Глава двадцать шестая

«Дело Арнольда Тейтельбаума» являло собой блистательный документ. Нет, язык был обыкновенным, канцелярским, и только уровень человеческой боли, запечатленный в документе, и это ужасное чувство — «слишком поздно» — убивали наповал! Я не спал всю ночь, поглощенный чтением.

«Дело» начиналось с описания того, как Арнольд-зеленщик открыл свою первую лавку — лавку «альма-матер». За первой последовали другие, уже магазины, а затем выросла целая сеть с фирменным знаком «Татл». Страницы дышали гордостью Тейтельбаума за свое детище — за свои торговые предприятия. Он умел вести дела, был изворотлив, храбр и особенно умел соблазнять покупателя.

Сеть подобных магазинов в глазах их обладателя являлась механизмом массового соблазнения женщин. Если бы покупатели, приходя в магазин, приобретали только намеченные дома товары, то Арнольд прогорел бы еще на заре своего начинания. Его работа заключалась в соблазнении женщин к покупке тех товаров, которые они не планировали и даже не хотели брать, тех дорогих вещей, продажа которых позволяла иметь хороший доход. Тейтельбаум добился успеха в этом, потому что начинал бизнес с азов торговли, со своей лавки, где сталкивался с покупателями лицом к лицу. Он знал, как и что преподнести, что лучше спрятать с глаз долой, а что выгодно оттенить. Он знал запросы женщин и проблемы внутрисемейных отношений. Он был и тем, и другим — и мужчиной, и женщиной!

С каждым годом число магазинов «Татл» приумножалось и наконец стало таким большим, дело шло так успешно, что, можно сказать, Арнольд Тейтельбаум достиг пика успеха. Пик в нашем обществе и в наше время означает предложение купить дело целиком. Ему предложили невероятную сумму за всю сеть. Предложили племянники его жены, Стюарт и Ирвинг Голдманы. Переговоры прошли внутрисемейно, но оформлены были надлежащим образом. Сделку триумфально осветила местная газета, и Тейтельбаум на несколько дней оказался в зените славы.

Неожиданно он стал миллионером, не имея никакого приложения сил под рукой. Вот это — ничегонеделание — было описано в петиции на пересмотр сделки. Чем он только не пробовал заняться: гольф, специальная униформа, клубы, сопливые мальчишки на побегушках, устройство плавательных бассейнов и ремонт систем водяной циркуляции, разведение цветов и болезни роз, телевизор в каждой комнате, чтобы смотреть футбол из любой, куда бы ни зашел…

Он всегда мечтал о море. В первый раз в жизни они с женой провели зиму на курорте во Флориде, где пятиразовое питание и солнце навело румянец на щеки и окрасило кожу шоколадом. Они попробовали Калифорнию, Нассау, Акапулько. В последнем Арнольд нанял яхту для большой рыбной ловли, которая закончилась ежедневными картами с женой в каюте, пока ребята из команды удили рыбу. Яхта была невелика, и он страдал морской болезнью. Потом такие яхты больше не брали, круизы к Северной Африке, греческим островам и Южной Америке происходили на больших яхтах, но морская болезнь преследовала его и на них. Пришлось смириться с неоспоримым фактом — море он ненавидит. В Рио случайно познакомился с отставным зеленщиком и провел с ним целую неделю в беседах — отвел душу в разговорах об искусстве продавать. Именно там он понял колоссальность своей ошибки.

Он начал задавать себе вопросы: «Какой петух клюнул меня в задницу, и я решил продать дело? Неужели ради того, чтобы остаток жизни смотреть, как другие люди купаются в твоем бассейне? Как щенки из клуба смеются над твоими ударами, думая, что я этого не замечаю? Ради того, чтобы изрыгать блевотину, держась за рейки грязных средиземноморских яхт, или лопать мясо, которое греки обильно поливают оливковым маслом, черт побери? Чтобы каждый стюард глядел на меня, как на автомат по выдаче чаевых? Я не люблю рыбачить, я не люблю лодки, я не люблю цветы! Я не люблю копаться в саду, розы не растут для меня! Я не люблю в полдень садиться играть в карты! Я не люблю гольф и спортивную одежду! Я люблю деловой костюм и люблю быть торговцем! Я наслаждаюсь, когда нахожу новый товар, придумываю, как выгодно продать его, чтобы покупатели плакали от восторга, приобретая его в огромных количествах! Даже касаясь чисто человеческих отношений, я люблю видеть в людях покупателей, и я люблю других торговцев — они из моего круга!»

Поэтому в то лето он вернулся в Бриджпорт, домой, и плюнул на бассейн.

В договоре о продаже дела существовал пунктик, по которому племянники в течение десяти лет должны были платить Арнольду зарплату. Ничего другого, кроме увертки от налогов, способа избежать лишней траты денег, этот пункт из себя не представлял. Официальным оправданием зарплаты служили слова о том, что «в течение этого периода бывший собственник магазинов, опираясь на богатый опыт и глубокое знание торговли, будет помогать новым собственникам советом и поддержкой».

Тейтельбаум воспринял это буквально. Он стал наведываться в свои бывшие магазины в качестве непрошеного советника. Дела, разумеется, шли абсолютно не так, как должны были идти, по его разумению. Товар был плохо помыт, не так уложен и соответствующим образом не освежался. Он быстро сообразил, что племянники работают на скорую прибыль, урезая на качестве. Потом он вывел на чистую воду нескольких вороватых продавцов и поведал о них племянникам. Но они закрывали глаза на маленькое воровство, позволяя некоторым облеченным властью служащим совершать «самую малость». В случае недоразумений с профсоюзами — это была дубинка против вожаков. Тейтельбаум питал отвращение к пакетам с рекламой какой-либо компании, вручаемой с товаром покупателям, и в свое время отказался делать это. Но нашлась одна, предложившая племянникам круглую сумму, разумеется, негласно, и после этого ожидать от родственников, что они за здорово живешь откажутся от шестизначной цифры, было бы наивно. Арнольд потребовал убрать рекламу и понизить цены для покупателей, чтобы возместить их расходы. Его предложение даже не было рассмотрено. Имя фирмы «Магазины Татл», которое раньше означало лучшее из лучших, постепенно изменило свое значение и начало приводить в смятение основателя: оно стало отдавать ловкачеством.

Из всего изложенного вытекало, что Ирвинг и Стюарт начали нервничать из-за посещений магазинов бывшим владельцем. Он неожиданно заявлялся в разные магазины и доводил управляющих до бешенства. Затем он появлялся в главном офисе и требовал встречи с племянниками. Те вскоре начали «отсутствовать». Тогда он стал сопровождать Стюарта на его игры в гольф, а Ирвинга — на его лодочную станцию. Поймав того или другого, Арнольд поносил их при всем честном народе.

Терпение братьев лопнуло в один прекрасный день, когда они попросили его покинуть магазин, в котором тот затевал скандал. Отказавшись либо уйти, либо заткнуться, он вынудил ребят вызвать полицию, а та силой выдворила его на улицу. Городок моментально обошло известие, унизительное для Арнольда в такой степени, что больше попыток зайти в магазин он не возобновлял. Он заперся в своем кабинете — ни с кем не разговаривая, никуда не выходя, почти не прикасаясь к пище, — и целыми днями просиживал в кожаном кресле, изводя себя мрачными мыслями.

Спустя какое-то время он отправился к своему старому юристу и попросил отыскать в сделке о продаже сети магазинов «Татл» какую-нибудь неувязку. Но юрист сам в свое время составил документ, и ответ его был соответствующим. Ко всему прочему, он произвел нужное впечатление на братьев и стал уже их юристом. И их счет играл зелеными бликами, тогда как счет Арнольда был мертв. Пришлось Арнольду нанять молодого адвоката, еще не оперившегося, всучить ему задаток и начать с самого начала.

Теперь, по крайней мере, появилось то, ради чего стоило жить. Он изнурял себя работой, проверяя и перепроверяя деловые бумаги, встречался с адвокатом, диктуя ему на магнитофон свои соображения по вечерам, а новой секретарше — днем. Он страстно желал расторгнуть сделку.

В это самое время окружающие, включая его самого, стали замечать, что у него с головой не все ладно. К примеру, он стал слышать какие-то звуки, а по ночам видеть кошмары. Жена, в его подозрениях, стала говорить о чем-то за его спиной с проклятыми племянниками и вскоре приняла их сторону. Если она уходила из дома, за ней следил его закадычный дружок по карточной игре такого же, как и он, возраста. Если жена говорила по телефону, он стал поднимать трубку параллельного, якобы по рассеянности, и слушал, о чем шла речь и с кем. Подозрения оказались напрасными, хотя изредка жена беседовала и с племянниками. И, надо сказать, отзывались они о нем очень нелестно.

Паранойя вошла в заключительную стадию. Отныне он подозревал всех. Ему казалось, что за ним установлено наблюдение. «Некоторые», как он был уверен, хотят «заполучить» на него «кое-что». В кабинет врезали новый замок. В обход правил к нему провели один незарегистрированный телефон, и Арнольд проверял, не подслушивают ли его.

Самой худшей из его маний стала привязанность к единственному внуку, Менделю (в школе Майклу) Тейтельбауму. Он мог вскочить среди ночи и побежать к бассейну — ему снилось, что мальчик мог туда упасть. Устав от ночных бдений, Арнольд приказал сровнять бассейн с землей. Враги, так до конца и не вычисленные, окружали его и пытались убить ребенка, чтобы досадить ему.

Арнольд часто звонил под придуманным предлогом своему сыну, доктору, с единственной целью — узнать, дома ли Мендель, спит ли он. Если внук шел гулять, то он следил за ним на расстоянии, следил и за няней, которую тоже подозревал. По результатам наблюдений он составил список тех, кто так или иначе говорил с ней или пробовал говорить, вручил лист сыну и потребовал уволить няньку. Сын отказался, но Арнольд умолял нанять частного детектива, услуги которого он будет оплачивать сам. Сын, конечно, не стал этого делать.

В конце концов произошло ужасное. Отправившись на прогулку с бабушкой, Мендель, играя, отбежал от нее и попал под грузовик. Тейтельбаум, пепельно-серый от горя, настоял на тщательном расследовании. Оно не выявило козней недругов, все произошло случайно: миссис Тейтельбаум была неосторожна, а мальчик — импульсивен, Мендель был мертв, госпожа Тейтельбаум не получила ни одной царапины, а Арнольд сломался.

Больше он с женой не говорил, только ругался на нее.

Он ушел из дома и некоторое время жил в отеле «Стратфорд». Долго ему там не дали продержаться и попросили уехать: он воевал со всем персоналом. Он начал менять гостиницы. Никто не мог сказать, где он жил. Но время от времени он неожиданно появлялся, врывался в спальню жены посреди ночи и доводил ее до белого каления. Она была вынуждена поменять замки на дверях.

В один прекрасный день он втиснул жену своего сына в угол и полчаса умолял ее сказать, где настоящее место захоронения внука. Он хотел перевезти тело в другой город, где оно будет в безопасности. С женщиной случилась истерика.

Страдающий паранойей Тейтельбаум, болезнь была уже всем очевидна, стал прилагать отчаянные попытки для разбирательства своего дела. Он хотел начать бизнес с нуля, присвоив заново имя «Татл». Он хотел начать с одного магазина, потом приобрести другой, восстановить всю сеть. На этот раз не для продажи. Он отправился к банкирам, и выражение его лица после визита красноречиво говорило, что, заполучи он имя «Татл» назад, финансовая поддержка ему обеспечена. Банкиры же, в свою очередь, уверились в том, что его рассудок серьезно поврежден.

Слух о психическом расстройстве обежал все уголки города. Юный юрист, понявший, что дело становится посмешищем, внезапно исчез. Я не хочу начинать карьеру, сказал он Тейтельбауму, с печатью кретина на лбу, и посоветовал бывшему зеленщику бросить эту безнадегу. По его рассказам, вслед за этой фразой Тейтельбаум покусился на его юную жизнь. Истошный вопль юриста привлек в комнату полицию, которой заранее предложили быть начеку в прихожей. В кармане Арнольда Тейтельбаума был найден пистолет. Какой-то журналист, учуявший жареное, был тут как тут и застал фазу ареста. Тейтельбаум обвинил юриста в получении взятки от племянников, чтобы тот прекратил подготовку процесса. Взятка имела место, и скандал был освещен прессой — семья была в шоке от стыда. После этого семейный совет постановил: проблем с помещением Арнольда Тейтельбаума в психиатрическую лечебницу нет.

Все это самым бесстыдным образом было написано на страницах дела; иногда в деталях, жутких и циничных, иногда читалось между строк, иногда вместо чернил писали кровью этого человека. Его боль, заключенная в неграмотных описаниях дела, была неописуемой. Более страшного документа я никогда в жизни не видел.

И я еще свысока относился к нему!

От стыда за свое поведение я мог с трудом поприветствовать его на следующее утро. Я сказал, что он мне понравился, но Арнольд был безучастен. Он сожалел, что дал мне ознакомиться с содержимым конвертов, и заставил меня поклясться, что я не проболтаюсь. И я клялся, несколько раз!

Все это глубоко затронуло мне душу. Каждый день я часами просиживал с пациентами больницы и вел с ними неторопливые беседы. Первый раз в жизни мне удалось установить нормальные человеческие отношения с людьми не моего круга. Я ни перед кем не чувствовал превосходства, я мог говорить прямо и честно, слушать без предубеждений и воспринимать сказанное сердцем. Даже самое нелепое.

К примеру, по воскресеньям в больницу, чтобы навестить своего «мальчика», перевалившего за пятый десяток, приходила одна еще вполне крепкая женщина восьмидесяти лет, его мама. Она приносила домашний обед, брала его на лужайку, где на свежем воздухе усаживала на травку, завязывала тому платок вокруг шеи и кормила с ложечки. Люди проходили мимо, а она улыбалась им. Просто уйти потом она не могла, она возвращалась и с тихой извиняющейся улыбкой на лице просила санитаров следить за ее несмышленышем. Я и старина Фрейд знали, в чем дело: мамаша кастрировала своего сына, чтобы сделать его беспомощным. Как-то в одно воскресенье я поговорил с ней, и она сказала: «Ему было почти девять лет, когда я поняла, что он будет тем, кем ему суждено стать по природе». После этой фразы я стал глядеть на ее сына ее глазами.

Первый раз в жизни я ощутил себя близким к людям, потому что в первый раз я не судил о них загодя и не составлял о них мнения заранее, что в прошлом ставило передо мной стену на пути к истинному пониманию людей. Наши разговоры были откровенными размышлениями, лицом к лицу, сердцем к сердцу. Совсем не похожи они были на старые шоу Эда Марроу, — показ миру лица, которое ты хочешь показать всем.

Мне довелось познакомиться и с пациентами-уголовниками. Эта зона была огорожена. Но я садился у забора и говорил с ними через проволоку. Именно в те минуты мне приходило в голову, что все по милости Господа, потому что действия, являющиеся предтечей их заключения в полутюрьму-полубольницу, были почти во всех случаях действиями, которые я лично был готов когда-то совершить или совершил и остался безнаказанным.

Я с теплотой вспоминаю об одном здраво рассуждавшем цветном юноше, которого поместили за колючую проволоку за изнасилование другой пациентки. Он объяснил мне, почему он сделал это: «Дружище, я думал, что оказываю ей благосклонность! Ты видел ее?» И его доводы показались мне разумными.

Писем я не получал. Лишь раз я получил загадочную записку от Гвен, сообщавшую, что вскоре мы увидимся и что все в порядке. Это было единственным посланием. Вспоминал ли кто-нибудь обо мне? А с какой стати? А я сам? К удивлению, я тоже никого не вспоминал. У меня никогда не было настоящих друзей. Отношения, да, были. Или по работе, или по соседству. У меня был босс и редактор журнала, два, нет, три редактора, были слуги, жена, много бывших любовниц, литературный агент, несколько секретарш, несколько сослуживцев и три сотни знакомых, которым я слал открытки на Рождество. Знавал я ребят в офисе, которые или боялись меня или льстили мне, но которых я не встречал вне пределов нашей совместной деятельности. Были также спонсоры, клиенты, журналисты, клерки банков и управляющие среднего звена.

Я знавал еще большее воинство: всевозможную обслугу — радиомонтеров, телемонтеров, спецов по холодильникам, по электроплитам, кондиционерам, бассейнам, по автомобилям. Кроме того, существовали еще продавцы книг и пластинок, портной, шивший мне костюмы, и владелец ателье, поставлявший мне рубашки с моими инициалами на французских манжетах.

Но назвать эти отношения дружбой нельзя. Я не обращался к этим людям вне пределов, четко очерченных их функциями. Я ни к кому не обращался как к человеку. Они были просто вещами.

Что касается мамы, папы и брата Майкла, с которыми меня связывали родственные узы, то их я держал, как пытался держать Гвен, на каком-то отстранении, скорее как символы, как героев моих снов.

Эти открытия нарушили мое душевное спокойствие, меланхолия была замечена. Однажды утром мне сказали, что меня немного полечат электрошоком и процедура принесет мне облегчение и что «меланхолия без очевидных признаков» устраняется «специфически». Я не возражал, более того, мне было интересно, что выйдет, если клетки мозга пощекотать электротоком.

Все оказалось проще некуда. К вискам прилепили проводки и пропустили через меня ток. После лечения я спал, а когда проснулся, вокруг меня раздавался тот же шум, лишь слышал я его хуже. Весь день у меня в голове звучал колокол.

Где-то в это время я начал испытывать дружеские чувства к самому себе. Совершенно новое ощущение. Я почувствовал, что хочу себе успеха в любом предстоящем деле или испытании. Мне уже можно было оглянуться назад на свою жизнь. Я будто взобрался на высотку, преодолев маршем извилистую, покрытую чащей местность, и, окидывая взором пройденное, я понял, какое расстояние покрыл. И я понял, что обратной дороги нет. Заблудиться я еще мог, но уже в другом месте.

Я подружился с самим собой и, поскольку знал, какой величины кризис переживаю, даже уже пережил, то сам себе понравился за способность шагнуть так далеко. Я поощрял себя на размышления, на использование этой длинной паузы, чтобы, присев на высотке, еще раз по-настоящему оценить прошлое, перед тем как спуститься и отправиться в странствие по неизведанному маршруту. Арнольд Тейтельбаум был достоин поклонения. Он прошел сквозь адовы муки и вышел из испытаний человеком, знающим, кто есть кто на самом деле. Эдди наконец испустил дух, но безымянный новенький еще оставался беспомощным. Итак, я знал, чего я не хочу. А чего хочу? Я знал, что ненавижу. А что люблю?

Еще одна трудность состояла в моем полном и абсолютном бездействии. Тоже в первый раз. Раньше я полагался на какое-то ежедневное дело, которое предстояло выполнить, и это дело доказывало и мне, и окружающим мою самоценность. Процедура делания дел держала меня на плаву. Работа была наркотиком, и теперь, вытягивая из себя те привычки, я, естественно, ощущал диссонанс, разлад и боль.

Стало ясно, почему так много энергии у профи рекламы, связи и искусств уходит на заключение новых контрактов. Дело не в повышении доходов. Новые договора — символическое доказательство самоценности личности, каждый контракт как бы говорит, мол, кто-то свыше хочет, чтобы ты старался лучше и лучше. В результате твое самоуважение растет, твои сомнения затихают.

Подтверждение твоей нужности может прийти от кого-то, кому ты срочно необходим: тревожный звонок, умоляющая записка, приглашение принять участие в заранее безнадежной встрече, просьба умиротворить и задобрить клиента, готового разорвать контракт, и т. д. Но венчать все это, как высшая степень подтверждения твоей самоценности, должна официальная поэзия заключения нового контракта.

Где вы теперь, милые ранее моему сердцу стимулы и награды? И что же на их месте?

«Что позволяет человеческой душе вновь и вновь выстаивать в дикости всеобщего хаоса? Только одно — страх перед Господом нашим!»

Это — отец Бернс, один из колоритнейших персонажей лечебницы, беседует со своей душевнобольной паствой.

— Человек, — говорит лишенный сана священник, негр, — нуждается в вере. Поэтому он может верить в себя. Он нуждается в большем, чем он сам. Без путеводной звезды мы все блуждаем во мраке. Нам нужен кто-то, кто скажет, что есть зло, а что — добро. Нам нужен страх!

Гуляя под деревьями и беседуя сам с собой, я зашел в самый конец парка, где под ветвями огромных вязов расположились на своем любимом месте отец Бернс и его ученики.

— …Бога согнали с трона вселенной. И поэтому ныне человек, без власти над ним свыше, кроме власти ему подобных, ведет себя, как ему диктует его собственная мораль. Этот сукин сын распустился! В центре вселенной не осталось Божественного магнита правоты и неправоты, и ничто не удерживает человека на орбите. А когда человек теряет чувство страха, то он превращается в зверя. Могу заверить вас, исходя из собственного опыта!

Затем отец Бернс, уже, наверно, в пятый раз, что я слышал, посвятил группу в подробности своего дела: как он выпал из Божественной орбиты страха, потерял боязнь Господа и неожиданно обнаружил себя без путеводной звезды. И как затем, пребывая в состоянии безбоязненности, стал животным и изнасиловал 12-летнюю девочку из своего прихода. Описание мельчайших подробностей акта было красочно. Глаза сидящих вокруг женщин, когда я уходил, расширились до размеров тарелок.

Меня искал доктор Ллойд. Он сказал, что мне звонят по важному вопросу, и заторопил в здание администрации. Я удивился, заметив, что он семенил следом.

Звонил Майкл. У отца, сказал он, воспаление легких, и мне лучше приехать, потому что старик спрашивает Эвангеле. Доктор Ллойд быстро организовал отъезд.

Я был вне себя от Майкла. Последнее, что я от него слышал, — «старик поправляется в темпе, нормальном для его возраста».

Первой, кого я встретил в госпитале, была Глория. Она стояла у газетной стойки в главном приемном зале и проглядывала журналы. Во рту дымилась сигарета. Ее шаловливого зеленого цвета очки неподобающе отсвечивали с горбинки большого самоуверенного носа. Она заметила меня, когда я проходил через крутящиеся двери, и пошла навстречу, как Карри Нейшн, с журналом вместо топора.

Щетинка моего загривка вздыбилась. Мне надо было заранее подготовить себя к встрече с Глорией и попробовать принять ее точку зрения, ее видение, по крайней мере, проявить хоть малую толику того понимания, которое я имел в разговоре с юным насильником. Но когда она встретила меня вопросом, уязвившим самое мое нутро: «С тобой что, никого не прислали?» (имея в виду санитара) — я был вынужден стиснуть зубы. Зачем начинать новую Эру Человеческого Понимания Каждого с осквернения основ? Поэтому я впрыгнул в лифт и избавил себя от необходимости отвечать ей.

Майкл выглядел таким подавленным и разбитым, что я перестал сердиться на него. Обняв, я поцеловал его.

Затем я заметил, что рядом стоит доктор Битти, тот самый, вставивший отцу спицу в бедро и выкинувший меня из госпиталя. Он, едва увидев меня, жестом руки остановил санитара, собравшегося уходить.

Я изумил доктора. Протянул ему руку и мирно пожал его ладонь. Приветствие вышло очень добрым. Даже когда он произнес: «Ваш отец поправляется в темпе, нормальном для его возраста», — я кивнул, будто он и вправду что-то сказал. А когда я, в свою очередь, смиренным голосом поинтересовался: «В свете нынешних обстоятельств, могу я узнать немного больше сведений?» — он кивнул служителю госпиталя, отпуская его. Затем повернулся ко мне, все его профессиональное высокомерие вернулось, и ответил: «У него воспаление легких, а в его возрасте, да когда он прикован к постели, не может сидеть, не говоря уж о прогулках, угроза пневмонии присутствует постоянно и ее сфера действия меняется. Вашему отцу колют много антибиотиков…»

— Доктор Битти делает все, что можно, — раздался голос Глории. «Каким образом ей удалось добраться до шестого этажа так быстро?» — спросил я себя. Ответ, мелькнувший в голове, был очень нехристианский: «Она пролетела по трубе кондиционера», — но вслух я этого не сказал.

Глория выразительно смотрела на доктора и, судя по всему, намекала, что лучше тому идти по своим делам.

— Одну минуту, доктор Битти, — произнес я, — скажите…

— Я не думаю, — прервала меня Глория, — что визиты помогут старику при его состоянии. Вы согласны со мной, доктор?

И я сделал ЭТО. Еще не осознав, сделал. Много раз видел, как это делают греки. И итальянцы. И турки, и сербы, и арабы. И слышал, что так делают туземцы Малайзии и аборигены Филиппин. Но они все же дикари. А вот японцы — они тоже так поступают. И индийцы низших каст, и бедняки-китайцы, живущие на материке против Гонконга. Но у них другая религия и другой образ жизни. Я видел, как это делает кубинец, но он был в стельку пьян. Но чтобы культурный белый американец… ни разу не видел. Но я сделал ЭТО. Я врезал Глории. И она заткнулась. Порядок был восстановлен, Майкл не возмутился. Может, в глубине души даже восхитился.

Твою эру христианского всепрощения, дорогой мальчик, сказал я себе, придется отложить. Крепко сжав локоть доктора Битти, я заявил ему: «А теперь, доктор, я больше не желаю слушать ничего не стоящие фразы о возрасте и тому подобном!» — И повел его прямо в палату к отцу.

Открыв дверь, я услышал тяжелые присвисты, отец дышал, будто внутри него работал насос.

Мне не пришлось выслушивать новый бюллетень от доктора Битти, я заполучил его тут же из другого источника. Дядя Джо, неподвижным силуэтом застывший у окна, увидев меня, стрельнул глазами в сторону отца, чтобы убедиться, что тот не смотрит, расцепил руки и красноречиво помахал ими прощальным жестом. То было его медицинское заключение.

Глаза отца вперились в потолок. Но в них еще теплилась жизнь, желание удрать из тюрьмы и осознание того факта, что времени почти не осталось.

Мама сидела в изголовье, такая же безучастная к его активности сейчас, какой она была все годы. Пока доктор Битти совершал ритуал — пульс, дыхание,’ давление, — я поцеловал ее в голову. Она взглянула на меня снизу и улыбнулась.

Несмотря на предпохоронную атмосферу, отец оказался в лучшем состоянии духа, чем я предполагал. Он и не думал сдаваться, хотя даже доктор Битти считал свою миссию законченной. Старик подмигнул мне как сообщнику, который где-то задержался и вот наконец пришел с набором инструментов для взлома тюремной решетки.

В отце еще жил бедокур.

— Доктор, — сказал он, — где мой белый виноград?

— Попробуем достать к обеду, — ответил доктор.

Отца кормили внутривенно.

Битти обернулся ко мне:

— Кажется, ему лучше.

Я проводил его до двери.

— Но ведь это ничего не значит, правда?

— Его сердце еще очень сильное. Просто удивительна живучесть этого мускула!

— И все же надежды уже не осталось?

— Мы надеемся на чудо, — изрек доктор Битти самое научное заключение, слышанное мной из его уст.

— А как насчет белого винограда? — спросил я.

— Вчера он требовал персиков, — заявил Майкл. — Он думает только о фруктах. Полная бессмыслица!

— Об этом нечего и думать! — сказал доктор Битти. — Я подойду после обеда. И здесь должно быть тихо. Вам надо уйти. Пациенту необходим сон.

— Неужели есть разница, — спросил я, — будет он спать или нет? Если бы я был на его месте, я бы изо всех сил старался не заснуть, чтобы случайно не отойти в мир иной. Разве отчаянное желание жить и сила духа имеют меньшую ценность, чем сон?

— Предлагаю вам, мистер Арнесс, — обиделся доктор Битти, — нанять другого врача. Ведь от меня, по вашему мнению, толка мало?

— Мало, — отрезал я.

— Ох, Эдди! — вспыхнул Майкл, повернулся и проводил доктора Битти из палаты, торопливо протестуя против моего мнения.

Я подошел к Джо, достал пять долларов из тридцати с немногим оставшихся и сказал:

— Пойди, купи белого винограда. Я не обижусь, если обегаешь пол-Нью-Йорка в поисках…

— Для основательных поисков потребуется еще пара долларов, — ответил Джо, беря пятидолларовую бумажку. — Разумеется, если нужна скорая доставка!

Я смачно выругался, он схватил свою шляпу и исчез.

Я склонился над отцом. Он кивал головой, якобы в подтверждение того, что все слышал. А то, что он слышал, ни в коей мере не разуверило его в истинных намерениях мира и его обитателей, все таких же, желающих ему только зла.

— Томна! — приказал он матери. — Пусть сюда никто не заходит!

Она безмолвно ушла. Как же она устала от него!

Дверь захлопнулась.

— Эвангеле, — на удивление бодро сказал старик. — Запри дверь.

— Замка нет, пап.

— Задвинь стул в ручку. Все никак не догадаешься, Эвангеле?

Я заклинил дверь, сунув опрокинутый стул в ручку. Я опять вызывал огонь на себя.

— Забыл отца, Эвангеле?

— Я приходил, па, но они прогнали меня. — Этот сукин сын еще влиял на меня. А я снова оправдывался. — Затем я звонил, и они сказали, что ты в порядке.

— Угу, приходи на мои похороны и всех их увидишь. Всех моих друзей. А где Джо?

— Пошел за виноградом.

— Каким виноградом?

— Ну ты же сам просил!

— Да. Белый виноград. Без косточек. Иди сюда, богатенький. Забыл отца, а-а?

— Па, у меня были неприятности. — Я показал ему повязку на плече. — И они сунули меня в больницу.

— А что за неприятности?

— Из-за женщины. В меня стреляли. Видишь?

— Я и говорю, у отца неприятности, а он шляется по девкам, да? О Боже! Иди сюда. От шепота устаю быстро. Ну, двигайся живей, не ударю!

Он откинулся назад, восстанавливая силы.

Я пощупал его лоб. Жар. Но я ожидал горячки. А тут вполне приличный жар, и все.

— Жара нет, — сказал он, оглядывая комнату встревоженными глазами.

— Тут никого нет, па.

— Точно?

— Точно.

Он тяжело приподнялся на локте, отогнул матрас, сунул туда руку, ощупал доски. Затем достал черный кошелек, в котором он держал ключ от сейфа. Отец зажал кошелек в руке и упал на подушку, обессиленный. Но все же подмигнул мне. Его легкие работали как меха.

Я молча подождал, пока он не соберет силы. Немного спустя он сделал мне знак придвинуться. Я наклонился и ощутил смрад его тела.

— Эвангеле! — сказал он. — Кое-что скажу тебе, и не вздумай говорить «нет»!

— И не думаю, па.

— Посмотрим. Надо кое-что сделать.

— Сделаю все, что хочешь, па.

— Посмотрим, посмотрим.

— Я слушаю, па, не приподнимайся.

— Э-э, не суйся со своими приподниманиями, слушай и запоминай. Я прошу тебя сделать только одно! Никому не говори, ни Майклу, никому! Много врагов, понимаешь?

— Да.

— Надеюсь. Теперь скажи, что сделаешь.

— Сделаю что?

— Говори, что тебе сказано.

— Сделаю, па.

— Поклянись!

— Клянусь.

— Я не хочу умирать в этой дыре. Я не хочу, чтобы мой труп был здесь, чтобы меня похоронили здесь. Я в твоей власти, Эвангеле!

— Хорошо, па, хорошо…

— Я хочу… хоть на пять минут…

— Ну что, па? Что «на пять минут»?..

— У меня еще есть сила. Другим я не показываю. Тебе покажу.

Он схватил мою руку и изо всех сил сжал ее. Все его тело передернулось, лицо напряглось и побагровело. Затем он упал на подушку, широко открыв глаза и глядя в потолок.

— Видел? — прошептал он. — Видел?

— Да, па, видел.

— Хочу только на пять минут.

— Что за пять минут, па?

— Здесь не тюрьма, так? И если я не хочу быть здесь, то они не имеют права, так?

— Так. Здесь не тюрьма.

— Тогда скажи, почему я вынужден запираться и шептать, как сирийский сводник? Шепот съедает мою силу. Ближе, ближе, богатенький, наклонись, Шекспир, мне надоело шептать. Не обижайся.

Я придвинул свою голову вплотную к его.

— Я хочу еще раз увидеть Анатолию! — прошептал он.

Я промолчал.

— Слышишь, Эвангеле? Всего на пять минут.

— Да, па.

— Я все подготовил. Ты понимаешь?

— Да, па.

— Билет заказан. Вчера ночью сам ходил, куда следует, и сделал все, что надо. Тебе осталось только сходить в кассу и купить его. Билет сунь во внутренний карман и принеси мне. Во внутренний карман, ты слышишь?

— Да, па.

— А завтра вечером мы тронемся отсюда… Тихонечко выйдем, прыг в такси…

— Но…

— Никаких «но». Они меня ждут.

— Кто?

— Мои друзья в Анатолии. Там на холме, неподалеку от моего дома, есть сад. Вот там он и ждет.

— Кто?

— Какая тебе разница кто? Ты что, из ФБР?

— Па, я только хотел спросить, откуда ты знаешь, что тебя ждут?

— Я говорил с ними.

— Каким образом?

— Какая разница, каким? Откуда я знаю? Что я — фэбээровец, что ли? Я устал, а здесь… — Он разжал кулак. — Возьми кошелек.

Я взял.

— Возьми, Эвангеле.

— Уже взял.

— Хороший мальчик. Внутри — страховка. Ты идешь в агентство, отдаешь и получаешь наличные. Затем в кассу и покупаешь билет.

— Какая компания?

— Что?

— Какая авиакомпания?

— Вчера ночью я сам все организовал. Постой! Я вспомню, вспомню, не волнуйся.

Он захлопал глазами, с ужасом думая, что не вспомнит названия авиакомпании.

— Эвангеле, — сказал он, чуть не плача. — Я записал на бумажке. Достань из пижамы, из кармана!

— Не ТВА случайно?

— Точно! — воскликнул он. — Она самая, завтра вечером. Ступай в кассу, место уже зарезервировано.

Он откинулся и подождал, пока энергия капля за каплей не перетечет в резервуар его силы. На его щеках горел румянец, а глаза лихорадочно блестели.

— Эвангеле, я не желаю слышать НЕТ ни от тебя, ни от других! Ты сажаешь меня в самолет. Все!

Воинственность всколыхнула его. Щеки загорелись. Я подумал, Боже, он ведь еще способен на перелет, способен, черт меня побери! И хотя протянуть он мог еще недолго, может, как он сказал, пять минут, может, день, может, неделя, но если бы только пять минут!

— Эвангеле, сейчас июнь, так?

— Да, па, только начался.

— Рай! В июне чистый, чистый снег тает и стекает с гор вниз. Ручьи соединяются в потоки и ниспадают со скал. Шум воды слышен даже по ночам. Ты не слышал, какой это шум! Э, да что там! Ты думаешь, в городе вода, да? Ни глотка нельзя выпить с удовольствием, одна хлорка!

Он пожевал губами и сплюнул. Это снова утомило его, и он затих на время.

— У этого человека есть сад, — продолжил он. — Он — турок, но славный человек. Старый мой друг. У него есть все фрукты. Зимой он живет в каменном доме на склоне холма и присматривает за садом. Летом деревья плодоносят, одно за другим. Каждую неделю, одно за другим, фрукты на деревьях созревают, и все лето у него свежие плоды. Сейчас — июнь, и у него абрикосы. Я хочу сесть под дерево, медленно притянуть к себе ветку и сорвать абрикос. Срываешь их легко, потому что они созрели, не то что здесь — на вид спелые, а вкуса нет! Я хочу посидеть с этим турком, со стариком, я ведь тоже старик, кушать абрикосы и наслаждаться покоем. Это — последнее, чего я хочу! Последнее, чего я прошу!

Фантазии смягчили черты его лица. Он уже не выглядел больным, а только усталым и успокоенным.

И тут я ощутил. Первый раз в жизни я взглянул на него, на маразматического старика, не как на препятствие, которое нужно преодолеть, не как на власть, которую надо обмануть или перехитрить, а как на такого же, как я, человека, чье естество раскрылось передо мной до самого конца, до самого донышка, — и я увидел, что его несчастья — это мои несчастья. Он был человек, и я был человек. Он стал мне братом.

— Я знаю, как ты занят, Эвангеле. Богач! Времени нет, чтобы полететь со мной. Я и не прошу. Только посади меня на самолет. Дальше не беспокойся. Найдутся добрые люди, помогут. Я легко схожусь с людьми. А турки, не слушай никого, прекрасные люди как соседи. Они отвезут меня в сад. Это все, что я хочу от жизни и от мира. Пять минут в саду!

Он закрыл глаза и ждал, что я отвечу.

По рассказам, иногда в войну раненых перевозили на большие расстояния в специальных кроватях с кислородным подводом. Ему тоже потребуется такая кровать. Дыхание отца сбивалось. Воспаление легких — это трясина, человек задыхается от собственных выделений, попавших в легкие, и тонет.

Неожиданно он вздрогнул, будто скинул пелену дремоты.

— Эвангеле! — сказал он. — Отвечай. Не бойся отца. Я вырос в мире, в котором от людей нельзя ожидать хорошего, даже от сыновей!

Времени говорить общими словами, умиротворяя его, не оставалось. Я должен был сказать «да», имея в виду, что сделаю, или «нет», и покинуть его. Оставить умирать.

— Эвангеле! — буркнул он.

— Да, па, сделаю.

— Ты — хороший мальчик.

Он поцеловал мне руку, первый раз в жизни, и почти тут же глубоко заснул.

Он лежал передо мной…

Пять минут в июньский день! Один-единственный абрикос!

Надо торопиться, пришло мне в голову, если я… если… неужели я и впрямь собираюсь?.. Но я же сказал «да»! И невозможного в этом нет, полет может состояться.

Если страховку обменять на деньги, если в кошельке действительно есть страховка, то матери тогда ничего не останется. Поэтому страховой полис неприкосновенен!

А мои деньги, если они еще мои, мне уже фактически не принадлежат.

Хорошо, билет я достану, должен достать. Но как быть с кислородной подушкой и прочим?

Как все это раздобыть?

Если у тебя есть деньги, невозможного нет.

А он спал в твердой уверенности, что я сделаю.

Он верил в меня.

Он — человек, которого я всю жизнь боялся, презирал и против которого восставал, был сейчас на моей милости.

Он попросил меня сделать единственную вещь, которая даст его жизни смысл в конце. И я был так тронут его доверием, что ответил «да».

Он поверил моему слову… и спокойно заснул. Я вновь видел его другими глазами, видел в нем не отца, а человека в беде, не легенду семейной истории, а просто человека, попавшего в не меньшую беду, чем мы все в «Гринмидоу». И его беда была не меньше моей.

— Я попробую, отец, — сказал я.

Не знаю, слышал ли он.

Надо торопиться, подумал я. В его возрасте воспаление легких развивается стремительно.

Дверь палаты медленно открылась, и я увидел двух мальчиков: пяти и трех лет. Это были дети Майкла. А за ними стояли их родители: Глория и мой брат.

Загрузка...