одной части [крестьянского вопроса] считают невозможным, не потрясая целого, а коснуться целого отказываются, поскольку, дескать, опасно тронуть 25 миллионов народу. Как же из этого выйти?» Вот что ответил Корф: «Очень просто — не трогать ни части, ни целого; так мы, может быть, долее проживем».62
Вот такому человеку поручил в конечном счете Николай довести до ума свой «процесс против рабства». Понятно, что должно было из этого получиться: именно то, чего опасался Киселев. Осуществление закона об «обязанных крестьянах» поручено было исключительно доброй воле крепостников. Кто-то из членов комитета заметил государю, что едва ли станут помещики по своей воле заключать с крестьянами договоры и что без обязательного для них закона всё дело, пожалуй, опять окажется фикцией. Николай ответил — и ответ его соперничает в анналах русской истории разве что с репликой^Корфа:
«Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь, как не решусь и приказать помещикам заключать договоры с крестьянами».63 Зависимость Николая от дворянства была в этом эпизоде продемонстрирована с потрясающей откровенностью. А если у кого-нибудь еще оставались по этому поводу сомнения, то спустя пять лет, когда император принимал депутацию смоленского дворянства, они
«14 декабря 1825 года и его истолкователи (Герцен и Огарев против барона Корфа)», М„ 1994, с. 159.
ИР, вып. з, с. 175.
B.O. Ключевский. Цит. соч., т. 5, с. 377.
развеялись окончательно. Речь самодержца на этом приеме «при желании быть любезным, — говорит Ключевский, — вышла льстивой».64 Вот что, между прочим, сказал государь своим дворянам:
«Земля, заслуженная нами, дворянами, или предками нашими, есть наша, дворянская, заметьте, что говорю я с вами как первый дворянин в государстве».65
После чего попросил государь смоленских коллег уважить все-таки его указ об «обязанных крестьянах».
Не помогла, однако, и лесть. Губернский предводитель, князь Друцкой-Соколинский ответил императору от имени депутации, что вся его затея с «обязанными крестьянами» противозаконна. И что вообще крестьянская свобода, если бы она, к несчастью, состоялась, привести может лишь к одному: «стремление к свободе разольется и в России, как это было на Западе таким разрушительным потоком, который сокрушит её гражданское и государственное благоустройство».66 Вот саркастический комментарий Ключевского:
«Такой ответ на доверчивый призыв императора был очень похож на насмешку... Едва ли какой конституционный монарх с таким молчаливым терпением выслушивал от своего подданного урок и такой вздорный урок, как это сделал самодержавнейший из самодержцев»67 Зря, впрочем, волновалось дворянское общество. Как и предвидел Киселев, ничего из императорского указа не вышло. При Александре, по крайней мере, высшая администрация всячески содействовала помещикам, пожелавшим освободить своих крепостных, согласно закону о «вольных хлебопашцах». И несколько сот тысяч крестьян действительно тогда освободились. При Николае администрация отчаянно сопротивлялась реализации императорского указа. Когда князь Воронцов решил «по сердечному влечению» перевести крепостных во всех своих многочисленных имениях на положение «обязанных», сопротивление сверху было таким упорным, что, несмотря на деятельную поддержку Киселева, князь смог устроить по новому закону лишь одну из своих деревень,
Там же, с. 379.
Там же. (Выделено мною. — АЯ.)
Там же, с. 380.
Там же.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Похвальное слово! 213
коррупции
И тем не менее Миронов совершенно уверен, что «прагматичный и консервативный Николай I сделал в конечном счете для общества больше, чем его брат — возвышенный, либеральный и мистически настроенный Александр I».68 И аргументация его уже знакома читателю: «За 1826—55 гг. было принято 30 007 законодательных актов о всех категориях крестьян, в том числе 367 о помещичьих крестьянах — это почти в 3 раза больше, чем в предшествующее царствование».69 Увы, и здесь для Миронова официальная отчетность важнее реальности.
Похвальное слово
КОРРУПЦИИ Тут бы самое время и перейти к заключительному аргументу Миронова, к его, если можно так выразиться, обвинительному акту против русского крестьянства. Но прежде придется нам разобраться с еще одним сюжетом, который слишком важен, чтобы его игнорировать.
Пора уже, кажется, обобщить, кого в русской истории не любит наш «восстановитель баланса» и кого любит. Не любит он декабристов, диссидентов, Александра I, крестьян, классиков русской литературы и примкнувшую к ним либеральную историографию. А любит прагматичного Николая, Официальную Народность, консервативных нацибналистов и бюрократические отчеты. Чего мы, однако, еще не знаем, зто что любовь его к русской бюрократии простирается и до оправдания чудовищной коррупции, достигшей в царствование прагматичного Николая своего апогея.
Читатель, надеюсь, помнит, как честил Миронов литературных классиков за то, что они, по его мнению, «намеренно преувеличивали недостатки русской бюрократии», поскольку это был «способ борьбы образованного общества с самодержавием, которая активно началась при Николае I».70
Б.Н. Миронов. Цит. СОЧ.,Т. 2, с. 217.
Там же.
Глава четвертая «Процесс против рабства»
Там же, с. 173.
Сам он, в противоположность классикам, полагает, что «хотя русский чиновник не вполне соответствовал идеальному типу чиновника, который подчиняется только законам и действует невзирая на лица... русская бюрократия развивалась именно как правомерная».71 Надо полагать, обозначает он этим странным термином нечто близкое к праву. Так он сам, впрочем, и говорит: «Первый тип правового государства назовем правомерным».72 Другими словами, николаевская бюрократия, на которую из откровенно корыстных, как полагает Миронов, побуждений, ополчились классики русской литературы, была, оказывается, элементом правового государства, пусть и «первого типа»,И вдруг, словно бы в опровержение собственного тезиса, посвящает он целую подглавку взяткам. Зачем, спрашивается, ему это понадобилось? Причем, подходит он к делу очень серьезно, начиная с определения: «Взятка отражала традиционный, патриархальный характер государственной власти, пережитки которого в народной среде сохранялись до начала XX века».73 Что «отражала» взятка в XX и в XXI веке, автор, впрочем, не объясняет: не его епархия.И примеры коррупции приводит Миронов в высшей степени выразительные. «В.В. Барви (Н. Флеровский) утверждал, что правительство намеренно смотрело на взятки сквозь пальцы, чтобы иметь в руках... систему контроля за работой бюрократического аппарата: давая чиновникам содержание, недостаточное для существования, оно вынуждало к взяточничеству, что делало их заложниками в руках начальства».74 Это в правовом-то, виноват, «правомерном» государстве.Другой пример еще ярче. «На существование своеобразной круговой поруки между чиновниками-взяточниками указывает и М.А. Дмитриев:
„Мало-помалу усовершенствовались взятки в царствование Николая Павловича. Жандармы хватились за ум и рассудили, что чем губить людей, не лучше ли с ними делиться. Судьи и прочие, иже во власти
Там же, с. 149. там же, с. 114. Там же. с. 167. Там же, с. 165.
суть, сделались откровеннее и уделяли некоторый барыш тем, которые были приставлены следить за ними; те посылали дань выше, и таким образом все обходилось благополучно"».75 Не надо искать здесь скрытого сарказма, все эти примеры приводит Миронов, как говорится, на голубом глазу, пытаясь защитить русскую бюрократию от несправедливых, как он полагает, «преувеличений» литературных классиков. Именно поэтому грех было бы опустить еще один приведенный им пример, который настолько напоминает проделки чиновников из «Губернских очерков» Щедрина, что различить их крайне затруднительно.
Речь о судебном чиновнике, который «брал по равной сумме у обоих соперников, и обе в запечатанных конвертах, и говорил каждому, разумеется, особо и наедине, что в случае неудачи он пакет возвратит в целости. При слушании дела он сидел сложа руки. Дело на какую-нибудь сторону, наконец, решалось. Проигравший процесс приходил к нему с упреками; а он уверял, что хлопотал за него, да сила не взяла, и, как честный человек, возвращает его пакете деньгами».76
Журнал «Русская старина» был в 1880-90-е полон таких — и почище — историй. Приведу лишь одну — о знаменитом в николаевские времена пензенском губернаторе Панчулидзеве.
«Приезжает в Пензу инкогнито сенатор с ревизией. Нанял извозчика и велел везти себя на набережную. И тут между ними произошел замечательный диалог.
— На какую набережную?
—Да ^азвеувас их много? Одна ведь только, туда и вези.
—Да никакой нету у нас набережной. Оказалось, что на бумаге строилась она уже два года и десятки тысяч рублей были на неё истрачены, и все, естественно, оказолись в кармане у Панчулидзева»?7 Ну, что тут, спрашивается, нужно было литераторам «намеренно преувеличивать», если реальность была красочней любой выдумки? Миронов, однако, не желает дать русскую бюрократию в обиду. «Напрашивается, — пишет он, — парадоксальный вывод: взятка вы-
Там же. Там же, с. 115.
«Русская старина», 1880, июнь, с. 42.
подняла полезную социальную функцию — помогала чиновникам, которые в массе были небогатыми людьми, справиться с материальными трудностями и заставляла их хорошо работать, чтобы угодить начальству и обществу».78 Вот зачем, оказывается, понадобилась ему подглавка о взятках. Чтобы подчеркнуть: до такой степени все «нормально» было в николаевской империи, что даже и взятки были там «органичны и необходимы».
С другой стороны, однако, если Панчулидзев со своей фиктивной набережной выполнял в этой империи полезную социальную функцию, то зачем, скажите, обижать Гоголя с его городничим?
Так или иначе теперь, наконец, становится понятно, почему так агрессивно напал Миронов на русских писателей николаевской эпохи. Просто он государственник. И любая критика самодержавного государства, пусть даже критика его развращенной бюрократии, представляется ему, употребляя его собственное выражение, неправомерной. Отсюда анекдотическое оправдание коррупции. Отсюда же, как мы сейчас увидим, и оправдание крепостного права.
Глава четвертая
«Процесс против рабства» В И Н О В ЗТ
в крестьянском
рабстве? Я думаю, читатель теперь согласится, что прежде, чем приступить к такому поистине фундаментальному вопросу, уместно было сначала взглянуть на отношение Миронова к николаевской бюрократии. Хотя бы потому, что оно дает нам ключ к пониманию его принципиальной позиции. Теперь понятно, что самодержавное государство и связанные с ним традиционные институты не станет он винить вообще ни в чем. Напротив, как верный учениктак называемой государственной школы, некогда господствовавшей в русской историографии, но лет сто назад уже благополучно почившей в бозе, скажет он, что
«простой русский человек — крестьянин или горожанин — нуждался в надзоре, что он был склонен к спонтанности из-за недостатка са-
78 Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 2, с. 165-166.
моконтроля и дисциплины, что у него недоставало индивидуализма и рациональности в поведении»!9 Учителя его говорили и похлеще. Вот что думал о русском крестьянине основоположник государственной школы К.Д. Кавелин: «Народные массы у нас не сформировались еще... Это какая-то этнографическая протоплазма, калужское тесто».80 Другой корифей той же школы С.М. Соловьев называл русское крестьянство «жидким элементом», а самый выдающийся её теоретик Б.Н. Чичерин утверждал, что в России не народ создал государство, а государство создало народ: «Государство есть высшая форма общежития... В нем неопределенная народность, которая выражается преимущественно в единстве языка, собирается в единое тело, получает единое отечество, становится народом».81
Еще Герцен в «Колоколе» точно подметил определяющую черту государственной школы, которую пытается воскресить в сегодняшней российской историографии Миронов. Вот знаменитые слова Герцена: «Они изображают русский народ скотом, а правительство умницей». Миронов, разумеется, таких выражений не употребляет, но суть учения основоположников воспроизводит прилежно: «Крепостничество являлось реакцией на экономическую отсталость, по- своему рациональным ответом России на вызов среды и трудных обстоятельств, в которых проходила жизнь народа».82
Здесь порабощение крестьянства (и общества) оказывается уже не только единственно возможным и не только «органическим и необходимым», но даже, как видим, «рациональным» ответом на вызов, который бросила России некая уникальная, только ей свойственная «среда». Нет смысла входить в подробное обсуждение этого давно уже архаического постулата. Зададим лишь два вопроса, на которые у государственной школы никогда, и в особенности после замечательных открытий советских историков-шестидесятников (я подробно описал их в первой книге трилогии), не было ответов.
Там же, т» i, с. 413.
«Вестник Европы», 1886, №ю, с. 746.
Б. H. Чичерин. Опыты по истории русского права, М., 1858, с. 369 (выделено мною. — АЯ.).
Б.Н. Миронов. Цит. соч.,т. 1. с. 413.
В одной фразе суть этих открытий в том, что в первоначальном, до- самодержавном и докрепостническом, периоде своей истории между 1480-м и 1560 годами Россия отнюдь не была экономически отсталой страной. Во всяком случае нисколько не отставала она от ближайших своих северо-европейских соседей (Швеции, Дании и входивших тогда в их состав Норвегии и Финляндии). А поскольку была тогдашняя Россия тоже по преимуществу северной страной, «вызов среды», на который ей приходилось отвечать, ровно ничем не отличался оттого, на какой пришлось отвечать, допустим, Норвегии или Швеции.
Но если и экономические, и природные условия во всех этих странах совпадали и ничего, следовательно, не было уникального в российском «вызове», то почему, спрашивается, порабощение соотечественников выдается за единственно возможный ответ на него? И тем более за ответ «рациональный»? Напротив, самым разумным представляется как раз ответ северных соседей, не только избежавших обязательной службы дворян, но и сохранивших мощный массив свободного крестьянства. И порабощение собственного народа выглядит на этом фоне как раз полностью иррациональным, самым зверским и бездарным из всех возможных ответов, не так ли?
Но одним этим убийственным для государственной школы вопросом дело ведь не ограничивается. Ибо из него естественно вытекает второй, еще более жестокий. Чего, спрашивается, не произошло у соседей во второй половине XVI века, что дало им возможность избежать российского «иррационального ответа» на вызов географической среды? Едва зададим мы этот вопрос, как ответ на него становится очевидным. У соседей не было самодержавной революции и всего, что с нею связано. Ни четвертьвековой Ливонской войны, дотла разорившей российскую экономику. Ни могущественной церкви, которая в попытке спасти свои колоссальные монастырские владения направила свирепую алчность помещиков на экспроприацию крестьянских земель. Ни тотального террора опричнины, повлекшего за собою десятилетия великой Смуты.
Короче говоря, не «экономическая отсталость» и не «вызов среды», на которые ссылается Миронов, но установление в России режима самодержавия сделало неизбежным роковой крепостнический выбор истории-странницы на том, решающем историческом перекрестке.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Личный вклад 219
Миронова
А то, что русский народ представлял собою, в отличие от соседей, «этнографическую протоплазму», «жидкий элемент» или «калужское тесто», так же, как то, что «простой русский человек нуждается в надзоре» вследствие загадочного отсутствия у него «самоконтроля и дисциплины», все это придумано было задним числом. Придумано, чтобы оправдать основной постулат государственной школы, который, как мы уже слышали от Герцена, состоит в том, что «русский народ скот, а правительство умница».
Глава четвертая «Процесс против рабства»
Личный вклад
Миронова Будем,однако,справед
ливы. Современный «восстановитель баланса» не просто заимствовал у основоположников государственной школы их генеральную схему русской истории, он внес в неё и собственный, вполне оригинальный вклад. Заключается его вклад в утверждении о безнадежной экономической неэффективности русского крестьянина. Ну, плохой он работник — и всё. У него «потребительский менталитет». Он работает «ровно столько, чтобы удовлетворить свои минимальные потребности».83 Более того,
«Всестороннее закрепощение производителя (всё жирным шрифтом) — это оборотная сторона и следствие потребительского менталитета крестьянства».84 И постольку для достижения экономических результатов требовалось внеэкономическое принуждение, другими словами, насилие, рабство.85
Масса цифр и фактов приводится в подтверждение этого теоретического обоснования необходимости крепостничества в России. Вотхоть несколько из них. «Во второй половине XIII — первой половине XIV в. английские фермеры собирали по... 614 кг с гектара. Русские крестьяне через 500 лет, в 1860-е по 466 кг с гектара, т.е. на 32 % меньше. К середине XIX в., до промышленной революции
Там же, с. 401.
Там же.
Там же.
в сельском хозяйстве, на основе ручного труда английские фермеры подняли урожайность пшеницы до 1773 кг с гектара... Россия не достигла английского уровня начала XIX в. даже через два века: в 1986-1990 гг. урожайность зерновых, если верить советской статистике, составила 1590 кг с гектара».86
Дело положительно выглядит так, словно Б.Н. Миронов «ведёт процесс» против русского крестьянства, говоря языком императора Николая. Мысль, что сравнивает он производительность труда свободных фермеров с производительностью закрепощенных крестьян, даже не приходит ему в голову. Только вот как же быть с замечательным экономическим подъемом в сельском хозяйстве России в первой, докрепостнической половине XVI века, подъёма, тщательно документированного теми же советскими историками-шестидесятниками? Как быть с резким подъемом сельского хозяйства в НЭПовской России, с тем самым, что потребовал террористического раскулачивания крестьянства? Как, наконец, быть с наблюдениями некоторых помещиков и публицистов, цитируемых самим Мироновым?Вот помещик А.И. Жуков: «За деньги русский мужик готов перехитрить англичанина, а на барщине тот же человек делается неповоротливым медведем».87 Вот другой помещик — и известный славянофил — А.И. Кошелев: «Взглянем на барщинскую работу. Придет крестьянин сколь возможно позже, осматривается и оглядывается сколь возможно чаще и дольше, а работает сколь возможно меньше — ему не дело делать, а день убить. Господские работы... приводят усердного надсмотрщика или в отчаяние или в ярость».88 (Мой собственный опыт свидетельствует: перед нами точное описание колхозной работы в середине XX века).
Вот, наконец, наблюдение Глеба Успенского за бывшим барщинным селом, которое он для большей ясности так и называет Барским, в 1870-е, т.е. после отмены крепостного права: «лучше всех живет и умнее всех крестьянин деревни Барской. Он есть истинный современный крестьянин... Он платит большие подати и бьется круглый год исключительно над земледельческой работой... В Барском
Там же, с. 400.
Там же, с. 408.
Там же, с. 407-408.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Сравнивая
самодержцев
не редкость встретить умницу, человека твердого, железного характера... До последнего времени они не заводили кабака... работа у них на первом плане и действительно кипит в руках. Работают все отлично... Такой, оставленный нам барщиной в наследство, крестьянин — неустанный, неусыпный работник, „биться на работе" — вот цель его жизни, нить, связующая дни и годы в целую жизнь».89
И куда, спрашивается, девался «неповоротливый медведь», приводивший надсмотрщиков «или в отчаяние или в ярость»? Конечно, уУспенского своя теория. Он был уверен, что «истинный современный крестьянин» — умница и труженик — обитал исключительно в деревнях, прошедших в крепостном праве барщинную выучку и, стало быть, по его мнению, в «громадном большинстве русских деревень». Миронов его поправляет. Исходя из этого критерия, говорит он, «лишь каждый пятый крестьянин мог соответствовать идеальному типу мужика-труженика».90 Но ведь неверным мог быть и сам критерий Успенского.
Так что неважно, кто из них прав. Допустим, что истина где-то посередине и «неустанный, неусыпный работник» Успенского обитал лишь в половине русских деревень. Как бы то ни было, разве не означает это, что существенная часть русского крестьянства даже после трех столетий крепостничества не нуждалась в надзоре по причине отсутствия «самоконтроля и дисциплины» и вовсе не была тем «калужским тестом», которое подозревали в нём основоположники государственной школы? По-настоящему сломало хребет российскому крестьянству лишь второе, сталинское издание крепостного права в XX веке. Это обстоятельство, однако, Миронова не заинтересовало.
Глава четвертая
«Процесс против рабства» Ј р Q g |-| g g^j
самодержцев Пора, однако, подвести черту под нашим обзором внутренней политики России в николаевскую эпоху. Наверное, не случайно, что как-то само собою перешел этот обэор в практически непрерывный
Там же, с. 398-399. Там же, с. 399.
спор с «восстановителями баланса». На самом деле легко было предвидеть, что именно здесь, на этом поле, их последний шанс дать бой общепринятой до 1980-х оценке этого царствования как исторического тупика. Тон задал еще Брюс Линкольн, предложив оценивать внутреннюю политику Николая прагматически, «по тому, чего она достигла или не достигла». Как видит читатель, я принял его условия. Б.Н. Миронов пошел еще дальше, заявив, что прагматичный и консервативный Николай сделал для России больше, чем романтический космополит Александр.
Вот и хорошо, давайте сравнивать. Единственная проблема здесь техническая: по какому критерию сравнивать. «Восстановители баланса» за то, чтобы сравнивать частности. Например, по тому, сколько указов по крестьянскому вопросу издано было за оба царствования. Или по тому, на какое из них оглядывались впоследствии с ностальгией некоторые генералы и придворные. Или, наконец, по тому, что при Александре не удалось, а при Николае удалось провести финансовую реформу (мы еще увидим, что это была за реформа). Мне кажется, что важнее все-таки суть дела. Тем более, что она бросается в глаза.
Всем, допустим, известно, что, одержав в первой четверти XIX века блестящую победу над Наполеоном и самой могущественной тогда в Европе армией, Россия доказала тем самым свою военную и экономическую конкурентоспособность с европейскими соседями. Вторая, николаевская, четверть века завершилась постыдной капитуляцией в Крымской войне. И дело тут не только в том, что победили в этой войне Россию генералы, которым, как до звезды небесной, было далеко до Наполеона, и войска, не выдерживавшие никакого сравнения с его армиями. И не только в том, что победительница Наполеона, военная сверхдержава, бесцеремонно хозяйничавшая при Николае на континенте, оказалась вдруг в глухой изоляции и отвернулись от неё даже вчерашние друзья и союзники.
Как это могло случиться, нам еще предстоит обсудить в следующей главе. Сейчас для нас важнее другое. Перед всем светом обнаружила в Крымской войне Россия, что за время николаевского царствования она безнадежно отстала от своих европейских соседей, напрочь утратила конкурентоспособность — ив военном, и в экономическом отношении. Именно это и заставило, как мы помним,
Сравнивая 223 самодержцев
А.В. Никитенко, человека глубоко преданного самодержавию, вынести тем не менее столь беспощадный приговор царствованию Николая: «Главный недостаток этого царствования в том, что всё оно было ошибкой».91 Пророческим оказался так и не услышанный императором вердикт генерал-адъютанта Кутузова, что «огромнейшая армия есть выражение не силы, а бессилия государства».
Из верноподданных писателей поддержал генерала лишь М.Н. Погодин, да и то полтора десятилетия спустя, когда и сам уже открещивался от Официальной Народности, которую когда-то рьяно защищал. Зато теперь, в момент испытания, Погодин твердо стоял в одном лагере с Никитенко и Кутузовым. «Из-за миллионных сумм на армию, — писал он в 1854 году, — недостает ни на что средств». Ни на «умножение жалованья низшим чиновникам».92 Ни на «учреждение дорог и путей сообщения»93 Ни на «улучшение состояния духовного сословия»94 Ни особенно на «распространение в народе образования»95
Между тем «отсутствие образования никогда не было столь ощутительно и вместе с тем чувствительно, как в наше время: наши пушки не хватают так далеко, как иностранные, наши штуцера бьют на 200 шагов ближе французских... винтовых пароходов не бывало... медиков недостает везде... Над многими нашими генералами смеются сплошь иностранные газеты... Сердце обливается кровью, когда подумаешь, в каком глубоком, бесчувственном невежестве мы погрязаем»96
Здесь, однако, не только приговор царствованию «прагматичного и консервативного» Николая. Здесь и единственный критерий, по которому имеет смысл сравнивать двух самодержцев — последнего «екатерининского» царя Александра и его затеявшего антиевропейскую революцию наследника, о котором идет у нас спор.
AS. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1965, т.1, с. 421.
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 246.
Там же, с. 247.
Там же.
Там же, с. 248.
Там же.
Глава четвертая
«Процесс против рабава» « Д Q СТИЖ6 Н ИЯ
Николая»? Стоитли говорить, ЧТО
«восстановители баланса» категорически с этим не согласятся? Нет, не в том, конечно, смысле, что не видят разницы между победой над Наполеоном и капитуляцией в Крымской войне. И не в том, что конкурентоспособная в первой четверти века «екатерининская» Россия безнадежно вдруг растеряла все свои преимущества после тридцати «московитских» лет при Николае. Как отрицать очевидное? Просто, полагают они, для «восстановления баланса» достаточно показать, что были и у Николая достижения.
«Все-таки, — пишет, например, Линкольн, — у николаевской системы, как сложилась она после революций 1830 года и до того, как почувствовала себя осажденной еще более сильными революционными движениями середины и конца 1840-х, была и другая сторона... Мы не должны преуменьшать жестокость и террор, которым подвергались люди, как Герцен или Белинский, за свои диссидентские взгляды. Но для многих в России это было время, на которое они будут оглядываться с ностальгией, время, когда все было определенно и жизнь была предсказуема».97
Я специально напоминаю читателю эту принципиальную позицию «восстановителей баланса», ибо после всего, что мы слышали о царствовании Николая, она вызывает особенно сильное недоумение. Нет, не из-за Герцена или Белинского. Им и впрямь было при Николае плохо. Согласимся, однако, с Линкольном, что диссидентов этих было мало и самочувствие их потому не должно нас особенно волновать (хотя именно на их статьях и выросло целое поколение нонконформистской молодежи, которая еще заставит самодержавие себя уважать). Согласимся даже с Мироновым, что до начала XX века диссиденты представляли «большей частью самих себя, т.е. горстку людей, а не народ».98 Но я ведь не о них, я о верноподданных, о таких, как А.В. Никитенко или М.П. Погодин.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.
Ь.Н. Миронов. Цит. соч.,т. 2, с. 179.
Как, спросим, сопрягается уверение Линкольна, что при Николае «жизнь была предсказуема» с такой записью в дневнике Никитенко: «люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»?99 Или с замечанием Погодина о том, что «во всяком незнакомом человеке предполагался шпион»?100 Сходятся ли тут концы с концами?Как бы то ни было, у Линкольна совершенно определенно получается, что не только стабильность режима, достигнутая, как мы видели, посредством полицейского террора, но даже и Официальная Народность, эта духовная жандармерия, явилась каким-то образом достижением николаевского царствования. В том, во всяком случае, смысле, что «большинству в России вовсе не нужно было её навязывать. Значительной части образованного общества такая концепция нравилась и не может быть никакого сомнения, что и русское крестьянство, хотя и не удовлетворенное своей несчастной экономической долей, все-таки обожало самодержца и самодержавие».101А Миронов еще и поправляет Линкольна, указывая, что и крестьянская доля была при Николае не такой уж несчастной. Крестьяне, говорит он, «не были столь бесправны ни юридически, ни фактически, как часто изображается в литературе. Хотя они и признавались до некоторой степени собственностью помещиков, это не привело к полной деперсонализации крестьян: они продолжали считаться податным состоянием, платили государственные налоги, несли обязательную воинскую повинность», даже «могли с согласия помещика вступав в гражданские обязательства».102 Право, если верить Миронову, то не стоит и огорчаться, что провалился николаевский «процесс против рабства».
Что же касается доктрины Официальной Народности, то уж она- то представляется Миронову несомненным достижением Николая. Он, правда, не опровергает ни одного из обвинений, выдвинутых в её адрес Погодиным. Ни того, что она «преследовала ум, унижала дух и убивала слово», ни того, что «распространяла тьму и покрови-
99 ИР, вып. 6, с. 446.
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 258.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 248.
Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 1, с. 376.
тельствовала невежеству». Зато, полагает он, эта доктрина «обобщила практику эволюции российского государства в сторону правовой монархии и учла произошедшие изменения в государственности».103 С еще большим почтением, естественно, относится к Официальной Народности А.Н. Боханов. С его точки зрения, смысл доктрины «состоял в том, чтобы противопоставить модным теориям о „равенстве" и „свободе" особое понимание русской государственности, неповторимого духовного облика русской нации... Уваров лишь призывал русских людей не превращаться в „умственных рабов" иностранных учений».104
Глава четвертая «Процесс против рабства»
«НеДОСТрОЙКИ» Несложно перечислить, какие еще нововведения ставят в заслугу Николаю «восстановители баланса», кроме полицейской стабильности режима, сомнительной предсказуемости жизни и доктрины Официальной Народности, запрещавшей гражданам России иметь какие бы то ни было взгляды, кроме предписанных начальством. Тем более, что за долгие три десятилетия нововведений этих было раз два и обчелся. Но поскольку уж они поднимаются на щит, рассмотрим их и мы. Вот они.
Кодификация законов, проведенная М.М. Сперанским. В 1833 году вышли в свет «Полное собрание законов» (35 тысяч 993 акта в 51 томе в 56 частях) и 15-томный «Свод законов Российской империи». В них были собраны и систематизированы все постановления верховной власти, начиная с Уложения Алексея Михайловича (1649 г.), т.е. почти за два столетия. Собственно, по мысли Сперанского, вся эта огромная техническая работа была лишь подготовительной стадией для создания рабочего кодекса действующих законов, которым могли бы пользоваться в повседневной деятельности суды империи. Увы, «принципиальный консерватизм верховной власти, — говорит А.Е. Пресняков, — остановил все дело на Своде».105
Там же,т.2, с. 149.
А.Н. Боханов. История России: Х1Х-началоХХ в.,М., 1998, сс. 99, юо.
А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 47.
Другими словами, дальше исторического справочника дело не пошло. Вот комментарий Кизеветтера: «Согласно первоначальной мысли Сперанского, Свод должен был послужить лишь подготовительной основой для составления Уложения, под которым Сперанский разумел совокупность действующих законов, исправленных и дополненных сообразно требованиям времени». Однако «мысль о составлении Уложения не была одобрена государем».106
Финансовая реформа, проведенная с 1839-го по 1843 год Е.Ф. Кан- криным. В наше время такую реформу назвали бы обыкновенной девальвацией. Были выпущены новые бумажные деньги и обещано, что отныне они будут свободно обмениваться на серебро (для чего в казне должен был храниться разменный фонд в размере i/б части выпущенных в обращение кредитных билетов). Вот комментарий Н.А. Рожкова: «Это означало ни что иное, как частичное банкротство государства, [которое], в сущности, уплатило часть своих долгов, заключающуюся в ассигнациях, не полностью, а лишь в размере 35 % от занятой суммы».107 Короче, публику ограбили. Но самое интересное во всей этой «реформе» была её недолговечность. Ибо очень скоро новые бумажные деньги опять оказались неразменными. Их обесценение продолжалось, словно бы никакой реформы и не было. Послушать, однако, «восстановителей баланса», так и эта девальвация выглядит важнейшим достижением Николая, «впервые с 1769 года, когда Екатерина ввела бумажные деньги, стабилизировавшим денежное обращение в России».108
Реформа казенного крестьянства, начатая в 1838 году П.Д. Киселевым. Казенные крестьяне составляли тогда до 45 % всего сельского населения страны и были на самом деле государственными крепостными. Идею административного упорядочения их жизни выдвинул, как мы помним, Сперанский еще в секретном комитете 6 декабря 1826 года. Для комитета весь смысл реформы состоял втом, чтобы подменить ею болезненный для дворянства вопрос об освобождении помещичьих крестьян. Но для Киселева, проект которого об «обязанных крестьянах» потерпел сокрушительное пора-
ИР, вып.з, с. 225.
Там же, с. 235 (выделено мною. — А.Я.). Bruce Lincoln. Op.cit., с. 185-186.
жение в третьем секретном комитете, вопрос, как всегда, стоял о крестьянской свободе, пусть лишь для половины крепостных.
С этой мыслью и приступил он в 1837 году к исполнению своей новой должности министра государственных имуществ. Без сомнения, ему удалось облегчить участь казенных крестьян и, что может быть еще важнее, он превратил своё министерство в некое лобби, отстаивавшее в центральной администрации интересы его беспризорных до этого подопечных. Однако, как и в случае с кодификацией законов, работа его была остановлена на полпути, оказалась очередной николаевской «недостройкой». Его главное предложение издать Жалованную грамоту для казенных крестьян наподобие екатерининской 1785 года, определявшей права дворянства и горожан как свободных людей, натолкнулась не непреодолимое сопротивление того же дворянства. Опасались впечатления, которое издание такой грамоты произведет на помещичьих крепостных. Николай, разумеется, капитулировал и здесь. В результате казенные крестьяне так и оставались крепостными еще четверть века.
Пусть читатель сам теперь судит, действительно ли балансируют все эти «недостройки» ту жестокую, неприличную для великой нации и всепроникающую отсталость, тот исторический тупик, в который ввергло страну царствование Николая. Вспомним хоть эпитафию этому царствованию, написанную М.П* Погодиным в 1855 году тотчас после смерти императора: «Мы представляем теперь труп, вспрыснутый мертвою водою».109
Глава четвертая «Процесс против рабства»
Золотой век
РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ Неследу-
ет, однако, недооценивать «восстановителей баланса». В рукаве у них есть еще главный козырь. Расцвет русской литературы и мысли в 1830-1840-е они тоже ведь ставят в заслугу Николаю. И тут дело куда сложнее, нежели с «недостройками». Ведь и вправду золотой век русской культуры пришелся на его царствование. Именно тогда жили и работали в литературе такие гиганты,
109 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 316.
как Пушкин, Тютчев, Гоголь, Лермонтов, Боратынский, Чаадаев, Белинский, Герцен. Уже поэтому заслуживает их аргумент серьезного обсуждения.
Это правда, что Герцен отзывался о николаевской эпохе беспощадно:
«На поверхности официальной России, на фронтоне империи, красовались лишь гибель, ярая реакция, бесчеловечные преследования и удвоенный деспотизм... Расцвет русской аристократии кончился. Всё, что было в её недрах благородного и смелого, находилось в рудниках Сибири. То, что осталось или удержалось в милости властелина, упало до степени подлости и рабского повиновения»}10 Допустим, хотя сам уже факт, что были в окружении Николая и такой «декабрист без декабря», как Киселев, и такой смельчак, как Кутузов, заставляет усомниться в универсальности герценовской формулы. Тем более, что даже независимо от этого сам же Герцен предложил нам и другую формулу: «Время наружного рабства и внутреннего освобождения».111
Несомненно, что корни этого «внутреннего освобождения» уходят в либеральные александровские времена, когда «свободное выражение мыслей — по свидетельству декабриста Якушкина — было принадлежностью не только всякого порядочного человека, но и всякого, кто хотел казаться порядочным человеком»112 Более того, было это «внутреннее освобождение» своего рода увенчанием всего екатерининского периода русской истории, естественно приведшего ктем двум-трем «непоротым поколениям», которых, по слову Н.Я. Эйдельмана, оказалось достаточно, чтобы возникли в России декабристы и Пушкин.113
Прав, стало быть, С.М. Соловьев, утверждавший, что «начиная с Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства»114 Прав и Пушкин, заметивший, что правительство было тогда единственным европейцем в России. Вспомним хоть, что еще в Ма-
М.О. Гершензон. Цит. соч., с. 5. Там же.
ИР, вып. 5, с. 386.
«В борьбе за власть. Страницы политической истории XVII! века». М., 1988, с. 297. С.М. Соловьев. Мои записки для детей моих, а может быть, и для других, Спб., 1914, с. 118.
нифесте 18 апреля 1762 года «о пожаловании всему российскому благородному дворянству вольности и свободы» предписано было людей, ничему не обучавшихся, трактовать «яко нерадивых о добре общем, презирать и уничтожать, ко двору не принимать и в публичных собраниях не терпеть».
Известно, как гордилась Екатерина тем, что её «Наказ» был запрещен в дореволюционной Франции, что в России переводятся книги, изъятые парижской цензурой. И даже тем, что «кто дал, как не я, французам почувствовать права человека?» Естественно, что эта традиция «внутреннего освобождения» продолжалась и при Александре, несмотря даже на антифранцузскую кампанию. И в это, самое, казалось бы, неподходящее время издавалась в Петербурге по инициативе правительства вполне крамольная «Библиотека общественного деятеля» (de I'homme publique) Кондорсе.
Я не говорю уже о русском издании сочинений таких английских либералов, как Иеремия Бентам и Адам Смит. (Кто не помнит, что пушкинский Онегин «читал Адама Смита» и что, более того, «иная дама читает Смита и Бентама»?) Менее известно, что перевод этих книг в России субсидировался правительством. Впрочем, что ж удивляться, ведь Александр даже в 1818 году, в самый разгар своих мистических настроений, не забыл поручить Н.Н. Новосильцеву сочинить для России конституцию, подобную польской. И речь императора на открытии Сейма в Варшаве настолько взволновала Карамзина, что он писал: «Варшавские речи сильно отозвались в молодых сердцах. Спят и видят конституцию».115
Само собою разумеется, что ничего даже отдаленно похожего не было возможно в России при Николае, когда, по словам того же СМ. Соловьева, просвещение, не говоря уже о конституции, «стало преступлением в глазах правительства»116 и литература была зажата в железные тиски между полицией и цензурой. Послушаем цензора-профессионала.
«Итак, вот сколько у нас цензур. Общая цензура министерства народного просвещения; главное управление цензуры; верховный негласный комитет; цензура при министерстве иностранных дел; театральная
ИР, вып. 5, с. 386.
С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 11B.
при министерстве императорского двора; газетная при почтовом департаменте; цензура при /// отделении собственной е. и.в. канцелярии... Я ошибся, больше. Еще цензура по части сочинений юридических при}} отделении собственной е. и.в. канцелярии и цензура иностранных книг [через которую ни Кондорсе, ни Вентам уж наверняка не проскочили бы. —А.Я.]. Всего 12... Если посчитать всех лиц, заведующих цензурой, их окажется больше, чем книг, издаваемых в течение года».117 И дальше: «Сначала мы судорожно рвались на свет. Но когда увидели, что с нами не шутят; что от нас требуют безмолвия и бездействия... что всякая светлая мысль является преступлением против общественного порядка... тогда всё новое поколение нравственно оскудело. Всё было приготовлено и устроено к нравственному преуспеянию — и вдруг этот склад жизни...оказался негодным; его пришлось ломать и на развалинах строить канцелярские камеры и солдатские будки».118
Даже лютые враги не отказывали Александру Васильевичу Ники- тенко в лояльности самодержавию. Однако не николаевскому, но екатерининскому, когда, как ему казалось, «все было приготовлено и устроено к нравственному преуспеянию»; когда правительство поощряло «внутреннее освобождение», во всяком случае не сопротивлялось ему; не рушило европейское просвещение и не строило на развалинах солдатские будки. Вот почему николаевский переворот, в результате которого «всякая светлая мысль» оказалась вдруг «преступлением против общественного порядка», представлялась Никитенко катастрофой:
«общество быстро погружается в варварство, спасай, кто может, свою ёушу»1.19
Уже по одной этой причине попытка «восстановителей баланса» поставить золотой век русской культуры в заслугу Николаю с его 12 цензурами выглядит не только абсурдной, но и, честно говоря, кощунственной. Лукавят они: «при Николае» вовсе не значит «благодаря Николаю». Напротив, судя хоть по записям в дневнике Никитенко, значит это «вопреки Николаю». Уваров, например, говорил в 1843 году, по свидетельству того же Никитенко, председателю цензурного комитета Волконскому, что
А.В. Никитенко. Цит. соч., т. 1, с. 336. Там же, с. 143. Там же, с. 336.
«хочет, чтобы, наконец, русская литература прекратилась. Тогда, по крайней мере, будет что-нибудь определенное и, самое главное, я буду спать спокойно»1.20 Короче, золотой век русской культуры достался Николаю в наследство от екатерининского периода российской истории. Просто ни 12 цензур, ни III отделения, ни Официальной Народности оказалось недостаточно, чтобы выкорчевать в России европейские корни екатерининской эпохи.
Глава четвертая «Процесс против рабства»
У bd|JUbd Но ведь и это не исчерпывает нашу проблему. В конце концов, пожелай того идеологическое ведомство Уварова, цензура могла действовать куда энергичнее, Белинского или Герцена могли вообще не печатать. Университеты можно было и вовсе упразднить, да и «прекратить литературу» было вполне во власти правительства. Оно могло все это сделать, но не сделало. Почему? Ответ на этот вопрос, похоже, много сложнее, чем представлялось Герцену. Во всяком случае, формулой «наружное рабство и внутреннее освобождение» тут едва ли обойдешься. Она безнадежно упрощает ситуацию.
Может быть, один эпизод николаевского царствования прольет некоторый свет на сложность проблемы, на которую натолкнул о нас адвокатское рвение «восстановителей баланса». Эпизод такой. К1849 году напуганный широко распространившимися в Петербурге слухами о скором и полном упразднении университетов, Уваров поручил своему приближенному профессору И. И. Давыдову выступить в «Современнике» со статьей, которой редакция, по-видимому, намеренно дала длинное и скучное название «О назначении русских университетов и участии их в общем образовании». Статья получилась робкая и вялая, в высшей степени благонамеренная, но всё же между строк объясняла тем, кому ведать надлежит, что упразднение университетов крайне невыгодно отразилось бы на престиже России за
Последний рубеж
20 А.Г. Дементьев. Очерки по истории русской журналистики 1840-50 гг. М.-Л., 1951, с. 168.
рубежом. Дальше события развивались стремительно. Когда новый председатель верховного негласного комитета по цензуре, всемогущий тогда Д. Бутурлин спросил, кто разрешил печатать такую крамолу, да еще в «Современнике», Уварову пришлось признаться. Дело дошло до Николая. Он написал Уварову:
«нахожу статью, пропущенную в „Современнике" неприличною, ибо ни хвалить, ни бранить наши правительственные учреждения... не согласно ни с достоинством правительства, ни с порядком у нас, к счастью, существующим. Должно повиноваться, а рассуждения свои держать при себе»}21 Это был приговор. Несколько дней спустя Уваров подал в отставку.
Император отставку принял. По-видимому, несмотря на многократно продемонстрированную верноподданность, он никогда полностью Уварову не доверял, все-таки «ученая голова», бывший президент Академии наук. Проблема была лишь в том, кого поставить на вакантное место, внезапно ставшее таким горячим. Николай колебался, покуда в январе 1850 года не передали ему записку князя Ши- ринского-Шихматова, бывшего своего рода комиссаром при Уварове. Князь объяснял, что преподавание в университетах следует поставить таким образом, чтобы «впредь все науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием».122
Чего же нам искать еще министра народного просвещения? — спросил император, прочитав записку Шихматова, — вот он, найден... И князь приступил к реформе университетского образования. Кафедры историй философии и метафизики были упразднены, преподавать логику и психологию отныне должны были профессора богословия.
Новый министр, ясное дело, не соответствовал должности главного просветителя империи. Прославился он главным образом бессмертным замечанием, что «польза философии не доказана, а вред от неё возможен».123 Профессора шептались за спиной Шихматова, что он дал просвещению не только шах, но и мат. И никто не оценил его заслуг. А он, между тем, точно угадав то, чего никогда не понял Уваров, спас университетское образование в России. Дорогой це-
АА Корнилов. Курс русской истории XIX века, М., 1993, с. 191. AS. Никитенко. Цит. соч., с. 334. Там же.
ною, это правда, но все-таки спас. Пусть превратив университеты в богословские заведения, но сохранив, как сказали бы теперь, университетскую инфраструктуру.
У каждого человека есть свои ограничения. Уваров так и не смог принять последние выводы, логически вытекавшие из его собственной доктрины. Для него рубежом, дальше которого он не мог отступить, была статья С.П. Шевырева «Взгляд русского на просвещение Европы» в журнале «Москвитянин», на который велел он подписаться всем гимназиям российской империи. Вот что писал, напомним, в этой статье Шевырев: «В наших искренних, дружеских, тесных сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, носящим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся, делим трапезу мысли, пьем чашу чувства — и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет».12*
Да, «отрезать» Россию от Европы — эту мысль Николая Уваров разделял. Объявить Европу «будущим трупом», это пожалуйста. Заставить молодежь поголовно и в обязательном порядке читать «Москвитянин», а, скажем, не «Отечественныезаписки» со статьями Белинского — превосходная идея. Более того, можно даже предположить, что в этом, собственно, и состоял долгосрочный уваров- ский план радикального перевоспитания молодежи империи.
Пусть поколение, которое сейчас в университетах, безнадежно испорчено либеральным александровским наследством. Пусть оно потеряно для России. Ограничим ему доступ в университеты, запретим ему поездки за границу, сделаем недоступными для него иностранные книги. Зато поколение, которое придет ему на смену, воспитанное на «Москвитянине» в духе статьи Шевырева, будет истинно национальным, раз и навсегда освободится от европейской заразы. Таким образом мы и добьемся решительного перелома в настроениях молодежи и лица перед Европой не потеряем. Воттогда и расцветут по-настоящему наши университеты, но уже в том, «неповторимо своеобразном русском духе» (о котором, заметим в скобках, и сегодня тоскует Боханов).
124 «Москвитянин», 1841, № 1, с. 247.
Глава четвертая «Процесс против рабства» «Внутреннее 235
закрепощение»
Если и вправду таким был долгосрочный план Уварова, Николай его в 1849 году разрушил, задумав упразднить университеты, как некогда пытался он запретить образование крестьянским детям дабы «не развивать в них круг понятий, не свойственных их состоянию». Тогда его отговорил Кочубей, и причем тем же самым аргументом, который теперь казался крамолой солдафону Бутурлину (и, между прочим, М.А. Корфу, который тоже был членом знаменитого бутурлинского комитета). Но теперь уже не было ни Кочубея, ни Сперанского, никого, кто мог бы отговорить императора от потери лица.
Так, наверное, должен был рассуждать, подавая в отставку, Уваров. Идея Шихматова, что можно сохранить университеты, заменив в них европейские науки московитским богословием, ему совершенно очевидно в голову не приходила. Другое дело, что идея эта была вполне в духе его собственной доктрины, первой в послепетровской России попытки навязать стране антиевропейскую моноидеологию. Между тем, судя по реакции Николая на записку Шихматова, именно это и нужно было императору. Если уж «отрезаться» от Европы, так до конца отрезаться, создав в России то, что много десятилетий спустя евразийцы назовут «идеократией», а Сталин реализует. Иначе говоря, подчинить молодежь не только страхом, но и идеей. Говоря на ученом жаргоне, Николай попытался интроецировать свою национальную идею в самый дух народа, превратить её в «архетип сознания», как сказал бы В.А. Найшуль, — и таким образом увековечить. Причем, сделать это немедленно, одним ударом, еще при своей жизни.
Нет, я'вовсе не утверждаю, что император так уж ясно всё это себе представлял. В конце концов происходило дело в 1849 году и слишком много было в Николае от прапорщика. Но именно так самодержец, надо полагать, чувствовал. Уж в этом-то он, предпочтя Шихматова Уварову, сомнений не оставил.
Глава четвертая
«Процесс против рабава» ^ g |_|yjp g |_| |_| gg
закрепощение» вот почему
я думаю, что формула Герцена сильно упрощает ситуацию николаевского царствования. Приняв её, мы просто не поймем, что произошло с Россией после Николая. Не поймем последствий первого со времен Московии «идеократического» эксперимента над Россией, последствий, которые живы еще и сегодня. Ибо на самом деле противостояло тогда «внутреннему освобождению» вовсе не одно «наружное рабство», но и то, что можно назвать «внутренним закрепощением».
Начнем с того, что каждый, кому случилось хоть бегло просмотреть статью Шевырева, тотчас увидит, что нет в ней ни одной фальшивой ноты. Человек действительно напуган: статья пронизана искренним ужасом перед «трупным ядом», которым якобы готова заразить Россию издыхающая Европа. И никаким «наружным рабством» объяснить столь интимное чувство нельзя. И тем более нельзя объяснить им тот неподдельный восторг, с которым, как мы еще увидим, встретило статью петербургское общество. Короче, совершенно в этом эпизоде очевидно, что антипетровский переворот Николая не прошел даром даже для серьезных, просвещенных умов (Шевырев был профессором Московского университета). В обществе стремительно распространялось новое, московитское, если хотите, мироощущение.
Зародилось оно, собственно, еще во времена наполеоновской гегемонии в Европе. И тогда уже, как мы видели, готово было русское общество рассматривать конфронтацию с Наполеоном как религиозную войну с безбожной Европой. Нов царствование Александра, когда власть и слышать об этом не хотела, у московитского мироощущения не было никаких шансов оформиться в самостоятельную антиевропейскую идеологию. Другое дело при Николае, когда сама власть резко изменила культурно-политическую ориентацию страны, зафиксировав это изменение в доктрине Официальной Народности.
Знаменитое стихотворение Николая Языкова «К не нашим» очень точно отражает эту метаморфозу. Впервые в послепетровской России, почувствовав под ногами твердую, государственную почву, московитское мироощущение заматерело, если можно так выразиться, стало агрессивным. Оно теперь жаждало крови тех, с кем связывал Герцен «внутреннее освобождение». Отныне эти люди представлялись предателями Святой Руси и, совсем как в XVII веке, «богомерзкими» еретиками.
О вы, которые хотите Преобразить, испортить нас И обнемечить Русь, внемлите
Простосердечный мой возглас! Вы, люд заносчивый и дерзкий, Вы, опрометчивый оплот Ученья школы богомерзкой, Вы все — не русский вы народ. ...Русская земля От вас не примет просвещенья, Вы страшны ей. Вы влюблены В свои предательские мненья И святотатственные сны. ...Умолкнет ваша злость пустая, \ Замрет проклятый ваш язык!
Крепка, надежна Русь святая И Русский Бог еще велик!
Любопытно, что автор, перепечатавший эти стихи в «Русском обозрении» полвека спустя, уже при Александре III, сопроводил их таким комментарием: «Западничество как вероучение не может более у нас существовать... Ему давным-давно пропета отходная и царствование императора Александра III сделало навсегда невозможным его возрождение».125
И опять-таки нету нас никаких оснований сомневаться в абсолютной искренности Языкова. Это вам не какой-нибудь Булгарин, промышлявший в тогдашней «биржевой литературе». Так же неподдельно, как напугало Шевырева «тлетворное дыхание» Европы, ненавидел Языков эту, по сегодняшнему выражению, «пятую колонну» Запада в новой Московии. И снова был это крик души, лишь косвенно связанный с «наружным рабством».
Именно в условиях этого неустойчивого равновесия между «внутренним освобождением» и московитским пафосом Языкова и Шевырева (который мы, собственно, и назвали «внутренним закрепощением») и могла прийти Уварову мысль, что, подкрепив этот пафос радикальным перевоспитанием гимназической молодежи, удастся, в конце концов, и впрямь «сделать навсегда возрождение западничества невозможным». Если действительно таков был замы-
«Русское обозрение», 1897, февраль, с. 641-642.
сел Уварова, как дает нам основание думать его реакция на статью Шевырева, то это действительно объясняет многое. В частности и то, почему, покуда Уваров был у руля, «не наших» продолжали печатать и почему никому не приходила в голову мысль об упразднении университетов. Просто проектУварова был, как мы уже говорили, долгосрочным, подразумевая своего рода гамбит: жертву современным поколением молодежи (безнадежно увлеченным «внутренним освобождением») ради следующего, истинно национального поколения, которое всецело посвятило бы себя прославлению Святой Руси и русского Бога.
Косвенно подтверждается это резким поворотом в николаевской политике «народного просвещения». Ведь после отставки Уварова «не наших» и впрямь перестали печатать, а университеты терпелись лишь как заведения богословские. Теперь от цензоров официально требовали не ограничиваться цензурой, но и буквально, как bXVII веке, стать исполнителями «слова и дела государева». Вот замечательный документ, утвержденный Николаем и разосланный от имени Бутурлина:
«принимая во внимание, что действия цензоров ограничиваются единственно тем, что они возвращают писателям преступные сочинения или уничтожают в них некоторые места, а сами писатели остаются не только без взыскания, но даже в неизвестности правительству, тогда как многие из них в сочинениях своих обнаруживают самый вредный образ мыслей, полагаем, что было бы полезно, дабы цензоры те из запрещенных ими сочинений, которые доказывают в писателе особенно вредное в политическом или нравственном отношении направление, представляли негласным образом в III отделение собственной е.и.в. канцелярии с тем, чтобы последнее, смотря по обстоятельствам, или принимало меры к предупреждению вреда, могущего происходить от такого писателя, или учреждало за ним наблюдение».126 Одним словом, понятно, почему Грановский позавидовал Белинскому, умершему в 1848 году — еще до начала всей этой вакханалии. Впрочем, уж Белинского-то точно не печатали бы после отставки Уварова. Мало того, еще и «приняли бы меры к предупреждению вреда, могущего происходить оттакого писателя». Понимаете теперь, откуда паническая запись в дневнике Никитенко: «Спасай, кто может, свою душу!» Писателей «особенно вредного в политическом и нрав-
126 AC. Нифонтов. Россия в 1848 году, М., 1949, с. 237.
ственном отношении направления» надлежало изолировать или по меньшей мере «учреждать за ними наблюдение», а не вести с ними, как Уваров, утонченные игры.
Нужно ли говорить, что Уваров был много умнее своего государя? Император-то, надо полагать, думал примерно так же, как впоследствии Миронов, что диссиденты «никого, кроме самих себя, не представляют». Уваров, в отличие от Николая, слишком хорошо знал, что представляют. Более того, как правильно утверждал Герцен, «общественное мнение громко решило в нашу пользу».127 И его оппонент А.С. Хомяков подтвердил: «число западников растет не по дням, а по часам, а наши приобретения ничтожны»128 Поэтому, по сути, остается мне здесь лишь показать, что на этот раз Герцен (и Хомяков) были правы. Даже с точки зрения поставленной им себе цели борьбы с революционной крамолой в стране, Николай совершил грубейшую ошибку, разрушив замысел Уварова и положившись исключительно на «стеснение мысли, преследование ума и унижение духа». Странным образом одновременно с этой ошибкой во внутренней политике совершил он, как мы скоро увидим, аналогичную ошибку и в политике иностранной. Интереснее всего здесь, пожалуй, тот незамеченный, сколько я знаю, историками факт, что обе эти ошибки, сделавшие бесславный конец николаевского царствования неизбежным, связаны были с отставкой Уварова. Но об этом в следующих главах.
Глава четвертая «Процесс против рабства»
два журнала Покуда скажем
лишь, что император до такой степени не понимал замысел своего министра, что поначалу воспротивился даже изданию шевыревского «Москвитянина». На первом прошении он начертал: «И без того много». Почти четыре года пришлось Уварову вести осторожную осаду и только после вмешательства Жуковского в 1841 году государь смилостивился: «Согласен, но со строгим должным надзором».129 Хотя кто уж меньше всех нуждался тогда в надзо-
А.И. Герцен. Былое и думы, М., 1947, с. 301.
«Русский архив», 1884, кн.4, с. 304.
А.Г. Дементьев. Цит. соч., с. 185.
ре, так это «добросовестно раболепные», по выражению Герцена, издатели «Москвитянина»Р°
Тем не менее успех первого номера журнала превзошел, как и надеялся Уваров, все ожидания. «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо, — писал из Петербурга Погодин Шевыреву, — [все] в восхищении и читают наперерыв. Графиня Строганова, Вильегор- ский, Протасов; Прянишников, почт директор, сказывал мне о многих. И заметь, что все эти господа ездят и трубят и заставляют подписываться, например, граф Протасов, обер прокурор Св. Синода... Ауж Сергей Семенович [Уваров] и говорить нечего. Велит выписывать по гимназиям... Твоя „Европа" сводит с ума. Все ждут второго номера».131
Шевыревская «Европа», сводившая, как мы слышали, сума высокопоставленных читателей, вызвала, однако, печальный комментарий В.Г. Белинского.
«Мы предвидим наше великае будущее, но хотим непременна иметь его за счет смерти Ев рапы: какай поистине братский взгляд на вещи!.. Неужели для счастия аднага брата непременна нужна гибель другага? Какая нефиласафская, нецивилизованная, нехристианская мысль»}32 А мнение Белинского, между тем, дорогого в ту пору стоило. Он мог прославить автора, но мог и убить литературную репутацию.
Просто потому, что был властителем дум своего поколения и душою самого популярного тогда журнала «Отечественные записки». Журнал был основан в 1839 году А.А. Краевским исключительно с целью, по словам редактора, «отличить настоящую литературу от биржевой».133 Ф.В. Булгарин, главный столп этой биржевой литературы (по совместительству работавший на И! отделение), был, впрочем, совсем другого мнения. «Краевский, — доносил он, — действует умнее Марата и Робеспьера», проповедуя точно то же самое, что, как полагал Булгарин, проповедовали якобинцы, т.е. «социализм, коммунизм и пантеизм».134 Так или иначе, Белинский, хотя связь его
А.И. Герцен. Цит. соч., с. 301.
АГ. Дементьев. Цит. соч., с. 187-188.
АН. Пыпин. Характеристики литературных мнений от двадцатых до шестидесятых годов, Спб., 1907, с. 456.
АГ. Дементьев. Цит. соч., с. 115.
Там же, с. 156.
с «якобинцами» и существовала лишь в полицейском воображении Булгарина, сумел воспитать целое поколение университетской молодежи. И даже уваровская цензура, какая б ни была она, по его словам, «кнутобойная и калмыцкая»,135 ему не помешала.
Вот как вспоминал В.В. Стасов, знаменитый впоследствии искусствовед, о своих студенческих годах:
«Л помню, с какой жадностью, с какой страстью мы кидались на каждую новую книжку „Отечественных записок44... Мы брали её чуть не с боя, перекупали право её читать раньше всех; потом, все первые дни, у нас только и было разговоров, рассуждений, споров, толков, что о Белинском да о Лермонтове... Громадное значение Белинского относилось, конечно, никак не до одной литературной части: он прочищал нам всем глаза, он воспитывал характеры... Мы все — прямые его воспитанники».136 Много ли на свете литературных критиков, о которыхтак говорили бы четверть века спустя?
Удивительная, однако, согласитесь, симметрия: точно такой же восторг, какой вызывала в высшем петербургском кругу шевырев- ская «Европа», вызывала в кругу университетской молодежи отповедь Белинского. О Лермонтове, которого молодежь любила, Шевы- рев писал: «Одно слово из оды Державина или Ломоносова стоит дороже, чем целая пустозвонная поэма даром прославляемого современника».137 Гоголь, по свидетельству А.Н. Пыпина, предпочитал Шевырева как философа и западникам и славянофилам,138 а студенты московского университета, восхищенно слушавшие западника Грановского, лекции Шевырева игнорировали.
Что уж говорить о Белинском, его боготворили. «Статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25-го числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли „Отечественные записки", тяжелый нумер рвали из рук. „Есть Белинского статья?" — „Есть" — и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом,
■1 з с
Там же, с. 134.
1 зл
С. Ашевский. Белинский в оценке его современников, Спб., 1911, с. 319.
AS. Дементьев. Цит. соч., с. 162.
А.Н. Пыпин. Цит. соч., с. 418.
со спорами... и трех-четырех верований, уважений как не бывало».139 Николай Алексеевич Некрасов писал: «Моя встреча с Белинским была для меня спасением».140 К.Д. Кавелин вторил: «Его не только нежно любили и уважали, но и побаивались. Каждый прятал гниль, которую носил в своей душе, как можно подальше. Беда, если она попадала на глаза Белинскому. Он её выворачивал тотчас же напоказ всем и неумолимо, язвительно преследовал».141
Виссарион Григорьевич I БелинскийI
AM Герцен. Цит. соч., с. 222-223.
А.Г. Дементьев. Цит. соч., с. 121.
Там же, с. 130.
Короче говоря, Уваров был прав. Бороться с Белинским, противопоставляя ему лишь Языкова или Ше- вырева, было невозможно. Молодежь, пусть безнадежно, по мнению Уварова, испорченная, нуждалась в Белинском. И террор мог лишь загнать эту её потребность вглубь, в подполье. Чтобы и впрямь нейтрализовать «не наших», нужна была хорошо продуманная долгосрочная стратегия. «Прапорщик» Николай оборвал её на полпути, как и собственный «процесс против рабства», как и все другие попытки нововведений своего бесплодного царствования. Что ж удивляться, если и реакционным замыслам Уварова суждено было остаться при нём лишь еще одной «недостройкой»?
глава первая ВВОДНЭЯ
глава вторая Московия, век XVII глава третья Метаморфоза Карамзина глава четвертая «Процесс против рабства»
Восточный врпрос
глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
ГЛАВА ПЯТАЯ
глава седьмая Национальная идея
глава пятая Восточный! 245
вопрос
Мы не два года вели войну — мы вели её тридцать лет, содержа миллион войска и беспрестанно грозя Европе... Николай не понимал сам, что делает. Он не взвесил всех последствий своих враждебных Евро- певидов — и заплатил жизнью, когда, наконец, последствия эти открылись ему во всем своем ужасе.
А.В. Никитенко
Внутренняя политика империи, в которой мы все это время пытались разобраться, служила, однако, для Николая Павловича, как и для его старшего брата, лишь фоном для политики иностранной. В этом, по крайней мере, отношении сыновья Павла I были очень похожи. Именно на международной арене рассчитывали они снискать бессмертную славу и право на вечную благодарность потомства. Александру Павловичу, как мы помним, это удалось. За победу над Наполеоном он был удостоен Святейшим Синодом, Государственным Советом и Сенатом империи титула Благословенный, Подобострастные коллеги по Священному Союзу именовали его не иначе, как Агамемноном Европы. Даже А.Н. Боханов открывает свой учебник по русской истории XIX века знаменитой когда-то гравюрой «Император Александр восстанавливает Францию», на которой великодушный хозяин Европы ведет поверженную было Марианну на почетное место среди легитимных держав.
Гпава пятая
Восточный вопрос \J f^LJ-w-rbtf ГТ
ivU И I с r\L I Пытаясь охватить одним взглядом все три десятилетия иностранной политики Николая, практически невозможно отделаться от впечатления, что лавры старшего брата не давали ему спать спокойно. Он тоже мечтал о блистательных победах, о репутации Агамемнона в Европе и о титуле Благословенного в России. Проблема была лишь в том, что ситуация в Европе второй четверти XIX века сильно отличалась от первых его десятилетий, которые пришлись на царствование Александра. И главное отличие заключалось в том, что место великого
корсиканца заняла в качестве континентального «возмутителя спокойствия» ничуть не менее грозная европейская революция.
И следовательно, единственной для Николая Павловича возможностью сравняться с покойным братом могла стать только победа над этой революцией. Федор Иванович Тютчев очень точно сформулировал для него эту задачу. «Уже с давних пор, — писал он, — в Европе только две действительные силы, две истинные державы: Революция и Россия. Они теперь сошлись лицом к лицу и завтра, может быть, схватятся. Междутою и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь, для другой смерть».1
Только поняв этот контекст николаевской внешней политики, сможем мы оценить всю наивность сетований М.П. Погодина на то, что «Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пугачев», и потому «революции ... у нас не будет... мы испугались её напрасно».2 Наивными были эти сетования по простой причине: в отличие от Тютчева, Погодин не оценил тщеславие своего императора.
Ведь и Александру недостаточно было освободить Россию от наполеоновских армий. Ему нужно было поставить Наполеона на колени, отпраздновав свою победу над ним в Париже. Точно так же не мог удовлетвориться и Николай лишь охраной страны от революции. Ему тоже нужно было поставить революцию эту на колени, как поставил он у себя дома декабристов, раз и навсегда её раздавить, выдворить, если хотите, на остров Святой Елены. Как иначе мог бы он почувствовать себя новым Агамемноном Европы? Ибо, как опять-таки точно сформулировал мироощущение императора Тютчев, «от исхода этой борьбы [между Россией и революцией] зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества».3
Гпава пятая
восточный вопрос уеатр абсурда В одном, впрочем, Погодин был прав. Для победы над международной революцией вовсе не требовалась конфронтация с отечественной интеллигенцией, не нужно было «останавливать у себя образование
Ф.И. Тютчев. Политические статьи, Париж, 1976, с. 32.
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, сс. 261, 262.
Ф.И. Тютчев. Цит. соч., с. 32.
и покровительствовать невежеству». Нелогичность внутренней политики Николая, её очевидная нестыковка с его генеральной внешнеполитической целью вскрыта в погодинской тираде абсолютно точно.
Тем более, что именно после европейской революции 1848 года, когда подал в отставку Уваров и гонения на литературу и просвещение в России достигли поистине критической точки, ничего особо крамольного ей не угрожало. Русский Марат существовал лишь в воображении Булгарина; университетские профессора могли сердиться на власть, но в сущности были милыми интеллигентными людьми, от которых революцией и не пахло; николаевские Скалозубы давно уже заменили в армии высоколобых интеллектуалов александровских времен; читатели Белинского могли сколько угодно обсуждать идеи французских утопистов в петербургской квартире Буташевича-Петрашевского, но якобинцев среди них не было. Крестьянские бунты, конечно, происходили, но для их усмирения требовались армейские команды, а вовсе не 12 драконовских цензур.Даже у «восстановителя баланса» Брюса Линкольна нет в этом ни малейшего сомнения. Вот как описывает он тогдашнюю ситуацию: «В отличие от Австрии и Пруссии, революция не коснулась империи Николая. К концу 1840-х его владения были единственным надежным убежищем от революции в Европе. Когда остальную Европу потрясали революции 1848 года, даже польский его домен не пошевелился».4 На этом фоне драконовские цензурные гонения в России выглядели, прав Погодин, каким-то театром абсурда.
Так ведь и сама Официальная Народность выглядела на этом фоне бессмысленной. Зачем в самом деле нужно было «отрезаться от Европы», если угрожала России вовсе не европейская революция, а вполне отечественная пугачевщина? Но стоит ли, право, требовать логики от «прапорщика» Николая? Да, стремление к победе над международной революцией уживалось в нем с паническим обывательским страхом перед её грозной и непонятной ему стихией и — первый дворянин державы — боялся он своего дворянства куда больше, чем пугачевщины. И вообще, как видели мы в предыдущей главе, сознание самодержца было буквально пронизано противоречиями.
4 W. Bruce Lincoln. Nicholas I, Emperor and Autocrat of All the Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989. P-198.
Противоречия эти, однако, не должны сбивать нас с толку, как сбили они в середине 1850-х Погодина и полтора столетия спустя Брюса Линкольна. Ибо Николай действительно хотел, подобно брату, стать хозяином Европы. И другого способа этого добиться, кроме победы над международной революцией, он и впрямь, по крайней мере, на протяжении первой четверти века царствования, не видел. Не поняв этого, мы просто не смогли бы объяснить, зачем понадобилось ему держать под ружьем миллионную армию, которая превосходила по численности большинство европейских армий вместе взятых и обходилась России почти в 40 % её государственного бюджета. Причем держать её под ружьем в условиях мира, когда не угрожала его стране ни одна иностранная держава. Если не считать, конечно, европейской революции, которую Тютчев как раз и назвал противостоящей России «Державой».
Глава пятая
Восточный вопрос Д ил ПЛГМП
МНаЛОГИл Может быть, нам легче будет понять мироощущение Николая с помощью парадоксальной, на первый взгляд, аналогии. Достаточно ведь спросить, почему и в наши дни почувствовала себя вдруг уязвимой Америка, могущественная и единственная в мире сверхдержава? Ей ведь тоже, как и николаевской России, никакая другая страна не угрожает. И тем не менее испытывает она необходимость наращивать вооружения и, подобно России при Николае, держит под ружьем миллионную армию. И по той же, заметьте, причине. Потому что оказалась под ударом безликой и анонимной, не имеющей, так сказать, обратного адреса, но грозной силы. В наши дни именуется эта сила международным терроризмом, в николаевские времена называлась она международной революцией.
Конечно, любая аналогия хромает, как учил товарищ Сталин, а эта в особенности. Различия между тогдашней и нынешней ситуацией бьют в глаза. История показала, что потрясавшие тогда мир революции были на самом деле родовыми схватками европейской свободы. А полтора столетия спустя цивилизации приходится отражать натиск нового варварства, ополчившегося на эту самую свободу под знаменем исламского фундаментализма.
Но все это понимаем мы сейчас, шесть поколений спустя. А во времена Николая защитники абсолютной монархии были совершенно так же, как мы сегодня, уверены, что отстаивают единственно возможную христианскую цивилизацию. Отстаивают от безбожных варваров, намеренных её разрушить, как разрушили они ког- да-то Римскую империю. А уж в сознании идеологов тогдашней сверхдержавы ситуация борьбы цивилизованной Империи против всемирного варварства, естественно, претворялась в образы, подобные тем, что клубятся сегодня в головах американских неоконсерваторов. Они тоже видели свою страну в роли великой империи, единственно способной спасти цивилизацию. Особенно в момент, когда, говоря словами того же Тютчева, «Запад исчезает, всё рушится, всё гибнет в этом общем воспламенении»,5 и одна Россия неколебимо высится над этим всемирным пожарищем.
Что дало ей эту несокрушимую силу? Для тогдашнего русского консерватора ответ был очевиден: «Россия прежде всего христианская страна... Революция прежде всего враг христианства... Именно антихристианское настроение доставило ей это грозное господство над вселенной».6 И точно так же, как его сегодняшние американские единомышленники, был он совершенно уверен, что только слепые могут не замечать этого очевидного для него факта: «Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет».7
У нас, Лак мы уже говорили, есть документальные свидетельства того, что в 1840-е Николай разделял идеи Тютчева так же, как в начале 1850-х он внимательно прислушивался к идеям Погодина. На случай, если читатель не обратил на эти свидетельства внимания, напомню. В 1844 году статья Тютчева «была, — сообщает И.С. Аксаков, — читана государем, который по прочтении ея сказал, что „тут выражены все мои мысли"».8 А Погодин десятилетие спустя рассказывал читателям: «Часто выражал я открыто свои мысли о внешней политике. Государю императору угодно было выслуши-
Ф.И. Тютчев. Цит. соч., с. 50.
Там же, с. 33.
Там же.
Там же, с. 171.
вать их не только с благоволением, но и с благодарностью».9 Правда, Погодин с Тютчевым друг другу противоречили. Но ведь и императору, если помнит читатель, не привыкать было к противоречиям.
Как бы то ни было, в 1840-е Тютчев и представить себе не мог, что произошло бы с цивилизацией, с христианством, с миром в минуту всеобщего «воспламенения», если бы президент, виноват, «законный монарх, православный император Востока, еще замедлил своим появлением». Он был уверен, однако, что «Россия не устрашится своего призвания и не отступит перед своим назначением». И что мы непременно увидим «над этим громадным крушением... всплывающей святым ковчегом эту империю».10 Попробуйте теперь заменить в его пылких тирадах христианство на демократию, революцию на терроризм и «православную империю Востока» на Соединенные Штаты Америки — и посмотрите, что у вас получится.
Глава пятая
Воаочиыйвопрос (^ТеГИИ
Николая? Историки, как мы еще увидим,
горячо спорили — и спорят — о внешнеполитической стратегии Николая. Причем, поскольку кончилось его правление общеевропейской войной, в которой, кроме России и Турции, приняли участие Англия, Франция и королевство Пьемонт, спор этот оказался без преувеличения международным. На тему происхождения Крымской войны написаны сотни томов на многих языках. И мнения спорящих непримиримы. Одни, например, уверены, что смысл стратегии Николая сводился с самого начала к захвату Константинополя и расчленению Турецкой империи. Другие, напротив, считают, что направлена была его стратегия на сохранение целостности этой самой Турции. Одни говорят, что стремилась Россия при Николае к господству над Европой, другие, наоборот, что единственным её стремлением было обеспечить безопасность русского зернового экспорта через проливы. Одни убеждены, что стратегия
9 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 271. 10 Ф.И. Тютчев. Цит. соч., с. 54.
эта была наступательной, агрессивной, другие, в первую очередь, конечно, «восстановители баланса», описывают её как сугубо оборонительную.
Объединяет эти непримиримые мнения лишь одно: все они исходят из того, что у Николая с самого начала был некий стратегический сценарий, которому он всю жизнь следовал. И не допускают мысли, что сценариев таких могло быть много, что они могли сменять друг друга, сосуществовать друг с другом и даже друг другу противоречить. Между тем в действительности, как мы еще увидим, даже сама генеральная цель внешней политики Николая, цель, которой он, можно сказать, жил на протяжении первой четверти века своего правления, разгром международной революции, заменилась в начале 1850-х другой, откровенно ей противоречившей. Так что уж говорить тогда о стратегиях достижения этих целей?Если верить нашему анализу его внутренней политики, в сознании императора уживались самые разные, порою взаимоисключающие убеждения. Он мог, например, вполне искренне «вести процесс против рабства» и столь же искренне противиться освобождению рабов. Мог безусловно верить главному догмату Официальной Народности, что Россия не Европа (и европейская революция ей, стало быть, не грозит), и тем не менее всю жизнь бороться против этой невозможной революции — с помощью III отделения и 12 цензур. Он ни минуты не сомневался, что приручил Пушкина, но не сомневался и в том, что Пушкин не перестал быть «ненавистником *
всякой власти».11 Так есть ли у нас основания полагать, что во внешней политике дело обстояло иначе? Ведь говорим-то мы об одном и том же человеке.
Мне трудно поэтому понять, почему историки, исследовавшие внешнюю политику Николая, так неколебимо уверены в существовании какого-то одного непротиворечивого её сценария, будь то агрессивного или оборонительного. Может быть, дело в том, что писали о его внешней политике преимущественно специалисты по международным отношениям, не особенно озабоченные противоречиями его политики внутренней? Как бы то ни было, самое полезное, кажется, что мы могли бы в такой ситуации сделать, это попытаться со-
11 «Отечественная история», 2002, № 6, с. 12.
) ставить своего рода свод внешнеполитических сценариев, которы- j ми руководствовался на протяжении своего тридцатилетнего правления Николай. Каталогизировать их, если угодно, а потом проследить их совпадения, противоречия и мутации в конкретных политических обстоятельствах. Вот такой эксперимент и попробуем мы сейчас провести.
Глава пятая
ВОСТОЧНЫЙ вопрос Pl^yk
сценариев Первый сценарий предусматривал безусловное сохранение целостности Турецкой империи (назовем его поэтому для простоты «турецким»). На протяжении десятилетия 1829-1839 годов этот сценарий, как мы еще увидим, был для Николая приоритетным. Но и до самого начала 1850-х, когда вся его внешнеполитическая стратегия пережила своего рода великий перелом, оставался «турецкий» сценарий, хотя и наряду с другими, основным фоном его политики. Это понятно, поскольку именно этот сценарий полностью отвечал как убеждениям Николая, так и его элементарным геополитическим расчетам. Николай, как мы знаем, был строгим легитимистом и всякое покушение на установленную власть рассматривал как революцию. Даже в феврале 1853 года, т.е. за несколько месяцев до войны, в беседе с британским послом сэром Гамильтоном Сеймуром, император твердо заявил, что не потерпит распада Турции на мелкие республики, которые «послужили бы готовым убежищем для революционеров».12
Эту принципиальную позицию Николая подкрепляли и геополитические соображения. Как инструктировал послов вице-канцлер Нессельроде в 1833 г., когда египетский паша Мегмет Али угрожал Стамбулу, «с водворением Мегмета Али в Константинополе Россия обменяла бы слабого и терпящего поражение соседа на сильного и победоносного».13 Потому и выступила тогда с оружием в руках Россия на защиту целостности Порты. Брюс Линкольн вообще стро-
История России 8 XIX веке (далее «История»), M., 1938,^5, с. 208.
Bruce Lincoln. Op. cit, p. 202.
ит на этом всю свою концепцию внешней политики Николая. По его мнению, еще в сентябре 1829 года император «пришел к выводу, что коллапс Оттоманской империи противоречит интересам России». Более того, именно это решение Николая, уверен Линкольн, предопределило «генеральную линию русской политики на Ближнем Востоке до конца имперского периода русской истории».14
Он, правда, не упоминает, что непременным условием «турецкого» сценария было для Николая установление единоличного протектората России над Оттоманской империей. Того, что французский историкА. Дебидур назвал её «вассальной зависимостью от русской империи».15 Только такая зависимость надежно обеспечила бы, с точки зрения императора, как безопасность русского зернового экспорта через турецкие проливы, так и стратегическую неуязвимость России со стороны Черного моря, т.е. с той единственной стороны, с которой она вообще была для морских держав уязвима. Я не говорю уже о том, что протекторат над Турцией развязывал Николаю руки и для любых мер против революции в Европе, и для практически необъятной экспансии в Азии.
Ф.И. Тютчев так описал, если помнит читатель, эти соблазнительные перспективы в знаменитом стихотворении «Русская география»:
Семь внутренних морей и семь великих рек.
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная — » Вот царство русское...
Упоминание о «семи внутренних морях», которые по любому счету должны были включать, кроме Черного, еще и Средиземное с Балтийским, несомненно выдает личные пристрастия автора (Тютчев все-таки полжизни провел в Европе), но размах, согласитесь, и впрямь умопомрачительный.
Второй сценарий можно было бы назвать «австрийским». Предложен он был, по-видимому, канцлером Меттернихом при встрече с императором в Мюнхенгреце в сентябре 1833 года и практически совпал с высшей точкой успеха первого сценария, что, впрочем, не
Ibid., р. 203. «История», т.4, с, 343.
помешало Николаю принять на время к исполнению и его. «Австрийский» сценарий исходил из того, что раскол Священного Союза на конституционную и легитимистскую части — свершившийся факт. И поэтому «три северных Двора», Австрийский, Прусский и Русский, примирялись с капитуляцией Запада перед международной революцией и, вместо того чтобы пытаться его спасти, образуют непроницаемый щит для дальнейшего её движения на Восток. Вот как описывал эту разницу между двумя частями Европы граф де Фикельмонт, австрийский посол в Петербурге: «Союз трех Дворов выглядит как законный брак, приносящий порядок и счастье, тогда как союз морских держав [Англии и Франции] — как связь распущенных вольнодумцев, способный привести лишь к разложению и хаосу».16
Понятно, что привлекало в «австрийском» сценарии вице-канцлера Нессельроде: он минимизировал риск для России. С точки зрения Николая, однако, у этого проекта при всей его моральной возвышенности был один крупный политический недостаток: чисто оборонительный характер. Император стремился, как мы уже знаем, вовсе не спрятаться от революции, но победить её, и роль Агамемнона одной лишь Восточной Европы его, судя по всему, не удовлетворяла. Тем не менее Николай отнесся к «австрийскому» проекту очень серьезно и на протяжении полутора десятилетий культивировал оборонительный Союз трех Дворов — наряду с другими, наступательными сценариями.
Главным элементом третьего сценария, предложенного Тютчевым (назовем его поэтому «тютчевским»), была изоляция Франции, в которой поэт справедливо усматривал основной источник революционной смуты. Ради этого Тютчев готов был и на союз с Англией, и на массированную пропагандистскую кампанию в германских государствах (главным действующим лицом которой он видел себя). Но подробно поговорим мы о «тютчевском» сценарии в следующей главе. Здесь скажем лишь, что в 1840-х годах Николай действительно ему следовал, пытаясь изолировать Францию и установить союзные отношения с Англией.
Четвертый сценарий был предложен Погодиным. В противоположность «тютчевскому», усматривал он естественную союзницу Рос-
16 Quoted in B.Lincoln. Op. eft., p. 198.
сии именно во Франции (Погодин, вспомним, вовсе не боялся европейской революции в России). В Англии, напротив, видел он заклятого врага, который непременно воспротивится как расчленению Оттоманской империи (что Погодин в полном противоречии с «турецким» сценарием считал императивом), так и захвату Константинополя. «Православно-славянский» проект Погодина противоречил также и меттерниховскому, поскольку усматривал в Австрийской империи «живой труп», подлежащий столь же беспощадному расчленению, как и Турция (после Николая, когда взойдет звезда Данилевского, расчленение Восточной Европы станет стандартной геополитической формулой русской консервативной мысли).