Великий французский баснописец Жан Лафонтен назвал басни пространной, стоактной комедией, разыгрываемой на сцене мира. Этим определением удачно передан сатирический характер басни, какой она получила у самого Лафонтена и у Крылова. Но, прежде чем стать такой «стоактной комедией», басня должна была пройти долгий путь. «Книга мудрости самого народа»[1], басня выросла на почве фольклора, имея прочные корни в сказках, в пословицах и поговорках — этих замечательных формулах национальной мудрости. Еще у древних греков, римлян, индусов была богатая устная поэзия. И басня родилась как произведение народной фантазии, из первобытных мифов о животных. Но литература начинается с возникновения письменности, и басни стали фактом литературы лишь тогда, когда они были записаны.
Басни легендарного Эзопа были созданы в Древней Греции в VI—V веках до нашей эры. Пересказанные стихами в начале новой эры римским поэтом Федром, они разошлись по всей Европе. В России басни Эзопа были переведены еще в Петровскую эпоху, а затем, начиная с середины XVIII века, стали одной из популярнейших книг.
Сборник древнеиндийских басен — «Панчатантра» (III—IV века), в арабском пересказе под названием «Калила и Димна», широко распространился по странам Востока, а в русском переводе в XV веке стал известен на Руси («Стефанит и Ихнилат»). Это самостоятельные новеллы, герои которых по ходу действия рассказывают басни, иллюстрирующие обычно то или иное поучение.
Древнегреческие и древнеиндийские басни разбрелись по всему свету; они явились тем богатейшим источником, из которого черпали мотивы и сюжеты многие последующие баснописцы. Но при всей общечеловечности содержания басня у каждого народа приобретает своеобразный национальный колорит. Басни Эзопа и Федра в античном мире, Лафонтена во Франции, Лессинга в Германии, Крылова в России являлись выражением национального характера, «духа» народа, его национального гения. Об этом хорошо сказал Пушкин, сравнивая басни Лафонтена и Крылова: «Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naiveté bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов — представители духа обоих народов»[2]. Пушкин очень верно определил это национальное своеобразие, видя его не только в характере изображаемого — в «свойстве нравов», но и в самом «способе выражаться». Обращаясь к уже известному сюжету, каждый баснописец рассказывает его по-своему. Вот почему такое значение приобретают самое искусство рассказа басни, манера повествования, самостоятельность автора в нахождении живописных подробностей и языковых красок.
Пользуясь традиционными сюжетами и знакомыми образами, баснописец каждый раз дает им новую жизнь, новое истолкование. Известный русский ученый А. Потебня сравнивал басенные персонажи с шахматными фигурами, имеющими свои особые правила ходов [3].
Традиционная басенная символика способствует уяснению, вернее узнаванию, «характеров» персонажей-зверей читателем. Еще В. Тредиаковский заметил, что баснописец изображает «чувствительное подобие тихости и простоты в Агнце; верности и дружбы во Псе; напротив того, наглости, хищения, жестокости в Волке, во Льве, в Тигре... Сей есть немый язык, который все народы разумеют»[4]. Общность этой символики, традиционность сюжетов и создают «заданность», сходную с шахматными правилами, но «сыгранную», разрешаемую каждым баснописцем по-своему. Ведь в каждую эпоху в эту сюжетную схему подставляется конкретное, современное содержание, новая авторская интерпретация и оценка.
С самого ее возникновения басня высмеивала недостатки и человеческие слабости, которые на протяжении многих веков, видоизменяясь по своему внешнему выражению, в сущности, сохраняются как извечные свойства характеров — алчность, хвастливость, лживость, скупость, недобросовестность, лень. Герои басни — сказочные звери, во за их проделками всегда стояла жизнь людей, их экономические, социальные и моральные отношения. Аллегориями и намеками, «эзоповым языком», басня говорила правду, неугодную правящим классам. «Басня, как нравоучительный род поэзии, в наше время — действительно ложный род,— писал Белинский.—...Но басня, как сатира, есть истинный род поэзии»[5]. В сатирической басне с особенной полнотой и силой сказалась ее демократическая природа — связь с взглядами и чаяниями народа.
А. Потебня удачно назвал элементы, составляющие басню, «поэзией» и «прозой». Сюжет басни — яркий, образный рассказ, своего рода драматическая сценка — и есть ее «поэзия». Нравоучительное заключение, вывод из басни, краткий итог — скупая логическая «проза». Когда образность, живописная наглядность — «поэзия» преобладает над дидактикой, над «прозой», тогда и рождается художественно совершенная басня[6].
В русской литературе басня издавна занимала почетное место. «...Басня оттого имела на Руси такой чрезвычайный успех,— говорил Белинский,— что родилась не случайно, а вследствие нашего народного духа, который страх как любят побасенки и применения»[7].
Русской басне насчитывается уже более двух столетий. Первый баснописец, Антиох Кантемир, писал свои притчи (в 1731—1738 гг.) силлабическим стихом. Басни Кантемира, как и его знаменитые сатиры, направленные против «верховников» — противников петровских реформ,— зачинали собой, по мысли Белинского, то «сатирическое направление» в русской литературе, которое оказалось особенно плодотворным.
Вслед за Кантемиром к басне обратились Ломоносов, Тредиаковский, Сумароков, Майков, Хемницер и многие другие писатели. В системе жанровой иерархии классицизма, когда вся литература была подчинена «правилам» риторики, басня считалась «низким» родом. Но это-то и сделало басенный жанр наиболее жизненным, демократизировало его, приблизило язык басни к разговорному просторечию, к фольклору.
Самобытный, национальный характер басни явственно сказался в творчестве А. Сумарокова. Его басни печатались со второй половины пятидесятых годов XVIII века. Национальные краски Сумароков находит в народном творчестве — в сказке, шуточных прибаутках, скоморошьих виршах, пословицах. А самые сюжеты для басен берет чаше всего не у Эзопа или Лафонтена, а из русской действительности. Свидетельством популярности сумароковских басен явился переход их в народный лубок.
Сумароков восстает в баснях против невежественности и моральной распущенности дворянства, против произвола вельмож и чиновников, мздоимства и казнокрадства, взяточничества и плутней «крапивного семени» — подьячих.
Доколе дряхлостью иль смертью не увяну,
Против пороков я писать не перестану,—
говорил он в одной из своих сатир («Пиит и Друг его»).
Пестрая картина тогдашних нравов живо предстает перед нами в притчах Сумарокова. Тут и разбогатевшие откупщики, и плуты подьячие, и спесивые вельможи, и невежественные дворяне, и работающие на них нищие мужики. Баснописец беспощаден к «боярину», который проводит свою жизнь в праздности и тунеядстве:
Боярин ел, боярин пил, боярин спал;
А если от труда устал,
Для провождения он времени зевал.
(«Мышь и Кошка. Боярин и Боярыня»)
Картина общества написана Сумароковым смелой обличительной кистью. Тот, кто не имеет ни чина, ни капитала, хотя бы и нажитого самыми грязными и бесчестными путями, обречен на нищету и непосильный труд.
Сумароков сделал басню бытовой, гротескной сценкой. В нарушение канонов классицизма он превратил ее в такой жанр, в котором действительность выступала в своем истинном, неприкрашенном, а подчас и вовсе безобразном обличье. Балагурство ярмарочных зазывал, грубоватая шутка, стихия народного «просторечия» — таковы истоки басен Сумарокова, щедро обращавшегося к простонародному быту, к языку, отнюдь не принятому в тогдашней литературе.
Даже животные у него изображены в грубой бытовой обстановке, подчеркивающей гротескный комизм ситуаций:
Сошлись на кабаке две Крысы
И почали орать:
Бурлацки песни петь и горло драть
Вокруг поставленной тут мисы,
В котору пиво льют
И из которыя подчас и много пьют...
(«Две Крысы»)
В притчах Сумарокова наглядно и живописно представлены народная жизнь, быт крестьянина. В басне «Новый календарь» крестьянин мечтает о том, чтобы:
Рождались бы собой домашние потребы:
С горохом пироги, печены хлебы;
А я бы на печи истопленной потел,
И гусь бы жареный на стол ко мне летел.
Правда, Сумароков подсмеивается над этими желаниями крестьянина и над ним самим. Поэтому и мораль басни столь безжалостна: возмечтав о вечном лете, крестьянин не засеял свою ниву и остался зимой ни с чем!
С картинами быта в басни Сумарокова пришли и живая разговорная интонация, и свобода «просторечия», не стесняемая каким-либо искусственным отбором слов («Подай дубину, Ванька; жена мне вить не нянька»). Так через басню в литературу входило «с черного хода» демократическое «просторечие», сыгравшее важную роль в дальнейшем ее развитии. Но все это еще далеко от подлинной народности. Мужик для Сумарокова лишь объект для «комикования», и даже в тяжелой крестьянской жизни его интересует лишь живописная, бытовая «экзотика».
Сумарокову принадлежит заслуга создания и особого разностопного басенного стиха, которым с его легкой руки в дальнейшем пользовались многие русские баснописцы вплоть до Крылова. Переходы от одностопного к трех-четырехстопному (и более) ямбу позволяли передавать разговорную интонацию, сделали басенный стих необычайно выразительным.
Притчи Сумарокова положили начало расцвету басенного жанра во второй половине XVIII века. Это время отмечено появлением многочисленной плеяды баснописцев. Из них прежде всего следует назвать автора «ирои-комической» поэмы «Елисей, или Раздраженный Вакх» Василия Майкова. В его баснях чаще всего действуют не аллегорические звери, а русские люди: ремесленники, мастеровые, крестьяне. Автор сохраняет все особенности их речи. А самый рассказ его — обстоятельный, полон бытовых подробностей.
Сумароковскую традицию продолжали и такие баснописцы, сотрудники новиковских журналов, «Живописца» и «Трутня», как М. Чулков, А. Аблесимов, М. Попов. Однако их басня утрачивает свою жанровую определенность, превращается в сатирическую картину нравов, в стиховой фельетон. Таковы «были» А. Аблесимова — «Модная жена», «Муж и жена», «Невеста» и др., представляющие собой нравоучительные бытовые сцены. Их персонажи лишены басенной обобщенности и иносказательности, но написаны эти «были» разностопным стихом в шутливой разговорной манере, присущей Сумарокову.
Особенно интересны «были» М. Чулкова, в которых явственно сказались демократические тенденции времени. В них отчетливо выступает мораль труженика, иронически относящегося к чиновной знати. Такова его басня «Бережливость», восхваляющая простого человека, который «потом и трудом копейку добывает». Трезвая демократическая мораль, сочувственное отношение к жизни простого люда, близость к фольклору — все это характеризует творчество «разночинцев» XVIII века, знаменует новые веяния в жизни общества.
Новый этап в развитии русской басни XVIII века связан с именем Ивана Хемницера. Он отказался от «площадной» грубоватости и гротеска сумароковской басни, но и не пошел по пути М. Хераскова, создавшего философско-моралистическую басню. Живописной сумароковской басне Херасков противопоставил басню-аллегорию, философское поучение. В «Заключении» к своим «Нравоучительным басням» (1764) он писал, что стремился «слогом внятным полезное с приятным в стихах соединять». Это стремление к «приятности», очищенности «слога» басни сказалось в отказе от просторечия, в стремлении к «высокому» стилю. Пышным, даже выспренним слогом Херасков старался передать возвышенный, философский смысл своих басен:
Источник некогда с вершины гор стремился,
Шумящим в быстрине течением гордился,
И в пышности своей Ручей он презирал,
Который светлый ток в долины простирал...
(«Источник и Ручей»)
Хемницер начал свой творческий путь с сатир: «На худых судей», «Сатира на поклоны» и др.,— в которых выступал против самых губительных зол феодально-бюрократического режима — взяточничества, казнокрадства, круговой поруки.
Хемницер — просветитель XVIII века, последователь Руссо и Вольтера — глубоко уверен, что осмеяние людских пороков, признание неразумности существующего устройства общества может способствовать его улучшению, воспитанию человека в духе «естественного закона», указанного природой.
Поэтому для Хемницера особенное значение приобретает воспитательная мораль басни, ее философско-этическое содержание. Но в отличие от отвлеченности и дидактической назидательности Хераскова и его приверженцев Хемницер облекал свои идеи в конкретные образы. Учителем Хемницера был не Лафонтен, а немецкий просветитель, философ-моралист Геллерт, который в своих баснях выступал с умеренной критикой существующих порядков и феодальных пережитков.
Хемницер смотрит на жизнь глазами простого человека, выдвигая моральные нормы и критерии честности, умеренности, добродетели. Восприятие действительности у него трезвее, демократичнее, чем у его предшественников, а поэтическая система басен лишена комической гротескности, столь характерной для сумароковской школы. Подобно большинству просветителей XVIII века, Хемницер верил, что «зло» может быть исправлено при соблюдении законов и попечением добродетельного монарха. Он убежден в том, что не крутые и резкие перемены, а постепенное распространение «просвещения» приведет к справедливому порядку.
Хемницер обличает тиранию и деспотизм власти корыстолюбивых вельмож, неправедных судей. В басне «Лестница» он откровенно, недвусмысленно говорит о том, что «порядок наблюдать» надобно с «вышних степеней».
Басни Хемницера проникнуты антифеодальными настроениями. Сатира их направлена против сильных мира: вельмож, дворян, богачей. Осуждает он и «волчий» закон, дающий право «господам иным» не только «стричь шерсть», но и «шкуру содрать» со своих подчиненных, с крестьян («Волчье рассуждение»). Резко выступает писатель и против войн, затеваемых владыками на горе и несчастье народов («Два Льва соседи» и др.).
Хемницер создает особый вид басни — басню-«сказку» («сказка» здесь в смысле рассказа, повести в стихах). Сборник его так и называется — «Басни и сказки».
В своих лучших баснях Хемницер добивается сжатости рассказа, изобразительной наглядности, естественности и живости интонаций. Так, его «Зеленый осел» уже предвосхищает своей словесной живописностью и разговорной непринужденностью крыловские басни («Слона и Моську», например). Рассказывая о переполохе, произведенном в городе появлением «зеленого осла», Хемницер живо рисует картину всеобщего любопытства:
По улицам смотреть зеленого осла
Кипит народу без числа;
А по домам окошки откупают,
На кровли вылезают,
Леса, подмостки подставляют...
Естественностью изложения, стоящим за повествованием образом самого «фабулиста», лукаво-простодушного рассказчика, Хемницер решительно отличается от Сумарокова. Там, где этот простодушный «фабулист» побеждает рассказчика-дидактика, и начинается удача Хемницера, достигающего выразительности и точности сатирического рисунка.
Одна из лучших его басен — «Метафизический ученик» (ранее печаталась под заглавием «Метафизик»). В ней он осмеивает ложную ученость, отвлеченное, метафизическое отношение к явлениям материального мира. Басня завершается весьма энергичной, эпиграмматически острой концовкой:
Что, если бы вралей и остальных собрать
И в яму к этому в товарищи сослать?.
Да яма надобна большая!
Язык басен Хемницера — это простой, разговорный слог, отличающийся и от бурлескного «просторечия», и от книжной скованности.
В таких баснях, как «Метафизический ученик», «Друзья» и др., Хемницер выразительностью интонаций, свободой устной речи, самой манерой повествования уже предвещает Крылова.
Мужик метаться и кричать:
«Ой! батюшки, тону! тону! ой! помогите!»
«Робята, что же вы стоите?
Поможемте»,— один другому говорил...
(«Друзья»)
В начале XIX века на литературную арену выступили последователи Карамзина — сентименталисты. Отвергая культ разума, они несли новое понимание действительности, утверждали прежде всего чувство, «чувствительность», эмоциональное начало в противовес логически стройным, статичным «нормам» классицизма.
Борьба за эти новые принципы сказалась и в басне. Как жанр, освященный эстетикой классицизма, басня была особенно любима «архаистами» — сторонниками уходящего классицизма, участниками «Беседы любителей русского слова». «Беседчики» имели своих баснописцев: А. Шишкова, Д. Хвостова, Г. Державина, П. Карабанова, A. Бунину; участником «Беседы» был и Крылов, хотя занимал в ней особую позицию.
Противники «Беседы» — карамзинисты, объединившиеся в литературном обществе «Арзамас», высмеивали и вышучивали нескладные басни графомана Д. Хвостова, которые для потехи читали на своих собраниях, и писали на них злые пародии. И. Дмитриев, B. Жуковский, В. Пушкин внесли в басенный жанр новые черты «чувствительной» поэтики.
Сентименталисты или вовсе отказываются в басне от всякой сатиры, или так смягчают ее, что она не выходит за пределы моральных сетований. Они суживают и резко ограничивают круг тем, предпочитая сатире изысканное остроумие, изящное «causerie» (беседу, болтовню). «Мы трогаемся судьбою увядающего цветка, разделяем заботливость ласточки, свивающей для малюток своих гнездо...»[8]— так определяет Жуковский характерные для сентименталистов сюжеты и темы. Это измельчание жанра, ослабление обличительной направленности басни тесно связано с той философией смирения, отказа от «сует жизни» во имя меланхолического уединения на лоне природы, которая характеризовала сентиментализм.
Наиболее полно принципы нового направления в басне выразил И. Дмитриев. С баснями он выступил в 90-х годах XVIII века, но широкую известность получил в начале нового столетия. Дмитриев придал басне стилистическое изящество, лирическую эмоциональность, ранее ей несвойственные.
Поэт А. Ф. Мерзляков так образно характеризовал этапы развития русской басни: «Мы очень богаты притчами,— писал он.— Сумароков нашел их среди простого, низкого народа; Хемницер привел их в город; Дмитриев отворил им двери в просвещенные, образованные общества...»[9]. Точнее сказать, он открыл басне дверь в гостиную.
Современная критика называла Дмитриева «русским Лафонтеном». Но в то время как творения Лафонтена, пронизанные чисто французским юмором, легкие и грациозные по форме, выразили самый «дух» народа, басни Дмитриева были, по признанию Белинского, «искусственными цветами в нашей литературе», пересаженными с родной почвы на чужую и взращенными в теплице[10]. Лишенные сатирической направленности, они превратились в лирические стихотворения, в элегическую медитацию. Обличению и дидактике Дмитриев предпочел умиленность, чувствительную «наивность» и «простодушие» фабулиста.
Басня Дмитриева — философская аллегория, выражающая излюбленные мысли сентименталистов о бренности существующего, о пользе уединения и умеренности («Жаворонок с детьми и земледелец», «Дон-Кишот», «Смерть и умирающий»).
В басне «Мудрец и поселянин» «натуры испытатель» беседует с «поселянином», который и высказывает ему ту истину, которая лежала в основе эстетики сентиментализма:
«Природа мне букварь, а сердце мой учитель».
Басня завершается моралистическим поучением, передающим «философию» примирения:
«Я зависти не знаю;
Доволен тем, что есть — богатый пусть богат,
А бедного всегда, как брата, обнимаю,
И с ним делиться рад...»
Басни Дмитриева и его последователей отличает и самый отбор слов, характерных для поэтики сентиментализма: «луг уединенный», «он (голубь) вздрогнул, прослезился», «невинный взор».
Другим путем пошел П. Вяземский. Его басни — колкие, остроумные эпиграммы, едко высмеивающие духовную ограниченность и ничтожество лакействующей бюрократии.
Из поэтов — последователей Дмитриева нельзя не упомянуть В. Жуковского, В. Пушкина, превративших басню в изящную «безделку», альбомный экспромт, Н. Остолопова.
В эти же годы делаются и попытки возвращения к старой, сумароковской традиции возродить басню как сатиру. Антиподом Дмитриеву и другим сентименталистам выступают такие баснописцы, как А. Измайлов и харьковский писатель Аким Нахимов (басни его вышли отдельной книгой вскоре после смерти баснописца — в 1814 г.). Автор сатирической «Песни о луже», А. Нахимов непримиримо обличал корыстолюбие, алчность, грязные плутни и круговую поруку «крапивного семени». Своим грубоватым юмором и «просторечием» он близок Сумарокову.
Первая книжка басен Александра Измайлова вышла в 1814 году. Один из современников сказал про него: «...это был Крылов, навеселе зашедший в казарму, в харчевню или в питейный дом»[11]. Басни А. Измайлова — «натуральные» бытовые сценки, показывающие пьяных приказных, купцов, провинциальных чиновниц, квартальных. Даже животные в его баснях похожи на подгулявших чиновников и подьячих.
В. Белинский необычайно выразительно охарактеризовал Измайлова. «А. Измайлов,— писал он,— ...заслуживает особенное внимание по своей оригинальности: тогда как первые (В. Пушкин, например.— Н. С.) подражали Хемницеру и Дмитриеву, он создал себе особый род басен, герои которых: отставные квартальные и пьяные мужики и бабы, Ерофеич, сивуха, пиво, паюсная икра, лук, соленая севрюжина; место действия — изба, кабак и харчевня. Хотя многие из его басен возмущают эстетическое чувство своею тривиальностью, зато некоторые отличаются истинным талантом и пленяют какою-то мужиковатою оригинальностью»[12]. Этот бытовой натурализм Измайлова проявился не только в выборе героев и сюжетов его басен, но и в деталях быта, грубых, нарочито подчеркнутых «фламандскими» подробностями:
Пьянюшкин, отставной квартальный,
Советник титулярный,
Исправно насандалив нос,
В худой шинелишке, зимой, в большой мороз,
По улицам шел утром и шатался.
Навстречу кум ему, майор Петров, попался.
«Мое почтение!» — «А! здравствуй, Емельян
Архипович! Да ты, брат, видно,
Уже позавтракал. Ну, как тебе не стыдно?
Еще обеден нет, а ты как стелька пьян!»
(«Пьяница»)
Так ко времени появления басен Крылова завершились основные направления в развитии басни. «Площадная», сатирическая притча Сумарокова, черпавшая свои краски в народном творчестве, философско-сатирическая — Хемницера, изысканная, стилистически изящная басня Дмитриева, каждая по-своему подготовили новый, высший этап в развитии этого жанра.
Триумф русской басни связан с именем И. Крылова. В 1809 году вышла первая книга его «Басен», которая покорила всю читающую Россию. За более чем тридцатилетнюю деятельность баснописца он сделался, по словам Белинского, «народным поэтом», проложил другим поэтам «дорогу к народности»[13].
Крылов достиг совершенной реалистической полноты, создал басню глубоко народную по содержанию и форме. «Тот ошибется грубо,— писал Гоголь,— кто назовет его баснописцем в таком смысле, в каком были баснописцы Лафонтен, Дмитриев, Хемницер и, наконец, Измайлов. Его притчи — достояние народное и составляют книгу мудрости самого народа»[14].
Народная мудрость басен Крылова восходит к сказкам, пословицам и поговоркам, в свою очередь, строки его басен стали народными пословицами.
Крылов обращался своими баснями не к узкому кругу посетителей литературных салонов, а к широкому, массовому демократическому читателю. Когда Крылова спросили, почему он пишет именно басни, он ответил: «Этот род понятен каждому: его читают и слуги и дети».
Баснописец всегда на стороне простого человека, угнетаемого сильными мира сего: вельможами, богачами, чиновниками. Мораль его басен выражает нравственные представления и идеалы народа: неприятие праздности, лживости, хвастливости, алчности, вероломства — словом, всех тех пороков, которые являются результатом социального неравенства и несправедливости.
В басне «Листы и Корни» Крылов резко противопоставляет творческую силу народа, подлинный источник мощи нации — питающие ее «Корни» — эфемерным претензиям «Листов» — господствующих, тунеядствующих классов. Простой труженик, человек из народа, честный, скромный, правдивый, отзывчивый, и является положительным идеалом баснописца. Вот этот народный, трудовой идеал он и формулирует в басне «Орел и Пчела». В противовес кичащемуся своей дерзкой силой Орлу Крылов изображает скромную Пчелу, которая сознает свой долг в том, чтобы «труды для общей пользы несть». Такая демократическая позиция и определила народный характер его басен.
В тяжелую пору Отечественной войны 1812 года Крылов создает цикл патриотических басен. В них он призывает к беспощадной борьбе с захватчиком («Волк на псарне»); в басне «Раздел» осуждает отсутствие единства в опасную для родины минуту.
В борьбе за идеал гражданина Крылов обращается к сатире. Его басни не моральные наставления, а жгучая и смелая сатира на нравы и пороки господствующего общества, на его конкретных представителей. «Как истинно гениальный человек, он, подобно другим, не ограничился в басне баснею,— писал Белинский,— но придал ей жгучий характер сатиры и памфлета»[15].
Во времена Крылова можно было только «эзоповым языком» басни сказать о том, о чем иначе, в открытую, говорить было невозможно. Крылов гневно обличал господствующие классы — от вельмож до чиновников-казнокрадов и мздоимцев. Его Львы, Волки, Медведи, Щуки в типически обобщенных образах запечатлели подлинный облик представителей тогдашней власти. Такие басни, как «Рыбья пляска», «Пестрые Овцы», «Волки и Овцы», и многие другие рисуют жестокую несправедливость, деспотизм, беззаконие вельмож и даже самого царя. Сюжеты многих басен Крылова возникали из конкретных исторических событий и фактов. Так, в басне «Демьянова уха» имелись в виду скучные заседания «Беседы любителей русского слова». «Пестрые Овцы», как и «Рыбья пляска», относились к Александру I; «Волк на псарне» — к Наполеону и Кутузову и т. д. Но обобщающий смысл его басен неизмеримо шире. Независимо от того, осмеивает ли басня «Квартет» чиновный характер заседаний «Беседы» или, как свидетельствуют некоторые современники, относится к деятельности Государственного совета, она доказывает порочность любой бюрократической организации. В этом подлинный обличительный смысл, типичность и сатирическая острота басни Крылова. В «текущем» и злободневном писатель умел увидеть и показать общее, наиболее важное и характерное. Оттого-то его басни пережили свое время.
Пользуясь «эзоповым языком» басни, Крылов высмеивал непонимание царем нужд народа («Воспитание Льва»), жестокое искоренение им всякого инакомыслия и любых попыток протеста («Пестрые Овцы»). Не менее сурово осуждал он высшую бюрократию и чиновников, неспособных к управлению страной, пекущихся лишь о своих корыстных интересах («Вельможа», «Слон на воеводстве», «Рыбья пляска» и др.), судей и подьячих, обманывавших и обиравших народ («Крестьянин и Овца», «Щука» и др.). Его басни дают широко обобщенную картину беззаконий, лихоимства, казнокрадства, творившихся в тогдашней России.
Недаром в комедии Грибоедова «Горе от ума» правительственный соглядатай и доносчик Загорецкий с горечью признает обличительную силу басенной сатиры:
...А если б, между нами,
Был ценсором назначен я,
На басни бы налег; ох! басни — смерть моя!
Насмешки вечные над львами! над орлами!
Кто что ни говори,
Хотя животные, а все-таки цари!
Басня у Крылова стала миниатюрной комедией, маленькой сценкой в лицах, а ее «действующие лица», хотя и зачастую в условном облике сказочных зверей, показаны как типические людские характеры[16].
«Драматическое» начало придает басням сценическую выразительность. Этому способствуют хотя и краткие, но блестящие диалоги, образная и выразительная речь каждого персонажа, умеющего говорить своим, ему одному присущим голосом. Традиционный басенный сюжет, идущий от Эзопа и Лафонтена, у Крылова наполняется жизненными подробностями, окрашивается ярким национальным колоритом. Такова, например, басня «Крестьянин и Смерть». Знакомый сюжет обрастает здесь чисто национальными бытовыми чертами, превращается в живую сцену. В басне действует не условный, аллегорический Старик, как у Эзопа, а простой русский крестьянин. Вся обстановка, даже пейзаж чисто русские, очень конкретные, наглядные. Жалобы старика, самое описание его тяжелого труда вводят нас в безрадостный мир крепостного, замученного непосильными поборами:
«Куда я беден! боже мой!
Нуждаюся во всем; к тому ж жена и дети.
А там подушное, боярщина, оброк...
И выдался ль когда на свете
Хотя один мне радостный денек?»
Басни Крылова — торжество живой, разговорной народной речи. Ему чужд тот языковой натурализм и грубоватость, которые отличали басни Сумарокова. Совершенство и непреходящая ценность басен Крылова в их удивительной словесной найденности, музыкальной выверенности каждой фразы, живописности и выразительности. Исчерпывающе о мастерстве Крылова сказал Гоголь: «Ни один из поэтов не умел сделать свою мысль так ощутительной и выражаться так доступно всем, как Крылов».
И еще. «Поэт и мудрец слились в нем воедино. У него живописно все, начиная от изображенья природы пленительной, грозной и даже грязной, до передачи малейших оттенков разговора, выдающих живьем душевные свойства. Все так сказано метко, так найдено верно и так усвоены крепко вещи, что даже и определить нельзя, в чем характер пера Крылова. У него не поймаешь его слога. Предмет, как бы не имея словесной оболочки, выступает сам собою, натурою перед глаза»[17].
Непревзойденный знаток русской речи, Крылов обратился ко всему неисчерпаемому богатству языка, к самым разнообразным разговорным и профессиональным его формам и оттенкам, Крылов не признает никакой украшенности, искусственности или нарочитости языка. Он безбоязненно пользуется народным просторечием, «низким слогом»: «С натуги лопнула и — околела», «от радости в зобу дыханье сперло», «Мужик ретивый был работник», «Лев убирал за завтраком теленка» и т. д.
В баснях Крылова национальная форма органически слилась с народностью содержания. «Он вполне исчерпал в них и вполне выразил ими целую сторону русского национального духа,— писал В. Белинский,— в его баснях, как в чистом полированном зеркале, отражается русский практический ум, с его кажущеюся неповоротливостью, но и с острыми зубами, которые больно кусаются; с его сметливостью, остротою и добродушно саркастическою насмешливостью... И все это выражено в таких оригинально русских, не передаваемых ни на какой язык в мире образах и оборотах; все это пред-ставляет собою такое неисчерпаемое богатство идиомов, руссизмов, составляющих народную физиономию языка, его оригинальные средства и самобытное, самородное богатство,— что сам Пушкнн не полон без Крылова в этом отношении»[18].
Кто с детских лет не знает крыловской басни о льстивой Лисице и падкой на лесть Вороне? По удивительному богатству словесных красок, оттенков, по выразительности живой, разговорной интонации эта басня — подлинное чудо! Не приходится уже и говорить, насколько она далеко ушла от эзоповской басни, с ее сухим, кратким изложением сюжета (вдобавок прозаическим). Но даже если сравнивать ее с басней Лафонтена, то легко обнаружить преимущество русского баснописца, настолько он живописнее, сочнее, красочнее по своей манере.
Басня Лафонтена «Le Corbeau et le Renard» по-своему замечательна, но она иная. У Лафонтена Лисица говорит гораздо изысканнее и суше (даже Ворон назван ею «maitre Corbeau» — «господин Ворон»), она только приступает к обольщению Ворона, тогда как у Крылова Лиса пускает в ход все средства самой грубой лести:
«Голубушка, как хороша!
Ну, что за шейка, что за глазки!
Рассказывать, так, право, сказки!
Какие перушки! какой носок!
И верно, ангельский быть должен голосок!
Спой, светик, не стыдись! Что ежели, сестрица,
При красоте такой и петь ты мастерица,
Ведь ты б у нас была царь-птица!»
С покоряющей убедительностью Крылов передает вкрадчивость лукавство и ласковость ее обращения всей интонацией, образностью языка, народными уменьшительными суффиксами, лексикой.
Одноименная басня Сумарокова по сравнению с крыловской кажется косноязычной, тяжелой, невыразительной:
«Здорово,— говорит Лисица,—
Дружок Воронушка, названая сестрица!
Прекрасная ты птица;
Какие ноженьки, какой носок,
И можно то сказать тебе без лицемерья,
Что паче всех ты мер, мой светик, хороша...»
Сопоставление этих басен показывает, как важен в искусстве малейший оттенок. Небольшая, казалось бы, разница делает всю «музыку»! Ведь Крылов воспользовался отдельными деталями сумароковской басни. «Сестрица», «носок» и даже ласковое «светик» он заимствовал у своего предшественника. И все-таки в целом его басня несравнима по своему языковому совершенству. Одна лишь фраза Крылова, такая вкрадчивая и лукавая — «И верно, ангельский быть должен голосок!» — сразу же определяет всю тональность повествования. Этот пример интересен и в том отношении, что наглядно демонстрирует, какие прочные нити связывают Крылова с предшествующей традицией, с Сумароковым, Хемницером, Дмитриевым и др., без которых едва ли бы было возможно такое совершенное мастерство его басни.
В искусстве рассказа, в народности языка, в разговорном богатстве интонаций Крылов не знает равных. Его стих живописен и ритмически выразителен. Это музыка русской речи, это краски народного языка. В то же время язык Крылова предельно точен, эпиграмматически краток, ярок и полновесен. Множество стихов его обратились в пословицы и поговорки: «При красоте такой и петь ты мастерица», «Чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя, кума, оборотиться», «А ларчик просто открывался», «Слона-то я и не приметил», «А Васька слушает, да ест» и т. д.
Уже в 1831 году, в период расцвета деятельности Крылова, журнал «Телескоп» писал о том, что «после Дмитриева и Крылова басня сделалась заповедным сокровищем нашей поэзии, до которого опасно дотрогиваться ненадежной посредственности»[19].
И действительно, многочисленные подражатели Крылова — М. Майков, А. Маздорф, А. Зилов, К. Масальский и другие, не оставили сколько-нибудь заметного следа в истории басни. Басня спускается в провинцию, делается достоянием поэтов-самоучек, вышедших из крестьянской среды. К басне еще при жизни Крылова обращаются такие поэты из крестьян, как Е. Алипанов, Ф. Слепушкин, М. Суханов. Для них басня являлась особенно близким жанром благодаря доступности и простоте своей формы. Они робко критикуют самоуправство знати и наивно рассуждают на темы житейской морали.
На угасание басенного жанра в эти годы указывает и самый факт появления басен Козьмы Пруткова (собирательный псевдоним братьев Жемчужниковых и А. К. Толстого). Они зло высмеивали упрощенное понимание басни, измельчание ее тематики, банальные штампы. В то же время мораль их метко бьет мещанскую благонамеренность, обывательскую ограниченность.
От Эзопа до Крылова басня всегда откликалась на запросы и события своего времени, беспощадно разила косность, бюрократизм, мещанство.
«Басня, как сатира,— говорил Белинский,— была и всегда будет прекрасным родом поэзии, пока будут являться на этом поприще люди с талантом и умом»[20].
Н. Степанов