Глава двадцать седьмая

Глория и Майкл гордились своими мальчуганами. Или, если быть более точным, гордилась Глория, Майкл же был сбит с толку. Происходило то, что он вовсе не ожидал: его дети становились греческими детьми. И если официально он гордился этим, то в глубине души чувствовал досаду.

Вот и сейчас. Глория привезла детей на, по ее мнению, прощальное свидание с дедушкой. Она старательно вбивала в голову ребятам, что, увидев деда и выждав вежливый интервал, они должны поцеловать его руку. Это было правильным обхождением с греческим патриархом. Но, поскольку абсолютно ничего в их окружении не подтверждало необходимость подобного поведения, то, придя в госпиталь, Алеко и Тедди забыли слова матери. И Глория, дрожа от недовольства, зашипела:

— Алеко, ну-ка поцелуй дедушке руку!

Затем:

— Тедди, да что с тобой? Беги, целуй дедушке руку!

По-моему, ребятам дед и так бы понравился. И без пистолета, упертого в спину. Но они ни разу не имели возможности быть естественными — одетые в синие одинаковые костюмчики два малыша, понуждаемые целовать руку старика.

Но сам дед их любил. Он лукаво улыбнулся, и Глория с Майклом просияли — мальчишки показали истинно греческие манеры. Встреча прошла так успешно, что дети приложились к руке еще раз. «Скажите: я люблю тебя, дедушка!» — настаивала Глория. И ребята сказали. Сначала Алеко, потом — Тедди. Это было так здорово, что старик прослезился. Ребята запомнят эту минуту, а мой отец умрет, благодарный им, но я уже не мог выносить всего этого!

Мы с Глорией не замечали друг друга. Шагая к лифту, я вспоминал пожелание Глории, высказанное вслед за семейным обедом, именно: чтобы старик поскорее умер!

И все же, почему не притвориться любящей и не научить этому детей? Если не притворство, то что вообще останется? Поэтому-то святое и мудрое слово истаскалось, вынимаемое из запасников при любом удобном случае. Если бы люди не употребляли его слишком часто, им пришлось бы признать факт, что у них нет чувства, выражаемого словом «любовь».

Я зашел в бар напротив больницы.

В ту минуту больше всего на свете мне нравился мистер Арнольд Тейтельбаум. Забудь слово «любовь», как сказала бы Гвен, у тебя к нему чистая привязанность и только.

Я задавался вопросом, а сколько времени власти «Гринмидоу» позволят мне оставаться здесь? Хотелось поскорее вернуться в больничные пенаты.

Закончив общение с двойным бурбоном, я заплатил за него и заказал еще. Сорок долларов от Артура исчезали. Впрочем, зачем мне в «Гринмидоу» презренный металл?

Пока бармен наливал вторую рюмку, я зашел в телефонную будку, открыл справочник и посмотрел номер офиса авиакомпании. Из реклам я помнил, что у ТВА есть рейс в Стамбул. Достав карандаш, я хотел записать, но передумал и захлопнул гроссбух, не отметив страницы.

К чему это, Эдди? Окончательно рехнулся? Он же не перенесет даже поездку в такси до аэропорта! Почему нельзя было сразу ответить старику: «Добраться живым до Малой Азии тебе, брат, не удастся!»? Оставайся, мол, здесь, умирай спокойно, окруженный Алеко и Тедди, умирай под хорошо отрепетированный дуэт: «Дедушка, дедушка!»

Нести околесицу об абрикосовом дереве и горных водах?! «Пей вместе с остальными хлорированную отраву! — должен был я сказать. — Хоть ты и без ума от винограда, но не видать тебе снежной шапки на Аргусе как своих ушей!»

Зачем я обнадежил его?

Дав обещание в тумане любви, я не принес ему желанного облегчения. А себе лишь создал новые проблемы.

Сейчас мне надо вернуться и сказать ему правду: обещанное — невыполнимо.

Или так — не достал кислородной подушки!

Нет. И то ложь, и это. В мире нет невозможного, в этом мире. Если бы Кеннеди сказал своим детям: «Ребята, достаньте!» — они бы достали. Разумеется, у них денег — куры не клюют, но они еще и любят папу. Не верите — взгляните на фотографии семьи.

Я же люблю его не так сильно.

Итак, что мне сказать?

Я заказал еще — «Дюарз».

В дальнем углу бара сидел дядюшка Джо. Он, конечно, видел, как я зашел, но надеялся, что я его не замечу. Теперь же он помахал мне и приплыл к стойке, поставив свою рюмку рядом с моей.

— Всего один глоток! — оправдывался он. — Уже иду. Глянь, какая прелесть.

Он открыл маленький коричневый пакет и показал его содержимое.

Там были гроздья белого винограда, без косточек, столь любимого отцом.

— Один глоток! — повторил он, его глаза виновато, как у старой собаки, сощурились.

— Я тоже только один, — сказал я.

Джо выглядел плохо.

— Я рад тебя видеть, Джо! — сказал я неожиданно, в порыве привязанности, любви или не знаю уж чего, обнял его и прижал к себе.

— Охо-хо! — выдохнул он, но улыбнулся.

Я никогда не чувствовал расположения к нему, но сейчас… наверно, из-за Тейтельбаума, я здорово изменился. До зеленщика я судил о людях с иной позиции, с точки зрения их полезности, их стремления жить, в общем, с их точки зрения, наверно, так.

Передо мной, думал я, тот самый человек, который все начал, тот самый, кто привез сюда всю семью. Если бы не он, жить мне в Турции и быть одним из запуганного греческого меньшинства. А он — здесь. В конце дороги, доживает последние месяцы. И здоровье его брата должно тревожить его. Мой отец был талисманом. И мы с Джо понимали это.

Я взглянул на него и увидел другого человека. Лицо, покореженное годами, было цвета козьего сыра, такое же бело-копченое, в полутемном баре оно блестело, как белый ночной червь. Только глаза отливали чернотой последней решимости, у которой не оставалось выбора.

Я держал, не отпуская, его плечи. Он был первым, думал я. Покинул отчий дом, место, в которое мой отец так хотел вернуться. Остальное — семейная легенда: как его послали искать свой путь в жизни, верхом на ослике, кстати, он день и ночь работал как проклятый, буквально изнурял себя на двух, а то и трех работах одновременно, пока не заработал денег на поездку в Америку, как он работал за океаном, по крохам собирая доллары на билеты в Штаты пятерым братьям и двум сестрам, матери и отцу, как он встречал в порту семью и узнал, что отец умер во время путешествия и похоронен в океане, и, наконец, как он работал впоследствии, потом и кровью скопив достаточно денег для семейного бизнеса, и уже несколько лет спустя сумел стать сказочно богатым, сумма его состояния выражалась миллионами, как он жил при этом, преуспевающий и довольный, как купил большой магазин, два «роллс-ройса», один — в Нью-Йорке, другой — в Париже, как мог оплачивать услуги шофера и девочек, квартиру в Ритц-Тауэре, когда здание завершили в 1926 году, — квартиру, в которой — даже поныне цокаю языком — был маленький гимнастический зал и персональный телеграф с биржи.

Последние главы биографии были начертаны на его лице. Банкротство, последовавшее с началом Великой депрессии, сломало ему хребет в одну секунду и отбросило его в пучину презрения, он стал Джо Старая Шина, Джо Дубина, Джо Меченый, Джо Без Мозгов, живущий на подачки старых друзей, сумевших выжить в катастрофе, утопившей его самого. Теперь он был водосточной трубой социальной системы, которую он больше не мог понять, он, который в ноябре 1918 года, когда окончание мировой бойни праздновалось парадом солдат, марширующих под Триумфальной аркой, выбрал самый дорогой кешанский шелк и велел расстелить его под кованые каблуки парней в хаки.

Я заказал нам еще по порции и спросил:

— Дядя Джо, неужто ты думаешь, что я бросил свою жизнь коту под хвост?

— Надеюсь, что не бросил, — хихикнул он конфузливо и виновато. — Надеюсь, что не бросил.

— Нет, по правде? — сказал я. — Что ты думаешь обо мне?

— Ты — большой человек, — сказал он лицемерно.

— Но еще не так давно я думал, что…

— Ага, ты думал, что можешь сделать еще больше денег. Согласен. Денег никогда не хватает. Поэтому цепляйся за то, что есть, мой мальчик!

— А я думаю, а не плюнуть ли мне на них!

Бармен принес рюмки, и Джо влил в себя свою, чтобы прибавить уверенности в ответе.

— Будешь круглым дураком, — сказал он. — Ты — гений. Но твоя философия жизни неверна. Закончишь жизнь, как я, сломанный, осмеянный, и будешь вымаливать у всех пару долларов: «Сегодня я покажу тебе, какая лошадь выиграет, — купи мне обед. Послушай анекдот, очень смешной, — поставь рюмочку!» Ты хоть и гений, но дурак, учись на примере дяди! Пока не поздно, учись! Деньги — это все!

— Хорошо, дядя Джо, — сказал я. — Я ведь не сказал тебе всю правду. Я уже отдал все свои деньги жене, потому что развожусь с ней и…

— О Господи! — выдохнул он. — Это уже факт?

— Да.

Он снял шляпу и насмешливо отвесил поклон, сказав:

— Добро пожаловать, незнакомец!

— Спасибо.

— Все деньги отдал?

— Все.

— Женщине?

— Моя жена — женщина.

— Печально слышать. Ты уверен, что ничего нельзя изменить?

— Уверен.

— О Господи!

— Мое состояние нынче, — я залез в карман, — двадцать три доллара.

Настала очередь дяди Джо покровительственно обнять меня.

— Добро пожаловать, незнакомец! — сказал он и разразился мерзким хохотом.

Затем, остыв, он спросил:

— Ну и зачем тебе, дураку, это надо было?

— Та жизнь мне не нравилась.

— А эта, думаешь, понравится? Тебя ждет ночлежка с клопами!

— Я думал об этом.

— Когда пойдешь знакомиться с клопами, возьми с собой дядюшку Джо Старую Шину! — захихикал он. — Добро пожаловать, незнакомец! — проревел он, брызгая слюной. Закашлялся и смачно сплюнул.

— Не возьму, — ответил я, — потому что ты пока в своем уме.

— Человек без гроша в кармане не может быть в своем уме!

— Мне нравится твоя философия, дядя Джо, но позволь спросить — вот ты приехал из Анатолии, привез всю семью, всю жизнь трудился как вол…

— А теперь — взгляни!

— Банкрот. Крутил миллионами, а теперь — забыт всеми.

— Полное крушение. «Титаник»!

— А может, вообще все неправильно? Мой отец, твой брат, хочет одного — вернуться на родину, чтобы помереть там. А может, это ты — первопричина глобальной ошибки? Может, не стоило их всех привозить в Штаты? А-а?

Он словно потерял дар речи.

— Идиот! — прорвало его. — Идиот!

— Да, я — идиот, но все-таки ответь!

— Отвечаю.

— Уж пожалуйста. Подумай и ответь.

— Да, я сделал непоправимую ошибку.

— И в чем же ее суть?

— Большую ошибку…

— Ну в чем же она состоит?

— Я поставил не на ту лошадь!

Он рассмеялся, блеснув желтыми зубами. Затем посерьезнел.

— Но сейчас, — сказал он, — у меня есть система!

Он вытащил из кармана смятый листок для писем, украденный со стола в приемной отеля. Листок покрывала вязь мелких цифр. Он стал объяснять мне всю систему: она способна работать, не затрагивая его основной капитал (да-да, так и сказал: «Мой капитал!»), и если не обеспечит состояние, то, по крайней мере, прокормит. И главное, она — стабильна, так как счет идет на фаворитов, один выигрыш в трех-четырех ставках.

За систему мы пропустили еще по рюмке.

Покидая стены бара, дядя Джо и я были кровными братьями. В госпиталь мы вошли потеплевшие от алкоголя и общения друг с другом. Он мне понравился даже больше, чем Арнольд Тейтельбаум.

В палату отца мы прокрались на цыпочках, тот спал. Его дыхание стало просто ужасным, он будто вдувал в себя воздух через бак с водой. Я подумал, а может, мне и удастся избежать разговора о перелете в Анатолию.

Мама сидела у изголовья. Джо подошел к отцу и уставился на всполохи рекламы. Мы ждали, когда старик проснется.

Я вспомнил, что мне надо позвонить доктору Ллойду. Он был рад услышать меня, а я — его. Будто звоню домой, мелькнуло у меня в голове.

— Ну как дела? — осведомился он.

— Странно, но я хочу вернуться в больницу.

Мы рассмеялись, и он поинтересовался состоянием отца. Я поведал ему про тяжелое дыхание.

— Сидеть он может?

— Не знаю.

— А он?

— Нет.

— Тогда я продлеваю вам увольнение, — сказал он.

На пути в палату я столкнулся с отцом Дрэдди. И не могу сказать, что его успокоительные слова были фальшью.

— Видел вашего батюшку с час назад, — произнес он. — Дело худо. Извините. Но, по-моему, он готов к неминуемому.

— Он всегда был готов.

Мы присели на стулья около комнаты сестер. Они не возражали.

Затем последовал звонок, мол, отец проснулся и нуждается в посудине. Сестра ушла. Немного спустя я последовал за ней.

Когда сестра выходила из палаты с горшком, прикрытым полотенцем, я спросил ее:

— Как он?

— Все так же, — ответила она.

Но по мне, ему стало хуже. Легкие еле качали воздух. Мама слабо улыбнулась мне. Она тоже заметила ухудшение. Сипение и бульканье, вырывающееся из его нутра, заполняло комнату.

Мы сидели молча. Обсуждать было нечего.

Около семи вечера отец проснулся и повел глазами по комнате. Остановился на мне. Я похолодел от страха.

— Эвангеле! — прохрипел он. — Эвангеле!

Я подошел к нему и взял его руку. Рука ощутимо похолодела. Лоб его пылал.

Его глаза, не отрываясь, смотрели на меня.

— Джо принес виноград. — Я махнул Джо рукой.

Старик просиял, увидев гроздья. Джо вытащил одну и протянул отцу. Я оторвал виноградинку и положил ему в открывшийся рот. Его зубы покоились на дне бокала, стоящего рядом на тумбочке. Жевал он старательно, одними деснами. Съев первую, он кивком попросил вторую. Затем третью. Казалось, он всецело отдавался поглощению винограда.

Затем он жестом приказал матери уйти. Мать ушла. Джо вернулся к окну, отец не видел его.

— Эвангеле.

— Да, отец. — «Вот оно!» — подумал я.

— Что случилось?

— Не выходит, па.

— Что случилось?

— Ничего.

— Ты ходил в банк?

— Нет, па.

— Ничего. Ничего?

— Надо подождать, пока ты окрепнешь.

— Я уже не окрепну, Эвангеле.

— Чуть-чуть окрепнешь, сейчас ехать тебе нельзя.

— Это мой последний шанс, Эвангеле.

— Брось, па, еще поживем.

— Не надо ждать, Эвангеле.

— У тебя жар, па!

— Плевать я хотел! Делай то, о чем договорились. Иди в банк, Эвангеле и…

Он задохнулся и откинулся назад. Воздух с шумом свистел через горло.

— Лучше подождать, отец.

Он смотрел на меня. Долго-долго.

— Ты — лжец, Эвангеле, — произнес он и закрыл глаза. Затем попробовал перевернуться на бок, чтобы не видеть меня, но сил не хватило. Он дышал уже через широко открытый рот и молча вперил глаза в потолок — я читал его мысли: «Сын ничего не собирается делать!» Затем он повернулся ко мне и с горечью и презрением еще раз сказал: — Ты — лжец!

Оглядев меня, он закрыл глаза и, кажется, задремал. Я благодарил его болезнь.

Ночью у отца был понос. Мама уже ушла ночевать к Майклу, а Джо спал в качалке на остекленном балконе. В комнате был только я. Сначала — запах, его узнаешь сразу. Я вызвал сестру, и она сделала, что ей положено, повернув отца сначала налево, потом направо, заменила простыню и обмыла отца. Старик уже не приходил в ясное сознание.

Виноград, подумал я, ничуть не сожалея.

Я подошел к нему, чтобы посмотреть, как он, но его цепко держала кома. Он смотрел на меня, но не узнавал.

Еще день, ночь и еще день он дышал через слизь, наполнявшую его легкие. Доктор Битти заметил про сердце старика, что оно еще может качать кровь несмотря на огромное количество слизи в легких. Я оценил его фразу по достоинству.

Перед закатом солнца, на второй день комы, в палату заглянул отец Дрэдди. Он с одного взгляда понял состояние больного.

— Да-а, — протянул он. — Мне ничего не остается, как уйти!

— Отец! — обратился я к священнику. — Мне интересно, как вы оцениваете свою деятельность в таком случае?

— Я не должен и вы не должны оценивать, — сказал он. — Оценка происходит позже — на том свете.

— Отец! — сказал я. — Ответьте правду: неужели вы верите в потусторонний мир?

— Если не верить в это, то во что верить вообще? Нет ни объяснений, ни причин, ничего, что обнадежило бы нас. Я был бы потерян в мире.

— Я уже.

— Ну, у вас есть время. Никогда не поздно.

— Не люблю лгать. Хотя свою долю лжи уже сказал.

— Все мы — грешники, — сказал он. — Но как же нам жить, если мы начнем обвинять и презирать за содеянное. Мы не можем нести груз такой скорби через всю жизнь. Поэтому Иисус Христос и Его Церковь говорят о спасении.

— Спасении?

— Да. Поэтому его и назвали Спасителем. Он дает нам, милостью своей, все, что нам надо.

— И что же?

— Вторую попытку.

Я вздохнул.

— Презирать легко, — сказал отец Дрэдди.

— Ну что вы! Я вовсе не презираю.

— Да нет! Презираете. Но слова Святого Писания не прошли бы через века просто потому, что Он их сказал. Они выдержали время потому, что человеку они нужны. Эти слова делают его жизнь на земле возможной.

— Но не для меня, — заметил я.

— Ваш отец чувствовал бы себя по-другому, если бы верил. Но он избрал для поклонения нечто иное… Впрочем, вам лучше знать!

— Скажите, что он избрал?

— Самого себя.

— А я думал, что вы скажете «деньги».

— Нет. Самого себя. А он сам — еще не все. Ни один человек не велик настолько, чтобы придать собственной жизни смысл. Человеку нужен Бог!

— Не верю.

— А можно задать вам вопрос? — сказал он. — Вы так открыто высказывали презрение ко мне…

— Разве?

— Конечно. Всякий раз, когда мы встречались. Но я свыкся, мы все свыклись — ну, может, некоторые и обижаются, — но мы знаем, что, несмотря на это, нам надо жить и работать в мире. Потому что Христос жил и работал. А сейчас я все-таки хотел бы спросить вас.

— Спрашивайте.

— А вам самому достаточно одного себя? Вы сами — достаточная причина для того, чтобы жить? Являетесь ли вы и ваши заботы основанием для ведения этой ужасной борьбы? Ваши амбиции, вожделения и ваши аппетиты — могут они оправдать боль, цену и все остальное?

— А почему вы так говорите со мной?

— Потому что знаю вас, — ответил отец Дрэдди.

— Но вы же не знаете!

— Ваше лицо говорит само за себя. Я видел много лиц, и таких, как ваше, — большинство.

— И что же на нем написано?

— Вы желаете узнать?

— Было бы неплохо…

— Во-первых, грызущие вас сомнения… Хватит?

— Продолжайте.

— Я прошу прощения…

— Продолжайте.

— Презрение к самому себе.

— Дальше.

— Вы ни в чем до конца не уверены.

— Это правда!

— Где-то я восхищаюсь храбростью подобных вам людей!

— Не понял, что значит «подобных»?

— Это значит, людей, живущих только человеческими ценностями. Скажите, что дает вам силу существовать день за днем?

— Отвечу начистоту. Не знаю.

— И вы можете жить в таком сомнении?

— Я живу этим сомнением!

— Тогда еще вопрос. Разве неудивительно, что вы не уважаете себя?

— Но я уважаю, — сказал я и сам себе изумился. И не знал, что уважаю. — Я уважаю себя.

— Пожалуйста, ответьте мне. Ведь чтобы уважать себя, необходимо хотя бы знать, за что? За что вы уважаете себя?

— Трудно объяснить…

— Вот видите. Фыркать на меня легко, глядеть на меня свысока и того легче, а ответить на такой вопрос, мой друг… Есть у вас ответ?

— Есть, — сказал я и снова изумился.

— Скажите. Я весь внимание.

— Скажу. Я уважаю себя потому, что я сомневаюсь. Потому что получать ответы от других, не отвечая самому, — легко. Потому что надо обладать недюжинной силой и смелостью, чтобы взглянуть назад, на себя в прошлом, и сказать НЕТ самому себе, взглянуть на мир и сказать НЕТ этому миру!

Я впервые зауважал себя после этой фразы. Я начал защищать самого себя. Знал бы кто!

— Кроме того, — продолжал я, — сказав НЕТ, начав все менять, пробовать начать все сначала не потому, что КТО-ТО БОЛЬШОЙ дал мне вторую попытку, а дав ее самому себе.

Отец Дрэдди не открывал рта.

— А лицо… сомнения и прочее… Думаю, в этом и есть человеческая надежда, человеческое достоинство.

В кровати шевельнулся отец.

Мы подошли к нему.

Ему снился прекрасный сон. Губы его двигались, он пытался что-то сказать. Я не смог разобрать артикуляцию, но лицо его прояснилось.

— Кажется, он думает о чем-то светлом, — сказал я отцу Дрэдди.

— Перед смертью это случается часто. В их видении все оживает, начинаются фантазии…

Отец открыл глаза.

Они горели. Казалось, их освещает огонь изнутри. Он улыбнулся. Очень нежно. Такой улыбки я у него никогда не видел.

Отец Дрэдди склонил голову, подставив свое ухо к самым губам отца. Я затаил дыхание. Когда губы отца шевельнулись, Дрэдди услышал последнее слово.

— Что он сказал? — спросил я.

— Что значит «деду»? — спросил он.

Я промолчал. Что можно ответить? Как объяснить?

— Он повторил слова дважды! — сказал отец Дрэдди. — «Деду» по-гречески священник?

— Патриарх. Но это не то, что вы думаете.

— Он хочет священника-грека. Своей церкви, — сказал отец Дрэдди. Казалось, это его вдохновило.

— Это не то, что вы думаете…

— Но, допустим…

— Сомневаюсь.

— Но, допустим, допустим…

Отца Дрэдди словно подменили. Он был окрылен.

— Я еду в Норфолк к отцу Анастасису, — сказал он. — Извините.

И убежал.

Я очень удивился его возбуждению и почему-то зауважал его.

Мой отец умер утром около шести часов.

Взглянув на его уже застывшее лицо, я увидел, каким оно могло быть, — гримаса вечной озабоченности исчезла.

Загрузка...