Я очутился на какой-то улице. Где точно, не имел понятия. Было жарко. Сверху палило солнце. В облаке смога это место было ярче, чем другие. Мои глаза обожгло. Нос учуял индустриальные отходы. Я их чувствовал даже на губах. В воздухе разливалась ядовитость. Мне нужно было укрытие. Я подумал о маленьком подвальчике в Индио. Там, наверно, прохладно и безопасно. Но так далеко отсюда. И я туда не хотел.
В некоторых городах вы идете в бар и принимаете рюмочку, чтобы согреться. В Лос-Анджелесе вы идете в бар, чтобы избавиться от сального смога.
Внутри заведения было темно и прохладно. Я с облегчением вздохнул. Первая рюмка водки с тоником очутилась во мне еще до того, как глаза привыкли к полумраку и оказались способны различать окружающих. По бокам стояли люди. Интересно, а что они здесь делают в середине рабочего дня, глядя перед собой, отстраняясь от соседей? Все как один респектабельны, похожи на представителей процветающих компаний. Неужели тоже, как и я, бросили работу?
Домой идти не хотелось. Как и остальные в баре, я желал только одного — стоять и ощущать себя бочкой с порохом, к которой подведен короткий шнур. Оброни кто-нибудь сердито подожженную спичку, и бочка взорвется.
Я подошел к музыкальному автомату, нашел Эла Хирта. При звуках «Явы» никто не зааплодировал выбору. Но никто и не возразил.
Интерьер бара был выполнен в стиле а-ля Гавайи. Но самих гавайцев видно не было. Я выпил еще водки и ушел.
Только четыре часа. Если идти домой, придется объяснять Флоренс массу вещей.
Снаружи было еще жарче. На глазах выступила влага. Я ощутил пыль в воздухе. Куда же скрыться от смрада?
Я проходил мимо отеля. Зашел внутрь. Название его было «Пальмы». Но пальм не было. Комната с кондиционером. Я упал на кровать. Окна закрыты. Потолок — белая, без пятнышка, плоскость. Нет даже мух. Комнату только что привели в порядок. Я встал и включил телевизор. Потом встал и выключил телевизор. Вспомнил, что по пути в комнату видел бассейн. Пошел к бассейну. Вода мерцала прохладным аквамарином. Я нагнулся и окунул в нее палец. Вода тяжело пахла хлоркой и дезинфекцией. Я вернулся в комнату и вымыл руки. Наискосок по унитазу тянулась бумажная лента, надпись на которой утверждала, что судно стерилизовано для моего пользования. Полотенце источало запахи дезинфектантов. Этим же пахли простыни. Я включил кондиционер, чтобы выветрить все запахи. Струи толчками пошли над кроватью. Я продрог за минуту.
Я встал и вышел на улицу. Подъехало такси. Я остановил его и поехал на аэродром, где стояла моя «Сессна-172».
Увидев меня, механики обрадовались. Они еще не знали, что с «Зефиром» покончено. Для них я был собственник «Сессны». Пока шло мое выздоровление, единственное место, где я не позволял себе хохмить, это в конторе по обслуживанию «Сессны». Плата поступала исправно. Поэтому когда я попросил выкатить голубушку, ее выкатили без задержек.
Вынырнув из смога, я оказался на высоте семь сотен футов и парил над пляжем Санта-Моника. Повернул на север, шлейфы зловония ушли назад. Четко различались желтоватые дымы. Сера.
Севернее Малибу желтизна уменьшилась. Я клюнул вниз и пронесся над пляжем Зума на двухстах футах. Затем решил проведать Каньоны. Воздух там был чище. Солнце било в лоб. С одного боку горы темнели, с другого — отливали серебром. Я засек стадо оленей, сонное царство. Они обычно пасутся по ночам, а днем отсыпаются в кустарниках. Я застрекотал прямо над ними и перебудил все сборище. Они побежали. Картина получилась красивая, они бежали по лощине, куда солнце не доставало, и я видел лишь их несущиеся тени. Стадо убежало в сторону, обогнуло холм и исчезло.
Я повернул на юг. Над деловым центром Лос-Анджелеса смог напоминал облако газа времен первой мировой войны, убивший все живое, но не растаявший в массе города. Несколько зданий, включая башню «Вильямса и Мак-Элроя» — западное отделение агентства, протыкали ядовитое марево. Я начал описывать круги вокруг башни на скорости, близкой к эффекту «обратного управления», когда самолет может не послушаться летчика. Круг за кругом. Я вновь задался вопросом: а была ли эта рука ниоткуда, повернувшая мою машину в бок грузовика, на самом деле? Смешно! Тогда почему я долдонил всем, что была? Потому что была не была, но не хотел же я убить себя? Тот, кто вывернул руль, определенно был не я. Открыв дверь кабины, я наклонился наружу, едва не вываливаясь. Я ждал. Самолет кружился вокруг башни. Я позвал: «Эй! Рука друга, рука врага, явись!»
По полицейской частоте радио шел сплошной поток ругательств в мой адрес. Я похерил «копов», мне надо было обязательно выяснить, появится ли «рука», коли я предоставил ей такую возможность. Ну что ей стоит заклинить стабилизатор или просто вытолкнуть меня, я уже почти вываливался и так.
Ситуация идиотская. Я описывал круги вокруг башни, ожидая развития событий. Я орал в белый свет: «Эванге-ле-е (так звал меня отец)! Эвангеле! Зачем ты хочешь себя убить? Скажи, Эвангеле! Где ты предал себя?» Ответа не последовало. Ни знака, ни руки, ничего! Сверху подлетел полицейский вертолет. Я видел их перекошенные физиономии, слышал их рев по радио. В тот день невменяемое состояние Эдди Андерсона не помогло отыскать ответ на жгучий вопрос. Даже усугубленное его животным криком, напоминающим рык блаженного пророка в наиболее известных библейских хрониках. Она, рука, придет — если придет — неожиданно.
Стражи порядка ждали меня у полосы. Ради моей персоны забросили все дела и приехали. Обещали, что устроят головомойку, каких свет не видывал. Я подарил им свою лучшую «ничейную» улыбку и отбыл в машине домой.
Дома меня тоже ждали — Флоренс и доктор Лейбман. Их лица выражали убийственное спокойствие; такую мину они всегда корчили в ситуациях, близких к истерике. Вежливо привстали, увидев меня. Доктор Лейбман ухмыльнулся, такой, знаете, очаровашка. Но и я, и они знали, каково было веление времени. Я должен был немедленно сгинуть прямо на месте. Что же они скрывали за своими масками спокойствия, черт возьми? Что я полоумный, свихнутый?
Появились «копы» в гражданских костюмах. Шли от стоянки, оставив на ней полицейский фургон с радиоантенной-перехватчиком. Флоренс вовремя засекла их и побежала навстречу, расплываясь в любезности. Мне же крикнула, чтобы я оставался на месте — дорогой, мол, она все сделает сама. А я остался наедине с доктором Лейбманом.
Он подарил мне свою изысканнейшую улыбку — «распахнутое настежь сердце»! И получил в ответ мою «ничегошную», тоже не из худших. О, как мы оба были уравновешенны. Он сказал, садитесь, не хотите ли по глоточку: будто был у себя дома. Я сказал, с удовольствием, а что у вас есть, будто это был его бар. Он рассмеялся. Зубы у него были тонкие, с щелями меж ними. Я засвистел «Большой шум из уинетки». Он слушал меня, будто находился на конкурсе композиторов среди состава жюри. Затем повисла долгая пауза.
Он продолжал рассматривать меня. Когда мне стало невмоготу, я направился к бассейну. Лейбман пошел по пятам.
— Куда бы деть этого типа? — вопросил я громко, в расчете, что он поймет намек.
Я сел. Он тоже. Намеки на типа не действовали. Затем он повернул лицо и снова уставился на меня. Казалось, он ждал, когда я заговорю.
Мне стало неуютно. Кроме всего прочего, было страшно жарко. Я потел. Я снял рубашку. Он все ждал, когда я открою рот. Но я переждал его.
— Флоренс говорила, что я вам нужен, — солгал он. Затем осклабился.
Я спустил с себя брюки, скинул ботинки и прыгнул в воду.
— Итак, — сказал доктор Лейбман, когда я вынырнул. — Я весь внимание.
— Вы еще здесь? — спросил я.
— Да. Я жду.
— Ждать не надо. Мне сказать нечего.
— Скажите что-нибудь, — сказал он, улыбаясь.
Мне показалось, что щели меж его зубами разошлись еще больше. Кого-то, я точно не помнил, он мне напоминал.
— Начните с чего угодно. К примеру, какие у вас проблемы сейчас?
— Одна-единственная. Как избавиться от вашего присутствия.
На этой фразе я нырнул. Когда же выплыл, то обнаружил, что он смеется. И тут я вспомнил: он похож на маленького еврейского мальчика, из тех, что играют на улице где-нибудь в Нью-Йорке. И я больше не мог воспринимать его серьезно.
— Скажите, о чем вы сейчас думаете? — не унимался он.
— Ни о чем.
— Ни о чем? Но это невозможно — думать ни о чем!
Я держался за край бассейна. Он придвинулся с креслом поближе.
Внезапно он воскликнул: «Что? Что?»
Я молчал.
— Вы хотели что-то сказать?
— Чтоб ты провалился! — прорычал я.
— Ого! — сделал он открытие. — Итак. Ответьте мне, мой друг, почему вы так враждебно настроены по отношению ко мне? Хотелось бы слышать…
Я спрятался от него на дне бассейна. Малый загнал меня в угол, думал я. Долго ведь под водой не продержишься, а наверху — он. Они достали меня в последнем убежище, под водой.
Едва появившись над поверхностью, я завопил: «Флоренс!» — и продолжал вопить, пока она не прибежала и не увела его.
Пока они поднимались вверх, он что-то усиленно втолковывал ей. Я не вылезал из бассейна до тех пор, пока не услышал шум отъезжающей машины. Потом появилась Флоренс, и я вылез.
— Ну! — сказал я. — Каков же диагноз?
— Диагноз! — фыркнула она и захохотала, будто более уклончивого синонима для столь очевидного состояния я не мог придумать.
— Как ты отшила «копов»?
— Я пообещала им, что ты никогда больше не сядешь за штурвал.
— ТЫ пообещала?
— Да, я. — Когда ей возражали, в голосе Флоренс начинала проступать абсолютная непререкаемость. — Твоя воздушная эквилибристика ферботен. Это уже не я, а люди из гражданской авиации. Они звонили сюда еще до твоего приезда. Им не терпелось сообщить тебе лично, что тебя уже ждет следствие. И что оно будет иметь далеко идущие последствия.
Пришлось вновь прыгать в бассейн.
Обычно долго держаться под водой я не могу. Но тут я начал описывать круги по дну, как тюлень. Вынырнув, я увидел спину Флоренс. Она шагала в дом. Я посмотрел ей вслед и спросил себя: «Зачем ты измываешься над женщиной? Ради Бога, оставь ее. Езжай в Сиэтл. Ведь она же в душе убить тебя готова. А исчезнешь, она поплачет пару дней, и на этом все кончится».
Страданий Флоренс я больше выносить не мог. Поэтому опять ушел на дно. Оно привлекало меня все больше и больше.
«Бедняжка, — думал я, — мешки под глазами сегодня утром были такими большими». Она уже называла их «твои мешки». Вытирая по ночам слезы, она ругала меня на чем свет стоит. И я не могу сказать, что она не права. Если бы я был моей женой, я тоже ходил бы с мешками под глазами.
Я плыл по дну бассейна медленно и легко. Ко мне пришло «второе дыхание».
Я вспомнил тот день, когда решил поехать к Чету Колье с Гвен. Перед самым отъездом Флоренс сказала, что, пока меня не будет, она ляжет на операцию по снятию морщин.
— Зачем тебе это? — спросил я.
— Для тебя я и так хороша?
— Вполне.
— Угу. Как жена. Эванс, все это в конце концов будет напоминать медленную смерть. Я не заслуживаю того, чтобы меня игнорировали как женщину. Ночь за ночью. Поэтому я решила сделать хоть что-нибудь. Даже если ты и не заметишь, морщины я все равно уберу.
Вернувшись, я заметил. Косметическая операция имела место. Они стянули кожу за ушами, две маленьких складки. Я сказал ей, что перемена разительная. Так оно и было. Но на моем к ней отношении это не отразилось. И новый облик долго новизной не блещет. Шмерц вскоре поражает что-то другое. У нее это стало «мешками».
Я вынырнул. Флоренс спускалась от дома, на лице — маска львицы. Она решительно уселась в одно из складных кресел и обратилась ко мне:
— Эванс, я хочу поговорить с тобой!
Когда она произносила ЭТУ фразу ЭТИМ тоном, я чувствовал себя слугой, которого вот-вот выгонят. Она сидела в кресле, курила, дымок выползал из уголка рта, а я не мог не думать. Боже, лишь бы она не сломала мои планы.
Затем я взглянул в ее глаза и понял, насколько я несправедлив к ней. Потому что женщина была напугана. Она собиралась поговорить с мужем, который снова хотел убить себя. На этот раз в самолете. Она — достойна уважения, но и у нее есть нервы.
— Прости меня, Флоренс, — сказал я.
— О, дорогой, не в этом дело, мне бы…
Она не смогла договорить.
— Что, дорогая?
— Мне бы хотелось, чтобы ты подумал обо мне хоть раз как о друге. Я ведь не враг тебе. Все, что я хочу, — это помочь тебе.
— Я знаю.
— Поднимись и сядь рядом.
Я вылез и присел рядом.
— Эванс, дорогой! Как-то ты говорил мне, что тебе ничего не надо. Ни меня, ни этого дома, ни этой жизни. Я не забыла тот разговор. Но, пожалуйста, подумай обо мне как о друге и скажи, чего тебе надо?
— Я не знаю.
— Ее?
— Кого?
— Кого!
Я смолк. Молчание — сфера, где я силен.
— Эванс, я — твой друг. Если тебе нужна она, если тебе это принесет счастье, — что ж, иди. Не бойся правды.
— Дело не в ней…
— Эванс, я твой друг.
Мне захотелось в бассейн. Флоренс поняла это. (Сужу по ее следующей фразе.)
— В бассейн больше не лезь. Какой же ты испорченный мальчишка!
И я сел на сухую землю, выпадая из своего времени, молча, сорока четырех лет от роду, выжатый как лимон, не знающий, чего же я хочу. Неужели это состояние называется крахом? Ведь во мне рухнул основной столп жизни. Я не мог ни делать что-либо, ни не делать, ни идти и ни не идти. Я едва мог шевелить губами. Я скорее снова ушел бы на дно бассейна, и все. Но совсем уж разбитым я себя не ощущал — если это и был крах. Я существовал без воли, без желания или сопротивления, даже без веса. Я плавал.
— Флоренс! — позвал я.
— Да, Эванс.
— Ничего, — сказал я.
Говорят, что у жирафа, когда вокруг его шеи смыкаются челюсти льва, нет выбора и смерти ему не избежать.
— Почему ты не хочешь поговорить с доктором Лейбманом еще раз?
— Говорил. Никакого толка.
— Он очень чуткий, отзывчивый и честный человек. Он — сама доброта.
— Хотелось бы иного. Яростного, уничтожающего, немилосердного и готового убить.
Я поглядел на нее и улыбнулся.
«Ну зачем, зачем я мучаю ее? Мне надо просто исчезнуть. Да, да, уехать в Сиэтл. Разве жизнь этой достойной женщины нуждается во всех хитросплетениях твоей жизни? Освободи ее! Иначе она медленно умрет!»
— Я бы поспал сейчас, — сказал я.
— Буду следить, чтобы тебе не мешали. Может, принести раскладушку? Может, выпить? Сок? Или чего еще? Скажи, Эванс.
— Нет, спасибо. Я ложусь и сплю. Устал. Говорить больше не могу.
Я поцеловал ее в щеку.
— Извини, что я такой. Это не твоя вина. И не думай, что ты во все замешана. Ты — превосходная женщина.
Она всхлипнула, рывком притянула меня к себе и поцеловала, метя в губы. Но я не мог, просто не мог ответить тем же. Я обнял ее и сказал:
— Спасибо, спасибо. Такой девчонки, как ты, нигде в мире нет. А со мной… тут только я, и никто другой.
— Видишь ли, Эванс, я не могу бросить тебя и уйти. Я сделана из другого теста. А теперь спи.
Она развернулась и пошла вверх. Ей стало лучше.
А я ощутил выпирающий животик. Отец и все дядья, насколько я помнил, гордились своими животами. Толстое брюхо в среде торговцев восточными коврами значило только одно: процветание. И в зависимости от величины протуберанца — насколько. Живот был индексом их банковского счета. А что же я? Лишний вес смущал меня. И я принялся отжиматься. Затем, не отрывая себя от земли, плюхнулся на живот и тут же заснул.
У меня — редкий дар. Я везде и всегда могу спать. В те дни, когда мы с Флоренс еще придавали значение ссорам, в те первые месяцы у нас случались довольно резкие стычки, заставляющие ее порой просто трястись, иногда всю ночь, от злости. Моя же злость сменялась на сон. Она садилась на кровать, заведенная к следующему раунду, а воевать было не с кем. Однажды она раскалилась добела и даже убежала на кухню за ножом, собираясь зарезать меня. Но, примчавшись обратно в спальню, обнаружила, что я сплю. А пустить кровь спящему нелегко. Когда мы спим, лица у нас, слава Богу, такие невинные! И особенно хорошо иметь такого ценного союзника — сон, когда ты неправ.
Меня пробовали разбудить к ужину. Но я не просыпался, так как знал, что, бодрствуя, ни на что не способен.
Меня увели вверх в спальню. На ходу я разделся и упал в огромную, шикарную супружескую постель, забыв про пижаму и чистку зубов на ночь.
Я хотел длительного прекращения огня!
Но перемирия не вышло.
В эту ночь наше с Флоренс супружество окончательно развалилось.
Уже не вспомнить, в каком часу это произошло. Где-то в середине ночи, темной и бессознательной, я проснулся. Флоренс, тяжело дыша, сопела под боком. Я слушал звуки дома: все эти щелчки, жужжания, стуки — такие родные, милые звуки. Работяги-моторчики, машинки, созданные для выполнения своих маленьких работ, пока мы спим, несли службу. Помню, я долго вслушивался в них и незаметно для себя снова провалился в сон, а проснулся второй раз, осознав, что пытаюсь заняться любовью с Флоренс. Получалось. Я даже почти вошел в нее. И на этом — проснулся окончательно. Она — тоже. Мы посмотрели друг на друга. И я, не понимая, какую ужасную штуку проделываю, брезгливо оттолкнулся от нее, поняв, что со мной Флоренс — моя жена, а не Гвен. Я перевернулся на живот, яростно шипя, и затих.
Она смотрела в потолок. Я едва мог дышать и более не спал. Самая длинная ночь в моей жизни. Все разрешилось само собой!
На следующее утро видимых изменений в ритуале поглощения завтрака не произошло. За кофе мы оба любили читать новости; мы оба любили читать свежие, не мятые газеты, поэтому выписывали два номера «Лос-Анджелес Таймс». Как всегда, мы сели друг против друга, за садовый столик, со стеклянной поверхностью, оба в халатах, оба безопасны до момента, следующего за газетами.
Из Флоренс, казалось, вытекла вся кровь. На ней был розовый халатик, который смотрелся, когда она выглядела хорошо. Но роза — предательский цвет, и этим утром он лишь подчеркивал ее бледность.
Завтрак прошел в гробовой тишине. По-моему, Флоренс была напрочь вышиблена из седла и совершенно не знала, какой стать после ночного случая. Ей срочно нужен был доктор Лейбман — по расписанию в 9.20 этим утром. В 8.30 она ушла наверх переодеваться. Я остался сидеть. Мы были на грани пропасти.
Наступил очередной яркий серый день. Я пошел вверх за темными очками. Флоренс не слышала моего приближения, потому что я был босиком. Повернув голову, она разглядывала свои ноги в зеркало. Ее бедра сморщились, кожа на них висела складками. Я почувствовал угрызения совести, будто мог остановить ее старение или по крайней мере успокоить ее, мол, мне это не важно. Но я не сделал ни того, ни другого, потому что для меня разница все-таки была.
Улизнуть незамеченным не удалось, она поймала мое изображение в зеркале и быстро опустила юбку, как перед незнакомцем. Я попятился назад, но Флоренс окликнула меня:
— Вечеринка сегодня.
— О Боже, что еще за вечеринка?
— Напрягись и вспомни, что сегодня Беннеты дают ответную вечеринку по случаю твоего выздоровления.
— Вспомнил. Мы пойдем или как?
Она не ответила.
Еще бы — смертельно обидеть человека.
Я подошел к двери спальни.
— Флоренс! — позвал я. — Я очень виноват.
Она накладывала губную помаду.
— Эванс, — ответила она, — если бы ты действительно чувствовал себя виноватым, то постарался загладить вину. Но ты не делаешь этого. Поэтому, пожалуйста, не думай, что я тебе верю. Ты уже не отвечаешь ни за свои слова, ни за свои чувства, ни за поступки.
Она ушла.
Я спустился к бассейну, но и там для меня не было спокойствия. Ну сколько я смогу выдержать под водой? Хорошо бы пойти в турецкую баню! Я как-то провел в «Лакшаре» три дня. Но собраться туда сейчас?.. Я разделся догола, улегся на трамплин для ныряния и стал ждать. Чего-нибудь, чего-нибудь… Со мной можно было делать что угодно. Надежда осталась лишь на чудо. А может, произойдет катастрофа и именно она спасет меня? Может, меня убьют, может, убьют Флоренс, может, начнется землетрясение или война? Я понял, почему война так притягательна для людей. Она избавляет их от безнадежных личных невзгод. Война даже лучше турецкой бани. На нее можно свалить все что угодно, и ей можно все объяснить. Ну хоть бы кто-нибудь догадался кинуть атомную бомбу! Тогда я бы мог использовать подвальчик в Индио по назначению.
Я провалился в сон.
Открыв глаза, я встретился с взглядом Флоренс. Она закончила переговоры с Лейбманом. Мне стало страшно, так она глядела. В зрачках застыло убийство. Или самоубийство. Сразу не разберешь. Но самое кошмарное состояло в другом: едва она заметила, что я проснулся, лицо ее снова превратилось в хорошо контролируемую маску с доброжелательной улыбкой. Само очарование! Доктор Лейбман получает СВОИ деньги! Этим утром он провел блестящую психологическую операцию по штопанию разорванной души. Несмотря на всю мою антипатию, я восхитился его работой. И сколько же времени продержатся швы? До следующего сеанса? Он врачует ее каждый день, но его стараний хватает лишь на 24 часа — запланированное старение в области духа.
— Ты не собираешься в офис? — мягко, будто походя, спросила она.
— Что?
— Я сказала, ты не собираешься в офис? Уже без пятнадцати десять.
— Какой офис?
Она нервно посмотрела вбок, подавляя раздражение, ее тело как-то странно дернулось. Я подумал, что надо прекращать играть с ней.
— Нет, — сказал я. — Я уволился.
— Ну, это уже кое-что.
— Да, кое-что.
— И когда ты решился?
— Только что. Хотя думал давно.
— Чем намерен заняться?
— Не знаю.
— Ты уверен, что понимаешь, что ты наделал?
— А разве кто-то может понять лучше меня?
— Эванс, ты только что… Это просто — дерьмо! Ради Бога, да все понимают. Люди понимают.
После вспышки она снова стала следить за собой. Ясно, доктор Лейбман втолковал ей пережидать неминуемое и принимать все провокации спокойно. Господи, подумал я, если бы я был ее психоаналитиком, я бы посоветовал разрядить оба ствола прямо мне в лоб.
— Дорогой! — начала она. — Ты сказал им? То есть…
— Нет еще. Но собираюсь. Решено, я уволился.
— Откуда уволился?
— Отовсюду.
— И от меня?
— Не знаю. Может быть. Все может быть. Я еще не уверен.
— Чем прикажешь заниматься в таком случае мне?
— О чем ты?
— О своей жизни. Мне же надо как-то жить.
Я промолчал.
— Обо мне ты не подумал?
— Наверно.
— Извини, что беспокою тебя такими пустяками, но… к примеру, как я должна понимать происшедшее ночью?
— Ночью?
— Поясню. После аварии я думала, что у тебя проблемы со здоровьем: плохое кровообращение, железа не в порядке, нервы. Но сегодня ночью все работало, так ведь? Работало, но не для меня? Я хочу сказать, за кого ты меня принял сегодня ночью?
Я промолчал.
— Тишина. О’кей. Теперь все ясно. Тринадцать месяцев прошло. Не знаю, чего ты от меня ждешь. Может, думаешь, что я буду суетиться вокруг тебя, пока ты не найдешь, чего ищешь? Или кого!
— Я ни с кем не спал все это время, Флоренс.
— Вероятно. Но даже если это и правда, это — твои проблемы. Я не собираюсь больше бороться за что-то эфемерное. Все, кончено! Ты ищешь что-то только для себя. Я тоже лучше займусь только собой!
Она ушла в дом.