Глава четвертая

Флоренс спала ровно и счастливо, как дитя, а я лежал и даже не дремал. Я оказался на вершине горы и начинал слаломный спуск, не имея понятия ни о скорости снижения, ни о неотвратимости набегающей лыжни. Я даже не знал, что на трассе нет знаков — какая короткая дистанция — между тем, что называется нормальным поведением, и тем, что именуется слабоумием. Я поверил в то, что оба названия бесполезны. И на свете есть только живые существа в быстроменяющихся условиях да продолжение их бытия в незаметности существования.

Та ночь с Флоренс была моим первым испытанием — выбором между двумя «я». Речь идет не о договоре, не о технике балансирования между жизнью с одной женщиной и периодическим сбеганием к другой. Пока я лежал и слушал спокойное дыхание Флоренс, меня совершенно поразило другое. То, что оба акта любви, один с Гвен по дороге на работу утром, другой, только что, с Флоренс, были совершенно естественными и до странности одинаковыми, не говоря уже о мощной эрекции. Этому я не находил объяснений. Меня не удивлял тот факт, что в один день я имел сексуальные отношения с двумя женщинами, — подобные вещи я проделывал не раз и не испытывал никаких угрызений совести. Изумляло другое — я умудрился соединить в любовную цепочку абсолютно разных женщин, одну за другой, умудрился сделать из двух — одно. Ни воспитание, ни традиции моих предков не готовили меня к подобным опытам. Я не верил, что такое возможно.

Лежать, ощущая тяжесть ноги Флоренс на своей ноге и ее голову на плече, стало неудобно. Медленно освободился от нее, сверхосторожно — я очень не хотел ее пробуждения. Она что-то пробормотала во сне.

Из холла я хотел пройти на кухню и сварить кофе, но снизу раздавался Барток. Музыка свидетельствовала, что внизу с погашенным светом веселятся Эллен и ее дружок Роджер. Как далеко зашли их отношения, подумал я. Барток взревел в своем обычном полуживотном климаксе. Интересно, а парочка тоже зашлась? Вряд ли. С неделю назад Флоренс утверждала, что Эллен — девственница.

Но чем-то они все же занимались, потому что голосов слышно не было. Я сел на ступеньки — в спальню идти не хотелось, а вниз я идти не мог.

Мужской член (Большой Питер!), размышлял я, самая честная часть тела. (Предполагаю, что и у женщин — соответственно — это тоже так, но полностью я не уверен. Просто о мужчинах я больше знаю.) Он не претендует ни на какую моральность, и это делает его полностью моральным.

К примеру, текли мои мысли, ему никогда нельзя сказать слова «должен». Никогда — «следует». Боже, какая жалость! Птичка знает одно — «Я хочу!». Или, если точнее, — «Сейчас я хочу!» И ничего из того дерьма «навечно-навсегда», приведшее к раннему загниванию больше людей, чем остальные сантименты вместе взятые. Так же, как и к разрушительным действиям против братьев-мужчин и сестер-женщин. Самое большое зло делается во имя добра.

Я ХОЧУ!

Вдумайтесь. «Я хочу» выражает именно ту человечность, которую я потерял. Ведь я уже не знал, чего я хочу. Я уже не мог сделать выбор, я растворился в своих неопределенных «я». Простое, чистое, прямое, человеческое, по-детски откровенное «я хочу» исчезло. Куда?

Давным-давно утеряно. Я сидел на ступеньках и повторял: «Давным-давно утеряно». Я потерял способность хотеть. Убил в себе дар. Я не знал, чего я хочу. Я лишь чувствовал, что должен делать это, и мне следует делать то, что от меня ожидают таких-то шагов, и что моя обязанность сделать вот так-то, и что я обязан довести все это до логического конца, и что от меня требуется выполнение всегда почему-то того, чего хотят другие. Я даже не знал, хочу ли я Гвен. Я не позвонил ей, хотя думал, что следовало бы, но и не думал, что вообще буду звонить, думал, что, если позвоню, будет уже поздно, надеялся, что так оно и лучше, в душе же абсолютно не стремился к разрыву и т. д. и т. п.

Самое дрянное во всем этом — моя покорность. На меня возложили целую сеть императивов. Другими словами, приемов, помогающих достижению цели. Но приемы — суть уловки. То есть то, чего я не хотел, то, что применимо в определенное время в определенной ситуации. Приемы. Слово, высеченное на могильной плите нашего поколения. Мы делаем то, что необходимо.

Особенно я.

А что с простым, наполненным кровью и мясом, ХОЧУ? Что стало с ним? Увы, увы…

«Должен», «следует» — они убивают тебя, думал я. Императивы убивают тебя.

Хорошо, вернемся к Питеру. Одноглазый Дик не повязан ни императивами, ни требованиями, никакими вытекающими из этого неприятностями. Вставший во весь рост, имеет на макушке только один глаз; он выбирает добычу, прицеливается и идет на нее. Во имя великого Тедди Рузвельта он собирает под свои знамена все силы и покоряет вершину. И смело, откликаясь на яростное желание, идет и закрывает брешь.

А ведь есть еще одна сторона, которую я уважаю в Рычаге. Нельзя заставить его солгать и подняться. Если он не хочет, можешь бить его и ругаться, но номер не пройдет. Эль Конкистадор будет лежать, и ничем его не проймешь. А в мягком состоянии он — воплощение упрека его обладателю. Он съежился и как бы говорит: «Ты врешь, парнишка!» И только позднее, когда ситуация для действия канет в Лету, он поднимет голову, посмотрит вокруг, распустится бутоном розы и комедиантски скажет: «А что, собственно, случилось?»

Корень не обязан хотеть многого. Он должен хотеть чего-то. С одной стороны, ему не надо, а с другой — он и не бросается за этим дерьмом «Никто-кроме-тебя!». Его точка зрения примерно следующая (Кавычки открываются.): «Ты — ополоумевший невротик, зачем ты лжешь самому себе и требуешь, чтобы все наши вожделения сполна воплотились, были совершенными и продолжались вечно? Или чтобы каждый акт был аж величайшим? Во все века девчонки лепетали „навсегда“, „величайший“, „только ты“ и прочее дерьмо, чтобы удержать уходящие года. Их нельзя винить за это. Их годы уходят быстро. Но к чему прикидываться тебе?» (Кавычки закрываются.)

Говорят, что у него в состоянии эрекции нет совести. Посмотрим, так ли это. О честности мы уже говорили, честнее его ничего у мужчины нет. Он к тому же самый демократичный. Он не различает бедных и богатых, цвет кожи для него понятие несущественное. Наши братья в южных штатах следят за цветом где только можно, а Большой Питер на это наплевал, и свидетелей тому — миллионы.

Старина Одноглазый, как и все вещи высокой пробы, склонен быть наивным. А обнаружив где-либо чистоту и наивность, рядом всегда обнаруживаешь и того, кто склонен это немедленно испортить. Поэтому Наш Тугодум частенько просто безгласное орудие (и жертва) растленного мозга того, чьему телу он принадлежит. Мужчины пытаются использовать это свое лучшее даже в тех ситуациях, в которых этого делать не следует: для унижения девчонок, для унижения мужчин, для демонстрации, хвастовства, сравнения, показа в других областях, отмщения, коллекционирования скальпов, и что самое плохое, для удовлетворения праздного любопытства. Господи, на сколько еще ухищрений способен извращенный ум — на сотни, тысячи?..

Я, будучи этически подкованным и достаточно известным в своих кругах человеком, знаю тех, кто способен проделывать все эти штучки, только когда спит жена. Из-за нашего маленького Друга столько тайного становится явным. Но растлить до конца Блестящеголового все равно вряд ли удастся. Он останется самим собой и, увидев то, что он хочет, просто потянется за желанным. Ну кто, скажите, в конце концов может быть более невинным, чем он?

Этой ночью с Флоренс Твердый Клюв был более честным, более галантным, более добрым и отзывчивым, чем я мог предполагать. Он понял Флоренс и откликнулся на ее чистый и непреодолимый зов. И пока мое «я» погрязло в дерьме, которое я сам сотворил, Птенец нашел Гнездышко, забрался в него, ничуть не притворяясь, что останется там навсегда, выказал свою благосклонность и отправился почивать обратно к себе. Любовь и доброта — прекраснейшая смесь!

Музыка внизу стихла. По всей видимости, интеллектуальный друг Эллен отправился домой. И в тот момент, когда хлопнула входная дверь, Эллен снова стала собой — зазвучал мой любимый, старый добрый джаз. А вскоре вышла и она сама.

Чтобы убедиться наверняка, что Роджер ушел, я спустился вниз на цыпочках. Тогда я еще не чувствовал себя под опекой и лишенным своих исконных гражданских прав. Глянув через гостиную в ярко освещенную кухню, я увидел, что Эллен танцует. Шаг прямо, шаг назад. Изо рта у нее торчал большой кусок шоколадного торта, и жевала она его с огромным наслаждением. Она была одна, лицезреть себя жующей такой огромный кусок торта Эллен никогда бы никому не позволила.

Она внезапно остановилась, почуяв мой взгляд из темноты, оглянулась и, прищурившись, воззрилась на меня, настороженная, как лань. В те дни по округе свирепствовал Брентвудский Насильник, двенадцать случаев за три месяца, и все еще на свободе. Информация о злодее, темнота, некто в темноте замыкались сейчас на Эллен. Она настороженно пошла мне навстречу и неожиданно вскрикнула. Я же, сукин сын, даже не пошевелился. Тут она узнала меня и со всхлипыванием: «Ах, папка!» — бросилась в объятия. Разумеется, обмазав всего шоколадом.

— Что он тебе сделал? — сказал я. — Я убью этого гада!

— Кого? — спросила Эллен.

— Мозг, — ответил я.

Она облегченно рассмеялась. Я спросил, над чем она смеется.

— Ты так ненавидишь его? — спросила она вместо ответа.

— Я не ненавижу его, — уточнил я. — Я его здорово недолюбливаю.

— Ох, папка! Не надо так великодушничать. Было бы гораздо хуже, если бы ты не ревновал к Роджеру.

На столе стояла рюмка с жидкостью, которой Эллен запивала торт. Я попробовал. Это была водка — без сомнения, достойный напиток. Но по крепости она была не очень приятным компонентом для смешения с баварским тортом. У юных замечательные желудки.

— Я этого не вынесу! — неожиданно сказала она.

— О Роджере — молчок, — сказал я. — Не надо.

Эллен расхохоталась — водка действовала, а девчонке было всего восемнадцать.

— Пап, я хотела поговорить о тебе. Не обижайся, не выношу, когда ты обижаешься.

— Детка, с какой стати должны существовать тайны, которые ты не можешь мне открыть? А-а?

— Выслушай меня сначала.

Она запрыгнула на длинную полку, продолжение мойки, полулегла, привалившись к углу. Ее оформившиеся женские бедра, я их заметил в первый раз, были выше груди!

— Обещай, что не обидишься!

— Обещаю, — сказал я. — Даже клянусь.

— Ты все равно обидишься, — сказала она и повела рассказ, действительно обозливший меня.

Оказывается, сначала служанка Ирэн принесла снимки с пляжа Эллен. Та, разумеется, велела положить их на место. Но потом на Эллен что-то нашло, и она велела показать их матери. Что Ирэн и сделала.

— Ну скажи мне, за каким дьяволом ты?..

— Не знаю, извини, — ответила она. — А с той девчонкой ты выглядел таким счастливым. С ма ты всегда несчастненький. Даже если вы улыбаетесь друг другу. Знаешь, еще с того времени, когда я начала думать не об игрушках, сладостях и прочем, с того дня, когда я вообще начала думать, мне казалось, что ты и ма — два человека, ничем не связанные между собой. И я задавала себе вопрос — а что вас держит вместе?

— Есть причины, — сказал я.

— Ага. Только одна причина — я, — буркнула она. — Всю жизнь вы у меня перед глазами. Но на ма так, как на снимках, ты никогда не смотрел. Ты ее обнимал, целовал и т. д., особенно если знал, что на вас смотрю я. Даже спите вы, держась за руки. Но я хочу сказать не об этом, а о настоящем, как на тех снимках. Признаюсь, что сначала я была повергнута в шок, потому что парочка совершенно непристойная. Но, приглядевшись внимательнее, я поняла, что девочка-то, хо-хо, что надо. И я подумала, что в один прекрасный день ты порвешь с ней. Из-за меня. Ты извини, па, мне стало так больно. Вот и Роджеру я сегодня толковала про эту чудную штуку, о которой мы так много читали, о которой нам так вдохновенно рассказывают поэты. Неужели она настолько скоротечна, что мы должны не терять ни минуты из отведенного нам? Даже погрызлись с Роджером на этой почве. Словно старики. И я прогнала его. Давай, говорю, топай отсюда, топай. Все недостатки семейной жизни у нас с ним уже проявились, а вот прелестей — ни одной. Так озлилась на него, что выбросила пластинку с Бартоком в окно. Наверно, там и валяется, если Роджер не подобрал, чистюля.

Любопытство взяло во мне верх.

— Ты спала с Роджером? Ты… в общем, понимаешь, о чем я?

— Нет, не спала.

— Признаться, я доволен.

— Дело не во мне, а в нем. Он не будет.

— Я хочу сказать, что доволен, что ты еще…

— Па, ты такой смешной. Я ведь не обо всем рассказываю ма. У меня уже было несколько парней. Я ведь учусь в Радклиффе, ха-ха. Па, ты что, пребывал в неведении?

— Хм. А Роджер в курсе?

— Роджер! Он — мой постоянный ухажер, как же я ему расскажу? Мне уже восемнадцать лет, па, и иногда — как говорится в умных книжках — я испытываю сильнейшую потребность. Тебе ли не знать этого? А как Роджер ушел, я сразу же поставила одну из твоих старых — Диксиленд, 78 градусов. Не волнуйся, обращаюсь с ними очень бережно. Слушала и думала — мой па однажды был таким. Итак, что же случилось? Па? Роджер, кстати, их ненавидит, а я люблю. Ему подавай Майлса Дэвиса. Говорит, что все остальное — это белокожая подделка.

— Не понял?

— Так, мол, белые думают о том, что из себя представляет негр, помесь примитива с дьявольщиной. Меня это тоже покоробило. Спрашиваю его, а ты что, не белый? Ты — подпевала! Ну-ка, кыш отсюда! Как белены объелась. Начала орать на него, мол, ты — ни рыба ни мясо. О постели не сказала в открытую, и так все ясно. В чем тогда дело, говорю, в чем? Пошел вон, говорю, пошел вон. Па, можно я еще хлебну водочки? Па, налей мне еще. Я выпью и сразу засну. Уже поздно. Спасибо. Весь мир за стенами дома в ожидании, а ты разводишь маленькие, мелкие свары. Вот такое у меня чувство было и тогда. Сама от себя не ожидала. Говорю Ирэн: иди и покажи снимки ма. Кинь их ей! Чертова Ирэн дрожала как осиновый лист. Маме, разумеется, осталось только выгнать ее. А я собираюсь слать ей Деньги, пока она не найдет другую работу.

И вот я гляжу на вас обоих за ужином. И не могу понять, а случилось ли вообще что-нибудь? Вы — как всегда. Никаких признаков жизни. Ну, па, положим, еще не совсем мертвец, у него, думаю, жизнь еще теплится, как в этих старых пластинках. Совсем на донышке, но есть. Поэтому я и поцеловала тебя. И только потом ко мне пришла ужасная мысль — я вспомнила те фотографии и подумала, теперь у них могут быть дети!

Эллен была приемной дочерью. Она появилась у нас, когда нам с Флоренс стало окончательно ясно, что своих не будет. Мы прошли обычные тесты у лучших специалистов, — колбочки, мазки, образцы, анализ семени и тому подобное, все что можно, а нас все успокаивали, мол, дело не совсем безнадежное, надо стараться, стараться и не падать духом, мол, в таком деле сказать наверняка трудно. Мы старались, но ничего не получалось. По-моему, все дело во Флорейс, да что там темнить, я знаю точно — это она бесплодна. От меня раз залетела одна актриса с телевидения, а раз — жена моего лучшего друга. Обе делали аборт. Но я молчал и ходил с Флоренс по всем врачам-лекарям.

— Па, ты что молчишь? Рассердился?

Я сжал зубы. Ничего не ответив, взглянул на Эллен. Приемная дочь начинает жизнь, будто она одной крови. Однажды она хватает тебя за большой палец, и на это у нее уходит вся ладошка, и ты начинаешь любить ее. Ты забываешь, что дитя не твое. Это уже не важно! С этого момента все решает одно: интересы, дела, деньги — все идет на ребенка. Ты забываешь Европу, Азию и Африку, ты проводишь летний отпуск там, где у дочери будут подружки. Видит Бог, я действительно любил Эллен, любил ее глупышкой, девчушкой и подростком. Но, начиная с ее семнадцати, она неожиданно стала выглядеть как не наш ребенок, как незнакомка, пробравшаяся в дом по ошибке. И самое ужасное, что именно в этом состояла вся разница. Для нее мы по-прежнему были па и ма, но для меня она была уже не тем, кем раньше. В ту ночь она казалась мне старше и даже, мне неудобно говорить, грубее.

— Па, я хотела сказать, не делай этого больше. Я не хочу быть причиной, по которой вы с ма живете вместе.

Молчание.

— Потому что, — продолжила она, — когда ты думаешь о мире возможностей, открытых для тебя, обо всем, что ты можешь сделать, па, неужели тебя не охватывает стыд?

Молчание. Она спрыгнула вниз и обвила руками меня.

— Па, почему ты не уходишь к этой девчонке? С ней ты такой счастливый!

— Эллен, — обратился я к ней, — по-моему, в мире не найдется такого умника, который бы точно знал, что хорошо для другого человека. А о матери и обо мне ты ничего не знаешь, ничего.

Она вымыла свой бокал, чтобы не осталось следов.

— Эллен, — сказал я, — я не сержусь на тебя.

Она чмокнула меня в щеку и сказала: «О’кей». Но голос у нее был грустен. Она ушла.

Оставшись на кухне один, я отпробовал баварского торта — сладкое успокаивает мою душу.

Потом бродил по комнатам. Потом подошел к телефону и набрал номер Гвен.

— Привет, — сказал я.

— Эдди, с тобой что-то случилось?

— Нет, ничего. Я разбудил тебя?

— Издеваешься? Посмотри на часы!

— Около четырех.

— Что-то произошло?

— Произошло. Но сейчас не время.

— Флоренс?

— Да. Возникла одна проблема.

— …

— Несколько дней придется не видеться. Завтра позвоню и все расскажу. Хорошо?

— Хорошо.

— Я вешаю трубку.

Она промолчала.

— Клянусь, разговор очень серьезен. Возникла проблема.

Она снова промолчала, я попрощался и повесил трубку.

Звонить отсюда всегда опасно, Флоренс может взять трубку параллельного телефона наверху.

На следующее утро, позвонив Гвен из офиса, я узнал от девчонки-привратницы, что Гвен купила билет на самолет до Нью-Йорка. А в полдень в офис пришла телеграмма уже из Нью-Йорка. «Теперь у тебя никаких проблем». Без подписи.

Сигареты «Зефир» молниеносно вылетели у меня из головы. Я прошел к себе в кабинет и выслушал Сильвию, секретаршу, передавшую, что звонила миссис Андерсон и что дома лежит от нее записка. Звучала информация как-то угрожающе. Но что бы там ни было, мне было абсолютно безразлично. Меня устраивала уютность моего рабочего кресла. Из резинки я соорудил рогатку, привязав концы к пальцам, выпрямил горку скрепок и начал вести обстрел: рекламы «Зефира», бесчисленных фотографий собственной персоны, произносящей спичи по случаю разных торжеств. Флоренс и Эллен я пощадил. Самыми внушительными скрепками были обстреляны снимки мистера Финнегана, подписанные им лично. Затем я повернулся к окну и начал стрелять по человечеству в целом. Сильвия вела за мной наблюдение. И до тех пор пока она не прокашлялась, мне как-то не приходило в голову, что я не один.

— Что такое, Сильвия?

— Э-э… Может, вы отдохнете сегодня?

— Почему?

— Э-э… миссис Андерсон…

— Что она сказала?

— В общем-то, ничего конкретного, но она…

— Сильвия, не будем играть в кошки-мышки. Она сказала вам массу конкретного, а вы, я вижу, и не собираетесь напрягать голосовые связки?

— О нет, сэр, только…

— Соедините меня с миссис Андерсон!

— Я не могу…

— Вы знаете, где она, шевелитесь же, Сильвия!

— В данную минуту не могу, она в машине, едет…

— Другими словами, вы знаете, где она.

— Мистер Андерсон, если вы думаете, что мне нравится мое подвешенное состояние — между вами и миссис Андерсон, — то вы глубоко ошибаетесь.

— Я вовсе не заблуждаюсь, а уверен. Но советом вашим воспользуюсь. Домой поеду и записку прочитаю.

Записка гласила: «Несколько дней меня не будет дома. Я — у Беннетов». Обычной подписи, с любовной фразеологией, не было.

Новая служанка ничего не знала, кроме того, что леди сказала, что ее не будет несколько дней, но она будет звонить каждое утро и говорить, какое блюдо приготовить для меня вечером. Сегодня она состряпала мой любимый пирог.

Время от времени в Южной Калифорнии погода чудит. Становится мокро и прохладно, как зимой. Все напоминает вам Восток, и вы начинаете испытывать гнетущие чувства, самые разные: ностальгию, печаль, ощущение, будто вы на работе, будто покидаете город — каждый раз разное! Тот день был именно таким. Дул холодный, пронизывающий ветер. Он напомнил мне ветры Новой Англии. Даже набросал листьев в бассейн. А я и не представлял, что эти деревья теряют иногда листву.

Плохая погода делает из меня меланхолика, другими словами, человека. Неужели ощущать себя оптимистом естественно? Неужели дружелюбие — неотъемлемая черта человека? Неужели человек постоянно должен любить кого-то? Или постоянно быть со всеми в приятельских отношениях? По-моему, наоборот — естественно быть эгоистом, злюкой, нытиком и упрямцем. Самым неестественным в мире голосом обладает оператор отеля «Беверли-Хилз» — он всегда дружелюбен!

Голос Ольги Беннет (я дозвонился) звучал слишком возбужденно и радостно. Где-то слышалось звяканье посуды и радостные возгласы — пиршество. Девчонки без мужей наслаждались коктейлями.

— Что пьем? — спросил я Флоренс, когда она взяла трубку.

— «Кровавую Мэри», — ответила она.

— Намешали крови мужей?

— Эванс! Мы с симпатией и любовью относимся ко всему роду человеческому. И даже к мужьям!

— Почему уехала? — спросил я.

— Не вешай трубку, дорогой, я возьму параллельный. — Я услышал чей-то шепоток, приглушенную болтовню, потом трубку взяла Ольга и сказала:

— Эванс… сейчас она возьмет. Отнесись к ней хорошо, слышишь? — Из чего мне стало ясно, что Флоренс облегчила сердце от начала и до конца. В этот момент Флоренс взяла трубку параллельного телефона. Ольга заверещала: — Все, все, я отсоединяюсь! Люблю вас обоих! — И повесила трубку.

Перед тем как Флоренс открыла рот, я вставил:

— Что сказал доктор Лейбман?

Я знал, куда направлять разговор.

— О, ты знаешь, — клюнула она, — совета от него не дождешься. Он сидел, глядел на меня и улыбался. И это было замечательно с его стороны — все сразу стало на свои места. Затем он, конечно, спросил, а что я сама думаю? И я поняла, что, когда он такой неопределенно-ласковый, он хочет, чтобы я сама задумалась. Поэтому я долго молчала, а он лишь выдавил из себя под конец, мол, мы сами не знаем выхода из положения, но можем испытывать немалое сомнение по поводу того вида восстановления наших с тобой отношений, как те, что были прошлой ночью. И еще, что, мол, сближение наше довольно естественно. Эванс, ты меня понимаешь?

— И затем он посоветовал тебе уехать?

— Нет. Я решила так сама. Ольга давно звала погостить, но, проснувшись сегодня утром, я обнаружила, что злюсь не знаю на что, нет, не на тебя, а на себя, и хотя доктор Лейбман практически ничего не сказал, я-то знаю его достаточно хорошо, чтобы по секрету сообщить, что он был зол на меня и даже немного, вполне возможно, негодовал!

— Как это невоспитанно с его стороны.

— Эванс, наш шанс, если он есть, в твоем визите к доктору Лейбману. В ином случае, по-моему, и шанса не будет.

Я промолчал.

— Эванс?

— Я слушаю.

— Это не его идея, заметь. Пациентов у него хватает и без тебя. К тому же давать консультации и мужу, и жене не в его обычае. Это моя идея. Эванс?

— Я слушаю.

— Я не настаиваю. Хочу, чтобы ты сам все обдумал и сам захотел. Но добавлю, то, что произошло вчера ночью, в принципе ничего не меняет. Пришло время серьезно подумать над нашими отношениями. Мне кажется, что мы можем чудесно жить вместе, но доктор Лейбман почему-то сказал, что я никогда, никогда не должна и мысли такой допускать, что я не могу прожить без тебя. Потому что это не так. И чем быть униженной подобным образом опять, сказал доктор Лейбман, мы…

— А он не так уж и мало наговорил!

— Эванс, не вижу повода для острот, тем более твоя враждебность к…

— Ладно, ладно. Флоренс, я думаю смотаться на недельку-другую в Нью-Йорк. На родителей взглянуть, да и с Колье нужно встретиться…

Я с удивлением услышал собственные слова — еще секунду назад я не планировал никакой поездки.

— По-моему, неплохо придумано, — сказала Флоренс. — Таким образом ты убиваешь двух зайцев — не будешь видеть ни ее, ни меня.

— Вот-вот, — сказал я.

Отцы, имеющие сыновей, не ставьте им в пример меня!!!

— У тебя также есть шанс…

— …подумать! — закончил я ее фразу.

— Правильно. Эванс, мне не дают покоя разные мысли. По пути сюда я чуть не попала в аварию. О чем-то задумалась и выехала на встречную полосу. Только этого не хватало! Вспоминаются слова доктора Лейбмана: «Никогда не говорите себе, что не можете прожить без него».

Доктор Лейбман занимал достойное место в моей жизни.

Наверно, и шальная мысль о Нью-Йорке возникла в пику ему. Потому что решиться на такое предприятие, будучи одному в доме, оказалось трудненько. Эллен с Роджером укатили на бергмановский Праздник изящных искусств. Я лопал пирог в одиночку. Потом пил в комнате. Заглатывая порции алкоголя, я все еще колебался, но набрал номер и заказал билет на одиннадцать. Потом пил еще и никак не мог прийти к окончательному решению. В комнате висела фотография Флоренс в серебряной рамке. Глаза на снимке выглядели изумительно — большие, сияющие, честные, добрые, полные чувства, которое она никогда не выплескивала в мир… только на меня. Я посмотрел на ее нос с большой горбинкой, такой неподкупный, такой римский (никогда не смогу простить ей брата ее деда по отцу, бывшего членом Верховного Суда). Затем изучил ее лоб — высокий, чистый, без морщин, волосы аккуратно зачесаны назад. Ни тени фривольности — святая простота. Мне пришло в голову, что она потому полностью доверилась доктору Лейбману, что не могла полностью довериться мне.

Я вспомнил все хорошее, что она для меня сделала, ее поддержку, когда я только разворачивался, ее веру и терпение, которые она столь расточительно тратила на меня, ужасные вещи, сделанные мной по отношению к ней. Вспомнил, как она вела себя, наблюдая вблизи за моей жизнью. И так двадцать лет. Она заслуживает честного отношения, думал я, заслуживает права точно знать, что она имеет сейчас и что ей следует ожидать в будущем. Другими словами, она заслуживает мужа.

Затем мелькнула мысль, весьма удивившая меня, мысль, что доктор Лейбман абсолютно прав, говоря ей, что можно жить и без меня. Всякое может случиться — может, и придется. Я подошел к стене, поцеловал снимок как икону. Флоренс, улыбнувшись с фотографии, казалось, спросила: «А это еще зачем?» Я заплетающимся голосом ответил: «А затем». Не отводя от нее глаз, я поклялся, что буду ей другом и скажу ей то, что должен говорить другу, — правду. А если ситуация станет безнадежной, если я заберусь слишком далеко, то у нее, по крайней мере, есть шанс спасти себя. Я кинул одежду в сумку, вызвал такси и едва поспел на самолет.

Меня порядком развезло в авиалайнере. Стюардесса не предложила второй рюмки, окинув меня взглядом. Такого со мной еще не бывало.

Весь полет состоял из подскоков и проваливаний. Во время самого опасного виража, когда фюзеляж пролетел над пиком Монтаук, едва его не чиркнув, я подумал, что мы вот-вот разлетимся на куски, но мысль ни капли не ужаснула меня.

На следующее утро я очнулся в «Алгонкине» и сразу отправился в журнал. Сказал тамошним ребятам, что статья выходит неплохо, но нужно повидать Колье еще раз. Они ответили согласием, что значило — билет до Нью-Йорка будет оплачен не из моего кармана. Деньги становились важны для меня. Уладив дело, я отправился бродить по городу и искать Гвен. Улетев, я забыл захватить чтива на дорогу, и поэтому в Нью-Йорке купил книжку о сексуальных традициях неразвитых народностей, с тем чтобы хоть одним глазком взглянуть, а не разъясняет ли она некоторые непонятные для меня вещи. В ней я обнаружил, что среди папуасов человек, достигший 45-летнего возраста, мог вести себя в сексе как ему бог на душу положит, без какой бы то ни было цензуры. Они, наверно, считают, что тому недолго осталось пребывать в бренном мире, простим ему все грехи и извращения. Будем терпимы к человеку, прожившему столь долгую жизнь. Укрепленный знанием, я продолжил поиски. Теперь уже в районе Гринвич-Виллидж, месте ее постоянного обитания. И около полуночи, заглянув в кафе под названием «Фигаро», я увидел ее среди молодежи. Но сидела она особняком.

Она тоже увидела меня. Спустя минуту колебаний, она извинилась и вышла. Я прошел от освещенных окон подальше, чтобы скрыться от ее глаз.

Но «Я соскучилась по тебе!» были ее первые слова. Впрочем, я это понял, лишь увидев ее.

Она остановилась временно в Челси и ищет постоянную квартиру, начала она объяснения. Потом запнулась. Мы молчали. Все было ясно и без разговоров.

Мы еще постояли на темной улице, напротив кафе, не глядя друг на друга. Подошло такси. Я усадил ее, сел сам и сказал водителю: «В Челси». Гвен была безучастна. По дороге мы не обмолвились ни словом, не обнялись, сидели на заднем сиденье, как два проклятых существа.

Ее комната оказалась крошечной. Мы бросились друг к другу в объятия без раздумий, без мыслей — одно желанье. Ни на что остальное не было ни времени, ни энергии. И так всю долгую ночь.

Когда она заснула, я ощутил ее тело от головы до пят одним прикосновением, одной нервинкой. Я тоже засыпал, но урывками, без конца просыпаясь и ощупывая ее рядом.

Утром, проснувшись, я увидел ее уже одетой. Она сказала, что решила расстаться со мной. Ничего не объяснила, да я и не нуждался в словах.

Гвен даже выглядела соответственно — нацеленность на разрыв, не географический и не словесный, а настоящий, тот, который надо сделать внутри. Раздавить любовь навсегда — читалось на ее лице.

Я спросил ее — полубезучастно, — почему мы не можем жить как раньше.

— Если бы я была сильная, — ответила она, — то, может, мы и смогли бы. Но я уже иссякла.

После этого я начал бороться за дни, за часы; придумывал всякую всячину, лишь бы задержать ее. За месяц я готов был продать душу.

Я сказал ей, что мне надо повидать Колье — последнее интервью, проверка некоторых фактов, — спросил, может ли она пойти со мной?

Она ответила, что нет.

Я сказал, что она должна, — надо закончить дело вместе.

Она не видит в этом смысла.

Я сказал, что мы, разумеется, по-разному относимся к этому человеку, но для меня именно это и является стимулом, и вообще, я много размышлял о ее мнении, сравнивал со своим и должен признаться, что у меня появились определенные сомнения, очень серьезные, и что, более того (я отчаянно придумывал слова), я хочу еще раз увидеть Колье, чтобы разобраться не в нем, а в самом себе, что я звонил ему и из Калифорнии, и из Нью-Йорка, но он отвечал, что занят, до тех пор, пока я не обронил фразу, что со мной будет Гвен.

— Без тебя, — сказал я ей, — он не желает встречаться со мной.

Она промолчала, но я понял, что хотя и неохотно, но согласие дано.

Вторая встреча с Колье должна была пройти по-другому. Она не станет повторением прежних стычек, в которых он вещал, что хотел, а я не мог вставить ни слова из того, что действительно думал. Я решил быть честным, благородным и открытым — и произвести впечатление на Гвен.

Едва переступив порог его дома, я предложил ему прочитать черновик статьи, предлагая тем самым открытую игру. Колье спросил, изменю ли я что-нибудь, если он будет возражать против некоторых формулировок.

Я сказал, что, конечно, нет.

— А зачем тогда ее читать? — пожал плечами Колье.

Все остальное время он общался исключительно с Гвен. Она запомнилась ему; подозреваю, что он не только вспоминал ее, но и имел кое-какие задумки. Эдакое отмщение: я уничтожаю его в печати, он — уводит от меня девчонку.

Гвен сидела между нами, как всегда холодная и спокойная, будто ничего не происходило. Она курила, пила и была погружена в себя. О чем-то размышляла. О чем? Даже замечая подчеркнутое внимание Колье только к ней, она не подавала виду.

Я упорствовал в своем обдуманном прежде намерении, но Колье столь же упрямо игнорировал меня. Я спросил его, точны ли некоторые сведения в статье, — он ответил, да, точны. Затем о некоторых моих выводах он сказал, что все они, как хлопающие на ветру флаги; флагом больше, флагом меньше — какая разница?

Я спросил его, что он имеет в виду.

Он ответил, что мои рассуждения направлены на потребу вкусов определенной части публики. Или, как он их называет, — ритуалистов. Мол, я не пытаюсь изменить чье-либо мнение, не даю факты в их взаимосвязанном противоречии, лишь «греми победы гром» да «ату его, ату». Колье сказал, что в моей статье все предугадываемо. Что я пристрастен в оценках и консервативен во взглядах. Что я потерял способность мыслить, смотреть на мир без шор и что мое о нем мнение сформировалось еще до прихода к нему. Даже те данные из папки-досье, подобранные журналом, были предназначены для строго определенной цели.

— Попробуйте обнаружить хоть одно предложение в статье, — заявил он, — которое удивит редактора.

Я встал.

— Гвен, пойдем! — сказал я.

Она не пошевелилась. Затем отозвалась:

— Я, наверно, останусь здесь.

Затем повернулась к хозяину и спросила:

— Можно?

— Добро пожаловать! — улыбнулся тот.

— Гвен! — повторил я. — Мы уходим.

— Ты слышал, что она сказала? — произнес Колье. — Она остается.

— Она пришла со мной и уйдет со мной! — бросил я ему. — Гвен!

Колье расхохотался.

— Послушай, Ясные Глаза! — сказал он. — Ты когда-нибудь слышал о правах гражданина? О тех самых, о которых ты все время так рьяно печешься? Спроси леди, чего она хочет!

Гвен встала и подошла ко мне.

— Иди, Эдди, — произнесла она. — Я останусь.

Я резко развернулся и зашагал к выходу, хватая по пути плащ, кепку. Пройдя полпути и надев их, я рассвирепел. Скинув плащ и кепку, я вернулся, вбежал в дом и набросился на Колье.

Тот не поверил своим глазам. Затем, будто неимоверная тяжесть свалилась с его плеч, облегченно и даже радостно выдохнул — как я помню этот выдох! — в нем была благодарность, благодарение Господу! И пошел обрабатывать материал — меня.

Я невысок, но в колледже занимался боксом. Если бы мы встретились на ринге и на руках имели килограммовые перчатки, я, наверное, не дал бы себя убить раунд или два. Но этот человек был рейнджером! Его приемы были неведомы мне. Все произошло так быстро, что описать это невозможно. Схватка — ой, схватка ли? — напоминала катастрофу, где события занимают десятые доли секунды. Происшедшее не имело ничего общего с искусством ринга, скорее с разделкой и отбиванием мяса. Мой рот наполнился кровью, хотя он не бил по нему. Из глаз он моментально сотворил пудинг, а нос — сломал. И если бы не вмешалась Гвен, он бы меня прикончил. Она кинулась на него яростной пантерой, кусаясь, царапаясь, обзывая его бранными словами из своего трущобного детства, целя коленками в его гениталии, буквально разорвав его кожу на лице ногтями и едва не выцарапав ему глаза, и оторвала его от меня, крича: «Не смей, подонок! Отойди от него! Клянусь, приду с пистолетом и застрелю тебя!» Обычно таким словам не верят, но, услышав ее, Колье поверил.

Гвен довела меня до машины. Я не видел ее, кровь залила глаза. Колье шел рядом, полуизвиняясь, полуобъясняясь, что все начал не он, а я. Я едва держался на ногах, кровь шла изо рта, носа и уголков глаз одновременно. Гвен прижала меня к себе, укутала своим плащом и велела лечь, — я плюхнулся на заднее сиденье и не шевелился.

Она отвезла меня в Челси, вызвала врача, который всадил укол, и потом я заснул. Проснувшись, я ощутил объятия Гвен и снова заснул, чувствуя ее самоотверженность и бескорыстие.

Проснувшись еще раз, тем же вечером, я понял, что голоден. Я пошел в ванную и оглядел лицо в зеркале. Оно было побито, но я ожидал худшего. Гвен заказала ужин из мексиканского ресторана и две бутылки чилийского вина, хорошо охлажденного. Мы поели, но ни о чем не говорили.

Закончив, мы посидели, молча слушая подвывания ветра на автостоянке с торца отеля. Нам больше некуда было идти.

Зазвонил телефон. Она взяла трубку и сказала: «Меня сейчас нет».

— Кто это? — спросил я. Она не ответила. Я понял, кто это.

Меня больше не существовало. Все закончилось.

На следующее утро я улетел обратно в Лос-Анджелес.

Ее последние слова: «По-моему, вся правда в том, что ты, Эдди, не можешь выбраться из своего круга. Ты слишком долго в нем вращался».

И я ничего не сказал.

«Будь другом, Эдди, если это и есть вся правда, то так и скажи. И не моя вина, что все так вышло».

— Да, — сказал я. — Слишком долго вращался.

Она поцеловала меня в горящие щеки, и мы расстались.

Прямо из аэропорта я направился в «Вильямс и Мак-Элрой», где объяснил, что с лицом: меня пытались ограбить в Нью-Йорке. Люди качали головами, там невозможно жить, говорили они.

Я разобрал накопившуюся почту. В деле с «Зефиром» возник ряд проблем. Я урегулировал их. Они поблагодарили меня.

Потом я сказал Флоренс, чтобы она не удивлялась состоянию моего лица, — попытка ограбления. Она встретила меня, напоила, накормила любимыми блюдами, поставила любимые пластинки: квартет Си-мажор Шуберта и квинтет Франка. Я заснул, совершенно умиротворенный, под звуки божественной музыки. Даже удивительно, как моя побитая физиономия разрешила все трудности.

Я проснулся глубокой ночью и решил для себя, что отныне буду держать того зверя, который заставлял меня бегать всю жизнь от девчонки к девчонке, в узде. Мне было противно ощущать себя в его власти. Если это просто секс, в чем я сомневаюсь, так много мне больше не нужно — возраст. Я поклялся убить его. Я решил стать хорошим мужем.

И первое, что сделал, — убедил Флоренс в том, что мои намерения действительны и настоящи. Самый быстрый путь убеждения, моментально рассчитанный, заключался в принятии ее предложения о докторе Лейбмане. Я два раза переговорил с ним.

Наверно, испытательный тест прошел успешно, потому что тот порекомендовал меня моей жене. По его оценке, я был полон самого искреннего желания попытаться стать примерным мужем и честным человеком.

О чем он не догадывался, и то, что я выяснил лишь спустя одиннадцать месяцев, было в действительности то самое «слишком долгое вращение». Или, как говорят турки, «слишком много было рассказано». Но я старался, как мог. Оставалось одиннадцать месяцев до аварии. Эти месяцы я лез вон из кожи.

Загрузка...