Глава 17

— Я знаю, болезнь коренится очень глубоко. Она меня измучила, я уже не решаюсь подробно исследовать её. Я старше тебя на девять лет, возможно, начал болеть, когда ты ещё не родился. Я уже говорил: с тех пор, как я себя помню, отец целые дни проводил за расчётами, уставал так, что весь осунется. Мне никогда не улыбался — некогда ему было. Мама для меня была какой-то чужой, только потом наши отношения чуть наладились. Затем умер её отец — твой дед в Циндао, и она, узнав об этом, просто заходилась от рыданий. Я в тот день страшно перепугался, помню всё в подробностях. Ещё позже отец сдал с рук фабрику, ему стало легче, и он повеселел. Но в тот самый день матушка сломала себе суставы пальцев, и кровью залило весь обеденный стол. Кровь, конечно, вытерли, но во время еды мне по-прежнему казалось, что она течёт по столу. После смерти отца я стал главным в доме и тайно изрубил этот стол на дрова. Мать, узнав об этом, пришла в ярость, ей было очень жаль этого столика, покрытого красным лаком. Тогда мне казалось, что ей со всем жалко расставаться. Впоследствии именно этот её характер и определил такую… то, как она умерла… — Тут Баопу вдруг стал заикаться и бросил быстрый взгляд на Цзяньсу. Тот вперился в него взглядом и перебил:

— Как она умерла? Говори!

Баопу спокойно перевёл дух:

— Обо всём этом ты знаешь. Знаешь, что она покончила жизнь самоубийством, приняла яд… — На его лице выступили капли пота. Цзяньсу лишь холодно усмехнулся. А Баопу продолжал: — Мне в то время было лет пять. А когда было лет шесть-семь, в городке каждый день проводили общие собрания. На месте, где стоял старый храм, народу собралась тьма-тьмущая, на стенах вблизи помоста, на крышах домов — везде залегли ополченцы с винтовками. На помост выводили для «борьбы» всех зажиточных людей — «помещиков», — которые жили в городке и за его пределами, их потом всех перебили. Однажды пошёл на собрание и папа, но он стоял не на помосте, а в первых рядах недалеко от него. Мама послала меня проследить за ним, но я не увидел отца и залез на стену. Какой-то ополченец направил на меня винтовку, я распластался на стене и закрыл глаза. А когда открыл, дуло винтовки уже смотрело в другую сторону. Тогда я понял, что тот хотел лишь припугнуть меня. Я стал смотреть на папу, но на помост выволокли длинноволосого человека средних лет, и я уже не отрывал глаз от него. Этот длинноволосый был в белоснежной рубашке, каких у нас и не видывали. Потом я узнал, что он — старший сын одного из «помещиков», учился в иностранной школе, и его схватили, когда он приехал домой по делам: отец его скрылся, вот он и попался вместо него. Один за другим на помост поднимались люди с жалобами на его отца. Одна старуха плакала-плакала, потом вдруг вытерла слёзы, вытащила из-за пазухи шило и направилась к этому барчуку. Но её не пустили ответственные работники ганьбу и ополченцы. И опять пошли жалобщики, один за другим. Ближе к полудню на помост забрались несколько человек с гибкими прутьями в руках. И стали охаживать его этими прутьями, я своими глазами видел, как эти прутья оставляли красные следы на белой рубашке — один, второй третий! Потом вся рубашка стала красной. Он истошно вопил, что — не разобрать, но я видел, как он извивался от боли… Потом он умер. Я вернулся домой перепуганный и больше на эти собрания ни ногой. Если бы ты знал, Цзяньсу, даже сейчас перед глазами эти красные полосы на белой рубашке. Тогда мне было лет шесть-семь, уже чуть ли не сорок лет прошло… Потом я постоянно слышал пересуды: относится семья Суй к «просвещённой деревенской интеллигенции» или нет? А вокруг дома ошивались ополченцы. Все в семье мучались сомнениями: относится или нет? Но никто не осмеливался высказывать их вслух. Не знаю, как у меня появилось это предчувствие, но я подумал, что рано или поздно посчитают, что не относится. Цзяньсу! Чуть позже, летом сорок седьмого, в городке стало происходить такое… Вспомнишь — страшно становится, я об этом никогда не рассказывал… Может, никто этому и не верит. К счастью, есть долгожители, которые могут засвидетельствовать — в истории городка это тоже записано… Летом того года…

Баопу откинулся на стену, губы у него посинели. Руки дрожали, когда он потянулся к Цзяньсу.

— Говори, брат, — сказал тот. — Рассказывай дальше.

Баопу кивнул, огляделся по сторонам и снова кивнул:

— Расскажу… Раз начал, расскажу тебе, всё расскажу, слушай…

Цзяньсу освободил руку и присел на уголок кана. Он видел, что брат тоже прижался в угол кана, и его лица стало не видно.

— Стоял конец лета, когда в городок вернулись «отряды за возвращение родных земель». Узнав об этом, многие разбежались аж до Хэси, и ещё дальше. Сбежал Чжао Додо и Четвёртый Барин Чжао Бин. Деревенское руководство, присланные сверху ответственные работники — все сбежали. Кое-кто остался, кого-то вернули с полдороги. В этих отрядах были и сбежавшие из посёлка, но больше было чужаков. По наводке местных они ходили от дома к дому, распознавали имущество, искали людей. Потом согнали человек сорок мужчин, женщин, стариков и детей к старому храму, и меня в том числе. Браня на все корки голодранцев, развели большой костёр и кинули в огонь одного человека. Тот стал на коленях просить пощады, но его запихнули обратно в огонь. Он выбрался оттуда, весь обгорелый с опалёнными волосами, но полетел в костёр снова. Среди сорока человек половина онемели от страха, половина рыдали, многие вставали на колени и просили пощады. От костра понесло каким-то запахом, на всю жизнь его запомнил. Часто вспоминаю его, бывает, идёшь по дороге, не знаю почему вдруг чуешь этот запах. Это, конечно, только кажется… Тот человек так и сгорел. Молодой парень, лишь пару дней пробыл в ополченцах. Перед смертью только и выкрикнул: «Я ни при чём, правитель небесный! Не понимаю…» Один мальчик из оставшихся сорока с лишним человек пытался бежать, но люди с винтовками повалили его на землю и стали бить ногами по животу, приговаривая: «Вот тебе бежать! Вот тебе бежать!» Мальчик даже вскрикнуть не успел, изо рта потекла кровь, и он умер. Они притащили откуда-то стальную проволоку и, чтобы никто не сбежал, обмотали всех на уровне ключиц. Окровавленная проволока выходила из-под кожи одного и вонзалась под кожу другого! Орудуя ножами, они стягивали вместе старух и малых детей. Когда дошла очередь до меня, один из них положил окровавленную руку мне на голову, чтобы ткнуть меня ножом. Тут кто-то крикнул: «Это старший барчук семьи Суй, нельзя его связывать!» Меня тут же отпустили. До сих пор не знаю, крикнули из «отряда за возвращение родных земель» или кто-то из этих сорока. По двое-трое стали с силой тянуть с обоих концов этой проволоки, и опутанные люди издавали душераздирающие крики. Так и тянули эту проволоку туда-сюда до самого рассвета, всё вокруг было в крови. Когда забрезжил рассвет, спутанных проволокой приволокли к подвалу с бататом и спихнули туда одного за другим. Цзяньсу, хорошо, что ты не видел этого, а если бы увидел, то не смог бы забыть до самого смертного часа. Они ведь ничего худого не сделали, даже есть-то ели через раз, всего лишь оставили себе что-то из «результатов борьбы с помещиками». Их спихнули в подвал, оттуда доносился горестный плач. Вниз летели камни, лопаты земли, некоторые даже мочились на них… Не могу, не могу больше говорить, Цзяньсу. Представь, что творилось в те времена. Мне тогда было всего семь лет, и если доживу до шестидесяти, целых пятьдесят три года эта картина будет храниться в моей памяти. Как это выносить в течение стольких лет? По мне так эта жизнь подошла к концу, придётся доживать её в страхе, тут уж ничего не поделаешь. Ты можешь сказать: «Об этом я тоже знаю, об этих сорока двух, погребённых заживо». Но Цзяньсу, ты не видел этого своими глазами! Ты не слышал их воплей! И это большая разница. Если бы ты слышал их, они всю жизнь звучали бы у тебя в душе и давили так, что впору задохнуться…

Баопу наконец умолк и откинулся на стену, стиснув зубы. Цзяньсу трясущимися пальцами полез в карман за сигаретой, вынул спички и уронил на пол. Дал прикурить брату, зажёг сигарету себе. Открыл створку окна, глянул на окно Ханьчжан и снова закрыл.

— Поистине, есть то, чего нельзя представить, но нет такого, чего нельзя сделать, — проговорил он. — Такое творилось в Валичжэне, но по лицам людей сегодняшних этого не разглядишь. Не увидишь и по цвету земли там, где когда-то стоял старый храм. Эх, люди, люди! Некоторые так легко всё забывают, а другие не могут забыть до самой смерти. Вот уже действительно все разные… Ты столько настрадался, брат, нелегка была твоя жизнь, ох нелегка. Мне бы помочь тебе, но как? Тебе действительно нужен человек, кто помог бы тебе. А может, помочь себе сможешь лишь ты сам…

Баопу с силой схватил брата за руку:

— Ты не такой, как я, но лучше всех меня понимаешь. Человек может помочь себе лишь сам, лучше не скажешь. Я изо всех сил пытаюсь помочь себе. Это всё равно что поднять огромный валун и держать его, держать, не дрогнув, даже если ноют руки, дрогнуть нельзя, нужно стиснуть зубы. Дашь слабину, и всё пропало. И я стараюсь. Правда, стараюсь помочь себе сам. Размышляю о прошлом, веду подсчёты — всё это, чтобы помочь себе. Часто думаю: далеко ли ты сможешь так иди, человече? Так и будешь шагать и шагать? А ведь самое страшное для человека совсем не обрушивающееся небо или разверзающаяся бездна, не горные вершины — самое страшное он сам. И это так и есть. Тот, кто не верит моим словам, может обратиться к истории городка. Чего-то в ней нет, но это осталось в памяти народа. Только вот бояться нельзя, нужно докапываться до всего. Пролитые в Валичжэне реки крови — неужели они пролиты напрасно? Неужели нужно оставить прочерк в истории городка? Нет, нельзя так легко предавать всё забвению, нужно дознаваться, почему это случилось. Все должны искать, почему — взрослые и дети, мужчины и женщины, самые старшие и самые младшие. Люди должны хорошенько покопаться в самих себе. Люди шевелят мозгами для другого — как создать машину, как надеть лошади уздечку, всё это хорошо. Но как самому избавиться от страданий? Откуда берётся злоба, безжалостность, жестокость человеческая, в каком месте всё пошло не так? Не обвинять сначала, не лить слёзы. А сперва подумать, почему. Почему мы не способны на сочувствие, не способны на жалость, и восьмидесятилетней старухе, которая всю жизнь жевала мякину, вместо того, чтобы поздравить с таким преклонным возрастом, ножом протыкают дырки на ключицах и заживо закапывают в подвале! Эх, люди, люди, и ведь это случилось среди вас! Старая женщина не сделала ничего дурного, жила честно и, находя в мякине белых толстых червячков, не выбрасывала, а варила вместе со всем остальным. Даже если она действительно была в чём-то виновата, как не простить восьмидесятилетнюю старуху? Она всю жизнь ползала на коленях, ей до конца осталось проползти всего-то несколько аршин, как не сделать снисхождение и не позволить ей проползти ещё немного?.. Цзяньсу, я правда не могу больше думать об этом, правда, не могу. Бывает, сижу у себя на мельничке, и неизвестно откуда доносится вопль. Я понимаю, что это галлюцинация, но страдаю и плачу. Кто придёт спасти меня, кто придёт спасти человечество? Никто. Люди спасаются друг другом. Всякий раз, когда я вижу тех, кто хвастает своей силой, у кого на устах одно враньё, кто только и знает, что хорошо одеваться и притеснять других, в душе вскипает смертельная ненависть. Они при любой возможности распространяют страдания. Ненавистное в них не только то, что они уже сотворили, а то, что ещё могут сотворить! Не видя этого, нельзя по-настоящему ненавидеть страдания, нельзя по-настоящему ненавидеть уродство, кровавые драмы и дальше будут обрушиваться на Валичжэнь… Думал ли ты об этом, Цзяньсу? Думал или нет? Если нет, как ты можешь считать, что подходишь для управления фабрикой? Если ты не размышлял об этом, ты не подходишь для того, чтобы сделать для Валичжэня что-то важное! Истина проста донельзя: когда становишься человеком, который вершит большие дела и несёт большую ответственность, надо больше размышлять о страданиях, учиться ненавидеть некоторых людей, учиться разбираться в прошлом. В этом не должно быть никаких неясностей, иначе рано или поздно жди страданий снова. Цзяньсу, этой ночью, то есть сейчас, ты должен дать мне ответ: часто ли ты раздумываешь об этом, ненавидишь ли этих сеющих вокруг себя страдания людей? Ответь мне. И будь честен.

— Я… — кашлянул Цзяньсу. — Я совсем не раздумываю. Но смертельно ненавижу Чжао Додо.

— Так не годится. Я всё больше понимаю, что ты не подходишь для серьёзных дел в Валичжэне. Значит, изначально я думал верно. Не надо считать, что ты размениваешь свои таланты по мелочам, пойми, тебе нужно стать малозначащим для городка человеком и успокоиться на этом. Другого выхода нет, если ты станешь крайне важным для городка, никакой пользы это не принесёт. Некоторые любят превозносить умственные способности, говорят, что если кто-то умён и храбр, то он уже человек выдающийся. Я хотел бы спросить сказавшего такое болвана: а умный был тот, кто придумал связать старых и малых стальной проволокой? Храбрец он был? Применил бы свой ум и свою храбрость! Нельзя также недооценивать речистых, которые только и умеют говорить приятности, нельзя недооценивать осторожных и послушных, в те времена именно такие, подчиняясь уму и храбрости, тянули за концы стальной проволоки. Как я уже говорил, главное не в том, что они уже сотворили, а в том, что они ещё смогут сотворить. Со всей осторожностью обходи таких людей стороной, будь с ними настороже, избегай силы их ума, и тогда я смогу гарантировать, что люди в городке будут счастливы. Возможно, эти мои слова тебе не очень по вкусу, может, они приводят тебя в ярость, но я должен это сказать… Говорю слишком много, бывает, отклоняюсь от изначального. Я вообще-то хотел поведать, как развилась эта моя болезнь, вот об этом и буду говорить дальше. Хочу излить тебе всё, что накопилось на душе за десятилетия. Тут мне снова становится страшно, в последний раз рассказываю тебе о делах прошедших дней. Боюсь, после того, что я уже рассказал и расскажу ещё, у тебя разовьётся такая же болезнь…

— Не разовьётся, — тихо проговорил Цзяньсу. — Раз в детстве не заразился, то уже не заражусь. Рассказывай, брат, я внимательно слушаю.

— Ну, тогда слушай. Не могу держать всё это в душе, это причиняет жуткие переживания. Хочу поведать тебе, Цзяньсу, страшную историю одной женщины… Не смотри на меня так и не торопись прерывать. Это произошло здесь же, в городке, примерно в те же годы. Однажды после полудня, дня через четыре после того, как я ходил смотреть на общее собрание, один «помещик» сбежал из подвала. Ополченцы рыскали по всем улицам и проулкам, искали в домах. В конечном счёте его так и не нашли. Одновременно другая группа вместе с ополченцами отправилась допрашивать дочь и сына этого помещика. Они были заключены отдельно от отца. Этот помещик самоуправствовал в городке, в сорок с чем-то лет опозорил двух работниц, которые промывали лапшу на фабрике, одна из них забеременела и повесилась. Старший брат этой работницы как раз принимал участие в допросе дочери и сына, люди рассказывали, что он бил их прикладом винтовки по спине и по ягодицам, чтобы заставить признаться, куда скрылся их отец. Они ни в чём не сознавались, и он бил их снова и снова. К вечеру ополченцы стали решать, кто будет охранять их, и брат той работницы заявил, что, мол, до вас очередь ещё не дошла. И один охранял их два дня и две ночи. Утром третьего дня туда отправились несколько ополченцев. Вскоре дочь помещика умерла, ополченцы отнесли её на берег реки и закопали. Страшная вещь случилась позже в то самое утро. Вспоминая об этом, до сих пор жалею, что вышел со двора… Дойдя до западного конца улицы, я увидел толпу, которая с громким хохотом и криками окружила дерево, некоторые даже ногами топали. Я подбежал туда, и, заметив меня, один стал расталкивать стоящих впереди: «А ну посторонись, дайте мальцу глянуть…» Не понимая, в чём дело, я протискивался вперёд, а когда выбрался из толпы, остолбенел от испуга! Я не верил своим глазам, но было очевидно, что к дереву привязана та, кого позавчера закопали. Всё тело в кровоподтёках и шрамах, но белоснежно-белое. Одежды нет, глаза закрыты, словно спит. Вместо сосков чёрные сгустки крови. А ниже, Цзяньсу, как только они могли додуматься до такого! Между ног ей засунули редьку… В тот момент я не думал о том, выкопали эту девушку или вообще не закапывали. Расплакался и, всхлипывая, побежал домой. Мать с отцом бросились расспрашивать меня, они до смерти перепугались, думая, что я принёс какие-то плохие новости. Я ничего рассказывать не стал. И не рассказывал с тех пор никому. Словно окровавленное семя, это запало мне в грудь и остаётся там уже несколько десятилетий. Я не рассказывал об этом и Гуйгуй. Мне было стыдно за нас всех. В этом заключён невыразимый стыд, позор! Возможно, правитель небесный специально сделал так, чтобы я всю жизнь смотрел на всё такими глазами, чтобы всё помнил и, вспоминая, содрогался. Разве эти события отстоят далеко? Ничего подобного! Они произошли будто вчера — всё так ясно и чётко! Хотя есть такие, кто мгновенно всё забывает, будто ничего и не случилось и Валичжэнь — обычный городок, как любой другой. Это не так, я знаю, что это не так, я видел всё своими глазами и могу сказать всем и каждому: это не так. Мне не понять, зачем нужно было убивать её, не понять, зачем нужно было убивать её так; не понять, зачем нужно было не закапывать её или потом откапывать. Она истекала кровью, пятна крови были на песке, почему их тут же не забросали? Почему не закрыли её лицо, её руки, её груди, это её место, всё её тело? Почему этого не сделали? Чем-то были не довольны? Или слишком красивая? Но разве можно поставить в вазу хризантему, наступив на неё и оплевав? Раз за разом я думаю и задаю себе этот вопрос, и всякий раз страдаю и плачу. Бывало, лежу ночью в обнимку с Гуйгуй и неизвестно почему вспоминаю об этой девушке у дерева. Меня всего начинает трясти, и Гуйгуй в испуге спрашивает, не заболел ли я. Говорю, что нет. Крепко обнимаю её, ласкаю с гораздо большей нежностью. Словно после такого всем мужчинам в мире должно быть стыдно перед женщинами. Им должно быть стыдно, потому что мужчины обязаны защищать их. С того года мне казалось, что все живущие мужчины должны защищать женщин, чего бы это им не стоило, всеми способами и средствами. Того, кто так не поступает, надо гнать из Валичжэня! Когда Гуйгуй было плохо по ночам, она плакала, но беззвучно, глядя на меня через завесу слёз. И почему все страдания наваливаются на женщин… Гуйгуй, невестка твоя, вскоре умерла. Чтобы похоронить её, я выкопал глубокую могилу. Мне говорили, мол, хватит, слишком глубоко, а я отвечал — нет! И продолжал копать, чтобы похоронить её как можно глубже…

Цзяньсу больше не слушал, он положил голову брату на колени и горько заплакал.

Баопу рукой пытался приподнять его голову, но тот сопротивлялся. Проплакав какое-то время, он сам поднял её, вытер слёзы и горящими глазами уставился на брата, словно желая сказать: «Рассказывай! Всё равно рассказывай! Я слушаю, слушаю тебя…»

Баопу чуть успокоился, стёр со лба пот. И продолжал:

— Как я уже говорил, в истории городка есть белые пятна, и в этом её изъян. Ни в коем случае нельзя недооценивать эти пробелы, они могут оказать влияние на взгляды не одного поколения жителей. Потомки не понимают старшее поколение, и то, как они живут, их не устраивает. Они считают, что это старшие чего-то не сделали, делают собственные попытки, а на самом деле всё это уже предпринимали их отцы. Не раз я собирался прийти к Ли Юймину, к Лу Цзиньдяню и просить срочно переписать историю городка, пока эти люди ещё живы. Но смелости не хватило. Думаю я много, а делаю мало, сижу знай себе на старой мельничке. Как задумаю что-то сделать, душа тут же приходит в смятение. Будто бы ничего не страшно и в то же время всего боюсь. Если ты не житель Валичжэня, не член семьи Суй, то никогда не поймёшь почему. Во многом сидеть спокойно на мельничке и есть счастье. Просижу день, иногда полночи, вернусь, умоюсь, поем как следует — и спать или книжку читать. Перечитываю вот «Манифест коммунистической партии», и ты знаешь, он тесно связан с городком, с горькой судьбой семьи Суй. Чтобы понять эту книгу, нужно читать её и день, и два, читать сердцем, а не только умом. Сколько мирных дней у нас было? Что было потом, ты всё помнишь, нет нужды рассказывать. К нам во двор раз за разом стал заявляться Чжао Додо с компанией — они протыкали всю землю стальными щупами. Всё равно что мне сердце протыкали. В городке было полно бунтовщиков, на улицу мы не выходили. В дом часто приходили хунвейбины с обыском, и я прятал оставленные отцом книги в похожий на гроб сундук, а сверху насыпал земли. Нас с тобой связали и водили по улицам, а на лоб приклеили фотографии отца. Когда зеваки на улице громко интересовались: «Что это у них за чертовщина на голове?» — другие отвечали: «Это старый хрыч ихний». Все хохотали, а потом орали лозунги… Вечером мы вернулись домой, я стал готовить еду, а ты сидел с бледным лицом, стиснув зубы, и молчал. Обликом ты напомнил мне свою мать. Она в тот год разбила себе суставы пальцев. Я действительно боялся за тебя, Цзяньсу. Так наша жизнь и проходила, день за днём. Я почти не помню, чтобы мы радостно смеялись, не знали, что такое смех. Из дома не выходили, ни с кем не встречались, лишь по двору прогуливались, да и то потихоньку. Я в то время вообще старался не шуметь, однажды во время готовки по неосторожности с грохотом уронил крышку котла на пол и тут же стал озираться по сторонам. Однажды переходил реку по узкому ивовому мостику и, подняв голову, увидел «Крутого» Додо. Протискиваясь мимо, он яростно сплюнул и пробормотал: «Прикончу тебя!» У меня при этом сердце затрепетало. Цзяньсу, я столько десятилетий будто ждал, что кто-то «прикончит» меня, боялся до невозможности, старался жить тише воды ниже травы в страхе, что кто-то вспомнит про меня и придёт, чтобы прикончить.

Цзяньсу при этих словах тяжело задышал, взволнованно встал, потом снова сел, потирая колени руками.

— Не знаю почему, как увижу этого Додо, руки чешутся, — проговорил он. — Нож по его фиолетовому кадыку плачет. Как ни гляну, так и хочется ножом пырнуть, сам не знаю, что за наваждение! Поэтому и не могу позволить ему тихо и мирно заграбастать фабрику, никак не могу. Я не ты, у меня достаточно силы духа, почти всё, что я делаю, совершается благодаря этому. Я начинаю понимать тебя, брат, нет у тебя этой силы, в том всё и дело…

— Нет-нет, неверно, — замотал головой Баопу. — Говоришь, у меня нет силы духа? Конечно, есть. Я не то что ненавижу одного этого человека, я ненавижу все страдания, всю жестокость… День и ночь это не даёт мне покоя, вот и печалюсь, не нахожу разгадки и снова упрямо устремляюсь мыслями к природе этого. Терпеть не могу тех, кто стремится ухватить что-то для себя, ведь то, что они утащат, может принадлежать лишь всем остальным. Если так дело пойдёт, Валичжэню не избавиться от страданий, будет нескончаемая вражда. Сам посуди, Цзяньсу, разве способности отца, деда, прадеда, людей того поколения, были меньше твоих? Когда они владели фабрикой, она получила развитие и известность. Но в конечном счёте владеть ею перестали. Ты сможешь сделать так, чтобы фабрика носила фамилию Суй? Хватит ли на это сил? Тебе следует поразмышлять над этим. Отец кое над чем думал давно, но понимание пришло к нему слишком поздно. Узнай он, что ты теперь так думаешь, он, конечно, расстроился бы, стал бы переживать. Я уже говорил, что ни в коем случае нельзя жить, словно жизнь — твоё личное дело, так будешь всё время грести под себя, и в Валичжэне опять прольётся кровь. Члены семьи Суй и так уже настрадались, они больше не могут позволить себе жить лишь для себя. Нужно подумать о том, что записано и не записано в истории городка, не следует считать, что всё это дела давно минувших дней. Жители Валичжэня вынесли слишком много страданий, пролили слишком много крови. Они и страшно голодали, ели листья с деревьев и траву, даже белую глину и каменную муку в рот запихивали. Люди старшего поколения всё это помнят, в том числе и жену Ли Цишэна, которую похоронили с тряпкой, зажатой в зубах. Нужно подумать, как наладить жизнь, подумать всем, не лениться, не надеяться, что это можно свалить на кого-то ещё. Нельзя больше медлить и сидеть на мельничке, как мертвец! Я всё время понукаю себя, ругаю. Я могу уйти с мельнички, выпрямиться во весь рост, это всё возможно. Но никогда не смогу бросить жителей городка, не смогу рвать что-то у них из рук, у них и так осталось лишь то, что на них надето, не могу отрывать у них последнее. Могу лишь вместе с ними думать о том, как жить дальше. Ты знаешь, я всё время читаю этот «Манифест коммунистической партии», потому что по сути дела за эти несколько десятилетий самое большое влияние на Валичжэнь оказала именно эта книга. Разобраться в ней непросто. Читаешь-читаешь и словно потихоньку заглядываешь в глаза написавшим эту книгу и, можно сказать, понемногу что-то понимаешь. Они намного лучше других разглядели страдания, иначе бы её не написали. Почему, спрашивается, эту крохотную книжонку перевели на английский, французский, немецкий, итальянский, фламандский и датский языки, и она разошлась в печатном виде по всему миру? Потому что они вместе с народами всего мира думают о том, как жить. Иногда читаешь, прямо слёзы наворачиваются. Это два эрудита с доброй душой, с широкими как океан сердцами. В своём поиске истины они дотошны, но не ограниченны. Чувствуется, что оба люди преданные, хорошие отцы и мужья, настоящие мужчины. Им хочется сказать очень многое, но, как ты понимаешь, только краткость придаёт словам силу. Поэтому они нередко оформляют фразу или несколько фраз в один небольшой абзац, свободно и в то же время мощно, очень уверенные в себе люди. Первая фраза в этой книге звучит так: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». И она сразу взволновала меня. Я вообразил себе этот призрак, как он бродит! Представь себе, как он переносится через Луцинхэ и под покровом ночи попадает в Валичжэнь… Только представь, Цзяньсу, и ты увидишь его, слыша, как шелестит листьями ветер, выглянув среди ночи в окно. Вот как учат нас эти два великих искателя истины. Они думают лишь о великом множестве людей, о том, как этим страдальцам избавиться от крови и слёз, думают со всей добротой и решительностью. Они ничуть не страдают ограниченностью. Люди ограниченные ищут лишь способ для себя, не задумываясь о чём-то великом. Объясняя великие способы ограниченным мышлением, можно провалить всё дело. Поэтому, Цзяньсу, я читаю её, когда спокоен, когда на душе безмятежно. Только тогда можно избежать предубеждений и вдохновиться истиной. Почитай её и ты, Цзяньсу, проникнись этими особенно радостными чувствами, давно тебе нужно было почитать её.

— Может, я ничего не пойму.

— Читай с усердием.

— Я не такой как ты. У меня культурный уровень ниже.

— Читай с усердием.

— Го Юнь принёс мне «Вопросы к небу» на байхуа.

— Начни с этой книжки, тоже хорошо.

— Ты её читал? — удивлённо воззрился на него Цзяньсу.

— Ну да, — кивнул Баопу. — Тоже Го Юнь давал. — Он снова закурил и, затянувшись, закашлялся… Потом снова спросил: — Ты уже начал читать её? — Цзяньсу отрицательно мотнул головой. — А ты почитай, — продолжал Баопу. — Её тоже нужно читать с усердием. Ты можешь только на байхуа читать, оригинальный текст не поймёшь. Раньше у отца была книжка с параллельными текстами на байхуа и на вэньяне, старом литературном языке, книгу ему подарил один заезжий учитель. Читать её тоже очень волнующе. Понимаешь, что кругозор современного человека очень ограничен, не идёт ни в какое сравнение с возможностями оценки человека древности. Цюй Юань с ходу задаёт больше семидесяти вопросов. «Каков был довременный мир? Чей может высказать язык? Кто Твердь и Землю — „Верх“ и „Низ“ — без качеств и без форм постиг? Был древний хаос, — говорят. Кто чёткости добился в нём? В том, что кружилось и неслось, кто разобрался? Как поймём? Во тьме без дна и без краёв Свет зародился от чего?»[67] С самого начала он спрашивает о самом главном. Почти все люди дня сегодняшнего думают о том, что у них перед глазами, устремления их всё больше ограниченны — воистину жалкий народ. Ты не слушал, когда техник Ли рассказывал об инопланетянах? Я в это время смотрел на звёздное небо и думал: если на этих звёздах есть люди, что они собой представляют? Как бы они рассудили, где ложь и где истина в Валичжэне? Как бы они посмотрели на схватку и крики на общем собрании по подряду? Не знаю… Смертны ли они? Кремируют ли они покойника, когда кто-то умирает, плачут ли по нему? Хватает ли у них еды, столько, чтобы она никогда не кончалась? Проводят ли они собрания по классовой борьбе и критике, связывают ли людей стальной проволокой? Что если так и есть? Сколько ни думал, не могу представить, что их сердца могут быть такими же твёрдыми, как у валичжэньцев, — не может такого быть. Будь это так, звёзды не могли бы столь ярко сиять по ночам. Однажды перед заходом солнца я увидел под городской стеной слепца с потрёпанной сумой за плечами и бамбуковым посохом в руках. Из глазных впадин старика что-то вытекало, с каждым шагом он передвигался не больше, чем на полчи. Я спросил: «Куда ты идёшь в такой поздний час?» Он сказал, что идти ему ещё далеко. Я пригласил его зайти перекусить и переночевать, но он помотал головой, сказав, что у него впереди ещё долгий путь. Я смотрел, как он передвигается небольшими шажками и думал: где, интересно, его домашние? Сколько времени ему ещё потребуется, чтобы добраться? Почему мы, в том числе и я, глядя на такого человека, проходим мимо? Неужели не можем предоставить таким людям специальную коляску и еду? Если бы мы поступали так, как было бы здорово! У нас что, сил на это нет? Разве таких слепцов много? Будь их много, почему прошло столько лет, а я больше ни одного не встречал? Не верю, чтобы весь Валичжэнь не смог бы в течение года облегчить страдания одного слепца. А ещё я однажды был в городе по делам и ночью увидел старуху, которая, кряхтя, рылась в мусорном баке. Укололась обо что-то и с визгом вытащила руку. Вытащила другой рукой то, обо что укололась, и продолжала копаться. Потом свернула обрывки бумаги и верёвки и ушла. Я встречал её несколько ночей подряд, он приходила и уходила в одно и то же время… Душу охватила печаль. Казалось, это моя мама. Что же случилось? Неужели у нас нет сил, чтобы помочь одной старой женщине? Не знаю. Знаю лишь, уверен, что у нас нет никакого повода говорить, что наше государство и наша жизнь такие прекрасные и замечательные, когда мы можем спокойно смотреть, как старики ведут такую жизнь, пусть даже это один человек! Мне могут возразить, что говорить легко, и если помочь этой старухе, тут же появится другая; если помочь и этой, будет ещё одна! Я отвечу: помогайте! Появится ещё кто-нибудь, снова помогайте! Ведь если весь город живёт, не копаясь в отбросах, как можно позволять такое старухе, которой и жить-то осталось немного? Те, кто правят в городе, как и те, кто у власти в Валичжэне, только и знают, что говорят, какие они справедливые и бескорыстные. Они могут сказать, что видеть не видели этой старухи. Как тогда я, человек не городской, первый раз за много лет появился в городе и тут же увидел? Если действительно не видели, подождали бы рядом с мусорным баком! В первую ночь помогли бы ей тащить рваную бумагу, а на другую устроили бы её в тёплый дом…

Баопу говорил всё громче и громче и умолк, лишь когда его окликнул Цзяньсу.

— Слишком о многом ты размышляешь, брат, и в больших подробностях. Поразмыслил бы о семье Суй, о себе самом! Слишком о многом переживаешь, слишком далеко заглядываешь и в результате пребываешь в печали… Сяо Куй ушла, нет любимого человека в твоём сердце. Раз к этому всё пришло, следует хорошенько подумать об этом. Всё будет хорошо, если ты избавишься от болезни. Тебе за сорок, брат, а мне за тридцать, мы оба ещё молоды. Ещё не поздно что-то сделать, брат!

Обхватив голову руками, Баопу пробормотал:

— Сяо Куй ушла…

— Она ушла. И я уйду. Я тебе уже говорил, хочу в город податься. Ты давай уж сам как-нибудь…

— Тебе нельзя уходить, — поднял голову Баопу. — Тебе следует остаться в Валичжэне… Члены семьи Суй не должны больше пускаться в странствия. Нас в старом доме трое, я старший, и ты должен меня слушаться. Я буду очень беспокоиться, если ты один отправишься в город.

Цзяньсу смотрел в окно, без конца качая головой:

— Нет и нет. Я всё обдумал, решение уже принято. В Валичжэне нет места для Суй Цзяньсу, я должен сам проложить себе дорогу. Раньше об этом и помыслить нельзя было, а теперь — пожалуйста, езжай в город и занимайся торговлей. Дядюшка в своё время странствовал полжизни, вот и заканчивает жизнь получше, чем отец… Когда-нибудь ещё вернусь, здесь мои корни. Да и навещать буду…

Баопу хотел ещё что-то сказать, но, раскрыв рот, услышал мелодию флейты. Это была та же мелодия, исполненная нескрываемой радости. Он слушал, замерев и высоко подняв голову.

На улице уже брезжил рассвет.

Загрузка...