«КАК МАЛЕНЬКИЙ»


Перевод А. Островского


Утром мужик с бабой пришли в ригу оббивать лен. Как только мужик открыл старые, скрипучие двери, в гуменца хлынуло молодое, румяное солнце. Мужик только руками развел:

— A-а! Братка ж ты мой! Ганна, гляди!

И глядят оба.

На току стоит лен в пуках, а над ним блестит на солнце сетка паутины. Из-под стрехи на лен паук протянул основу, на которой уже держится вся сетка, сысподу прикрепленная ко льну. Сетка — как та звезда лучистая. А в середине сам мастер — пузатый, пестрый паук. От него во все стороны, как лучи от звезды, расходятся нити паутины, переплетенные чем дальше, то все расширяющимися кругами, Мигает, смеется веселое солнце, рыжеватым золотом играют головки и стебельки льна, сетка играет всеми цветами радуги, каждая ниточка отдельно.

— Во, — усмехается мужик, — пока мы то да се, так он уже наработался. О-е-ей! Протяни ты такие веревки. И как он шею себе не свернул?..

— И впрямь, — говорит баба, — даст же бог каждой животинке свой промысел. Плел, плел, ткал, ткал, а теперь сел себе и отдыхает, уморился.

— А знаешь, Ганна, — начал, помолчав, мужик, да таким голосом, будто ему не по себе было, — как-то, знаешь, кто его… как и браться за него… Все равно, как бы…

Он полез в карман за махоркой.

Посмотрела баба на своего, улыбнулась.

— Ты, — говорит, — батька, всегда как маленький. Он себе, а мы себе. Бери да выноси, пусть подсыхает: солнушко… А я пойду на гусей погляжу, как она их там пасет.

И пошла за гумно.

Мужик свернул цигарку, прикурил, оперся о косяк, стоит, покуривает. «Валька, Валька-а, а-у! — послышался из-за гумна голос его Ганны. — А чтоб тебе, лягушонок ты этакий, что ж ты сидишь? А где, где твои гуси, а?» И слышно было, как Ганна побежала по росному косматому лужку. «Всыплет малой», — подумал мужик. А сам все смотрит на паука… Потом плюнул, может, в двадцатый раз, бросил окурок, притоптал его и, словно встрепенувшись, взялся за крайний пук.

— Что ж ты расселся, как паи? — сказал мужик и тронул паука соломиной. Паук беспокойно зашевелился, насторожился. — Ну, ну, умен ты, да не очень. — И потянул пук. Несколько основных нитей потянулось за пуком, вся сеть вытянулась, сузилась, и паук засуетился. Стал сначала вбирать в себя сеть, но, видя, что не до поросят, когда свинью смалят, побежал по нити паутины под стреху и спрятался. Мужик взял два пука в обе руки и понес, а за ним потянулась сеть.

И вся красота растряслась.

Разостлал мужик лен на току, сел на нем и ну лупить вальком по головкам.

А сам думает:

«Покойный батька плотником был и меня начал брать с собой с пятнадцати лет. Вот уже двадцать третий годок, как и я волочусь по срубам. И мерзнешь, человек, и киснешь, и жаришься, как тот рак, на солнце. А то как шмякнулся однажды с лесов, когда Климашику стропила на гумно взволакивали… И хозяйство ж несчастное тоже, кидаешься то козлом, то бараном, бьешься как рыба об лед, а что толку. А там позалетось пожар. Приехал из лесу — одно гуменце застал… Хата и сегодня еще «беспорточная» — без чулана стоит. Да и что за хата — гниль. Слепил так-сяк, а соломы часть купил, а часть добывать пришлось».

И мужику живо вспоминается начало весны, грязь в Загорье, и сам он, голодный и злой, идет по грязи, с чужого двора… Под мышкой сноп соломы, съехало свясло, а сам он поправляет шапку, которую только что снимал, благодаря человека за дар.

— Н-ной, Маруся! — понукает он с пригорка кобылу. Она стоит посреди улицы, чуть не по колена в холодной глине, и о чем-то думает или просто дремлет, отвесив губу. — Эх, съежилась, дохлятина! Ничего не придумаешь, я за тебя не потяну. Н-ной!..

Кобылка напряглась изо всех сил и поплыла по болоту дальше. А мужик шлепает сбоку.

А после, поздним вечером, скорчившись на выпрошенных снопах, он долго-долго едет домой. В чужую хату, что приютила его, один со своими черными мыслями… Злобно стегает кобылу и слушает, как колеса на деревянном ходу скрипят на колдобинах, в которых то хлюпает вода, то хрустит ледок, слушает, как ноют его мокрые ноги и сосет с голодухи под ложечкой, как стонут над болотом чибисы, тоже, должно быть, голодные, бесприютные, злые…

— Эх ты, доля наша, доля чубатая!..

Но почему же это, братки, отзывается в сердце чужая боль, хоть пускай и небольшая? Почему не подымается рука разорвать чужую, сотканную тяжким трудом паутину?.. Почему он всегда «как маленький», как говорит Ганна, — лишь бы только увидел или услышал что-то красивое, готов смотреть на него, любоваться и слушать разинув рот, забыв про все на свете, даже о доле своей, даже о том, что самого-то его не жалеет никто!..

1937

Загрузка...