Глава восьмая

Почти весь день я провел в своей маленькой крепости. К пяти часам выбора не оставалось, надо было спускаться в большой дом. Флоренс сушила волосы. Ее одежда для вечера была разложена рядом. Я понял, что мы идем вместе, но для пущей уверенности спросил:

— Что я должен надеть сегодня?

— Позвони Ольге Беннет, — проигнорировала она вопрос. — И брось дурить, Эванс. Когда я надеваю короткий костюм, ты — голубой. И раз уж нас позвали отмечать твое выздоровление, почему бы тебе не приложить усилия и быть готовым вовремя?

По пути к Беннетам мы не разговаривали, лишь Флоренс прочитала короткую лекцию:

— Учитывая твое поведение во время болезни, Ольга и Дэйл просто фантастически щедры к тебе, раз решили организовать вечер в твою честь. Дэйл считает тебя одним из своих лучших друзей. Если в округе тебя еще кто и защищает, то это — он. Знаю, знаю, сейчас все это для тебя пшик! Но Ольга — МОЙ лучший друг! Поэтому постарайся быть повежливее. Соберись. И не забывай, что ты идешь в паре со мной.

— В паре?

— Да. Мы ведь разошлись, не так ли? Давай-ка хоть об этом договоримся четко.

Я промолчал.

— Молчишь? Значит, договорились. А теперь посмотрим, как тебе понравится игра в другие ворота.

Конец разговора.

Какое же это страшное словосочетание, подумал я, — «близкий друг»? Я знал Дэйла семнадцать лет, играл с ним в теннис бесчисленное множество воскресений, сидел с ним и Ольгой в ресторане по крайней мере по разу в месяц, но были ли мы близкими друзьями?

Мы встретились сразу после войны, когда «Вильямс и Мак-Элрой» открывала свой офис на западном побережье. Тогда я мог поклясться, что в рекламе я человек временный. Я бегал, закусив удила, кругами в поисках того, что должно было стать моим делом. На пару лет меня увлекли фильмы, думал заделаться киносценаристом. Выглядело это несложно — особенно если перед глазами маячит пример парня, зарабатывающего этим на жизнь.

Не вышло. За те два года я продал только одну вещь — «Красную стрелу», из военного опыта на Филиппинах. Дэйла Беннета, к тому времени новоиспеченного лауреата премии Киноакадемии, подключили мне в помощь, что, как все говорили, большая удача, потому что мне в руки давался шанс научиться искусству у первого человека в этой области. Но у меня было нехорошее предчувствие, — я не бросил рекламный бизнес, а сценарий кропал по ночам. Благо, и сам Дэйл был «совой».

Он был где-то на пяток лет постарше и в процессе работы проявил отеческую заботу о подмастерье. Я, в свою очередь, оставался почтительным учеником, всегда услужливым и полным внимания. Еще с тех пор как я был ребенком — это был единственный способ ублажать того, от кого тебе что-то было надо. Дэйл и я были во всем согласны. Я следил за этим, проглатывая все возражения. Таков был наш договор по работе.

Пять месяцев, и мощные усилия Дэйла увенчались тем, что откровенная слабость «Красной стрелы» выступила во всей полноте. Дэйл почувствовал, что он должен посоветовать спрятать сценарий на полку. В прощальной речи он отметил, что мне еще многому предстоит учиться, особенно в построении сюжета. Больше он не поощрял меня писать. Приводя в порядок свой стол в сценарном отделе, я сказал, что моя рукопись никогда не имела бы шансов на успех. Это сейчас я вижу, что соврал, а тогда…

Моя неудача пробудила в Дэйле теплые чувства ко мне. Мы начинали жить и на беговой дорожке жизни проявили одинаковое рвение. Но вообще-то я с ним ни в чем не обнаруживал одинаковых вкусов: ни в политике, ни в предрассудках, ни в том, какой прекрасный или паршивый день сегодня. Даже Гвен, по его мнению, оказалась малопривлекательной.

Шли годы, мода на сценарии изменилась, а Дэйл продолжал штамповать старые варианты. И в последние годы, при получении достойных контрактов, у него уже появились проблемы. Но трудности мало влияли на его повседневную жизнь, а если влияли, то достаточно странно.

Вечеринка в тот день не имела ничего общего с празднованием моего выздоровления. В действительности он хотел отпраздновать с друзьями махинацию на бирже акций, предпринятую им совместно с некоей компанией, собирающейся выпускать противозачаточные таблетки. Он вошел в пай, купив десять тысяч акций за две тысячи долларов. Неделю назад, когда он решил дать вечеринку «Эдди, ты снова с нами!», их курс давал ему уже 760 тысяч и шел вверх, что (пока на бумаге) позволяло считать его чистую прибыль в три четверти миллиона долларов. Самое странное во всем этом, что в то самое время, когда все вокруг начали понемногу думать о Дэйле как о компиляторе — литературном поденщике, новости о биржевой удаче достигли ушей народа, и Дэйл — снова на коне, как и пятнадцать лет назад, один из самых высокооплачиваемых сценаристов в киноиндустрии.

Я задумался и проехал поворот к Беннетам. Флоренс обратила мое внимание на это с минимумом сарказма.

— Какой у него сегодня фильм? — спросил я.

— Не надо придумывать тему для разговора, — ответила она. — Мы уже на месте.

— Я и не пытаюсь, — солгал я. — Просто интересно.

— Сомневаюсь. Но даже если бы и знала, то не сказала бы. Ольга передала, что для тебя будет сюрприз.

Конец разговора.

Почти все вечера в голливудских кругах заканчиваются коллективным просмотром фильма. Обычно самым свежим, не успевшим пройти по кинотеатрам. Фильм вытягивал конец вечеринки, когда разговоры выдыхались. Войдя в дом, я узнал название сюрприза — «Крик с колокольни» — causa celebris до его выпуска в прокат. Режиссером фильма оказалась некая гора мяса в облике человека, восседающая на софе и читающая проповеди сидящим вокруг слушателям.

Подбежал Дэйл и горячо приветствовал меня.

— Как же долго мы ждали этого дня. Ты и я, — воскликнул он и потащил меня к режиссеру. Лет десять мы с Дэйлом толковали о нем, но знаком я с ним не был. Вблизи он производил впечатление корпуса океанского лайнера, выброшенного на берег.

В первый раз мы с Дэйлом повстречали Хоффа через год после окончания истории с моим горе-сценарием: Дэйл затащил меня на литературную вечеринку, и там я в первый раз увидел его, пьяного и вещающего на всю округу, что американцы — дикари от культуры, что звучало вдвойне сильнее из-за немецкого акцента. В тот вечер его окружали левые интеллектуалы — подпевалы любому его высказыванию. Я пришел домой с невысохшей на губах солью Тихого океана, где я видел, как много парней погибло в войне, которую развязал его соотечественник, и поэтому возненавидел Хоффа с первой секунды. Дэйл, побывавший в 1941 году в Лондоне, готов был убить Хоффа на месте. Он поклялся, что рано или поздно отомстит.

Общий враг сплачивает дружбу цементом. Больше чем все остальное, наши отношения поддерживал нездоровый интерес к Хоффу. Когда я постепенно отошел от Дэйла и начинал забывать про немца, Дэйл звонил и сообщал свежие сплетни про него. Дэйл не забывал недругов.

Еще тогда мы копнули прошлое Хоффа. В 20-х и ранних 30-х он снял несколько милых лент в Германии. Затем, пребывая в полном комфорте и ожидая гитлеровского переворота (слова Дэйла), Хофф эмигрировал в Южную Калифорнию. Там он отдыхал в годы войны. (Я как каторжный мотался из Новой Голландии в Биак, из Таклобана в Лузон. Дэйл зарабатывал под бомбами нашивки.) Хофф выпустил несколько фильмов, но вся его энергия уходила на вечеринки, приемы и переваривание благодарных охов и ахов. Его главным физическим упражнением стало сгибание в поясе. Его окружала стайка загорелых девиц. (Я слушал пиф-паф в Азии, Дэйл — трах-та-ра-рах на Пиккадилли.) Вскоре Хофф утвердился королем сатиров. На многие годы стало считаться обязательным среди местных леди переспать с Готфридом Хоффом. Все это время Дэйл периодически названивал мне и с нескрываемым удивлением передавал детали очередной победы Хоффа. И очень часто, почти всегда, это была очень «чудная» девчонка, из самых-самых ценимых. Хофф, казалось, выбивал только «десятки». Его на диво стабильный успех еще больше оттачивал орудие нашей мести.

Разумеется, Хофф, как многие художники-эмигранты, и не думал после войны возвращаться на родину. «Сукин сын неплохо устроился и здесь! — поведал мне как-то Дэйл. — Дом с тихоокеанским палисадом, пара японских слуг, вышколенных по первому разряду, жена — бессловесная рабыня, из тех, что на вес золота, и все прочее так же. Не мы, а этот скотина Фриц фактически выиграл войну!»

И на этой вечеринке Хофф, как всегда, говорил только о своей жизни, о несправедливостях, сотворенных в этой стране по отношению к его таланту, его работе, к нему самому. Кровяное давление немца было высоким — красное лицо покрывала обильная испарина. Его жена, одетая в маленький черный тент (как еще описать ее туалет, прямо не знаю!), сидела рядом и промокала лоб мужа платком. Она не открывала рта, не улыбалась, не хмурилась. Хофф поглощал все ее внимание.

Дэйл согнулся перед софой и взял из рук Хоффа пустой бокал, заменив его наполненным. Он или не заметил или предпочел не заметить умоляющий взгляд миссис Хофф. А герой вещал о скотском к нему отношении во время съемок «Крика с колокольни».

Все читающие кинообозрения знали про фильм. Сюжет составлял, как трактуют его киношники, обкатку субъекта вдохновения (слова Дэйла) «с христосоподобным амплуа мексиканского типа. Но не грязным типом!». Брат Дэйла пописывал для «Репортера Голливуда», поэтому Дэйл снабжал меня равными дозами выжимок из перебранок Хоффа с продюсерами. Когда Хофф собрался в первый раз показать смонтированный и озвученный фильм своему продюсеру, он принес с собой в аппаратную гостью — ручную обезьянку, объяснив, что хочет посмотреть, какова будет инстинктивная реакция животного на фильм. Поскольку этот продюсер был известен тем, что на каждый первый просмотр новой картины он приводил жену и слушал, что скажет ее «инстинкт», то можно представить, как он возненавидел Хоффа за столь откровенный намек. (Даже Дэйл вынужден был признать, что ход немца бесподобен!) После просмотра ленты продюсер взял Хоффа за локоток, отвел в сторону и официально объявил мэтру голубого экрана, что картиной, а именно ее монтажом, он не удовлетворен. Что было не только то, чего Хофф ожидал, но на что он, вероятно, сильно надеялся: еще один повод для международного скандала в области культуры, еще один повод публично вылить ушат грязи на Соединенные Штаты.

На следующий день Хофф собрал пресс-конференцию. Иностранная пресса, ликующая от ожидания, забила все стулья. О, они снова раструбят во все концы, как Голливуд обращается с работой выдающегося мастера. Хофф закончил выступление словами, что при сложившихся обстоятельствах надежд на успех фильма он не питает и что смотреть его больше не будет.

Как Дэйл исхитрился заставить Хоффа изменить свое решение — осталось тайной. Хофф сидел на вечеринке и вскоре должен был первый раз смотреть, что сделали с его детищем ножницы продюсера.

— Как тебе удалось затащить его сюда? — прошептал я Дэйлу. (Мы стояли прямо за софой, с которой Хофф держал речь перед аудиторией.)

— Я сделал это только для тебя, — ответил Дэйл нормальным, громким голосом. Я припомнил, что Хофф глуховат. — Только для тебя.

Так я ему и поверил! Во всем этом сборе у Дэйла имелся свой интерес. Если кто думает, что вот он богат, его везде ждут, у него есть все, что душа пожелает, то ошибается. Он отчаянно жаждал признания «своего» круга. Нет, он бы не сознался в этом даже самому себе, но правда именно в этом… Читая, что киножурналы пишут о его фильмах, он знал, что шанс добиться расположения у киношной толпы ему представится не сразу. Поэтому тщательно выверенным ходом для начала могла стать обыкновенная месть. Ведь Хофф был основным любимчиком «своего» круга, а «Крик с колокольни», по слухам, — полная неудача.

Объявили ужин. Миссис Хофф принялась поднимать мужа на ноги.

— Я посажу тебя рядом с ним, — сказал мне Дэйл. — Не давай пустеть его бокалу. После того как он увидит, что продюсер сделал с его фильмом, он лопнет. Я хочу как следует накачать его для эффекта.

Затем, одной рукой взяв Хоффа, другой — меня, он повел нас в столовую.

Вскоре я заметил, что в заговор посвящено больше половины гостей. По ходу ужина они стали проявлять повышенный интерес к рассказам Хоффа и приглушенно, чтобы виновник торжества не услышал, отпускать колкости в его адрес. Вскоре такой двойной разговор превратился в игру — каждый стремился проверить порог слуха у Хоффа. Что касается миссис Хофф, то ее просто не замечали.

Флоренс наконец догадалась, что вот-вот грядет экзекуция, и ей это не понравилось. Но все попытки вежливо сменить тему разговора или шутками прикрыть цинизм игры успехом не увенчались. Гостей уже невозможно было оттащить от игрушки.

Я сидел рядом с мишенью для острот и слышал все: и шипение слюны на губах садистов, и ту вермишель, тягучую и слащавую, что набрасывалась ему на уши всеми по очереди. Хищники, окружившие подранка. К своему изумлению, я пожалел немца. Наверно, из-за того, что он был, как и я, отверженный. Хофф надулся тщеславием, как индюк, и не подозревал, бедняга, что его еще немного раздразнят и поведут на убой. И эта, по сути, его наивность, тоже тронула меня. В каком-то совершенно неожиданном разрезе он был невиновен.

Дэйл поглядел на пустой бокал Хоффа, затем — на меня. Я притворился, что не заметил. Дейл сказал: «Эдди, бокал мистера Хоффа пуст». Я налил ему, чувствуя стыд и гнев. Миссис Хофф так же умоляюще посмотрела на меня, но поздно, я уже наливал.

Себе тоже. С того момента мы с Хоффом пили на равных, сколько он, столько и я.

Я вспомнил пересуды о великих запоях Хоффа. Он запирался в номере отеля с батареей бутылок, а миссис Хофф спала у порога запертой комнаты. Только так ему удавалось то, в чем он периодически нуждался, — в уходе от бренного мира. Когда я глядел сейчас на него, на его внушительную комплекцию, на огромную массу тела, на широкий черный костюм, эти легендарные запои предстали передо мной в другом свете. Из него выхлестывала не гордость, а стыд. И потел Хофф не от высокомерия, а от отчаянного самоуничижения, от того самого презрения к себе, которое так хорошо было знакомо и мне. Он набрасывался на пищу как животное, только что обретшее чужую добычу и спешащее насытиться, пока не пришел другой грозный хищник и не отнял ее.

Неожиданно я захотел вытереть его взмокший лоб. Миссис Хофф к тому времени оттеснили на противоположный край стола, и он остался без сопровождающего. Я вытащил носовой платок и промокнул влагу с широкого лба. Хофф воспринял мой порыв без благодарности, как должное, лишь искоса посмотрев на меня. Он просто отметил появление нового раба и его рабью внимательность. Крепкий орешек мистер Хофф! Я налил нам по бокалу.

Затем, на полпути между «бри» и печеной «аляской», это случилось. Гости расхрабрились до неприличия, и, поняв, что мне уже достаточно и что меня переполняет отвращение, я бросил толпе: «Все, ребята, хватит!»

Разговор за столом еще немного пошумел, пока наконец народ не разобрал, что я сболтнул что-то не то. И вся комната смолкла. Я сказал еще раз, напрямую Дэйлу: «Дэйл, поговорили и пора заканчивать! Все!»

Дэйл секунду разглядывал меня.

— Что с тобой, мой мальчик? — спросил он.

Он называл меня «мой мальчик» уже пятнадцать лет, и хотя я считал такое обращение отеческим, никогда не возражал.

— Я сказал, Дэйл, что пора кончать с этим.

— С чем, мой мальчик?

— Ты прекрасно знаешь, с чем, — отрезал я.

— Нет, не знаю. Даже не догадываюсь. Будь добр, поконкретнее, если не затруднит. И подумай, прежде чем облечь мысли в слова.

— Уже подумал. Если я являюсь здесь почетным гостем и этот боров — для моего развлечения, то прошу оставить его в покое.

— Я не совсем…

— Не прикидывайся дурачком. Я хочу, чтобы ты прекратил точить ножи для разделки этого берлинского борова. И ты отлично знаешь…

— Ну и что с того?

— Для этого есть определение.

— И какое же?

— Ты знаешь.

— Извини, и понятия не имею. Не подскажешь?

— Хорошо. Это отдает садизмом.

— Ого, неужели?

— Точно так.

— И тебе это не по нутру?

— И мне это не по нутру.

Я уже пожалел, что начал. Я ведь не испытывал ни малейшей симпатии к Хоффу. Но остановиться не мог. Да и какого черта я должен был останавливаться? При чем тут Дэйл? Я говорю правду не из-за пренебрежения к хозяину дома. И что значит набившая оскомину «тесная дружба»? Я уже был крепко пьян и говорил себе: «Ты не имеешь права обвинять Дэйла. Тебе незачем делать вид, что ты был его другом прошедшие годы. За всю эту гадость ты не менее ответствен, чем они».

Дэйл повернулся к Хоффу и, указывая на меня пальцем, спросил:

— Готфрид, неужели ты ощущаешь себя боровом на заклание?

Вся комната взорвалась от хохота.

На несколько секунд напряжение спало. Хофф, идиот, обратился ко мне:

— Мой дорогой друг, зачем нести чепуху! О чем ты толкуешь?

Вообще-то обращение «мой дорогой друг» достаточно экстравагантно, но Хофф не раз публично называл нас, американцев, детьми, и я не стал возражать, да мне, собственно, было уже наплевать.

И я решил, черт с тобой, мой немецкий брат, я затыкаюсь, превращаюсь на оставшийся вечер в «ничто» и ухожу домой рано.

Флоренс покинула трапезу первой, за ней последовал сидевший рядом с ней Майк Уайнер, мой литературный агент.

Я заметил, что Беннет, прищурившись, поглядывает на меня. Оценивает, с какого боку лягнуть в отместку. И, встав из-за стола, провел первый хук:

— Если говорить о садизме, мой мальчик, а как ты сам недавно обращался с Флоренс?

— В каком смысле? — спросил я по-ничегошному.

— В том, что она неважно выглядит. Признаюсь, мы любим ее гораздо больше, чем тебя, и ты, мой мальчик, коль окончательно и бесповоротно выздоровел, мог бы иногда подумать и о ней.

На лестнице нас разделил поток гостей, заплывающих в игровую комнату — большую коробку, заставленную предметами в стиле «Салун на Диком Западе». На одном конце комнаты длиннел бар, на другом — дверь, ведущая к ручью О’Крик (я хотел сказать, к бассейну). Повсюду стояли игрушки для взрослых: «однорукие бандиты», фильмоскопы 20-х годов со стриптизом, игральные автоматы — щелчком пластины шарики посылались на плоскость, где стояли фигурки, подписанные для шутки фамилиями знакомых, и дарт — пучок стрелок и мишень в виде головы Кастро. На полу были нарисованы карикатуры на ближайших друзей хозяина. Я был изображен с огромной сигаретой «Зефир», зажатой в кулаке.

Некоторые из присутствующих, недолго думая, уселись за стойку бара и начали игру в бутылки. Среди них был и Хофф, к тому времени изрядно подшофе. Увы, даже трезвый, он был обречен на разделку.

Беннет не отходил от меня. Когда я сел, он тут же сел рядом. «Вот и пришло время, — сказал я себе, — твоему знаменитому молчанию».

— Мой мальчик! — обратился ко мне Беннет. — Не могу не задать себе вопроса — с чего это вдруг ты так озаботился Хоффом?

Краем глаза я заметил, что окружающие придвигаются ближе. Чужие ссоры все еще остаются нашим лучшим развлечением. А Дэйл начал вещать: подбор слов отражал его ясное осознание того, что аудитория растет.

— В конце концов он просто «комми» от культуры и больше ничего. Находясь здесь, с психологией и манерами кавалериста, с 1940 года, он сделал себе состояние, обгадив нас в своих фильмах. Мы обсуждали эту тему тысячу раз, Эдди, и ни разу я не слышал возражений.

Я стиснул зубы.

Дэйл улыбался.

— Что ты говоришь? — спросил он.

Все ждали. Но ответа моего не дождались.

Дэйл продолжил:

— Ты ни в чем не опровергнул моей уверенности в том, что тебе доставит огромное удовольствие увидеть, как Хофф получит причитающееся ему сполна…

Я улыбался «ничегошной» улыбкой, насвистывал мелодию ни о чем.

— …Итак, что произошло, Эдди?

Предел молчания подступал все ближе и ближе. Во время выздоровления я обрел вкус к выплевыванию правды любому в лицо. И еще не позабыл, как хорошо я себя при этом ощущал.

В этот момент пошла новая волна гостей: из тех, кто был приглашен на после ужина. Дэйлу пришлось уйти встречать их.

Крайне любопытно наблюдать за теми, кто чует жареное первым. Вокруг меня, ожидая возвращения Дэйла, столпились: модельер женской одежды, изобретший массу костюмов для Флоренс, — по его виду нельзя было сказать, что он кровожаден, но все-таки он был, с раздутыми ноздрями, на изготовку; его жена, плотинообразная матрона, вдвое увеличившаяся за время успешной карьеры в качестве управляющей его делами, она тоже плотоядно косилась в мою сторону; некий действительно толковый и потому самый удачливый агент в городе, из тех, кто перехватывает свой куш в кинобизнесе первым, человек, имевший в собственности лучшую коллекцию французских импрессионистов в мире, но в личном плане из тех, кто сеет вокруг себя одни несчастья; рядом с ним стояла его жена, следом — его любовница, дальше виднелась разочарованная и покинутая вторая жена одного широкоизвестного режиссера, справа от нее — разочарованная и покинутая третья жена того же режиссера, для созерцания скандалов им предоставляли места в первых рядах, но с одним условием, чтобы они были вместе; виднелась стареющая инженю, еще умудрявшаяся играть девчонок 40-х годов, но ее карьере уже угрожало преждевременное облысение, заметное, если лампа светила сзади; сбоку, как всегда, стоял ее муж, отпрыск владельцев Уиллингхэмского отеля, который его отец оставил в наследство в идеальном порядке, и наследнику ничего не оставалось делать, как сидеть целыми днями на краю бассейна в загородном клубе и следить, чтобы туда не забрел залетный еврей; следующей была королева — Эмили Адамс, ведущая женщина-критик, ее декольте, обрамленное крепко стянутым лифом с заключенными в нем аксессуарами, привлекало внимание тяжелым золотым крестом, с ней был муж, кретин. Все они почуяли запах скандала и как стадо гиен окружили место предполагаемой схватки. К ним присоединились вскоре разноперая молодежь, наезжающая в город пока на автобусах, и волки, занимающиеся их науськиванием, показывающие, кто есть кто, и определяющие работу. Этим ребятам хотелось пощекотать нервы.

— Жаль, что я не могу назвать имен некоторых девушек, — сказала Эмили, — которых этот человек обидел, и обидел не жестом. Если бы ты знал, что знаю я, то никогда не позволил бы себе быть таким снисходительным.

Я хотел сказать этой сучке кое-что и тем славно закончить вечер, но вовремя остановился, встал и по привычке пошел искать Флоренс.

Она сидела с мужчиной, которого я прежде никогда не встречал. Флоренс чирикала, не закрывая рта, обожатель смотрел ей в зубы. Я представил дорожку, на которую она скользнула.

Я сел рядом с хозяйкой и сказал:

— Ольга, возьми меня за руку и послушай. Твой собирается боднуть меня, а я этого не хочу.

— Если не хочешь, подойди к нему и извинись.

— За что?

— Эдди! Да что с тобой?! Ты в своем уме? Ты назвал Дэйла садистом перед всем столом в его собственном доме! Или ты думаешь, что народ проглотил это и не заметил? После аварии ты только и делал, что раздавал оскорбления направо и налево. Всем, кто приходил навестить тебя, включая близких друзей Флоренс, болтал все, что ни приходило в голову, — кошмарные и бестактные вещи. Мы терпели, потому что понимали положение Флоренс. Но, Эдди, ты выздоровел. Поэтому ты здесь, на вечеринке. Чтобы подвести черту. Или говори, или заткнись! Если тебе прощает Флоренс, то это не значит, что прощаем мы. Если бы вы с Дэйлом не были старыми друзьями, мы бы давно вышвырнули тебя вон. Я перестану уважать Дэйла, если в следующий раз, когда ты выкинешь очередной номер, он не даст сдачи. Все! Я уже устала от твоих причуд. И остальные тоже. Я устала слышать, как ты хаешь всех и вся в нашем городе. Ты окружен божественным клевером, но если ты думаешь, что вокруг тебя ядовитый плющ, — перестань плакаться, действуй!

Она возмущенно вскочила и отошла. Затем вернулась.

— Эдди, Дэйл — твой лучший друг во всей округе. Поразмысли над этим и приди к правильному выводу.

Я уже собрался извиняться, она взяла меня за руку и потащила к Дэйлу.

Совершенно очевидно, что для того чтобы заставить Эмили углубиться в детали личной жизни Хоффа, совать ей под ребра пистолет было излишне. Ольга пыталась поймать взгляд Дэйла, чтобы дать ему понять, как я жажду повиниться.

— О, Эмили, — разглагольствовал в это время Дэйл, — дорогая Эмили, ты столь изысканна. Поэтому-то, я уверен, твоя колонка имеет такой успех. Но сегодня мы среди друзей и давайте-ка не будем щепетильны. Вкус мистера Хоффа нацелен на простеньких девушек, по той простой причине, что большего ему не дано. Его последняя, помнится, была некто Гвен, по фамилии, кажется, Хантер, и вот у этой самой Гвен основное отверстие имело размеры входа в метро на перекрестке 42-й и Бродвея. Где-то столько же народу через нее и прошло. Что касается цены, если вы позволите провести параллель немного дальше, то она составляла сущую безделицу. Ольга, ты что-то хотела сказать? О, да кто это с тобой?

Теперь уже Ольге не хотелось мирить нас.

Гвен, разумеется, никогда и в глаза не видела Хоффа.

Дэйл, расталкивая толпу локтями, приближался ко мне. Я ждал.

Тут со ступенек спустился слуга и шепнул Ольге, что картина готова к демонстрации. В любой другой ситуации Ольга повела бы гостей наверх не раньше чем через час, но сейчас она молниеносно оценила мое взвинченное состояние, смерила взглядом Дэйла, затем приподнялась на носки и хлопнула в ладоши:

— Фильм! Фильм! Все на фильм!

Со стороны игроков в бутылки, только начавших вгрызаться в Хоффа, раздалось неодобрительное ворчание. Но Ольга стала еще настойчивее: «Наверх! Все наверх!» Она подтолкнула меня к лестнице, а через плечо промурлыкала: «Дэйл, дорогой, захвати-ка с собой мистера Хоффа!»

Кровь приливала к моей голове бешеными толчками. Ее было так много, что виски трещали.

Ольга не отпускала мою руку.

Каждый желал заполучить место рядом с Хоффом. Дэйл посадил его на первый ряд, и все, кто хотел, сгрудились рядом. Остальные искали такие места, с которых было бы удобно следить за его реакцией.

Свет погас.

Развлечение началось с первой минуты. Музыка, звучащая во время титров, была не та, которую Хофф наметил во время съемок.

— Это не моя музыка, — пробормотал он. — Что они сделали с моей музыкой? — повысил он голос. — Я не позволю!

Народ захихикал.

— …Это — дерьмо! — гаркнул он, выпячивая свой германский акцент.

Крепкий орешек мистер Хофф!

— …Мое видение не нуждается в этом дерьме! — продолжал рычать он.

Народ засмеялся открыто. Вечеринка, кажется, удалась.

Начался сам фильм. Разумеется, скроен он был абсолютно по-другому. И снабжен, помимо всего прочего, закадровым повествованием, подразумевающим библейскую параллель.

— Вонючки! — неистовствовал Хофф. — Мусор!

Тут звуковая дорожка начала выдавать коленопреклонение перед организованным благочестием, изрекаемое елейным голосом одной телевизионной звезды, немедленно узнанной всеми присутствующими.

— Я мочился на эту сволочь! — громыхал Хофф.

Признаться, и меня обуревали подобные чувства.

Чего нельзя было сказать об остальных. Среди смеха послышалось шипение. Из гаммы шумов выделился голос Эмили:

— Мистер Хофф, не могли бы вы вести себя потише! Мы пришли смотреть фильм, а не…

В этот момент Хофф обнаружил, что его любимый отрывок — тягучий безостановочный кадр, вбирающий в себя 360 градусов мексиканской пустыни, покрытой трупами, скелетами, черепами и прочими атрибутами смерти, кадр, представляющий из себя «Пустыня — вот что такое культура в наше время!» (цитата из интервью Хоффа иностранной прессе), — этот кадр был обрезан.

— Где мой долгий кадр? — заревел пьяный «гений».

Он адресовал вопрос прямо в зал. Он уже стоял и величественно указывал на экран в манере героев Эрнста Толлера. Снова — враждебная реакция.

— Может, вы замолчите наконец!.. Да сядьте же… ш-ш-ш!!!

Но Хофф не слушался.

— Что вы сделали с моим долгим кадром? — ревел он на присутствующих. Иностранной прессе он описал этот кадр в деталях — 360 градусов, с задней подсветкой. «Как я это сделал — секрет!»

Он обещал корреспондентам, что хоть это-то они увидят так, как он видит сам. Изрыгая проклятия, воя от обуревающей его боли, он промчался меж рядов в будку киномеханика, и оттуда донесся его крик, обвиняющий малого в пропуске одной части.

— Дэйл, выгони этого человека! — потребовала Эмили, теребя золотой крест на порозовевших грудях. — Мне нравится картина, и я не намерена сидеть здесь и…

Хофф прибежал обратно.

— Я затаскаю его по судам! — объявил он. — Если в этой стране еще остался закон, я поставлю этого маленького грязного торгаша на колени!

Некоторым послышалось «еврейского». Я не слышал.

— О чем толкует эта жертва Гитлера? — прошептал кто-то Ольге.

— По-моему, о своем продюсере, — ответила она и повернулась ко мне. — И он тебе симпатичен, Эдди?

На экране появился главный герой — мексиканец, но довольно похожий на Христа. Хофф намеревался представить его в критический момент, когда тот выгоняет менял из храма (из мексиканской церквушки). Но было совершенно очевидно, что отправная речь героя была полностью переписана продюсером. По слухам, продюсер прокомментировал оригинал Хоффа следующим образом: «Мистер Хофф пытается высказать точку зрения, что люди являются плохими только потому, что они — богаты. Не думаю, что подобная мысль получит всеобщее одобрение в Америке». Продюсер тоже не строил из себя дурака. «Более того, я заметил при обсуждении с мистером Хоффом проблемы гонорара, — от его внимания не ускользает ни один цент, и он требовал даже посадить на место секретаря свою жену, которая до сих пор толком не может написать свое имя на сносном английском. На публику мистер Хофф презирает деньги, но по сути своей он — неуступчивый торговец. С мощным влечением к Его Величеству — Доллару!»

Что бы там ни было, продюсер полностью переписал отрывок и поставил сцену заново. «Чтобы Иисус выглядел христианином, — заявил он, — а не законченным „комми“!»

Когда началась переписанная наново сцена, Хофф вскочил в луч кинопроектора и, молотя воздух руками, заревел:

— Мерзавцы!!! Остановить фильм! Это — не мое!

На этот раз встала Эмили и, затрепетав студенистым телом, произнесла:

— Беннет! Дэйл! Кто-то должен уйти! Или я, или он! Выбирай!

Прошла волна возгласов в поддержку требований Эмили. Но Хофф продолжал реветь через стенку киномеханику: «Немедленно прекратить!» (Ох, уж этот акцент!) По комнате пронеслось: «Немьедленно!», прорываясь сквозь истерический хохот и сердитые возгласы.

— Чего хохочете? — грозно вопросил Хофф всю компанию. — Чего хохочете? Вы — свиньи? (В прямоте ему не откажешь!)

Хохотавшие стали рыдать от смеха. Кто-то завопил: «Я убью тебя, нацистский ублюдок!» Мужчины держали Майка Уайнера, моего агента, потому что знали, что, доберись он до него, смерти Хоффа не миновать.

Но Хоффа все это не волновало ни в малейшей степени. Он был смешон, абсурден, нелеп и мерзок. И хотя я знал, что он до сих пор сочетает в себе все черты, за которые Майк хотел убить его, я не мог не почувствовать его боль.

— Это — осквернение! — объявил он всем присутствующим. — Где ваше человеколюбие? Вы уничтожили кусок моей жизни! Вы — убийцы!

Светские маски оказались сброшенными. Вся комната откровенно глумилась над ним. И он сделал единственное возможное в этой ситуации — схватил нож для разрезания книг с журнального столика и располосовал экран на куски.

Затем, взмахивая руками и принимая оскорбления как выражения благодарности, он пробежал меж хохочущих рядов к выходу. Кто-то подставил ему подножку. Он поднялся, улыбнулся и отвесил всем глубокий поклон. Нельзя было не почувствовать к нему после этого хоть каплю симпатии. А вскоре топот его ног раздался с улицы. Жена молча засеменила следом, голова опущена, весь ее облик как бы говорил: «Ну что еще можно ожидать от этих американцев!»

Среди гомерического хохота и просто хамского ржания раздавались и другие, тихие и трезвые оценки.

— Это наше упущение, — сказал почтенного вида пожилой джентльмен, бывшая кинозвезда, — мы сами позволяем подобным типам делать для нас фильмы.

Вывод вызвал волну одобрений.

Свет в комнате уже включили. Киномеханик говорил что-то Ольге о кнопках и простыне.

Те, кто смеялся больше всех, наше славное, добродушное большинство, направились вниз, в большой бар. Ярые ненавистники Хоффа остались. В комнате внезапно стало очень тихо и очень тревожно.

Я ощутил себя одиноким. Один — все остальные сзади. Ольга ушла с киномехаником. Я поискал глазами Флоренс. Исчезла. Я поискал ее вновь приобретенного ухажера. Тоже исчез. Все, кто остался, толпились в углу и о чем-то деловито переговаривались. Я не слышал, о чем шла речь, но догадывался.

Я почувствовал себя шпионом в чужой стране. Усталый шпион. Как тогда, весной сорок пятого, после 52 дней изматывающего похода на Вилла-Верде в Северном Лузоне. В той кампании дивизия «Красная стрела» потеряла тысячу восемьдесят человек, а я очухался после всех перипетий в полковом лазарете у самой линии фронта и тупо смотрел, как врачи выковыривали из моей мальчишечьей ноги шрапнель, куски железа падали в металлический чан — звяк, звяк! — а по радио объявили большое событие, День Победы. В Европе все было кончено. Но из нас никто не прослезился. Мы думали только об одном: «Когда же мы смоемся отсюда?»

Подступила мигрень. Спиртного было выпито немало, и оно начало давать о себе знать. Я сидел у экрана, уткнув голову в руки. Я хотел, чтобы обо мне забыли.

Но Дэйл Беннет не позабыл про меня.

— Ну, Эдди, а что ты теперь скажешь? — начал допытываться он.

— О чем?

— Ты вроде защищал Хоффа. А что ты теперь думаешь?

Дэйл хотел моего покаяния.

А у меня болела голова, просто трещала.

— Ну, Эдди? — настаивал он. — Что ты теперь думаешь?

— По-моему, Хофф не хуже любого из нас. Все мы здесь одним миром мазаны.

Дэйл воспринял слова спокойно.

— Что ты имеешь в виду под «здесь», Эдди?

— То, что сказал.

— Здесь в Америке, или здесь в Калифорнии, или здесь в киноиндустрии, или здесь в этом доме — где здесь, Эдди?

Я встал и направился к выходу.

— Я пошел домой, — сказал я.

Они бросились на меня как стадо диких буйволов. В ушах звучала какофония бессвязных выкриков, мешанина ругани и обвинений: он получил по заслугам, моральный прокаженный… немудрено, что наш город опускается в грязь распутства, если подобные типы снимают наши фильмы… европейский декаданс здесь не проходит, поэтому в нашей стране никого не затащишь в кинотеатр… наше кино построено на домашних ценностях… такие ублюдки, как Хофф, возносят неискренность в ранг… все эти берлинские штучки-дрючки и все, чем занимаются наши сошедшие с ума от этих фильмов дети, — да, да, именно отсюда они черпают… что случилось с обыкновенной американской семьей… мы сами виноваты, отдав им все наши призы… топор убийцы — вот что осталось… мы ведь еще пока христианская нация или нет?..

Кровь в моей голове пульсировала, будто предупреждала о скором кровоизлиянии. Они все перепутали — я не хотел защищать Хоффа. Я просто не хотел испытывать стыд за себя. А они страстно желали моего покаяния.

Не нужно было взрывать свое стонущее сердце, а я сел в середине толпы и мягко, очень мягко начал говорить. Я не кричал, но старался говорить правду. Почему бы и не сказать, подумал я, все дороги сюда мне уже заказаны.

— Не думаю, что кто-нибудь из присутствующих должен бросить в Хоффа первый камень, — сказал я. — Я жил бурно. Правильно. Но буря моей жизни захватила с собой и некоторых бурных девчонок, которые ныне находятся здесь. Или не так? Ты помнишь, Бетти? — Я обратился к жене одного телевизионного режиссера, про которую все всё знали, и мои слова не явились для них откровением. Даже сейчас (по пятому десятку) ее телефон стоял на календарях многих холостяков. — Ты не забыла, Бетти?

Затем я повернулся к другой; в ту далекую пору она представляла из себя изящный лепесток женщины, сейчас же походила на полицейского. Я собрался и ей напомнить кое о чем, но сказал другое:

— Хорошо. Прекратим называть имена. Я имею в виду, что вся наша жизнь состоит из вовремя забытого. Забудем. Я крутился и щупал многих девчонок, вы ведь помните? Мы все играли одну и ту же роль, и поэтому я могу сказать, кто играл, где, когда и как часто, а также что представляет из себя спальный гарнитур Нильсена. Извини, Бетти, я кое-что назвал. Но сегодня не надо цеплять на себя маски праведников! Или все-таки стоит? Наверно, нам надо притвориться, что мы делаем эту штуку только с мужьями и женами, потому что достаточно посмотреть на себя со стороны и оценить то, кем мы являемся на самом деле. Кто из вас способен на это? Единственное, что я хочу сказать, по-моему, нам надо быть добрее к подобным Хоффу карикатурам на людей. Потому что, в конечном итоге, все мы ни в чем не лучше его.

Они вознегодовали. Но никто не осмелился на устную отповедь. Даже Эмили. Потому что когда я впервые очутился в Калифорнии — Флоренс оставалась на востоке, надо было продать квартиру и мебель, — то у меня представился случай отпробовать эту ягодку. И я не открыл нового, а шел по маршруту, который делали все вновь прибывшие. Между остановками мы все попадали в лапки девчонки по имени Эмили. Тогда она еще только начинала взбираться на кино-Эверест и делала это самым распространенным способом. Она сделала все по-умному и опередила соперниц, тем от них и отличаясь. Поэтому сейчас она тоже молчала.

Фильм Хоффа спас всех. Киномеханик навесил простыню, и приключения Христа в сомбреро продолжились. Аборигены охотились за ним среди кактусов, а Эль Джефе оказался негодяем по фамилии Пилатес. (Вы, конечно, догадались по бревну-подсказке, что вместо Пилата?) И неожиданно фильм всех заинтересовал.

Самым странным образом отреагировал Дэйл. Он сидел не двигаясь и изучал лицо своего самого близкого друга — меня. Я понял, пора уходить. Встал и кивнул ему. Он не шевельнулся.

И скандал в благородном семействе благополучно канул бы в Лету, если бы в дверях я не столкнулся с мужем той самой Бетти, чье имя я, как круглый идиот, упомянул перед всей толпой. Справа от рогатого телережиссера стоял его агент, итальянец, бывший то ли боксер, то ли борец. Статус агента был невысок в наших кругах, его держали за мишень для острот, самая расхожая из коих утверждала, что он возглавляет охрану посетителей на выставках одиозных достопримечательностей. В общем, эта пара сцапала меня, режиссер рванул на себя лацкан моего пиджака. Совсем как в телешоу — случай из жизни, навеянный мотивами второсортных фильмов. Потом «рогач» заревел, тряся меня, что ему не понравились мои слова, то есть то, что я имел в виду (имел в виду?), о Бетти, его жене. Я извинился. Но, наверно, улыбнулся по привычке или скорчил мину. Это его взбесило. Он отказался принять мое извинение. К тому же его агент, возвышающийся сзади, придавал ему сил. Режиссер заявил, что мой оговор — это чистое вранье. Что моя жизнь — это большое пятно на репутации… Я так и не понял, чьей. И больше не обращал на него должного внимания. А он начал повышать голос, чтобы все присутствующие оценили разбирательство. Мол, как долго мне позволяли и, мол, сколько прошло времени… Он почему-то все говорил и говорил, а я думал, зачем так длинно распространяться, врезал бы мне пару раз за свою старушку, и честь жены была бы восстановлена. Я уже внутренне согласился перетерпеть один-два удара, в конце концов, он прав. Но он продолжал хлопать меня, трясти, моя голова превратилась в большой, ноющий зуб. Поэтому я не выдержал, сжал левый кулак и двинул ему в нос. Он присел назад, прямо в объятия агента. Тот мягко отстранил его и пошел на меня. Вот этот парень действительно постоял за честь Бетти. Да так весомо, что она позже вознаградила его способом, который знала в совершенстве.

Фильм продолжал идти. Некоторые отвернулись от экрана и смотрели на драку — если это можно было назвать дракой, ведь летал я один. Они разглядывали нас, по крайней мере в самый пик сцены, будто выбрали другую программу, более интересную. Они не остановили ни фильм, ни избиение. Даже не пытались. Потому что, о-хо-хо, происходило это не с ними и напрямую их не касалось. Эти люди, думал я, натренированы быть в стороне. И убийство для них — зрелище.

Немного спустя, когда я попытался защитить себя, некоторые вроде и хотели вмешаться, но их остановил безумный взгляд главы трибунала справедливости, обозревавшего экзекуцию, — взгляд Дэйла.

Агент, наградивший меня тумаками, понятия не имел, кого и за что он дубасит. И честь Бетти была для него пустой звук. Он ничего не имел против меня. Он просто выполнял то, что, казалось, было общим желанием. Он делал то, что они, в силу различных цивилизованных норм, сделать сами не могли: те самые десять процентов грязной работы.

Заметив, что агент сбил дыхание, я обрел малую толику уверенности. На один удар. Он получил его в под-брюшину. Вреда удар не нанес, но дело свое сделал, противник удивился и отступил назад. Передышки хватило, чтобы Майк Уайнер, спускавшийся с лестницы, пришел на спасение. А я покинул дом и так никогда и не узнал, что же произошло между Майком и итальянцем. Но дело наверняка окончилось, как положено: два агента подрались за своих клиентов.

В моей голове звучал колокол. Совершенно не помнил, куда я поставил машину. Перед глазами стояла одна картина: холодный взгляд Дэйла, запрещающий гостям проявить человечность. Они сидели, нехотя принимая неотвратимость моего убиения.

Сырой, прохладный воздух вдохнул в меня жизнь. Черт с ними, подумал я, они все равно не убили бы меня, никто из них, с их желаниями и с их равнодушием. Осознанным или неосознанным. Потому что единственный человек, обладающий достаточной мощью, чтобы убить меня, и способный сделать это, — я сам. И не в «Триумфе» или «Сессне». Без звука, невидимо, до логического конца. Смерть будет похожа на 14 лет молчания с Дэйлом. Предательство самого себя. Самоубийство. Отрицание себя. И прошлая ночь с Флоренс — тоже отрицание самого себя. Самоубийство.

Я внезапно увидел постельный эпизод с Флоренс с другой стороны — когда, повернувшись на живот и отрицая очевидность продолжающейся во мне жизни, я раздавил в себе желание, я проделал только то, чем занимался многие годы, — я отринул жизнь. Отринул свое «я». Убивал себя гораздо последовательнее и страшнее, чем в аварии. Они вырвали меня из лап смерти после автокатастрофы. Но я сам давил в себе жизнь многие годы и через несколько месяцев без всякой помощи очутился бы в гробу и так. У меня не было выхода.

Я вспомнил, где стояла машина. Но ее там не было. Наверно, Флоренс взяла ее. Мне и в голову не пришло, что существуют другие способы вызова такси, кроме использования телефона, что внутри дома Дэйла. Поэтому я решил пойти пешком: сколько там, миля? Но меня здорово качало. Полицейские потом рассказывали, что наткнулись на меня, шагавшего по проезжей части и грозившего кому-то кулаком. Они попытались выяснить, кто я, но я не знал. Они обшарили карманы. Кошельков и портмоне не ношу. Они спросили меня, куда я направляюсь. Я ответил, что должен найти катастрофу, которая спасет меня. Спросив, где мой дом, получили ответ, что у меня нет дома, и речитативом: «Я кончен! Я кончен! Я кончен!» Ребята оказались терпеливыми, чуть не извиняясь, сказали, что будет лучше, если они возьмут меня с собой и помогут протрезветь, а потом еще и отдадут врачу на обследование.

По пути в участок я спал. Позже я спал в какой-то комнате с какими-то людьми. Затем, помню, кто-то закричал: «Андерсон! Есть здесь Эдвард Андерсон?» Я выдал себя, ответив: «Нет. Его здесь нет». Флоренс сказала: «Это он».

По приезде домой Флоренс разбудила меня. Сказала, чтобы я немедленно позвонил брату Майклу в Уэст-честер. Он трезвонил всю ночь: какое-то срочное дело. Вскоре он опять позвонил. Пошли новости: отец лежит в госпитале с пневмонией, старики цепляют болезни в самый неподходящий момент, вот только забывают, что в их возрасте это опасно, но его уже напичкали лекарствами, так что волноваться не стоит, но есть одна сложность: артериосклероз отца начал прогрессировать и это в свою очередь повысило его возбудимость — пошли галлюцинации, последние два дня отец постоянно спрашивает обо мне, думая, что я в коридоре госпиталя, несколько раз он обращался ко мне, будто я рядом, однажды он попросил Майкла выйти, чтобы поговорить со мной наедине, по всему видно, что ему надо срочно что-то сообщить, могу ли я, спросил Майкл, уважающий меня за мое положение и работу, приехать на восток, если не надо отрываться от слишком срочных дел, было бы очень хорошо, если бы я приехал, если не смогу, то не волнуйся, ничего серьезного у отца не обнаружили, в общем, как сможешь и т. д.

Итак, подумал я, моя катастрофа на востоке! Не такая, какую я бы хотел, но все же!

Я зарезервировал место на ближайший самолет, он отлетал в полдень. Солнце уже поднималось, смог исчезал. Я спустился к бассейну — прощальный визит (но я этого еще не знал), снял рубашку, улегся на трамплин и заснул.

Загрузка...