В день, когда я окончила Стэнфорд, сияло солнце и дул легкий бриз. От ветерка кисточка на моей академической шапочке билась о щеку. Один уважаемый член нашей общины только что сказал в своей речи, что мы можем преуспеть в жизни. Жизнь принадлежит нам. Мы должны прокладывать свой путь. Диплом об окончании Стэнфорда — обещание, что пламя, которым мы осветим свою тропу, будет сиять ярче, чем у других. Теперь, когда мы доказали, что чего-то стоим, будущее за нами.
Сильно воодушевленная этими словами, я приняла невероятное решение: объявить своим призванием фотографию. Она была для меня убежищем, почти страстью, но я никогда и не мечтала сделать ее своей профессией. Сидя в окружении однокурсников, я решилась. Раньше я и подумать не могла о том, чтобы сообщить папе, что юриспруденция, профессия, которую он выбрал для меня, мне не подходит. Никогда прежде я не осмеливалась высказать то, что у меня на уме, ведь угадать последствия было не трудно. Я страшилась отцовского гнева, но еще больше боялась за родных, на которых тоже обрушится его ярость.
Потом, когда мы стояли в университетском дворе, я окинула взглядом семью, собравшуюся в кружок. Марин была в своем обычном костюме, а Триша надела затейливое летнее платье. Мама надела узкое сари, которое стесняло свободу движений. Джия сидела у Раджа на плечах, тянула его за волосы и воображала, что правит лошадью.
Сначала мой голос звучал тихо, но по мере того как слова вырывались из глубины души, он обретал силу.
— Я решила сделать перерыв в обучении, — заявила я, избегая смотреть на папу. Вцепившись в свой диплом, я старалась не потерять мужества. — Я собираюсь заняться фотографией.
— Нет, — сказал папа, не задумавшись ни на мгновение. — Осенью ты пойдешь в университет, как мы и говорили.
Я почти согласилась, привыкнув подчиняться его воле. Но вид Джии, сидящей на плечах Раджа и веселящейся от сознания своей власти над ним, затронул что-то в глубине моего сердца. Быстрый взгляд в сторону Триши, чье лицо выражало тревогу, но не разочарование, укрепил мой дух.
— Я приняла решение, папа. Я сама извещу об этом приемную комиссию университета.
Он начал смеяться, повергнув всех нас в шок: ведь он смеялся не от радости, а от злости. Я вздрогнула, когда увидела его сузившиеся глаза, взгляд которых был направлен на меня. Мама закрыла глаза, опустив голову от унижения.
— Ну и дура же ты! — рявкнул он. Не обращая внимания на посторонних, покраснев от злости, он продолжал: — Впрочем, чему удивляться? Я всегда знал это.
Несколько моих друзей и их родственники не успели разойтись и стояли рядом. При звуке громкого голоса отца они с любопытством повернулись к нам. Я почувствовала, как меня охватывает знакомое чувство: стыд и желание провалиться сквозь землю.
— Пожалуйста, папа, не кричи! — попросила я, теряя мужество. — Я отложу только на год.
— «Отложу!» — передразнил он. Мотая головой из стороны в сторону, он заявил во всеуслышание: — Надо было не рожать ее, а сделать аборт, пока была возможность.
Я не удивилась. Сетовал ли он на шутку, которую жизнь сыграла с ним, когда он поверил, что родится мальчик, или возмущенно намекал на лишние расходы, связанные с появлением еще одного ребенка, я слышала эти слова достаточно часто и стала нечувствительной к ним. Но отец повернулся к маме, которая всегда отмалчивалась во время его тирад, мое сердце екнуло.
— Твоя мать тоже не хотела тебя рожать, — заявил он. — Она умоляла разрешить ей аборт, но я отказал. Мне бы следовало послушать ее.
Я посмотрела на маму, ожидая, что она опровергнет его слова. Скажет, что она любит меня, что я ей нужна. Не в том дело, что она никогда не пыталась защитить нас, что позволяла ему избивать нас. Я простила ее, считая такой же жертвой, как и мы. Но то, что она тогда произнесла, заставило меня понять: она тоже была виновна.
— Ведь так, Рани? — спросил папа.
— Да, — ответила мама, опустив глаза. Ее признание обожгло меня. — Так было бы лучше для всех.
Я совершила прежнюю ошибку. Здесь нет места для меня. Я надеялась, что теперь все по-другому. Думала, раз он в коме, я наконец-то обрету дом. Но это не мой дом. Он только напоминает мне о сердечной боли, которую не излечить. Спор с мамой все еще жжет меня. Она не изменилась и, возможно, никогда не изменится. Она приняла свой образ жизни, согласилась с ним. Обычно я наблюдала за ней, когда он бил нас. Она опускала голову и сжимала руки. Я считала, что ненавижу ее за то, что она не любит меня. Теперь я понимаю яснее, чем раньше, что ненавидела ее за то, что она не пыталась остановить его. Если бы она хотя бы раз вмешалась, я бы увидела, что ей еще хуже, чем нам. Ведь любая мать предпочтет вынести боль сама, чем видеть, как причиняют боль ее детям, разве не так?
Я смотрю на отца и слышу его ровное дыхание. Пора прощаться. Его руки покоятся на больничной простыне, ногти на руках подстрижены, хотя волосы падают ему на лоб. Я сжимаю в руках свой фотоаппарат. Он — мое физическое продолжение, я доверяю ему больше, чем себе. Я повсюду ношу его с собой, словно щит. Когда я смотрю в объектив, я уверена, что вижу лишь красоту. И когда я сделаю снимок, сцена будет совершенной.
Спустя годы я поняла, что не важно, что именно я фотографирую. Красота падающей снежинки имеет такую же силу, как и улыбка ребенка. Я запечатлеваю то, что необходимо обессмертить. А затем каждая фотография начинает жить собственной жизнью, как написанный писателем роман. Я чувствую себя лишь проводником, выбранным для того, чтобы делать снимки. Если не я, этим займется кто-то другой. Мое счастье в том, что я помогаю сохранять красоту.
Медленно подняв камеру, я смотрю в объектив и нацеливаю его на отца. Изображение расплывается, я жду, когда автоматический фокус исправит его. Сквозь верный объектив я вижу его слабое тело, его лишенное выражения лицо. Оно выглядит изнуренным возрастом и болезнью. Человек, которого я считала всемогущим, лежит передо мной без сил. Потрясенная, я опускаю фотоаппарат и смотрю на него, невольно ожидая, что он вот-вот поднимется и докажет, что я ошибаюсь.
— Он очень счастливый человек.
Вздрогнув, я оборачиваюсь и вижу Дэвида, стоящего в ногах кровати. Он смотрит на меня с любопытством:
— Простите, я не хотел вас потревожить.
— Вы меня не потревожили, вовсе нет, — я подхватываю фотоаппарат, который начинает соскальзывать с моих колен на кафельный пол. — Но я не расслышала, что вы сказали.
— Только то, что ваш отец очень счастливый человек, — Дэвид внимательно смотрит на показания аппаратов и делает записи в карте. — Каждый день к нему приходит хотя бы один из членов семьи.
— А другие пациенты? К ним не… — я не заканчиваю фразу, и вопрос повисает в воздухе.
— Не у каждого есть любящие родственники, — говорит Дэвид. — Ваш отец, должно быть, сделал что-то очень хорошее, чтобы внушить семье такую преданность.
Я молчу. Не стоит рассказывать доктору правду. Ему ни к чему знать, что его пациент не внушал нам ни преданности, ни любви. Его дело — спасти жизнь моего отца вне зависимости от того, хотим мы этого или нет.
— Как его дела?
— К сожалению, без изменений, — он указывает на фотоаппарат, который я сжимаю в руках: — Вы фотограф?
У меня самая современная камера. Я копила деньги несколько месяцев, и день, когда я наконец смогла купить ее, стал счастливейшим в моей жизни. Но, даже имея в своем распоряжении такой замечательный фотик, я не могу назвать себя профессионалом. Мои фотографии покупают крупнейшие журналы страны, но дела это не меняет. Я все еще ищу одобрения, хотя уже не знаю, у кого…
— Я люблю фотографировать, — желая закончить разговор, я пытаюсь засунуть камеру в сумку, но она не лезет.
— Что вы снимаете?
У него, должно быть, много дел: пациенты, которых надо посетить, обходы… Это куда важнее, чем болтать со мной. Я колеблюсь с ответом, и, видимо, мое молчание красноречиво, потому что он говорит:
— Я иногда устраиваю себе небольшой перерыв. Когда работаешь в больнице, разговор о чем угодно, кроме медицины, — единственное развлечение.
— О! — камера наконец-то протискивается в сумку. То, что я сижу, когда он стоит, заставляет меня чувствовать себя ребенком. Встав, я понимаю, что он выше, чем я думала. Мне все равно приходится смотреть на него снизу вверх. — Все что угодно. Людей, вещи, пейзажи. Все, что просится в объектив.
Красота его улыбки ошеломляет меня, и, сама того не желая, я улыбаюсь в ответ.
— Вещи сами просят вас сфотографировать их?
Я знаю, что моя мысль, высказанная таким образом, звучит глупо. Никогда я не давала себе труда объяснять, почему я снимаю то, что снимаю. Возможно, никто меня раньше об этом и не спрашивал.
— Каждое существо или предмет окружены особой энергией.
Я выглядываю из окна, служащего одной из стен палаты. Сестры еще днем раздвинули занавески. Стараясь подобрать слова, которые имели бы смысл, я знаком прошу Дэвида подойти к окну.
— Посмотрите на это дерево. Вон на то, в середине, пониже остальных, — стоя рядом, мы касаемся друг друга руками. — Оно самое маленькое, — Стэнфордскую больницу окружают целые плантации цветущих деревьев. — Другие деревья растут на ветру, но то, что поменьше, защищено от ветра. Видите? Оно стоит совершенно спокойно и служит прибежищем для птиц и мелких животных, чьи дома на более высоких деревьях могут быть разрушены природными катаклизмами.
— Но мы не рассматривает его с этой точки зрения.
— Нет, — говорю я, удивляясь, что он следит за моей мыслью. — Все считают его слабым, потому что оно меньше остальных. Менее сильным. Может быть, сама природа не верит, что оно выстоит против ее ярости, и заставляет другие деревья защищать его?
— А ваш снимок показывает правду.
Я киваю. Снимок показывает то, что само дерево не может показать.
— Роль убежища делает его самым могучим среди деревьев.
Внезапно меня охватывает смущение, хотя для этого нет причин. Однако стыд за себя никогда не покидает меня. В статье, которую я когда-то читала, говорилось, что дети, подвергавшиеся насилию, всегда чувствуют, что их появление на свет было ошибкой. Мне кажется, что это касается не только тех, кто подвергался насилию. В Южной Африке я должна была сделать серию снимков для новостной полосы одной газеты. Когда я сфотографировала мужчину на городской площади, он попросил меня удалить снимок. Я предложила ему плату за съемку, но он отказался. Мне было любопытно узнать почему, и я спросила его. Он ответил, что его кожа слишком темная. Ему было бы стыдно увидеть себя на фотографии.
— Но я должна была стать юристом, — говорю я Дэвиду и бросаю взгляд на отца.
— В самом деле? — капельница начинает пикать, и Дэвид нажимает на несколько кнопок, чтобы она умолкла. Вновь наступают спокойствие и тишина. — Не волнуйтесь, это просто предупреждение, что вскоре следует сменить раствор. Медсестры сделают это, — он уверяет, что мой отец обеспечен самым лучшим уходом. Я представляю себе, что бы он сказал, если бы я попросила его не менять раствор. — Юрист и фотограф — это же совершенно разные профессии!
— Юрист круче? — спрашиваю я, и голос отца звучит у меня в ушах.
— Думаю, наоборот, — Дэвид прислоняется к стене. Прядь волос падает ему на глаза, и он машинально откидывает ее назад. — Я не знаю, способен ли юрист видеть дерево за лесом, — доктор совсем по-детски ухмыляется.
То ли из-за его неуклюжей шутки, то ли из-за этой ухмылки меня вдруг разбирает смех. Мы смотрим друг другу в глаза и оба задерживаем взгляд чуть дольше, чем следует. Первой отвожу глаза я.
— Мне надо идти.
— Конечно, — поспев к дверям раньше меня, он распахивает их передо мной. Когда я жестом приглашаю его пройти первым, он говорит:
— Берегите себя.
Я наблюдаю, как он уходит, и закрываю за ним дверь. Я смотрю на отца. Я убеждена, что вижу его в последний раз. Но если я скажу ему «до свидания», мне придется увидеть его снова. Это бесполезно. Его поступки и слова оставили глубокий отпечаток, который не сотрешь простым «до свидания». Я выхожу и чувствую, как дверь бесшумно закрывается за мной.