Глава третья

Говорят, что жизнь человека неделима. Но договор, предложенный Гвен, какое-то время работал.

Затем Флоренс начала замечать что-то неладное.

Однажды мы ждали супругов Солофф на бридж. Заканчивали ужинать, игла проигрывателя царапала последние миллиметры второй стороны пластинки, которую мы ставили во время трапезы. Флоренс начала покашливать, прочищая горло, хотела что-то сообщить. Я не торопил ее. Днем я был на пляже с Гвен, и сейчас хотел соснуть десяток минут до игры. Игрок из меня никудышный — я страшно невнимателен. Флоренс же чертовски хорошо играет. Поэтому я играю редко. И поэтому на моем фоне она блистает.

Но этим вечером перед Солоффами ей надо было что-то сказать мне; за бокалом «Драмби» она решилась и открыла рот.

— Дорогой, — сказала она, — ты говоришь сам с собой.

— Я всегда говорю сам с собой.

— Все мы не без греха. Но у тебя это превысило норму.

— Ах, Флоренс, ну зачем усложнять? — Я почувствовал облегчение. И это все, что она хотела сказать?

— Ты постоянно шевелишь губами.

Последние дни я яростно спорил сам с собой, но не подозревал, что мой внутренний спор заметен со стороны.

— Эллен тоже заметила, — добавила она. — В офисе все в порядке?

— Как обычно.

— С тобой что-то происходит. Определенно. Доктор Массей ни о чем тебе не говорил?

— А о чем он должен сказать? — Доктор Массей был наш семейный зубной врач.

— Сегодня я ходила к нему на осмотр, и он рассказал мне, что ты скрипишь зубами и что делаешь это уже долгое время. Разве он ничего?..

— Может, и говорил. Да, да, припоминаю…

— По его словам, сейчас это в порядке вещей. Возраст неуверенности и тому подобное. Но я думала, что уж в нашей-то жизни никаких трений…

— Никаких, никаких! — заверил я ее торопливо.

— Эванс! — произнесла она своим предназначенным для серьезного разговора, изменившимся голосом. — Ты не дал мне договорить.

— Я знаю, что ты хочешь сказать.

Ее менторский тон всегда действовал мне на нервы.

— Меня раздражает твой самоуверенный тон, — сказала она, став очень терпеливой.

— Солоффы уже подъезжают, наверное, — сказал я.

— Эванс, сейчас 8.20, а они не приедут раньше 8.30, у нас еще есть время. Не увиливай!

Господи, еще десять минут, подумал я.

— Флоренс, а что, если?..

— Ты постоянно прерываешь меня на середине предложения, — сказала она, прерывая меня на середине предложения. — Я ничего не имею против, когда ты шепчешься в одиночку, но при гостях, особенно при Солоффах, которые все замечают и говорят об этом на каждом углу…

— Какого черта мы их пригласили, если они такие сплетники?

— Они отлично играют в бридж, а ты делаешь это снова.

— Что снова?

— Прерываешь меня. И так каждую ночь.

— То есть, когда я сплю, я прерываю?..

— Скрипишь зубами и болтаешь сам с собой. Доктор Лейбман говорит, что в твоем «я» идет нечто вроде гражданской войны. Вчера во сне ты повторял: «Я ненавижу ее!» Эванс, ты ведь имел в виду не меня?

— Конечно, не тебя.

— А кого?

— Откуда мне знать!

— Кому еще, как не тебе?

— Спроси императора японцев, может, он знает.

— Вчера ты лежал, глядя в потолок, и двигал губами всю ночь. Чем ты занимался?

— Думал. По ночам думать запрещается?

— Разумеется, ты волен думать по ночам, но скажу честно, когда рядом скрипят зубами… — Она хохотнула. — А один раз ты даже сжал кулаки, и я выскочила из кровати!

Казалось, это рассмешило ее до слез.

— Клянусь, Флоренс, я не специально.

— Но с чего это ты скрипишь зубами, видишь кошмары и целые дни шепчешь?

— Флоренс, не пойму, к чему этот разговор?

— Ты сам знаешь, к чему. И я хочу, чтобы ты сам понял, что надо делать! Эванс! Эв!

— Не переношу Лейбмана на дух!

— Попробуй хоть раз. Он поможет тебе, Эв!

— В задницу доктора Лейбмана!

— По отношению к нему у меня нет таких намерений. Эв, дорогой! Подумай. Ох! Гости пожаловали!

Наконец-то они заявились.

Флоренс подошла к зеркалу поправить прическу.

— И, пожалуйста, следи сегодня за губами. А то Солоффы подумают, что ты жульничаешь.

Она рассмеялась, смех был у нее, как у маленькой девочки; мой старый знакомый — серебряный колокольчик.

— Нет, конечно, ты можешь шептать. И даже во время игры… Твое право…

— Да, да, я сам решу, шептать мне или… К тому же только так, разговаривая сам с собой, я вынесу вечер с «Суфле»!

«Суфле» — прозвище, данное мной супруге Солофф, большой и пышнотелой. Флоренс рассмеялась.

— Тс-с! — приложила она палец к губам. — Звонок. Постарайся не двигать губами очень уж явно. А потом, мой монстр, расскажешь мне, что с тобой происходит. И кого ты ненавидишь. Должна признаться, лучше бы ты любил «ее», особенно если «она» — это я. Ты уверен, что это не я?

— Уверен.

— Тогда ко мне, — сказала она и ткнула пальцем в щеку.

Во время поцелуя зашли гости и застыли у двери.

— Ох, как мы некстати! — облила нас патокой «Суфле».

Мистер Солофф открывал рот лишь для того, чтобы делать ставки. Он работал юристом по рекламе в кинофирме и был очень осторожен. За них обоих вполне выговаривалась «Суфле».

— Да уж! — подыграла Флоренс. — В такой неподходящий момент!

Она чмокнула воздух в миллиметре от щеки «Суфле», и вскоре мы сели за пять тянучих робберов.

Первый выиграли Солоффы. Мы же опустились на восемь сотен вниз. Я играл мерзко, хуже, чем обычно, но зато контролировал губы. На минуту стол расслабился: «Суфле» уплыла в туалет по малой нужде, мистер Солофф воспользовался телефоном.

Пока гости отсутствовали, Флоренс шепнула мне:

— Дорогой, если ты и дальше будешь играть так же — лучше начинай говорить сам с собой!

На следующем роббере она заказала четырех крестей сразу. Я скакнул в шесть. Флоренс могла бы пойти ва-банк, но ввиду моей однозначной некомпетентности не сделала этого. По правилам, кстати, должна была. А я выдержал. «Спасибо большое, мой партнер!» — произнесла она, когда я открыл карты. Проделав ритуальное ознакомление с ее картами, я сказал: «Чудесно, партнер!» — и тем самым снял с себя ответственность за этот кон. Затем поднялся наверх и набрал номер Гвен. Никого не было дома, или она не брала трубку. Я спустился и направился в бар.

«Где эта сучка еще шляется?» — спросил я себя. Затем: «Ты снова говоришь сам с собой!» Затем снова: «Ну и что? И буду! Буду весь вечер говорить сам с собой! Иначе свихнусь! То, что говорю другим, не имеет никакого значения!»

(«Никто не желает капельку, а-а?»)

Ну а я желаю! Чтобы не зарваться, Эдди, плесни самую малость. Вот столько. Это помогает. Какого дьявола Массей нашептал Флоренс, что я скрежещу зубами? Где его профессиональная этика? И кто из нас, нынешних, не скрипит зубами?

(«Грандиозный шлем! Отлично, партнер! Ох, извините, мистер Солофф. Конечно, вы правы, кладу шесть, один сверху. Вот так».)

Даже твоя мамочка! Но, ты знаешь, Эдди, Эванс, Эвангелос, или кто ты там на самом деле, она говорит сущую правду. Ты становишься очень легкомысленным. Например, сегодня днем! Дудки, это придумал не я, а Гвен. Девчонка сама следит за нашими сальдо. А что мне лезет в голову — позывы к разрушению сложившегося мира вещей? Или обязательно надо, чтобы поймали на месте преступления? Ого-го заголовочек: «Тюремное заключение вице-президента компании „Вильямс и Мак-Элрой“ за аморальное поведение на пляже!» Мистер Финнеган заревет от восторга! Хотя что я плету, все было не так чтобы уж совсем! Ближайшие к нам люди валялись метрах, по меньшей мере, в тридцати. Да и начал это вовсе не я. Она сама обвязала нас полотенцем. Ага, иди и расскажи это судье! Ваша честь, наши ягодицы были полностью покрыты махровым купальным полотенцем. Вот и показания свидетелей. А почему я воображаю себя арестованным? Еще и на суде? И вообще, люди находились от нас в полусотне метров, лежали с закрытыми глазами на спине и загорали. Без сомнений, они бы много отдали, чтобы самим порезвиться, как мы. Побыть молодыми! Ну а я-то сам, неужто юнец? Нет. Но она делает меня юным! Как дикий зверь бросается на меня, и я тоже зверею…

(«Ох, извините, я иду… иду… Я только раз скажу „169“. Нет „170“».)

На руках три, но если я заявлю, то придется играть. В этом заходе Флоренс, вероятно, запросит еще и будет благодарна мне за поддержку, а я тем временем сбегаю наверх, к телефону. А Гвен сказала: «Не барахтайся, а то все забьется песком!» Больше ничего не говорила, только охала. О Боже, солнце, море, бриз, ее лицо и волосы…

(«Итак, партнер, ни в коем случае… Думаю, ты поиграешь одна. Три червей? Нет? Тогда — четыре».)

Ну у кого поднимется на меня рука, видя это чудо — эти шелковые развевающиеся волосы, этот чудный носик, порозовевший от лучей солнца, этот неистовый взгляд, глумящийся над идиотской моралью, она сама, разрывающаяся и стонущая подо мной…

(«Нет, почему же? Прошу, прошу. Черви? Нет?»)

Дорогая моя глупышка Флоренс! Ты ведь наверняка догадываешься, что я стремлюсь лишь не допустить откровенных ляпов в древней игре под названием бридж.

(«Итак, партнер, оставляю тебя с отличными картами на руках. Может, кому что принести? Не желаете выпить, мистер Солофф? Нет? О’кей!»)

Однажды «Суфле» доведет меня до греха. И тогда, мой друг, партиям в бридж придет конец. Ха-ха. А там, наверху, есть другой любитель карточных фокусов. Первый раз запыхался, бегая по ступеням вверх-вниз, вверх-вниз. И самое странное, что с того дня, как она меня отшила по первому разряду, я хотел ее еще больше. Интересно, изучал ли кто взаимосвязь между любовью и ненавистью? Если да, то я бы желал ознакомиться с результатами исследования. Сейчас ей пора бы и прийти! Сказала, позвони попозже. Но трубку никто не берет! Черт, где же она? В кино удрала, надеюсь. Вот это я люблю. Когда она теряет над собой контроль, когда она беспомощна, когда в голове у нее черт знает что, когда ее зад, крепкий как мячик, сводит судорогой, когда все ее конечности вздрагивают и… Думал, она будет кончать бесконечно. Скажу по секрету, это — святое. Никаких вопросов… И когда ее прорвало, и она застонала… О, эта песнь любви! Прямо на пляже… Что? Неужели никто не слышал? Ведь такая слышимость. Нет, нет, рассуди здраво — неужели хочется за решетку? И потом, она действительно выключилась! Лежала как в обмороке. Хм-м, абсолютно уверен, что потеряла сознание. Как тогда, после вечеринки! С ума сойти!

(«Прекрасно, партнер! Ну как сработали, мистер Солофф?»)

Ну, каково? Эй, Эдди, будь внимательнее. Бегом наверх в ванну! И сиди там пять минут! Ради Бога! Ведь это была твоя идея! Остудись на кафельном полу! А Флоренс внизу пусть рассуждает о перевооружении морали. Не помню, она «за» или «против». Да-а! Что-то где-то явно не стыкуется! Неудивительно, что ты скрипишь зубами!

(«Да, я знаю, что здорово помог тебе, но, как выразился мистер Солофф, ты играла так, что вряд-ли-смог-бы-я-сгодиться!»)

О-хо-хо, миссис «Суфле» и ее ягодица — какое зрелище! Черт, уже мой ход! Все, с меня хватит при любом исходе игры. Говорю: «Пока!..» Откуда она выкопала мое якобы предубеждение?

(«Оп! Неверный ход — прошу прощения… Карты слипаются…»)

Мне дозволено врать где угодно, только не в серьезной статье для серьезного журнала. Эдди может! Но не Эванс! Ха-ха, ну-ка назовите мне хоть одно имя, кто сделал бы больше меня в разоблачении ублюдков? Нет, пару имен найти можно. Раз, два — и обчелся. И вообще… Мои статьи убивают наповал!

(«Всем привет! Извини, партнер!»)

И я вовсе не такой, как эти, сидящие передо мной! Нет, не такой! Тогда какого черта ты играешь с ними все время? Ну, положим, не все! А дважды в месяц. А что, если с Флоренс… К черту Флоренс! К черту-у-у!

(«Извините, не могу. Пока, партнер».)

Мамочки, еще одна раздача! Скрежетание зубов. Шевеление губ, кошмары. Идти спать-то уже боязно. Эта сучка вошла в мою плоть. Может, снять ее с довольствия — с моей зарплаты? Это кто шутит? Я плачу сучке из своего кармана — спрашивается, за что? Чтобы она доводила меня до неврастении? В общем, так! Однажды я замыкаюсь в себе, в своей скорлупе, а она получает письмо. Когда ботинок натирает — его выбрасывают!

(«Пардон, мистер Солофф. Как-то не подумал, что вам видны мои карты».)

В любом случае, Гвен — это ноль! Чего она достигла? Ничего! Поэтому ей надо обращать в дерьмо все, что достигли другие. Легко глумиться, а… Это возраст ниспровергателей. Евнухи в гареме. Спасибо тебе, Брендан Вехан, за милые статьи. И вдруг мужчина! Что бы он сделал в таком случае? Бросил бы обеих? Но я же наслаждаюсь тем лучшим, что у них обеих есть! Нет, нет, «наслаждаюсь» не то слово. Я иду по натянутому канату, как Манчини. Да? Ну-ка покажите мне мужчину, который что-то может. И ДЕЛАЕТ. Я скорее стану первоклассным механиком, чем главным редактором «Нью-Йорк Бук Ревью»! Вот сучка! Где же она вечером? Я схожу с ума. Она — во мне. Самоконтроль утрачен полностью. Да, да! Ну, хорошо, бери жизнь за подгузок, пока можешь, и однажды скройся! Это научит ее уму-разуму! Знай, на кого лаешь! А я ведь обыкновенный выскочка-буржуа, или нет? У-у-у, вонючка, сестра Кэрри! Итак, сможет ли мисс Гвендолен Хант встать и прямо ответить на этот вопрос? Его суть: «А что вы, собственно, можете еще, кроме осмеивания людей, их охаивания? Могу ответить за вас. Ничего».

(«Ох! Извините, миссис Солофф! Разумеется, я подожду и сыграю своей незначительной картой в следующий раз. Спасибо».)

А твоя мать тоже, кстати, ничего. У нее даже не было образования. А у Гвен? Школа, затем степень бакалавра из Колледжа Профессиональных Случек сразу за вечерним обучением, вымученным потом и слезами, кап, кап, в Семинарии Излияния Мужского Семени? Ученая! И все туда же — критиковать меня? Ну с чего, скажите на милость?..

(«Тысяча извинений. Нет, что вы, никаких сигналов губами, миссис Солофф. Нервный тик. Вы заметили, что я бегал несколько раз в ванную? Еще раз прошу извинить меня, но в этом вы не правы. Нет, нет, ничего серьезного… Не стоит извинений. Спасибо».)

Господи Иисусе! Неужели я скоро услышу ворчание Флоренс?

Так и шла эта игра. Наконец где-то в двенадцатом часу, когда я снова полностью ушел в себя, Гвен объявилась. По телефону она звучала как всегда — сама верность и прочее. Конечно, именно так все они и звучат, когда дела идут наоборот. Но голос ее был непередаваемо сладок. Она сообщила, где была (какой-то фильм «новой волны») и с кем (с каким-то педерастического вида парикмахером, знавшим свежайшие сплетни о звездах). Все очень и очень правдоподобно и очень и очень искренне. Увы, правды все равно не узнать. Я сказал ей, приезжай завтра, есть работа на дому. Она ответила, хорошо, подъедет, спокойной ночи, любимый, я люблю тебя.

Солоффы продули нам около двадцати долларов. Перед тем как потушить свет, Флоренс поведала мне, что мы с ней играем на пару просто хорошо и что будь я сосредоточенней, я мог бы сделать еще большие успехи. Мои мысли снова бродили неведомо где весь вечер, но, кроме того случая, я следил за своими губами куда лучше.

Усталая от игры, Флоренс быстро заснула. А я лежал и думал о моем друге Пате Хендерсоне. Пат, мишень острословов офиса, так и не смог порвать с женой.

Его девчонка работала в отделе художников — каждый советовал ей забыть про Пата, но однажды, будучи в Нью-Йорке на большом сборе клиентуры, Пат сел в своем номере «Коммодора» и написал обеим по письму. Но перепутал конверты с адресами. Это была рука ниоткуда для Пата.

Я заснул на этой мысли.

Вскоре я превратился в некую личность, ответственную за дамбу, подмываемую наводнением. Дамба, творение безобразное, состояла из досок, старых дверей, кухонных столов, какой-то другой мебели, странно знакомой, рядом по воде плавал крупный мусор, вырванные с корнем деревья, вздутые, опухшие трупы людей и домашних животных, некоторых я, кажется, даже узнал, но был вынужден пройти мимо (ничем не мог помочь; мне самому угрожала большая опасность), плыли целые дома, съеженные и перекошенные, среди них и тот, в котором я жил в детстве. Вся эта плывущая махина подбиралась к самому верху плотины, к точке наверху, откуда вода, вперемешку со всем скарбом, неминуемо должна была ринуться вниз. Я уже видел, как струи воды просачиваются сквозь тело плотины, вот я бегу к одной, чтобы заткнуть щель, уже неспособный остановить неминуемую катастрофу, затем вижу другую струю и бегу к ней, нашептывая про себя успокаивающее: «Все будет отлично!» («Прекрати говорить сам с собой!»), и, подбежав, закрываю дыру, нет, не пальцем, а всем телом, как пробоину, и снова умудряюсь на время отодвинуть время распада плотины, но ненадолго, потому что потоки воды хлынули уже со всех сторон, снизу и сверху, справа и слева, и у меня уже ничего нет под рукой, чтобы сдержать натиск стихии, я даже не знаю, куда бежать от проникающей отовсюду воды («Не скрипи зубами!»), а потоки воды уже рвутся вниз, и я стою, побежденный природой, в слезах, вокруг все стонет и скрежещет в ожидании конца, и я узнаю, что ставка здесь — что-то неизмеримо большее, чем сама жизнь, хотя во сне мне так и не ясно, что же это, кроме одного — когда рушится дамба и все вокруг, и все надежды вместе с ними, я умудряюсь испустить последний вопль стыда, вопль, который Флоренс не могла не услышать!

Я проснулся. Хотел разбудить Флоренс и рассказать ей, потому что больше не мог держать все при себе. Я уже дотрагивался до ее плеча, но отдернул руку. Вид ее лица в розовой пелене сна, такой доверчивый, такой мирный, вызвал во мне чувства, которые я не могу описать; я ощутил такое отвращение к себе и к тому, что делаю, что снова потянулся к Флоренс. Но остановился, вылез из кровати, ушел в другой конец комнаты и уселся в кресло. Всю свою несчастную жизнь я только и делал, что раздваивался, не принадлежа по-настоящему ни Флоренс, ни кому другому. И снова удержал себя в кресле. Что-то было во мне, чего я не мог контролировать, оно пыталось разорвать на части весь договор, по которому я жил всю свою жизнь. Но я не позволял его рвать, черт побери, не позволял! Тело покрылось испариной, но я еще не был готов. Дыхание участилось, казалось, вот-вот чьи-то клыки вонзятся в глотку, я будто пробежал милю.

Наверно, я снова провалился в сон, хотя и не помню той границы, за которой началась частичная потеря памяти. Я слышал голоса с улицы, полной толп народа, — революция! А моя комната в каком-то отеле забаррикадирована чем под руку попало — стульями, шкафами, предметами из обломков наводнения, — подступает что-то ужасное, и я жду, жду, не надеясь на спасение. Знаю, что охрана отеля убита, рев толпы слышен все ближе и ближе с улицы; вот он уже эхом отдается в ушах. И опять я знаю, что ставка — это не банальность, та или другая девочка, ставка — это все мое проклятое существование, что-то вроде бесплотного и неосязаемого облака надежд, которые я давным-давно отбросил от себя, что-то похожее на тень моей чести и совести или на то, что угрожало моей славе, издыхающему самоуважению, на все, что невозможно выразить теми суррогатами слов, которые заполонили все, не оставив места для настоящего. Затем в шуме толпы, требующей крови, в шуме, плывущем над улицей как колыхание знамен, я различил голос, раздававшийся все ближе и ближе. Владельцем голоса оказался мой главный антагонист, но удивительно, он был и самым близким мне, и самым дружественным. Голос мягко, но могильно предвещал мне близкую погибель, уверял, что скоро стенки комнаты не смогут более выдерживать напора воды и рухнут, и то, что идет на меня, — уже у самой двери. Я увидел, что стихия проникает ко мне, вода течет из-под двери, быстро заполняет комнату. Вода залила меня, окоченевшего и дрожащего… Флоренс трясла меня, повторяя: «Эй, глупышка, чем ты здесь занимаешься? Пойдем в постель. Ох, Эв, дорогой, все-таки тебе надо сходить к нему, он поможет тебе, он же дока в своем ремесле. Но сейчас не думай об этом, иди в постель, ты так вымок!» И она отвела меня обратно в кровать, куда я плюхнулся и проспал оставшуюся часть ночи без сновидений.

Жены не было дома, когда я проснулся на следующее утро. Завтрак прошел в одиночестве. Я пробежал глазами спортивное обозрение, поехал в офис. Среди деловой почты ничего существенного не оказалось. Я ощущал себя как обычно — напорист и оптимистичен. К полудню вернулся домой.

Вместе с Гвен мы заканчивали последний черновой вариант статьи о Чете Колье. По крайней мере, я надеялся, что последний. Но Гвен начала злить меня. Казалось, она ненавязчиво, но против моего желания пыталась сглаживать острые углы, рассыпанные по тексту. Будничным голосом, не поднимая глаз от страницы, я спросил ее, нравится ли ей статья. Это было некорректно с моей стороны — заставлять ее говорить то, о чем мы договорились молчать.

Гвен ответила так же нейтрально и так же холодно: «Нет, я не согласна ни с одной оценкой». Несколько минут мы работали в натянутом молчании. Мы оба прошли хорошую школу и умели сдерживать себя. Но мое лицо побагровело. И, взглянув на меня, она испугалась. Она закрыла дверь, подбежала ко мне и поцеловала со словами: «Но я же люблю тебя!»

Случившееся сразу за поцелуем я до сих пор до конца не понимаю. С полной уверенностью можно сказать, что это была не любовь, скорее, наоборот. Как ни называй, я вскочил и пошел на нее прямо в своем кабинете. В доме не было только Флоренс, где-то рядом возилась Эллен, бродили две служанки и сидел на крыше рабочий, чинивший телеантенну, — сплошное сумасшествие. Впрочем, даже если бы Флоренс и была дома, значения бы это не имело. В разгар акта я думал о том, неужели я хочу, чтобы меня застукали, подталкиваю события к развязке? Как мой друг Пат, написавший письмо одной женщине и положивший его в конверт для другой? Но за те минуты я не произнес ни слова и не выдавил из себя ни стона. Я слепо доверился сексу, как единственной вещи, в которой я был уверен на все сто.

Гвен оцарапала мне спину в пылу страсти. Не плечи, а ниже, вдоль поясницы. Ее ногти почти вонзились в мое тело, не желая отпускать от себя. Там остались полосы, прочерченные ее ногтями, слегка кровоточащие.

Мы оба учащенно дышали. Гвен быстро оправилась и села к печатной машинке. Я был заведен случившимся на полную катушку. Схватил халат и пошел к бассейну. Плюхнувшись в воду, я полежал там, отмокая и расслабляясь в тепле. Затем выполз на край и заснул на животе.

В такой позе меня и нашла Флоренс. Видела или не видела она следы на спине, мне так и не дано узнать, важно другое: мягко ступая, чтобы не потревожить мой сон, она прошла в дом, поднялась на второй этаж и зашла в кабинет, где сидела за машинкой Гвен и точила пилочкой ногти. Пока Флоренс была в дверях, Гвен несколько секунд не замечала ее присутствия. Гвен занималась ногтями, потом ее будто кольнули сзади, она обернулась и увидела Флоренс. Они обменялись любезностями, и Флоренс ушла к себе.

Проснувшись и потребовав коктейль, я обнаружил, что Гвен ушла. Флоренс в подчеркнуто рассеянной манере сказала мне, что я могу позабавиться ее предрассудками, но по ней Гвен — сущая бродяжка, и она предпочла бы, чтобы та делала свою работу в офисе. Я разыграл такую же якобы рассеянность и утвердительно кивнул. Затем она спросила:

— Ведь она больше не нужна тебе?

— Да. Вот закончим статью о Колье и все, — ответил я и задумался, что конкретно известно Флоренс и что она обо всем этом думает. Ведь если она видела следы на моей спине, то она могла сделать далеко идущие выводы.

Шансов у меня не осталось. Серьезным тоном я поведал ей, что исследователь из Гвен никудышный и я рад сообщить ей, что конец работе над статьей наступит в следующие выходные. Более того, если Флоренс не нравится ее присутствие в доме, то я позабочусь, чтобы больше секретарь не появлялся. Флоренс, казалось, осталась удовлетворена. Ну, если работы осталось на день-другой, это ерунда, сказала она.

Я попросил Флоренс смешать мне тот самый, ловко получающийся у нее «Гибсон», предположив, что, сделай она его, — это будет достойный успокоительный знак. Она приготовила само совершенство. Я издал еле слышный рев восторга.

Яснее ясного — нашим с Гвен дням счет пошел на единицы. И я не хотел упускать ни одной минуты из отпущенного времени. Я стал сверхосторожен. На пляже мы забирались в самую даль; сначала на песчаную дугу к северу от Малибу, затем еще дальше, до Зумы, и, наконец, до берегов Вентуры.

Опасность быть узнанным знакомыми и особенно осознание того, как мало нам осталось времени вдвоем, еще больше сблизили нас. Мы даже полюбили друг друга еще больше. Однажды после долгого, бесконечного по сладости дня, после шикарного дня, когда океан был как озеро, не как вечно грязный и неспокойный Тихий, а чистый и умиротворенный, без волн и водорослей, мы стояли по пояс в воде, держась за руки, Гвен посмотрела на меня с такой любовью и с такой грустью и спросила: «Эдди, что с нами будет?» Вода омывала наши тела, струи нежно ласкали кожу, напоминая, что в природе нет ничего неизменного, и что у человека тоже все меняется, и что наши жизни — это ничто, и что даже океана когда-то здесь не было, и что придет время, и он исчезнет без следа. Я прошептал ей: «Гвен, ты мне нужна». Она, такая нежная, такая милая, ответила: «Я знаю». Потом улыбнулась мне, я улыбнулся ей, и мы оба знали, что я не ответил на ее вопрос.

Человек не обращает внимания на самые памятные моменты жизни в то время, когда они происходят. Но мы запомнили тот день именно таким — бессмертным для нас, даже не осознавая того. Мы решили сделать снимки, как потом оказалось, свидетельства нашей связи — неопровержимые улики оной. А в те минуты казалось, что немного подурачиться нам не помешает. Со мной был «Никон»; я водрузил его на камень, потом наводил фокус на Гвен, устанавливал механизм задержки и бегал к ней. Первые снимки получились обычными, — друзья, ни одного намека на бурную связь. Но ближе к концу пленки мы совершили то, что, подозреваю, делают многие любовники, потеряв голову. Мы захотели запечатлеть «мгновения вечности». Не помню, кто из нас предложил это: скорее всего, это было нашим обоюдным спонтанным желанием. Мы скинули купальные костюмы и стали позировать обнаженными. Вместе. Я продолжал бегать к фотоаппарату, взводить его, наводить фокус и прибегать обратно. Мы чествовали праздник любви. Так какая-нибудь страна выпускает марку в ознаменование важной даты в ее истории. Затем мы подурачились — по крайней мере мы думали, что дурачимся, — на одном снимке я пожирал глазами ее груди. Ну и прочие в подобном духе. Тогда Гвен гордилась грудями. Сейчас, конечно, уже не испытывает такого чувства. Груди — явление временное, как цветы, они меняются. Кроме Гвен, никого не припомнить, да и Гвен только в тот период, кто бы так гордился грудью. Все, кого я знавал, имели другие понятия. Слишком острая, слишком округлая, слишком выпуклая, слишком соблазнительная, слишком обвислая, слишком плоская, слишком большие соски, в общем, недостатки находились всегда. Таков уж род человеческий!

По всем статьям тот день был днем нашей памяти. Нашей славы. Мы вели себя как два диких зверя в своей звериной оторванности от человека.

Проявка негатива и отпечатка фотографий потребовали от нас и времени, и усилий. Наконец, по словам Гвен, «одна наша из женского общества взаимопомощи» все сделала. Под «нашей» она имела в виду такую же «сестричку» из себе подобных. «Сестричка» была профессионалом камеры. По снимкам, особенно последним, это проступало отчетливо. Гвен не открыла мне ее имени, но сработала знакомая на славу. Я поинтересовался у Гвен, что думает ее подружка обо мне, и Гвен ответила: «С тобой все в порядке. Ну а я так просто королева!» Немудрено в общем-то, потому что в те дни она была воплощением лютой зависти всех девчонок, ее фигура была божественна, а походка — суперженственна. Для жизненного самоутверждения Гвен не нуждалась в психоаналитике. Эту роль с успехом выполняло обыкновенное зеркало.

«Сестричка» неизвестного образа жизни распечатала нам по чудной пачке фотографий, высказав мнение, что правильно выбранный миг жизни — это тоже произведение искусства. Свою пачку я хранил в сейфе, в том самом, что был с замком и где лежали «пожарные» пять сотен. По-моему, такие сейфы, я имею в виду с замком, есть у любого из нас. Кроме Флоренс. По ее кодексу чести выходило, что иметь секреты в замужестве безнравственно. Мне это известно, потому что я это проверил.

Ну а мне он был нужен позарез! Я до сих пор учусь у своего прошлого. Ничего так не возбуждает меня, как собственная жизнь: до сих пор храню фотографию девушки, которую впервые поцеловал, до сих пор — первую, написанную лично мной, рекламу и даже речь, произнесенную в день окончания Высшей Школы Альберта «Зу-Бу» Леонарда, речь под названием «Колумб, первый Американец». Там же лежат разные фото других периодов моей жизни, любовные письма, обязательства: святые и придурковатые, могущие вогнать Флоренс в краску или шок. Я хранил это богатство взаперти. Потому что наш с Флоренс договор был основан на благоразумии. Не причинять боль близкому, не испытывать семью страданием! Семья, то есть договор, — превыше всего!

До Гвен все шло без сучка и задоринки. В сейфе моя мятежная натура была надежно заперта. Существовал еще один тайник, который я умудрялся держать взаперти, тайник моих чувств. Он щелкал на запор, лишь только я входил в наш дом, к Флоренс. Этот тайничок имел девиз: «Спасение в равнодушии!» И только теперь мне стало до конца ясно, каким боком мне вышло это самое равнодушие, ведь первым звоночком сползания к неравнодушию послужил разгон гарема. Но предупреждение не возымело действия. Спустя какое-то время я выкинул из сейфа все, что не имело отношения к Гвен (второй звоночек). Нет, не на помойку, разумеется, а связав в пакет, скрепив скотчем и опечатав пересечения веревки воском, уложил в здоровенный металлический шкаф, стоящий за кабинетом мистера Финнегана, где я держал остальные личные бумаги и документы, по тем или иным причинам не хранившиеся дома.

Вот поэтому в тот день, когда я забыл запереть сейф, в тот день, когда служанка Ирэн открыла его, там лежали лишь несколько записок от Гвен, распознать по которым хоть что-то было невозможно, и прекрасно сделанная, шикарная серия жемчужин пляжного искусства, по которым компромат был виден невооруженным взглядом.

В то утро я проснулся и обнаружил, что мозг мой как в тумане. (Отец в те времена, когда я учился в школе, замечая подобное состояние, кидал на меня укоряющий взгляд и говорил: «Эй, Шекспир, вставай!» Затем он смеялся, вертел головой, выискивая свидетелей пробуждения его горе-сына, и, найдя кого-нибудь, указывал на меня жестким пальцем и повторял уничижающе: «Безнадежный случай!») Разлепив сонные глаза тем утром, я ощутил, что не знаю, чем мне заняться, какую шкуру натянуть на себя, и куда пойти, и кем прикинуться на этот раз. Я встал, ранняя пташка, побродил по дому, сделал кофе — он горчил, сходил на лужайку, вознамерившись постричь травку, и, так и не приступив к делу, подумал, что что-то грядет, не зная конкретно что, открыл «Лос-Анджелес Таймс», бросил ее и сел. Сел в нашей, официально для этой цели предназначенной, гостиной. Очень темной и обставленной очень дорогой мебелью, сел в своих шортах и старой пижамной куртке, глядел перед собой и просидел так целый час. Окружающий мир был нереальным и бесцветным, как говорят евреи, «без горчинки», не стоящим движений души и тела. Наконец, для возрождения хоть какого-то вкуса к жизни, я поднялся наверх и достал «пляжные» снимки. От них исходило облегчение. Поэтому я решил принять душ и потом еще раз пересмотреть их. Я аккуратно уложил их в сейф, но не запер его. Затем в течение десяти минут я обливался горячей водой, наклонившись, чтобы не замочить голову. С чего бы это, размышлял я, один взгляд на снимки — и настроение улучшается? Наверно, хоть они реальны. Я могу и не стать тем, кем мечтал в детстве, но на этих снимках я, по крайней мере, существую как человек. Вот они — доказательства! Я вышел из душа и запел. Эллен, заслыша мелодию, зашла ко мне. Дочь выглядела в то утро очаровательной, вся светилась надеждой на лучшее (не буду уточнять, на что именно), лучилась светом вся ее фигурка, таков был возраст, и я решил позавтракать с ней. Что и сделал. Затем мы прогулялись среди цветов за домом. Бассейн выглядел идеально чистым; воду, казалось, можно черпать и пить, я немедленно скинул одежду, оставшись в шортах, она — тоже, и мы прыгнули. Я блаженствовал — и уже предчувствовал, что по дороге на работу надо обязательно навестить Гвен, как я не раз делал, чтобы придать дню соответствующее начало. После чего я решил отдать свое лицо в руки парикмахера Джерри и позволил ему испортить внешность вниманием и лосьонами. И вот, сев к Джерри в необъятное кресло и почувствовав прикосновение к щекам горячего полотенца, я вспомнил, — о Боже! — что забыл запереть сейф.

По-моему, служанка Ирэн вынесла тяжелое моральное испытание. Старушка была что надо, вполне счастлива в цепких руках Абиссинской баптистской церкви. Договор с ней предусматривал, что кто-то из нас должен был возить ее каждое воскресенье в церковь, иначе она не работала по выходным. И ее этические нормы были твердыней. Но самое тяжкое испытание морали — это дилемма между двумя моралями, в данном случае между своим достоинством (ясно, что сейф не ее ума дело, даже если до этого случая он и бывал незапертым, какое вообще отношение она к нему имела?) и солидарностью пола, имеющей один-единственный логический вывод: наставлять мужей на путь истинный. Должно быть, Ирэн нелегко дался выбор. Почему одна мораль перевесила в ее душе, я так и не узнал, но она отдала снимки Флоренс, видимо, решив, что это наиболее правильный выбор. Всю жизнь я страдал от тех, кто поступает правильно.

Но Ирэн недоучла Флоренс. Заметьте, жене служанка нравилась. Ирэн была старательна и безупречно честна, а такие служанки на дороге не валяются. Она действовала правильно, преданная дому и воинственно настроенная к гулящим мужьям (и к своему гуляке тоже). Но роли это уже не играло. Флоренс выгнала ее тем же утром. Велела собираться и выметаться. Через час после события Ирэн уехала из нашего дома навсегда. Флоренс не потерпела в доме служанки, сующей нос не в свои дела.

После ухода Ирэн Флоренс осталась с фотографиями наедине и долго и пристально вглядывалась в них. За ланчем я сбежал домой под наспех придуманным предлогом. Флоренс встретила меня у входа и сообщила, почему она прогнала Ирэн. Затем вскинула глаза на меня. И уйти от них мне было некуда.

Флоренс бродила по дому — я не стал ходить за ней по пятам, говорить о чем-то было бесполезно. По нашим с Гвен глазам на тех карточках все читалось с предельной откровенностью. Вы видели когда-нибудь кота, когда он занят любовью? Да, да, некоторые из фотографий выглядели далеко не игриво. И Флоренс просто должна была задаться вопросом: как же давно он не смотрел такими глазами на меня? Итак, какого дьявола я сделал эти фотографии? Любовь превратила меня в идиота.

Вскоре послышался шум отъезжающей машины. Доктор Лейбман, подумал я. О’кей. Меня знобило: немного от страха, немного от волнения.

Начался день, как его можно назвать, окончательной переоценки. Но если я провел те часы в духовном самосозерцании, то Флоренс потратила их на практичные цели. О докторе Лейбмане она и не вспомнила. К нему она заглянула позже. А поехала она прямиком к своему адвокату, Артуру Хьюгтону. (Вообще-то Артур обслуживал нас двоих. Но потом, когда дело подошло к своей последней черте, он стал только ее юристом. Поставил на выигрывающую лошадь!) У них состоялось «предварительное обсуждение». Артур успокоил ее исходом некоторых интересных дел о разводах. В процессе беседы, полностью удовлетворившей Флоренс, выяснилось, что в ее руках находится тот самый бич, с помощью которого она, когда пришло время, выбила из меня абсолютно все и оставила мне из имущества и денег только меня самого и те самые злосчастные снимки. И то только потому, что она не хотела их больше видеть. Папочка Флоренс когда-то был президентом колледжа в Новой Англии (того самого, который я окончил), потом ушел на пенсию и стал председателем правления большой юридической конторы, негласно поддерживающей свою белую протестантскую сущность, где, кстати, работал и Артур Хьюгтон. Флоренс сказала мне как-то, пребывая в добром и беззаботном расположении духа, что она всегда презирала членов этой фирмы за их похожесть друг на друга и непохожесть на меня. Обстоятельства изменились, и она неожиданно для себя нашла, что ей нравятся даже их одинаковые физиономии. Еще бы, Флоренс убедилась, что ее надежно защитят. Это придало ей уверенности и объяснило ту разительную перемену в отношении ко мне буквально в тот же день.

В офис я не поехал. Гвен для передачи новостей звонить тоже не стал. Просто сел, свесив ноги в бассейн, и поздравил себя с тем, что момент, который я ждал в течение нескольких месяцев, наконец наступил. Да, да, джентльмены! Ни итальянец, ни испанец, ни, разумеется, француз не отдали бы свой дом, деньги и жену за сраный сучий зад! Ни один грек, древний или современный, не выбил бы из-под себя стул даже за мизерную долю вышеоговоренного, будь эта задница хоть как великолепна! Грек спокойно принял бы к сведению тот факт, что человек должен поступиться многими вещами, чтобы не потерять главного. На этой мысли я заснул.

Сон был черен. Я проснулся на подстилке у бассейна, почувствовав, что рядом стоит Флоренс. Но глаз не открыл, не будучи готовым к окончательному приговору. Оказалось, Флоренс держала в руке бокал с моим любимым сухим «Гибсоном» — а это всегда предвещало ее хорошее отношение ко мне. Она поставила бокал на столик, стоящий у креслица, рядом с которым я спал, и мягко сказала:

— Ужин через полчаса. Надеюсь, что новая служанка знает секреты кухни не хуже предшественницы!

И ушла. Ого-го, неужто мир ходит вверх ногами?! Логичнее было ожидать от нее удара бейсбольной битой, а не «Гибсон». Интересно, а Гвен поступила бы так же? Ни-ког-да. Я пошел в дом и состряпал себе второй бокальчик, двойной и сухой до ломоты. Затем прикинул, что коли ужин этот, судя по всему, последний в этом доме, то его надо встретить достойно, то есть одетым. Я отправился наверх и там увидел дальнейшее развитие событий.

На противоположной стороне от нашей супружеской кровати стояла софа. Флоренс застелила ее и уже выходила из комнаты. Увидев изменение, я спросил тоном обиженного мальчика:

— Я буду спать теперь там?

Она ответила:

— Ну что ты. Там буду спать я.

Вот уж не знаю, что случилось между ней и Артуром и во время визита к доктору Лейбману, но результат был шокирующим. Ужин превратился в праздник.

Со служанкой нам определенно повезло — блюда были выше всяких похвал. Флоренс оказалась достаточно сообразительной, чтобы заказать ей ее самые удачные кулинарные блюда. Забыл отметить — эта самая служанка, грузная матрона-негритянка, провела двадцать лет в еврейской семье! И в тот вечер она угостила нас кислым жарким, печеной картошкой, красной капустой и яблочным соусом. Пальчики оближешь! Добавьте бургундское, отобранное Флоренс, которое я открыл и нежно разлил. Были зажжены свечи. Проигрыватель играл Штрауса.

Эллен, сидящая с нами, была в курсе событий. В ее взгляде читалось неприкрытое удивление — мы вели себя как профессионалы. Флоренс показала класс. Она хранила хорошую мину при плохой игре. Будто у жизни есть свои плюсы и минусы, и с минусами надо бороться, а не поддаваться им. Она собиралась свести на нет как можно больше отрицательного и прожить болезненный период как можно безболезненней.

Догадаться, что думает или чувствует Эллен, я не мог. Как раз когда мы заканчивали с десертом, заявился ее хахаль, и Эллен, увидев его, облегченно вздохнула. Она поцеловала меня, странно взглянув, будто не решившись что-то сказать мне. Затем убежала наверх, не поцеловав Флоренс. Атмосфера вечера придала мне храбрости, и я попытался снять напряжение.

— Кажется, с этим парнем у нее какие-то проблемы? — сказал я.

Флоренс пропустила вопрос мимо ушей. Она была полностью поглощена нашей с ней проблемой. Если когда-либо природа и общество производили на свет женщину, не способную хитрить, юлить или притворяться, женщину, столкнувшуюся с бедой, но, несмотря на это, остающуюся несгибаемой и правдивой, — этой женщиной была Флоренс. Единственный способ познать человека, это посмотреть, как он ведет себя в стрессовой ситуации. В тот вечер, когда кровь из большой раны, нанесенной мной, лилась неостановимым потоком, когда ужасные когти моего сволочизма раздирали ей душу, Флоренс показала, кто она есть на самом деле.

Мы сидели в гостиной, на столике — два бокала «Драмби» и зеленые мятные леденцы. Она зажгла мне сигарету, длинную, тонкую, и курила, не затягиваясь, свою. Дым уходил в потолок. Мы молчали. Затем она, видимо, тщательно обдумав действия, взяла меня за руку и улыбнулась самой дружеской улыбкой. Я неожиданно почувствовал, что очень люблю ее. Казалось, что ее первая реакция на происшедшее — понять мою боль. И дать мне время собраться с мыслями.

— Дорогой! — сказала она. — Может, тебе пойти прилечь и постараться заснуть? Ты, наверно, устал? Тайн больше нет, зубами скрипеть не надо. Скрывать от меня нечего — твой сон будет нормальным. Ступай наверх. Поговорим завтра. Или послезавтра. Ступай.

И я решил последовать ее совету. Переполненный чертовским чувством благодарности за заботу и щедрость души, я поднялся наверх. И там подумал, что Гвен я еще не позвонил и ничего не рассказал и что если протянуть до утра, то, хорошо зная эту сучку, можно и не застать ее дома вовсе. Для разрыва ей не хватает моего краткого молчания — вся ярость, нечестность и унижение нашей связи и нашего с ней договора всплывут в ее голове, и следующий шаг — самолет на восток!

Ну и черт с ней, подумал я. Сейчас решается моя дальнейшая судьба. И меня не заставят принимать необдуманные решения. Я буду делать то, что мне нужно, когда мне нужно, и пускай другие делают то же самое. И вообще, приму-ка я ванну! Душ был перед ужином, а сейчас — ванна, горячая, продолжительная.

В воду я накидал всяких солей. Флоренс принесла чистую пижаму. А я не торопился. Когда я, напарившись, вышел, то Флоренс сидела в шезлонге и курила сигарету, не затягиваясь, уставясь в маленький телевизор. Заметив меня, она выключила ящик. И мы остались вдвоем. Вдвоем.

Затем она заговорила мягко-мягко:

— Откровенно говоря, дорогой, моим первым желанием после просмотра было надавать тебе по физиономии. Или убить. Но одна деталь всегда помогает в таких ситуациях. Здравый смысл. Говоришь себе: «Остынь!», «Подумай!», «Поговори с людьми, которым ты веришь…»

Она поведала мне об Артуре Хьюгтоне и докторе Лейбмане. Кое-что я уловил, потому что отключился на время, недоумевая: Флоренс обращалась ко мне как к больному, очень осторожно, как обращаются с людьми на грани нервного срыва, как с психами или теми, кто достаточно ясно проявил себя как псих. А ведь она права! Я действительно вел себя как сумасшедший… Я настроился на ее голос снова.

— …Поэтому я подумала, что тебе больно, очень больно. И что проблема у моего Эванса, а не у меня. И сразу все стало на свои места: перешептывания и скрежетание зубов. Дорогой! Мне так стало тебя жалко, ты ведь не был способен отвечать за свои поступки, да, да, не был. Я сразу поняла, кого ты так ненавидишь. И не отчаялась. Ты ведь имел в виду ее? Нет, нет, не подумай, что я проверяю тебя! (Как она была корректна!) Знаю, что ты не любишь, когда тебя допрашивают, но ответь на один вопрос. Больше я ничего не спрошу.

— Да, — ответил я. — Когда я говорил: «Я тебя ненавижу!» — я имел в виду ее.

— Я так и думала, — продолжала Флоренс. — Поэтому поняла, что творилось в твоей душе. Вот ночной чепчик, дорогой, справа, на кровати. Догадываюсь, как тяжело лежать в одной постели со старой женой и желать всем сердцем другую женщину. Мне часто приходили на ум такие мысли. Наблюдая, как ты лежишь на спине (я уже лежал), смотришь в потолок и шевелишь губами… Помнишь ту ночь, когда ты… Я поняла, что причина не во мне. Все, все. Больше не буду выпытывать. Ни сегодня, ни завтра. Пусть пройдет время. Но в конце концов, дорогой, не сейчас, а потом, тебе все-таки придется принять решение. Ведь так все просто, не так ли? Или я, или она. Знаю, знаю, как тяжело даются подобные решения, но боюсь, что на этот раз тебе придется остановиться на чем-нибудь одном. Ведь я… тоже должна… мне тоже надо, если не с тобой, в общем…

Она глубоко затянулась, посмотрела в потолок и выпустила дым изо рта, так и не вдохнув его в легкие.

— Дорогой, — продолжила она, — увидев эти снимки и осознав, что они значат (она укладывала меня и поправляла постель), я очень, очень рассердилась. Ну как, тебе удобно? Да? Вот и хорошо. Но сейчас я больше не сержусь.

Флоренс прошла в ванную и заговорила оттуда:

— Я не сержусь. Ты нес такую ношу один, без чьей-либо помощи, без совета. Сегодня доктор Лейбман привлек мое внимание именно к этому аспекту. Как видишь, против тебя он ничего не имеет. Более того — он на твоей стороне. И еще я поняла его слова, сказанные несколько месяцев назад: «Представьте, что он болен», — сказал тогда он. Звучит довольно неприятно, но если вложить в него другой смысл… Я хочу, чтобы это слово казалось тебе мягким, выражающим искреннюю заинтересованность в твоей судьбе. Оно в какой-то степени даже ласковое — больной. Ты слышишь, как оно звучит?

Она выглянула из ванной. Улыбнувшись, она стала раздеваться, сказав: «Я хочу помочь тебе».

Ее улыбка не выражала притворства, натянутости или усилия над собой. Она скрылась в ванной, а я подумал, как же надо переломить себя, чтобы после всего увиденного этим утром на фотографиях остаться дружелюбной.

— Это одно из самых опасных заблуждений, — донесся ее голос из ванной, — бытующих среди людей, — считать, что человек может плотски принадлежать только одному человеку в одно и то же время.

Она выглянула из ванной. На ней уже не было одежды. В спальне горела лишь маленькая подсветка, основной свет исходил из ванной. В этом свете Флоренс выглядела… именно так, как хотела бы выглядеть сама.

— Люди, приверженные западной христианской традиции, — сказала она, — упорно верят, что любить можно только одну или одного. Неужели образ жизни твоих предков, более близких к язычеству, честнее выражает жизнь? И наше общество (ее голос заглушил шум хлынувшей из крана воды), исповедуя один образ жизни, на самом деле ведет другой?

Ее голова показалась из-за двери, затем она вышла в просвет и постояла так, ожидая ответа. Я внезапно осознал, как же долго я не видел ее вот так — полностью обнаженной. Избегал из-за некоей труднообъяснимой верности по отношению к Гвен. Флоренс доверчиво улыбнулась мне и скрылась за дверью. А я отметил про себя, что ее груди — давно я их не видел — гораздо больше, чем у Гвен.

— К примеру, — продолжила она, — лежать сегодня в одной постели с тобой я не смогу. Несмотря на твое, отличное от моего, воспитание и социальное происхождение, не думаю, что и ты сможешь. Ты ведь пробовал, но, увы, сам почувствовал, что тебе неудобно. Как-то чужеродно, не так ли? Конечно, я знала, что Ты в эти минуты витаешь где-то далеко. Ты слишком честен, дорогой, чтобы успешно скрывать подобные, очень важные вещи.

Флоренс закрыла воду и вышла из ванной. На ней был ночной халатик, тот самый, что мне очень нравился: ни шнурочков, ни подвязочек, тесемочек и ленточек, ни прочих идиотизмов типа «пожалуйста, развяжи, расстегни меня». Обыкновенная красивая, легкая ткань, неплотно облегающая женское тело. Она подошла ко мне.

— Должна признаться, — сказала она, — что оба, и Артур Хьюгтон, и доктор Лейбман, настоятельно советовали, один как юрист, другой как врач, чтобы я ни в коем случае не спала с тобой в одной комнате. Даже в одном доме. Ерунда, ответила я, ведь он же человек. И он все еще мой муж. Не мне судить, хуже это или лучше. Но, прости меня (она села на софу), сегодня я не смогу находиться к тебе ближе, чем сейчас.

Она легла на софе. Мы помолчали. Потом она заплакала. Еле слышно, Флоренс тактична даже в мелочах. Ее боль, как оно и должно было статься, все-таки вышла наружу.

— Флоренс! — позвал я.

— Не обращай внимания, дорогой, — всхлипнула она. — Я никак не могу решить, что мне делать. Наверно, надо ждать, пока ты сам решишь… выберешь… Время не имеет значения. И еще я подумала, что, в конце концов, я тоже человек и что мне тоже нужна обыкновенная теплота. По снимкам, хотя они и вульгарны, я поняла, что у тебя были очень близкие отношения с этой бродяжкой, — извини, дорогой, я не хотела, — но я буду ждать, сколько потребуется. Я постараюсь. Я обещаю тебе, что буду. Кстати, каким образом вы ухитрились проявить пленку и напечатать такие фотографии?

— У нее есть темная комната, — солгал я. Флоренс начала бы волноваться, узнав, что «пляж» видели другие люди.

— У кого?

— У Гвен.

Наступила тишина. Спустя минуту я услышал приглушенные рыдания. Как же трудно ей было не нарушать в этих условиях кодекс чести, насколько достойны восхищения ее усилия не нарушить его! Она плакала одна, на софе, и в ее плаче было столько неутоленного желания, столько зова…

Все к тому и шло. Уверен, что она и в мыслях не имела вернуть меня в супружеское ложе. Но желание женщины и эти чертовы усилия вести себя благородно с точки зрения общества и всех наших западных традиций не могли не вызвать отклика во мне. Любой мужчина, обладающий сердцем, не выдержал бы и откликнулся на такой сильный и чистый зов. Из ее глаз по дороге слез уходила надежда.

Потом, когда мы уже неподвижно лежали вместе, она спросила: «Эванс, что с нами будет?» А я ответил: «Дорогая, все будет хорошо». И я говорил искренне.

Я был страстен и нежен. Кто-то обязательно должен изучить взаимосвязь между сексом и жалостью. Мы были близки как никогда. И уже совсем потом, когда я вновь задумался, какую кашу заварил (сразу, лишь только секс кончился, я задался вопросом, а чем занимается Гвен; я не звонил ей целый день), Флоренс, умиротворенно засыпая (мы лежали в нашей обычной позе: ее нога на моей, ее голова на моем плече), ласково сказала:

— Эванс, я знала, что в конце концов разум в тебе победит. Годы, прожитые вместе, — не хлам, который не жалко выбросить. С миллионами семей случалось то же самое… — Она поцеловала меня в щеку и улыбнулась. — Поэтому люди выработали способы борьбы с подобными ситуациями. Это и есть цивилизация. Что касается нас — я останусь твоей женой. Знаю, что пройдет еще какое-то время, но я верю, что твоя… это явление временное. Мне хватило одного взгляда на фотографии, чтобы понять, что это бродяжка, извини, дорогой… Потом ты сам поймешь это. Она не твоего уровня, Эванс. Старый, добрый Эванс, так глупо, но после всего, если я не понимаю тебя, то что вообще я понимаю? Ты только побыстрей дай мне знать, хорошо? Побыстрей! Назовем это договором. Я не против, я никогда не думала, что ты сможешь… Только, Эванс… если тебе действительно надо повидаться с ней, то… Ой, сама не ведаю, что говорю. Я хотела сказать, не встречайся с ней больше. Не люби ее. Люби меня.

Я ответил, что не хочу любить «ее», что все кончено, все — прошло.

Она взглянула на меня, приподнявшись с плеча, и сказала:

— Тебе не надо так говорить, — и улыбнулась. — Но слышать это приятно. Надеюсь, что это правда. А сегодня у нас хорошо получилось? Правда, Эв? Как раньше?

— Да, — ответил я. — Как раньше.

Она поцеловала меня, озорно улыбаясь, будто увела чужого парня, и легко уснула.

Загрузка...