Глава двадцать первая

Единственным звуком, доносившимся снаружи, было шуршание ветвей под дуновением бриза с пролива. Острые концы веток царапали стены дома и крышу. Нет, были еще звуки: волны набегали на гальку, шелестели опавшие листья, гонимые ветерком, лаяла собака, вдалеке гудел лайнер.

С далеких дней детства я не лежал вот так в кровати и не говорил себе: «Надо встать. Пора идти».

Бриз окатил меня холодком, легким, как пищание дудочки. Я скинул одеяло, оставшись лежать голым, и пустил его порезвиться на мне.

Зазвонил телефон. Я лежал. Мое отношение к телефону полностью изменилось. Я подумал: а с кем я хочу поговорить? Мне было плевать, кто там звонит. Я лежал.

Все утро он трезвонил каждые пятнадцать минут.

В кармане рубашки я нашел новенькую сигару — дар мистера Финнегана. Когда был его «роллс-ройс»?.. Вчера? Я прикурил сигару. Затем пошел в туалет.

На стене просторной старомодной ванной висело украшенное виньетками зеркало. Если я помню правильно, то оно когда-то висело в спальне дядюшки Джо. Но зеркало не вписывалось в шикарную обстановку дома, и дядя Джо, тогда — богач, переехав в другое место, подарил его отцу. Зеркало очутилось у нас в ванной. Помню, как его перевозили в нашем «Пиерс-Арроу» — отец сидел на заднем сиденье и придерживал его, мать — вела машину.

Я стоял и разглядывал свое обнаженное отражение. Я не помнил такого ощущения своего тела: только раз в жизни меня охватывало такое чувство — когда в паху появились волосы.

Вот мое брюшко. Округлое. Не маленькое, ощутимое. Голова вылезает из плеч. Не уверен, что природа именно так хотела состыковать мое тело. Я выглядел так, будто собирался заняться чем-то секретным.

Разумеется, одежда для этого тела значит много. Без нее я не смотрелся.

Задница провисала. Я изогнулся и посмотрел на ягодицы. Живопись Гранаха. Бицепсы в расслабленном состоянии висели как у тех старушек на фотографиях, отдыхающих в Кони-Айленде. Грудь пока не висела — если я не наклонялся. Тогда все отвисало.

Я взял стул, поставил его перед зеркалом и уселся. Брюшко увеличилось. Член исчез между ног. Во всем моем облике выделилась сигара.

Я понял, что годами избегал зеркала. Без него легче жить.

Я повернул стул и теперь смотрел на себя прямо. Вся эта чертовщина, думал я, вся истерика, близкая к самоубийству, все эти рыдания по ночам и ссоры, обвинения в измене, все эти публичные заявления о страсти, весь этот сыр-бор — все из-за этого?! Из-за этого — в зеркале?!

Я продвинулся вперед на стуле и свесил свои причиндалы за край. Одно яичко загадочно пошевелилось, приподнялось и упало. Но сам Младший Брат отдыхал. Представь, подумал я, что он — всего лишь хрящ, мясо и железы, прорезаемые венами, которые питает кровь, а потом подумай о всех тех потрясениях и душевных терзаниях, вздымающихся вокруг этого маленького члена. Несоизмеримо, подумал я, очень несоизмеримо.

Стало заметно, для чего нужна одежда. Не для защиты тела от превратностей погоды, а для сокрытия его от испытующих взоров остальных человеков. Лично я произвожу гораздо более сильное впечатление, будучи одетым. Не так давно я мог успокоить паникующий от неувязок в работе отдел одним своим появлением. Разумеется, представ перед сотрудниками фирмы неглиже, я бы вызвал другую реакцию. Даже с такой длинной сигарой.

Поначалу они бы увидели, что у меня за душой, коль я гол как сокол, нет ни гроша. Я потянулся в карман посмотреть, а сколько же у меня бренной монеты. Затем стало просто неохота возвращаться в спальню, искать брюки. Да и что я там найду? Лучше уж не ходить вообще! Жизнь вскоре и так поставит меня перед необходимостью удостовериться в наличии хоть какой-нибудь суммы. А двигаться я не хотел — я «наслаждался» собой в зеркале.

А когда придется одеваться, подумал я, что я должен надеть?

Если одежда — это реклама того, что внутри, то как я должен отныне заявлять о себе на людях? Кто я ныне?

Положительный? Нет. Интеллектуал? Нет. Любовник? Сомневаюсь, любил ли я вообще кого-то. Надежный? Сомневаюсь, чтобы мне верили в чем-нибудь до тех пор, пока я сам этого не захочу. Собрат по крови? Ага, враг почти всем. Незаменимый Эдди? Ха-ха-ха! Честнейший Эдди? Где-то в чем-то. Тоскующий по обществу? Я — себялюбец. Да и ничего меня не интересует. Одежда, говорящая: иди ко мне, мне нужен человек — не по мне. Да и не нужна одежда-то. Даже более того. Я предпочитаю одиночество. Как же мне одеться, чтобы выглядеть «любящим одиночество»?

А по правде говоря, я вообще не хотел одежды. Не хотел никого впечатлять и ни с кем быть. После фальстарта я снова стоял в начале беговой дорожки, голый и одинокий, такой же, каким и появился на свет. В тот момент я не имел ни малейшего понятия, ни какой сегодня день недели, ни который час. Или кто где находится и почему…

А кто-то все-таки где-то чего-то хотел! Телефон продолжал названивать.

Росчерк пера — и от моей старой жизни ничего не осталось. Вопрос был в другом — а что взамен? Я прекратил делать то, чего не хотел. Но что же я хотел делать?

Мне пришла в голову мысль, что от меня никто не требует делать хоть что-то. Я мог просто жить. Пока не умру.

Только вот сколько протяну?

Осталась кой-какая мелочь, крыша отцовского дома над головой и, может, еще один дом в Лос-Анджелесе, нулевой счет в банке, но немного страховки, хотя и на имя Флоренс. Я не буду мокнуть под дождем ни завтра, ни послезавтра.

Один мой дружок постоянно фыркал на жалобы легкоранимой души среднего класса. Он не мог ни войти в положение, ни посочувствовать проблемам человека, который мог выйти из дома и отыскать себе работу. Единственный, кто, по его словам, достоин жалости, это человек, живущий в нищете на задворках мира, где-нибудь в Индии, который жил на улице и не мог просто прокормиться.

Но мне казалось, что существуют и другие виды смерти от истощения. Тысячи людей начали познавать их, а миллионы — вскоре узнают. Есть и другие недомогания, не менее действенные, чем голод. Выйди на улицу, посмотри на лица и спроси себя, неужели у них все в порядке?..

Проблемы скрывают, прячут в себе. Люди стесняются признать их. Но они есть.

И все же, взглянув с другой стороны, мой друг прав. Я могу позволить себе такую проблему. Моя проблема для бедных — «с жиру бесится», и поэтому мелка. В конце концов у меня нет в наличии денег, но есть крыша, страховка, кредит…

Надо бы заполнить холодильник, подумал я, пока кредит не закрыли. И остаться здесь. Запустить внутрь посыльного из лавки на минуту и потом запереться.

С одеждой можно обождать. Чтобы позвонить зеленщику, костюм не нужен. Телефон опять зазвонил. Я подождал, пока трель не отзвенела, и взял трубку.

С этой лавкой «Бристолз» папа и мама были связаны десятилетиями. Настоящее имя владельца было Эмбростелис. Он был греком с острова Мутилен. Несколько лет назад он возвратился на родину и жил на пенсию и регулярные переводы от сына, ведущего ныне его дела.

Мой отец и мистер Эмбростелис были когда-то закадычными друзьями.

А у молодого Тома Эмбростелиса (Тома ли? Тодороса?) не было сердца. Он проинформировал меня в шутовской манере энергичного и преуспевающего в делах американца второго поколения, что ему только что приказали закрыть счет и что семья более не отвечает за продукты, которые я могу заказать по нему.

Он думал, что это нечто вроде шутки.

— Кто же это сделал, Том?

— Ваша жена, — ответил он. — Она говорила от имени вашей матери.

— А сама мать что-нибудь сказала?

— Нет. Только жена.

— Тогда, Том, какого…

— Я поясню! Мне не приходило раньше в голову, но я взглянул на счет… а на нем за сотню долларов. Обычно я не возражаю, вы ведь знаете, но бизнес есть бизнес… в общем, Эдди, скажите чего надо, и я пришлю. Но хочется, чтобы в будущем счет был оплачен.

— Том, мы же всегда, Том!..

— Диктуйте, что прислать.

Я надиктовал. Но гораздо меньше, чем хотел раньше. Морозильник оказался почти пуст, полки едва прикрыты. Обеспеченность на три дня, не более. Так Том закрыл счет.

Я оставил телефон и отправился бродить по дому.

Вся обстановка напоминала музей жизни отца. Если бы дом можно было поместить в капсулу машины времени, то потомки смогли бы увидеть превосходную иллюстрацию к образу жизни таких людей, как мой отец.

Особенно точна в деталях была жилая комната. Семейные фотографии были единственными экспонатами, несколько оживлявшими ее. Самая интересная относилась к 1927 году — году наивысшего расцвета бизнеса отца. Она являла собой типичный продукт той эпохи. Отец сидел. Мать стояла. Я — рядом, положив руку ему на плечо, мой облик как бы говорил: «Не волнуйся, па, будешь старым, я позабочусь о тебе. А пока большое спасибо за все, что ты для меня сделал. Твой любящий сын Эвангеле». Майкл, второй сын, стоял позади. Фон фотографии — парк. Снимок был подсвечен розовым.

Фото стояло на огромных размеров рояле. Ни отец, ни мать не умели извлекать из него звуки, крышка открывалась лишь раз в год, когда приходил дядя Джо. Его любовница играла «На берегах Уабаша» — любимую песенку дяди.

Покинув отчий дом, я научился бренчать на клавишах. Мне это нравилось. Одно пианино стояло в клубе колледжа, и по вечерам, когда народ убегал на стадион разминаться, я садился на табурет и импровизировал одну-единственную веселую тему ближневосточного происхождения. Я играл ее много раз подряд, с начала, с середины, с каждой новой попытки все громче и громче, пока не раздавались жалобы с верхних этажей клуба, где было общежитие прочих отверженных от «братств» и потому сидящих дома.

Пианино было и в комнате отдыха летнего лагеря, где я работал организатором активного отдыха в год после окончания колледжа. Вечерами, когда гости мужского пола развлекались с гостями женского или отдыхали после развлечений, я садился к инструменту и музицировал. К тому времени я знал две мелодии и был способен тренькать часами.

Флоренс, вникавшая в сольфеджио с наставником, так и не научилась наслаждаться музыкой, но подговорила меня приобрести рояль для нашего дома в Калифорнии. На нем я тоже сотрясал воздух. Флоренс тихо презирала мою музыку, говорила, что я извлекаю из клавиш лишь сожаление и неутоленную тоску. Еще она говорила, что у меня несколько талантов, но ни один из них не касается области сочинения музыки. Я старался подходить к роялю лишь в ее отсутствие. Помнится, как несколько раз она гневно выбегала в сад или уезжала на своем «Континентале» от агрессивной нищеты (ее слова) моего самоусыпляющего музыкального нарциссизма (ее слова). Должен признаться, что, сердясь на нее, я иногда прибегал к своей музыке лишь для того, чтобы сломать ее чертово самообладание.

Я приподнял крышку рояля. Он был полностью расстроен. Как и я сам. Я сел и начал играть две козлиных мелодии, снова и снова, громче и громче. Зазвонил телефон. С кем я хочу поговорить, спросил я себя. И важно ли это? Я хотел бы поговорить с отцом и повиниться перед ним. Я сыграл для отца. Он бы подумал, что я рехнулся, сидя вот так, голым, с сигарой, и играя что-то дикое. Но он бы понял это ближневосточное мелодийное иносказание.

Я сыграл для мамы, такой одинокой сейчас и так и не освободившейся душою от ссор.

Я сыграл для Эллен, ищущей в жизни счастья, и ждущей открытий, и, Боже, не ведающей, как они мучительны.

Я сыграл для Флоренс, обтянутой непробиваемым коконом неприступности, видящей вещи в одном-единственном свете.

Сыграл для Майкла, бедняги, наверно все еще сидящего в Тарпун-Спрингсе, все еще лопающего помпано среди людей, способных понять, что я играю.

«У тебя же нет слуха, Эв, дорогой! Гляди правде в глаза!» — это слова Флоренс.

Она права. Я ударил по клавишам еще сильнее.

Давай, бэби, давай! Луи Армстронг и Велма! О, Луи, Луи!!!

Я дал.

Я сыграл для всего ублюдочного персонала «Вильямса и Мак-Элроя», все еще крутящегося в стеклянном ящике среди нервных телефонов.

Сыграл для Гвен, теперь уже замужней женщины. Нет, еще не замужней. Но процесс займет не менее трех дней, подумал я. Все равно, для тебя, Гвен!

Этот ближневосточный мотив исходил воплями цинизма и жалости.

Я сыграл для маленького Анди.

Но не для его отца.

Для Чарльза.

Я уже гремел октавами.

Кто-то громыхал входной дверью.

Наверно, взбешенный сосед.

Мне необходим пистолет!

И пусть себе громыхает!

Выдержав взаперти три дня, я подожгу дом. Вот тогда они действительно осатанеют. А что, неплохая идея! Подожгу без малейшего сожаления, обязательно подожгу, подумал я. Сей реликт не заслуживает увековечивания. Музей в огне, забытая эра!

Я сыграл для ближневосточного огня, который поглотит этот ближневосточный музей, по ошибке помещенный в страну белых стопроцентных протестантов. По правде говоря, дом будто специально создан для поджога. Полным-полно газет и мягких игрушек, деревянных ведер и старых приемников, еще на кристаллах, добротных полок и деловых бумаг отца — все это еще валяется, висит здесь. Лодочный сарай забит лодками, которые никогда не поплывут, но будут прекрасно гореть. Я сыграл для них — для лодок, некогда принадлежащих морскому простору, а теперь более не способных даже отдыхать на усталом, забитом химикалиями и отбросами цивилизации берегу. Что заставит, и заставит ли, их поплыть? Я сыграл для них!

Я глубоко вздохнул, откинул голову назад, освобождаясь от непонятного напряжения, и снова приступил к расстроенному и дисгармоничному роялю. Я играл свою жизнь.

На меня кто-то смотрел через окно.

Недовольный сосед? Черт с ним!

Затем я понял, что это не сосед. Это был Артур Хьюгтон. Он рассматривал меня с любопытством человека, увидевшего в клетке зоопарка новую экзотичную птичку.

— Эдвард, чем ты занимаешься? — спросил он через окно.

Его тон предполагал, как всегда, сдержанное изумление. Он спец по покровительству.

Артур Хьюгтон, юрист нашей семьи, всегда обращался ко мне «Эдвард». Фактически он был также единственным, кто, представляя меня кому-то, раньше или позже, ронял фразу о том, что мы с ним окончили один колледж. Я всегда чувствовал, что это какое-то извинение передо мной. Он был старшекурсником, когда я был первогодком. Он был членом ВСЕГО. И ребята были правы, когда избрали его как-то тем, «кто вероятнее всего добьется успеха». Но, по правде говоря, это было вовсе не предсказание. Все знали, что после колледжа он прямиком направится в юридическую фирму под крыло дяди Флоренс, брата президента нашего колледжа. Печать успеха всегда светилась на лбу Артура. Бедный сукин сын не имел выбора.

По разным сложным причинам мы были друзьями. Мне представляется, главной из них, с моей стороны, было то, что Артур больше, чем кто-либо, дал мне почувствовать принадлежность к «своим» — то есть белым, стопроцентным, протестантам и т. д. Поэтому я ценил его. И в этот день, если бы я и захотел кого увидеть, то в число избранных мог бы попасть и Артур.

Но видеть я не хотел никого. То, что я решил в этот день, и то, что предприму в ближайшие дни, изменит мою судьбу. В уме крутились отчаянные по дури желания. Попробовав кусочек свободы, я хотел всю ее целиком. Поэтому день этот для меня — без свидетелей! И я решил, что буду один!

Артур продолжал глазеть на меня.

— Малая композиция собственного сочинения? — спросил он.

— Нет. Анатолийская военная песня, — ответил я. — Для встречи предстоящих испытаний!

Я не хотел, чтобы меня отвлекали!

Затем я подумал, а какого, собственно?.. Я же не приглашал его!

Я встал и закрыл входную дверь на замок.

И тут же пожалел об этом. Надо было услать Артура, не прибегая к таким откровенно враждебным действиям. Но как иначе? Лучше уж так, чем никак.

Артур прошел на крыльцо, встал у двери и взглянул на меня через стеклянную проставку.

— Эдвард, — обратился он. — Задний вход открыт.

— Чего нужно? — спросил я.

— Ты не собираешься пригласить меня?

— По-моему, не собираюсь.

— Я хочу занять у тебя всего пару минут.

— Надо было предупредить заранее.

— Прекрати, Эдвард. Открой.

— Мне всегда нравилась одна черта в твоей традиции янки, Артур. Ты плохо смотришь на неожиданные визиты.

— Разве секретарь не предупредил тебя?

— Нет.

— Я сказал звонить каждые пятнадцать минут, пока тебя не застанут.

— Я не брал трубку.

Сильной чертой характера Артура являлось его умение всех заставлять подлаживаться под его манеру вести разговор.

— Эдвард, давай одевайся и выходи. Превосходная погода.

— Чего ты хочешь?

— О Господи, Эдвард! Поговорить с тобой!

— Артур, мне нужно побыть одному.

— Кончай, Эдвард. Дела принимают скверный оборот. В конце концов, я ведь не только твой друг, я — твой юрист. И как юрист говорю, тебе нужна срочная консультация.

Я промолчал.

— Эдвард, я — твой друг. Я здесь, чтобы помочь тебе.

— Верю. Поэтому сделай что-нибудь такое дружеское, непритязательное и человеческое…

— Что же?

— Отстань. Через несколько дней встретимся.

— Так не пойдет.

— Пойдет.

— Через несколько дней будет поздно. Твои дела уже слишком плохи. А теперь, пожалуйста, веди себя как цивилизованный человек и открой дверь.

Я промолчал.

— Может, к примеру, сообщить тебе…

— Сообщи…

— Хорошо, впусти меня. И прошу, надень что-нибудь. Я не могу говорить серьезно, когда ты голый…

— Извини, пожалуйста, — сказал я и начал закрывать стеклянную проставку.

— Не извиню, — сказал он и дернул за дверь, не ожидая, что она заперта.

— Эдвард, я отменил весьма серьезные встречи, чтобы повидать тебя. Во имя нашей дружбы, а ей как-никак больше двадцати лет, как ты можешь встречать мое появление так грубо?

— Прошу прощения, Артур. Нет настроения.

— Вздор. Глупый вздор! Хорошо, поговорим через дверь.

Он принес откуда-то белый стул и поставил его перед дверью. Я не пошевелился.

— Тебе известны, — начал он, — последствия, очень серьезные последствия твоего недавнего поведения?

— К примеру?

— К примеру, я могу заверить тебя, что это лишь незначительный пример, ты не пробовал снять деньги со счета?

— Нет.

— Попробуй.

— И что произойдет?

— Будет следующее: тебе ничего не дадут. У вас с Флоренс был общий счет.

— Тогда, как моему юристу, — сказал я, — даю указание: пусть счет разделят. Или, если есть законные способы, пусть предупредят ее, чтобы она впредь воздержалась от подобных действий.

— А теперь, — спросил Артур, — могу я войти?

— Очень прошу тебя, иди и делай что велено.

— Эдвард, через минуту я вышибу ногой стекло, войду и задам тебе хорошую трепку.

— Лучше не пытайся.

— Эдвард, это была шутка. Что с тобой? Ты будто сам не свой? О! — прервался он. — Я понял.

— Что ты понял?

— У тебя гостья. Она еще здесь?

— А это не твое дело.

— Я не возражаю против того, чтобы поговорить при ней.

— Даже, по-моему, предпочел бы. Но, Артур, у меня есть личная жизнь, и она моя личная жизнь, а ты — мой юрист, и я тебе плачу.

— Ребенок тоже здесь?

— Какой ребенок?

Мне захотелось проверить, сколько он знал.

— Твой ребенок. От тебя.

Кто мог сказать ему об этом?

— Ребенок был открытием для тебя, не так ли? — спросил он.

Я промолчал.

— Теперь я могу войти?

— Нет, — сказал я.

— К твоему сведению, я знаю еще много фактов о вашей связи.

— Откуда?

— Эдвард, откуда в наши дни узнают? Флоренс наняла человека, и тот расследовал.

— Шпик?

— Сыщик.

— Тогда это просто… просто…

— Согласен. Это ни в какие рамки не лезет, — подтвердил он, — но в то же время у Флоренс, как ни у кого другого, есть на это право!

— Ты посоветовал ей?

— Идея была не моя, — сказал он. — Но не спорю, когда несколько недель назад она спросила меня, что я думаю о расследовании, я не стал ее отговаривать.

— Ты чей юрист? Мой или ее?

— Я — юрист вашей семьи.

— Разве это дает тебе право совать свой нос в мое белье?

— Это не самое благодарное занятие, но долг велит мне делать именно так. Скажи, неужели ты стал бы препятствовать праву Флоренс разузнать все о связи, которая грозит разрушением ее семьи?

Я промолчал.

— Твое молчание означает лишь одно. Утвердительный ответ. Она, разумеется, имеет право.

— Поэтому и наняла шпика.

— Сыщика. А сейчас у нее имеется полное досье. На тебя и на мисс Хант. То, что я имел случай тщательно изучить.

— Ого!

— Меня поразил один феномен во всем этом исследовательском деле — этот вид деятельности, должен признаться, я теоретически не одобряю, — так вот, поразила меня та охотность, с которой люди идут навстречу. Порой казалось, они сами хотели все рассказывать. У нашего сыщика не было проблем с поиском людей, готовых рассказать. — Он хихикнул. — Я видел этого парня. Он не из тех, кому хочется излить душу. И тем не менее он не встретил ни одного, кто бы полностью не… Что это за слово? Ну, употреблялось в уничижительном смысле про коммунистов?

— Стучат.

— Вот-вот, кто бы с охотой не стучал.

— И все же, — сказал я, — удивительно, что Флоренс…

— Да, — кивнул он, — и я. Но мир очень быстро движется к тому, что я называю цивилизованным варварством. Я, в принципе, гнушаюсь… но…

— Но ничего не имел против поисков на меня компрометирующих материалов?

— Мне было противно, но в данной ситуации, зная, каково Флоренс…

— Артур! — перебил я. — Говори прямо!

— Хорошо, — ответил он. — Хорошо, старик. Прямо так прямо. Знаешь ли ты, что мисс Хант была постоянным компаньоном — еще и оплачиваемым — одного старого итальянского коммуниста, которого департамент внутренних дел на прошлой неделе предложил выслать из страны? Знаешь ли ты, что эта самая мисс Хант, еще перед комми, была любовницей мистера Колье, чья личная жизнь в этой области богата подобными эпизодами? И что эти эпизоды, со старым итальянцем и Колье, есть ничто по сравнению с сексуальной распущенностью, в которую она была замешана еще до них? В Вашингтоне, к примеру, она была очень доступной леди, ее содержала масса мужчин. Эдвард, ответь мне, и ради нее ты собираешься бросить свой милый дом в Калифорнии?

— Артур, — ответил я, — здесь тебе не суд, а ты — не прокурор!

— И тем не менее вынужден требовать ответа. Изволь мне ответить, собираешься ли ты бросать дом, что означает Флоренс — прекрасную, достойную и чистую женщину с безукоризненным поведением, подобную которой ты нигде не найдешь, ради самки, которую перебрасывали с рук на руки, которую мяли и тискали, обрабатывали и продавали сотни раз? Ответь, ради Бога, Эдвард?

Дверь не выдержала эмоционального и физического напора Артура, защелка отлетела, дверь отворилась, и он влетел в комнату. Не теряя дыхания, Артур продолжил:

— …Я выдал тебе словесный понос двух черных мужей, которые занимались ею в течение долгого времени и о которой они отзываются не иначе как Бедное Белое Рванье…

Я врезал ему что было силы.

Он сел на задницу. Артур был крупным мужчиной, но я попал правильно. Кровь хлынула из его рта.

Медленно он поднялся.

— Знаешь, — сказал он, — я в отличной форме и могу сделать из тебя котлету!

— И не пытайся, — сказал я.

— Но разговор я продолжу. Хочешь ты или нет.

— Чей ты юрист? — заорал я. — Мой или ее?

— Не заставляй меня выбирать, потому что если я выберу, то не тебя.

— Тогда, если ты ее юрист, выметайся отсюда!

— Я сказал, что я не ее юрист. Я твой и ее. Ваш общий!

— Я плачу тебе, подонок, не за то, чтобы сажать шпиков к моей заднице!

— «Подонок» в данной ситуации неуместен, Эдвард. — Он понял, что изо рта идет кровь. — Будь добр, найди платок.

— С собой ничего нет, — ответил я.

Он рассмеялся.

— Ну туалетная бумага-то есть?

Кровь заполнила весь рот. Он ощупал зубы.

— В порядке? — спросил я.

— Вроде.

— Сейчас принесу тебе бумаги.

— Вот она, оборотная сторона медали. Или долг юриста, — сказал он.

Я поспешил в кухню. Оторвал край полотенца и замочил в раковине. Я немного зауважал Артура. Нужна не только храбрость, но и какое-то сочувствие, чтобы ТАК говорить со мной. Он действительно неравнодушен к моей судьбе. Возвращаясь с полотенцем, я сказал себе: прекращай ерепениться, выслушай его.

Он сел, вытер рот. Затем, наблюдая за ним, я снова почувствовал, что всегда чувствовал по отношению к нему в разных переделках: мне он, может, и не совсем по душе, но у него есть класс. Неудивительно, сказал я себе, поэтому он так и удачлив. Он прокашлялся и посмотрел на меня, требуя внимания.

— Эдвард, — сказал он, готовя меня к тому, что последует, — бывают случаи, когда лучшее, что юрист может сделать для клиента, это защитить его от самого себя.

— Артур, — ответил я, — прошу прощения и надеюсь, что простишь меня. Я — действительно не я…

— Совершенно определенно, что ты — это не ты, Эдвард. — Он уселся поудобнее в кресле, на котором бывало сиживал мой отец. И даже развалился на нем, словно судья в своих собственных апартаментах. Приготовился, сукин сын, вынести вердикт.

— Об этом, — он указал на челюсть, — больше говорить не надо. Я уже забыл.

— Я хотел сказать, что ты не знаешь юную леди, и, возможно, у тебя нет такого права… оскорблять ее…

— Я лишь цитировал материалы досье, лежащего в данный момент на бюро Флоренс. Сексуальные наклонности и моральные качества юной леди ни в малейшей степени не интересуют меня. И, — сказал он шутливо, — я не буду вдаваться в детали какой бы то ни было компенсации за мои услуги. Кстати, кое-какую сумму я должен был получить давным-давно. Если точнее, то еще до аварии. Позволю себе быть нелицеприятным, но наша фирма пока просто тащит тебя.

— Извини, — сказал я. С каждым извинением я становился все рассерженней.

— Я работал на вашу семью бесплатно потому, что в течение длительного времени мы были близки, потому что отец Флоренс… сам знаешь кто, но прежде всего потому, что я верю, что ты снова станешь тем, кем был прежде.

— Лучше прислал бы мне счет за услуги…

— Обязательно пришлю, когда у тебя появятся средства.

Я вновь чуть не врезал ему.

И убежал в кухню, благодарный случаю за возможность успокоиться. Поставил кофе. Налил стакан воды.

Вернувшись, я заметил, что он набрасывает что-то на листке бумаги.

Он выпил воду, улыбнулся вместо «спасибо» и прокашлялся. Я сел, будто он приказал мне сесть.

— Эдвард, — объявил он, — твоя семья может быть спасена. Мой долг юриста повелевает мне приложить все усилия на этой почве.

Он сделал паузу. Я его не прерывал. Теперь-то зачем?

— Самая большая проблема связана не с тобой. Мы должны выяснить, что нам надо предпринять для устранения последствий обиды, нанесенной Флоренс.

— Я не хочу обижать Флоренс, — сказал я идиотским голосом.

— Я тоже так думаю, — одобрил он ход моих мыслей. — Но должен сказать, что вчера произошло нечто ужасное.

— С Флоренс?

— Да. Среди прочих вещей, собранных сыщиком, выяснилось и другое. А именно — Эллен не вернулась в Радклифф, как думала Флоренс, а живет здесь, в одном довольно дешевом отеле. Вместе с ней молодой человек ее возраста, негр. Ты знал, что он негр?

— Ты имеешь что-то против негров?

— Эдвард, могу напомнить тебе, что я являюсь членом Союза борьбы за гражданские права и свободы!

— Итак, ты уже дважды упомянул цвет кожи, достаточно ясно намекая, что для белой девушки нет ничего хуже, чем быть в той или иной степени лично связанной с негром?

— Хорошо. Признайся мне чистосердечно: ты ведь предпочел бы для дочери белого парня?

— Да. Белого, — пришлось мне признать.

— Что и требовалось доказать. Эллен — ребенок, Эдвард. Когда ты и Флоренс попросили меня быть ее крестным отцом и когда, серьезно спросив себя, могу ли я быть им, я согласился, то тем самым принял на себя определенную ответственность. Я поклялся заботиться о ней. Флоренс обнаружила, где дочь, и позвонила мне. А я сумел договориться с отелем, чтобы Флоренс пустили в их комнату. Там же, в ванной, Флоренс нашла контрацептивные средства, используемые женщинами. Затем, только представь ее состояние, она осталась ждать и ждала их до четырех утра. Именно в это время они заявились. Флоренс попросила молодого человека извинить их с дочерью, но он сделал ошибку, отказавшись выйти. Пришлось Эллен попросить его покинуть их. Флоренс выяснила, что, оказывается, это ты дал ей разрешение на эти средства, даже практически сам вручил их ей. В девятнадцать лет! Это явилось последним и самым полным доказательством твоей не мнимой враждебности к Флоренс.

Я почувствовал, что снова на грани, снова могу сорваться.

— Артур, — услышал я себя, — я очень не хочу еще раз срывать свой гнев на тебе. И прошу говорить со мной как с клиентом, а не как с подсудимым. Я ни в малейшей степени не обязан объяснять тебе мое поведение.

— В тебе проснулась вина, мой дорогой!

— Твой тон…

— Оставь мой тон при мне. Еще никто не мог переделать мой тон. И кроме того, я сказал все.

— Я требую, чтобы ты вел себя как мой юрист, если ты еще мой. Если нет, я найму другого. Ты не ЗАКОН!

— А разве кто-то говорил, что я — сам закон?

— Судя по тому, как ты развалился в кресле…

— По тому, как я развалился?

— Да! — я уже кричал. — Ты еще не закон! Ты один из тех, кому я плачу за советы о законах!

— Эдвард, советую тебе не поднимать вопрос об оплате, потому что откроется такая бездна! Тебе будет очень трудно. А теперь веди себя как член цивилизованного общества и сиди спокойно.

Я сел.

— Тебе не кажется, что Флоренс — воплощение терпения? Она не отвечала на твои плевки в душу, на непрекращающиеся провокации и на полное пренебрежение ею как женщины, извини за напоминание.

— Нет, лучше напомни. — Я возмечтал, что я сделаю из Артура с помощью своих кулаков.

— Она все рассказала мне, Эдвард.

— Хорошо.

— Сарказм опустим. Она имеет полное право говорить мне все, что считает уместным. В той степени, в какой она считает нужным, я должен знать о причинах вашего разлада.

— И каковы же основные причины?..

— Мне кажется, основной причиной вашего разлада является то, что ты не был ей мужем в течение почти трех лет. При всем при том ты притворялся импотентом, не будучи им с бесчисленным множеством других женщин.

— Я уверен, Флоренс скорее предпочла, чтобы я был импотентом.

— С бесчисленным множеством других женщин, о которых мы знаем в нюансах. Опять же благодаря усилиям сыщика. Сколько можно было терпеть?

— Лучше бы она не терпела.

— Она терпела, потому что думала, что вашу семью можно спасти.

Кофе на кухне убежал. Я прошел туда и долго возился с чашками и подносом, аккуратно наливая, помешивая и расставляя. Он снова улыбался при моем появлении.

— Спасибо, Эдвард, — сказал он. — Прекрасная все-таки это штука — то, что мы называем цивилизацией. Ты сильно ударил меня. И все-таки мы сидим вместе и, контролируя свои эмоции, работаем над разрешением проблемы.

Он устроился в кресле поудобнее и приготовил себе кофе по своему вкусу.

— Теперь, если ты не возражаешь, — приступил он, — я скажу то, что должен сказать. Я не твой друг и не друг Флоренс, я — друг вашей семьи. Я еще помню те недавние времена, когда в нашем кругу цивилизованных людей ваша семья считалась образцовой, вы были «Золотой парой»! Эта фраза не относится к величине банковского счета, хотя и счет был в золотом порядке!

Он вытащил сигарету, «Данхилл-23», длинную, тонкую, с изумительным мягким вкусом, такую дорогую, что на ней даже не было бумажной ленточки, такую специальную, что он мог конфиденциально угощать ею на Рождество своих избранных клиентов.

— Закуришь? — предложил он. — Бери, не стесняйся, — добавил он, видя мои колебания, — платы за нее не взыщу.

Он рассмеялся. Я взял сигарету.

— Теперь, — сказал он, — ты вполне одет.

Он аккуратно прикурил и дал мне прикурить. Откинувшись назад, расслабившись, он продолжил:

— Эдвард, мы живем в цивилизованном мире. Последнее время ты только тем и занимался, что плевал на его законы. Отлично. Допустим, что это был знак твоей жизнеспособности. Я даже представляю твои ощущения. Поверь, я отношусь к тебе с симпатией, понимаю тебя, но мне кажется, что все это слишком поздно. И все же!

Он ослепительно улыбнулся.

— Могу я поведать тебе нелицеприятное, Эдвард? Могу. А насколько ты готов к новой жизни? Сколько ты готов отдать за ту степень безответственности и свободы, которой ты, кажется, возжелал всем сердцем? Цена ведь может быть и выше, чем та, которую ты можешь заплатить. У общества, Эдвард, есть свои права. Общество не будет глядеть на тебя сквозь пальцы. Люди обижены, Эдвард, они не спустят тебе оскорблений. Твои действия уже аукнулись. И тебе это может прийтись не по нраву. Проиллюстрировать?

— Валяй.

— К примеру, ты знаешь, что вчера твой отец упал и сломал бедро?

Молчание.

— Прямо перед домом.

— Когда его тащили в машину!

— Не точно. Спорю, что его не тащили.

— Сломал бедро?

— Да, кость.

— Сволочи!

— Почему?

— Старик не хотел идти с ними.

— Ты уверен?

— Он кричал мне. Они тащили против его воли.

— Эдвард, оставлять старого человека в таком состоянии одного в доме, который…

— Где он сейчас?

— В госпитале.

— Мне надо сходить к нему.

— Тебе это не удастся.

— Почему?

— Потому что, — он взглянул на часы, — через пару часов его положат на операцию…

— Операцию?

— Ему вставят спицу и сошьют ткань в зависимости от того, насколько он повредил бедро. Рентген мало что прояснил.

— Мне необходимо повидать его.

— Извини, но госпиталь получил приказание не допускать тебя до мистера Арнесса.

— Он не отец этой сучки Флоренс, — сказал я. — Он — мой отец.

— Не думаю, что излишняя горячность поможет в такой ситуации. Не надо было выкрадывать его из больницы. Ты похитил человека, едва могущего сказать пару слов, бросил его в накаленном состоянии духа одного в доме, а сам уплыл кататься на лодке со своей нищенкой. Мне рассказали, что, приехав за ним, обнаружили, что он даже не знает, где он. И звал он тебя не на помощь, а чтобы продолжить ссору, которую ты так неудачно начал с ним. Ты ведь рассорился с ним?

— Я не виноват, что он сломал ногу.

— Виноват, и ты знаешь это. Ты чувствуешь вину, и этого не скроешь. А сейчас о других последствиях. Неужели ты можешь представить, что мистер Финнеган снова предложит тебе работу? Неужели ты думаешь, что тебя согласится взять другая компания? Смени фамилию, Эдвард, возвращайся в Турцию. Уж не знаю, что еще!

Он от души рассмеялся, не контролируя себя. Затем продолжил:

— Должен признаться, я посоветовал Флоренс предпринять некоторые меры, чтобы твой счет в банке был закрыт для тебя. Уверен, если бы ты был самим собой, то твой приказ мне был бы: защити мой счет. И счет твоей жены.

— А-а! Так это ты подкинул ей такую мысль!

— Да. Больше не мог выносить твою безответственность и жестокость по отношению к ней.

— Звучит, будто ты готовишь бракоразводный процесс?

— Необходимость в этом отпадет, последуй ты нашим советам.

— Которые заключаются в…

— Флоренс хочет, чтобы ты уехал в одно место, где о тебе позаботятся. Чтобы ты отдохнул.

— Я не хочу никуда ехать. И мне не нужен отдых.

— Первое утверждение, допускаю, — в чем-то верно, а вот второе — глубоко ошибочно. Судя по всему, тебе очень нужно отдохнуть.

— Другими словами, меня спеленали по рукам и ногам?

— Правильно. Потому что ты — это не ты, Эдвард.

— С твоей подачи пошли все эти ограничения, намеки?..

— Да.

— Теперь мне ясно, на чьей ты стороне.

— Я говорил тебе, на чьей я стороне. На стороне вашей семьи. Ее надо спасать.

— А ты, часом, не снюхался с моей женой?

— Эдвард!

— Ты спал с ней?

— Эдвард, это просто гадко. Ты думаешь, я — кто?

— Не знаю. — Я неожиданно почувствовал, что наверняка такая горячность неспроста, и ею все и объясняется. — А? Что ты думаешь? Язык проглотил? Ну, говори! Попробуй ответить. Вопрос простой. Ты снюхался с Флоренс?

— Если это шутка, Эдвард, то она омерзительна.

— Какие уж тут шутки. Вполне серьезно. Итак?

Он смерил меня взглядом. И сделал лучшее, что мог в такой ситуации.

— Я думаю, что Флоренс — экстраординарная женщина, которую принесли на алтарь сошедшего с ума эгоиста. Я видел, как ты хлестал бедную своей самонадеянностью и упрямством. Подобного я не помню за двадцать пять лет практики.

— Теперь хоть что-то начинает проклевываться, — сказал я.

— Только такая правдивая и глубоко добропорядочная женщина может пережить случившееся. Когда я вижу ее печаль…

— Забудем адвокатские выкрутасы, я ведь нащупал жилу, а-а?

— В твоем теперешнем состоянии тебе может прийти в голову только это. Еще бы! Представить кого-нибудь делающим то, что делаю я, без причины невозможно! Разумеется, похоть или…

— И разумеется, именно поэтому ты хочешь упрятать меня в психушку?

Он начал приходить в себя.

— Нет, мой дорогой Эдвард, вовсе нет. Я стараюсь ради тебя самого. Это — суть. Все остальное — шелуха. Я даже осмелился, поскольку уверен в абсолютной правильности моих поступков, зарезервировать для тебя одно место.

— Предположим, что я не воспользуюсь твоей любезностью?

— Придется.

— А где место?

— Слышу здравые речи! Этот институт — наша фирма обслуживает его — называется Армстронг-Робертс Санитариум, в Массачусетсе. Ты поживешь там пару месяцев.

— Да-а…

— Ежедневная консультация с психологом.

— И?

— И другие виды лечения: общая терапия, ванны, групповые дискуссии и частные беседы.

— И?

— Превосходное место. Окрестности — сказка!

— Я буду там свободен?

— Свободен? В каком смысле?

— В прямом. Могу я, например, съездить куда-нибудь? В Нью-Йорк?

— М-м-м. Думаю, если бы такие вещи практиковались в подобных заведениях, то они назывались бы иначе. Ведь лечение происходит непрерывно, человек раскрепощается, изолированный от…

— И я плачу тебе, сукину сыну!

— Поэтому я и терплю. Терплю твои оскорбления, потому что ты платишь мне, сукин сын, поэтому и стараюсь ради твоих же денег!

— Врешь. Настоящую причину я уже сказал.

— Она настоящая отчасти. Я не позволю тебе измываться над Флоренс и дальше. А уже потом, когда ты вернешься к ней, ты скажешь мне спасибо. Флоренс — самая терпеливая и мужественная женщина на свете. Она — твоя опора на старости лет. Без нее ты исчезнешь. Скажу больше, ты исчезнешь, — его лицо перекосила дикая гримаса, — В НИКУДА! Если рядом не будет ее!

— И я плачу тебе, сукин сын!

— Будь добр, прекрати так называть меня — особенно если учесть, что у тебя нет и в ближайшем будущем не будет ни гроша на похлебку, — соображай побыстрее и делай, что я говорю!

Он остановился. Понял, сукин сын, что ведет себя совсем не так, как привык о себе думать. И стал сдержаннее, заговорил спокойно.

— Извини за столь резкую откровенность. Мне доставляет это боль. Но однажды ты поблагодаришь Артура Хьюгтона. Я спасу твою семью. Восстановлю узы. Но чтобы добиться этого, мне придется быть жестким. Поэтому я наложил запрет на твои деньги. Поэтому я посоветовал Финнегану прекратить выплату тебе зарплаты.

— Ты распространил свою сферу полномочий и на?..

— Я был вынужден поступить так. Как только я почувствую, что ты выздоровел, источник твоих доходов снова будет выдавать тебе деньги. Два раза в месяц.

— А между тем?

— Между тем Флоренс защищена.

— Извини, я не подумал о Флоренс. Я снова думал о себе. Итак, контракт с «Вильямсом и МакЭлроем» расторгнут?

— В контракте, если ты помнишь, имеется пункт о моральной незапятнанности. Вполне стандартный. Я сказал мистеру Финнегану, что в связи с некоторыми сомнениями… или, скажем так, странностями в твоем поведении, кандидатура твоя на будущее отпадает.

— И все это до личной встречи?

— Разумеется! В то же время мистер Финнеган дал мне слово, что как только я засвидетельствую, что ты снова стал самим собой…

— Ты будешь ходатайствовать от моего имени?

— Сарказм пропускаю. Да. Мы в кризисе. Сейчас или никогда. Ты перешагнул черту!

— А ты ее установил?

— Пришлось мне, коль ты не сделал этого сам. Флоренс слишком хороша, чтобы быть еще и жесткой. Кто-то ведь должен!

В этот момент к дому подъехал автомобиль. С неожиданной резвостью Артур подскочил к окну и посмотрел наружу. В его рывке было что-то суетливое, нервное.

— Эллен, — сказал он. — Я говорил ей не приезжать сюда.

— Ты — ей?

— Да. От имени Флоренс.

Он повернулся ко мне и заговорил с убежденностью, к которой я уже привык за это утро.

— Теперь я прошу тебя отнестись к моей просьбе самым внимательным образом. По поручению моего клиента…

— Ха-ха!

— …не пускай Эллен к себе. Флоренс простит тебе все, только не дальнейшее ее совращение.

— Артур! Брысь с кресла и вон из этого дома!

— Тебе не позволяется видеться с Эллен! — сказал он. — Вплоть до получения разрешения от Флоренс. Ты разрушил моральные устои дочери до основания…

Я побежал наверх. Быстро надев шорты и рубашку, застегнул молнию на ширинке. Затем подбежал к окну. Хьюгтон бежал по двору к автомобилю. В раскрытое окно автомашины Артур влез почти целиком, изображая, какого он высокого роста, а старик «шевроле» — такой низкий. И начал что-то втолковывать Эллен.

Я рывком открыл окно. Оно выходило на кровлю покатой крыши. Я ступил на черепицу и закричал: «Эллен! Эллен!»

Она заметила меня, толкнула дверь машины, отбросив Артура, и побежала в дом, махая рукой. «Папка!» — закричала она. Ее голос был испуган и радостен.

Хьюгтон сказал ей что-то обличительное.

Она резко оборвала его.

Артур постоял несколько секунд, прямой как столб. Затем поднял глаза на меня, печально улыбнулся, сожалея о чем-то, помахал на прощание. Уверен, что он много чего наобещал Флоренс. Я помахал в ответ. Он сел в свою машину и уехал.

Я спустился вниз, к Эллен.

Загрузка...