Перевод А. Островского
Пока Лида Свирид не встретила в пуще трех партизан, молодице казалось, что всё уже погибло.
«Всё» — начиная с хаты на хуторе, своего гнезда. Бедное было у нее гнездо, осиротелое после того, как убили Андрея, однако все-таки гнездо, так как вместе с Лидой жил в нем птенец — девятимесячная Верочка. Недалеко от хутора — деревня Ляды, где когда-то Лида тоже была птенцом, а потом вольной пташкой. Там жила мама, которая поначалу приходила учить Лиду купать Верочку, и отец, после смерти Андрея помогавший ей справляться со вдовьим хозяйством. Там был Микола, старший, семейный брат, были подруги и друзья молодости, родня и соседи. За Лядами — Ямное, Грядки, Заречье, Гречаники — ближние деревни, в одну нз которых вышла замуж Марыля, сестра, в другую — Зина, лучшая подруга, в третьей доживала свой век добрая тетка Настуля.
Одним словом, был свой небольшой круг, родная частица огромного мира, с центром, сердцем его — Верочкой.
Пересекая этот круг, с юга на север катился Неман. Тоже близкий, родной, где столько раз она плавала летом, скользила по льду зимой.
В Лядах на Немане стоял партизанский дозор, а в срубе, заваленном прямо по потолочному настилу картофельной ботвой, была застава. В срубе, а не в хате, потому что уже с осени в Лядах хат не было: их сожгли фашистские каратели. Теперь были только землянки, повети, сушилки, крытые соломой погреба, обгорелые заботы и какие-то особенно оголенные и одинокие липы, груши-дички, березы и клены. Среди землянок, деревьев, плетней, черных струпьев пожарищ всегда перед глазами стоял этот необычный сруб. И, когда она взглядывала на него, на душе становилось легче и спокойней — за ребенка, за себя и за добрых людей. По ночам из пущи за Неман выезжали разведчики, выходили взводы, подчас целый отряд или бригада. И, когда она слышала, как перекидывались шутками веселые хлопцы, как лошади их фыркали и били копытами по доскам парома или плескали водой у берега, ей становилось хорошо от мысли, что и сегодня Верочка спокойно уснет и сама она может отдохнуть, а утром все снова встанут и возьмутся за работу почти так же спокойно, как до войны.
Так было до тех пор, пока не пошел меж людей слух про великую, неслыханную беду, называется которая совсем новым и очень страшным словом — «блокада».
И вот она подкралась, та беда, неприметно.
Случилось это перед самой косовицей. На рассвете вспыхнул бой на Немане. В Дуброве, где находился мост против лагеря бригады «Сокол», бой затянулся надолго. А в Лядах заставу — пятнадцать человек — разгромили внезапным налетом.
Лида только успела вскочить с постели, взглянуть в окно и выбежать во двор, а народ уже бросился в сторону пущи: старики, девчата, дети…
Схватив единственное, чего она нигде и никогда не могла позабыть, — свою сонную, теплую Верочку, — побежала и Лида.
Сзади, на Немане и в деревне, слышны были крики, стрельба, занимался пожар. Над головами у беглецов, обгоняя их, жужжали пули, а мины падали-разрывались то тут, то там, злобно разбрызгивая вокруг себя визгливые осколки. Дорогой и полем, по густым хлебам, бежали лядовские жители, а Лида с ребенком никак не могла их догнать. И не потому, что тяжело ей было или неловко. Как только она пыталась бежать скорее, малышка просыпалась и захлебывалась плачем. Одна с Верочкой она добралась до первых кустов на опушке. И там уже никого не было. Кустами, калеча босые ноги (тут только вспомнила о сапогах под кроватью), добежала до березняка. Потом углубилась в росистые заросли и, ныряя под ветки, потеряла косынку, порвала платье и дважды споткнулась. И только когда споткнулась о корягу в третий раз и чуть-чуть не упала, Лида пошла потише, прижимая дочурку к задыхающейся груди.
— Тихо, тихо, голубка моя, — говорила она. — Ну, не плачь…
Но и сама готова была заплакать.
Она осталась одна. Впереди лес, а на руках ребенок, с которым не побежишь, никого не догонишь. Да и как догонять, куда бежать? А тут, гляди, и тебя догонят… Вон как стреляют — ближе и ближе…
Этот страх и породил нелепую мысль, что все позади погибло. А теперь… а теперь и она…
— Тише, тише, милая моя… Ну, не плачь…
Губы шептали, уговаривали, а из глаз катились слезы. Солнце только-только выбралось из-за деревьев на чистое небо, когда Лида, уходя все дальше от грохота пушек и стрельбы, наткнулась в чаще леса на трех вооруженных людей, один из которых держал в поводу коня. Сперва, не узнав их, она испугалась, а потом радостно вскрикнула:
— Хлопцы!..
Это были Женька Сакович, Федорин Иван и Середа из Гречаипков. С ними больше года партизанил се Андрей.
Три партизана, из которых одни раненый и только один с конем, — вот и все, что осталось от разведки отряда.
Произошло это неожиданно и быстро.
На рассвете они возвращались с задания. Кони, взмокшие от дальней дороги и быстрой езды, как только им разрешили перейти на шаг, стали весело пофыркивать, месить копытами глубокий песок. Конники опять могли перекинуться словечком, закурить.
Отмечая короткий ночной путь бессонного летнего солнца, на севере тянулась светлая полоса. Солнце, которое, кажется, так недавно село на северо-западе, переползло, прячась за горизонтом, на северо-восток и остановилось, чтобы начать помаленьку выплывать наверх. Оно было глубоко за пущей — над гребнем леса все еще несмело занималась утренняя заря. А по мере того как она разгоралась, остатки вечерней зари потухли. Вот-вот проснется в хлебах первый жаворонок и, отряхнув свежие капли с серых теплых перышек, поднимется над полем, возвещая восторженным щебетом начало нового дня.
Шура Сучок ехал сегодня далеко впереди. Каштанка мерно переступала ногами, надоедливо поскрипывало седло. Автомат, как всегда, висел на груди. Даже Шура, очень осторожный, внимательный парень, спокойно смотрел вперед. Вот только пересечь большак, проехать мимо этих деревень, а там немного лугом — и лес. Да и деревень, собственно говоря, пет: одно только Загородье, раскинувшееся на пригорках по обоим берегам извилистой речки Ужаики. Давая направление всей группе, в середине деревни Шура повернул направо, пересек широкий песчаный большак и затрусил с пригорка в лощину, к мостику.
Недавно с Шурой произошел один, кажется, незначительный случай, который запомнился хлопцам в разведке отряда. В ту ночь они были на задании почти под самым носом у фашистского гарнизона. Шура стоял на посту за крайним домом деревеньки. Когда же потом за ним поехали, его не нашли на условленном месте. Бросились искать. Сучок стоял за деревьями, не более чем в трехстах шагах от первых домов местечка, где за проволокой находился гарнизон. «Ну и зачем это? — кричал потом командир. — Кому б от этого была польза, если бы тебя раздавили, как хруща? Эх, ты!..» — «Я бы, в случае чего, — оправдывался Шура, — дал бы вам знак, чтобы вы успели отойти». — «А сам?» — «Сам? Черт его знает», — засмеялся смущенный парень. Он был, оказывается, совсем не готов к такому вопросу. «Сам, — сказал он первое, что пришло на язык, — тоже что-нибудь сделал бы…»
Этот случай еще раз показал разведчикам, что больше всего заботило их скромного, молчаливого товарища, которому только теперь, на второй год пребывания в отряде, стукнуло восемнадцать лет.
Когда Каштанка затопала по доскам мостика, Шура заметил, как в другом конце Загородья от гумна к хлеву метнулся, перебежал, пригнувшись, кто-то чужой. Сзади были товарищи, и Шура подал им знак, взмахнув рукой, а сам рванулся туда, к гумну.
Пока парень, прошитый пулеметной очередью, сползал в какую-то темную бездну, в лощине между редкими хатами деревни со всех сторон затрещали выстрелы. Разведка оказалась в западне.
Женька Сакович думал сначала, что он опомнился первым, что благодаря ему они, четверо из десяти, собрались на опушке леса. То же мог думать и каждый из них: трудно было понять, как они могли вырваться из кольца губительного огня.
У речки, на первой прогалине в лесу, они снова напоролись на пулеметы. На этот раз стреляли из танков, замаскированных в кустах. Тут остался еще один товарищ— веселый Левко, тут под раненым Женькой убили коня. Хлопцы догадались, что дело не шутка, что это не обычные засады. Когда же вскоре, точно по сигналу этих двух засад, на севере, должно быть возле бригадной переправы на Немане, разгорелась пулеметная трескотня, к которой присоединились взрывы мин и грохот орудий, — все наконец стало ясно.
— Так что ж это делается, Лида?
Вопрос прозвучал нелепо. Злобный — то нарастающий, то чуть потише — треск пулеметных очередей все приближался и приближался. Разрывы мин и снарядов ложились где-то недалеко. Как это партизан мог обратиться с таким вопросом к женщине и так еле живой от страха? Кто его знает! Каждый из них, кажется, готов был задать этот вопрос. Они стояли вокруг Лиды. Ведь она одна была с той стороны, с Немана, откуда все началось. Однако и она не могла ничего им сказать о том, где бригада, где их отряд, как добраться до своих… А тут еще она, совсем не обращая внимания на их присутствие, вынула из кофточки полную молодую грудь. Ребенок жадно уткнулся в нее, прильнул и замолк. Тогда Женька, как будто что-то вспомнив, достал из сумки индивидуальный пакет и, протянув его Ивану, попросил:
— Возьми, брат, подвяжи ты мне руку на шею: что-то тяжела стала.
— Да ты ранен, Женя? — испуганно спросила Лида.
— Даже и перевязан уже, — усмехнулся Женька, застенчиво поглядывая на нее.
Малышка, утолив первый голод, бросила сосать, почмокала губами, поглядела на траву и протянула вниз забавно маленькую ручку с розовыми растопыренными пальцами.
— Ня, — сказала она.
Мать, которая одна понимала язык девочки, привычно спрятала грудь и, нагнувшись к высокой лесной траве, не глядя, захватила пучок. Выдернула целую пригоршню, но маленькая ручка с розовыми пальцами нашла в этой пригоршне то, что ей надо. Это был белый, пушистый, как детская шапочка из кроличьего пуха, одуванчик. Пальчики малышки сжались в кулачок, и от цветка осталось только немножко пуха. Да и тот был совсем невкусный. Заслюнявленные розовые губки стали его недовольно, по-детски неловко сплевывать. В другое время только бы и смеяться над этим забавным неудовольствием!.. Даже и сейчас что-то теплое зашевелилось в душе, но тут…
Тут с пронзительным ревом над вершинами пронеслась огромная темно-серебристая птица. Ребята быстро присели. Лида с криком упала, заслоняя собой Верочку. Женька успел заметить, как из-под крыльев железной птицы, казалось, прямо над ними, отделилось два продолговатых предмета.
— Бомбы!..
Они раздирали воздух и долго, бесконечно долго сипели, свистели, выли, спеша врезаться в землю. Это только показалось, что они оторвались из-под крыльев над самой головой: два страшных взрыва, один за другим, всколыхнули воздух поодаль от них. Что там люди и конь — даже земля закачалась! А потом пошли осколки. Одни тонко, как пчелы, звенели по верхам, сбивая веточки и листья, другие жужжали, как шмели, и злобно цокали, въедаясь в сучья и стволы. А один — большой и громкий — добрался сквозь гущу совсем близко, к этой вот стройной ольхе. Подсеченная, она недовольно крякнула, постояла какой-то, почти неуловимый миг, а потом медленно поехала вниз. Зацепившись верхушкой за вершину другой, молоденькой ольхи, как-то странно вывернулась и, сбивая ветки подруги, хлопнулась на траву. Только тогда, вырывая из рук повод, шарахнулся вконец испуганный конь.
К Женьке страх пришел позднее, когда, покрывая жужжание последних осколков, заплакала, задыхаясь от ужаса, малышка.
— Пойдем, Лида, с нами, — сказал он. — Не плачь.
Но куда же идти?
Куда-то ж ведет эта узкая лесная дорожка…
Вот они и пошли туда.
Через несколько минут дорожка вдруг подвела. Огибая сырую лощину, она круто повернула влево, как раз туда, откуда всего слышнее был огонь. На юге тоже гремело. Свободным оставался покуда только восток. А на востоке, равнодушное к этой горстке людей, распростерлось поросшее кустарником болото.
— С конем здесь не пройдешь, — сказал Середа.
Он расседлал коня, седло на всякий случай закинул в кусты, затем, как дома, на гречаницком выгоне, снял и уздечку. Со щелчком, как хозяин, закончивший сев, хлестнул коня уздечкой по хвосту и почти весело крикнул:
— Гоп, сивый!.. Все, войне конец!..
Нелепая мысль, что там, за ними, все погибло, была впервые высказана вслух.
Видно, для того, чтобы подкрепить ее, Середа протянул товарищам руку с окровавленным пальцем.
— Перевяжите кто-нибудь, — сказал он.
Женька удивленно посмотрел на него, помолчал, а потом здоровой рукой вынул из кармана платок:
— Возьми. Он еще вроде чистый.
Они пробирались на восток по болоту, заросшему кустами. Прыгали по кочкарнику, оступались на хлипких, подплывших кочках, проваливались, падали, увязали, выбирались снова и снова упорно двигались вперед.
Первым шел маленький коренастый Середа. За ним спокойно, широко шагал всегда молчаливый Федорин Иван, худой женатый мужчина. Он нес два автомата — Женькин и свой. За Иваном спешила Лида. За Лидой — самый младший, высокий, еще по-юношески сутулившийся Женька. Простреленная рука висела на перевязи. Кое-как, наспех перевязанная рана все еще — чувствовал он — кровоточила, а кисть свисала из бинта, как перебитое крыло. Брови под линялой армейской пилоткой были насуплены, черные глаза смотрели мрачно, — не только от боли.
Стрельба и разрывы мин и снарядов стали понемногу утихать, отдаляться на запад. Слышнее были разрывы бомб. Несколько раз над болотом, загоняя партизан и Лиду в кусты, низко гудел бомбовоз или тарахтел похожий на стрекозу самолет-разведчик.
Тяжелей всех было Лиде. Прыгать с кочки на кочку с ребенком, сохранять равновесие с занятыми руками, падать так, чтобы не ушибить дочурку, и вставать вместе с ней — слишком много для нее.
Уже два раза Федорин Иван останавливался и говорил:
— Дай, может, я понесу.
И два раза она отвечала:
— Ничего. Ты иди.
Между тем солнце перевалило за полдень. Мать сама не почувствовала бы, что с утра ее томит жажда, что она голодна, — сама не вспомнила бы, так напомнили об этом груди. Верочка сосет и плачет: пропало молоко. Кроме того, малышка никак не могла понять, зачем ей терпеть все эти неприятности. Ее протест выражался одним ребячьим способом — плачем, который никак было не остановить. Она то стихала порой, утомленная или успокоенная более легкой дорогой, то опять заходилась криком. Мать прижимала ее к себе, целовала, уговаривала и попрекала, как большую, плакала даже со злости, а потом, снова представив себе, что может случиться с этой светлой маленькой головкой, целовала дочку еще горячей, просила у нее прощения…
Изо всех сил стараясь не отстать от мужчин, Лида была вся внимание, боясь услышать страшные слова о том, до чего может довести их этот плач… Она старалась поймать первый взгляд укора и злобы. Хотелось забраться в каждую из этих трех душ, чтобы наверное и как можно скорее узнать, что они, хлопцы, думают…
Правда, они покуда молчали.
Говорил один Середа.
Он вдруг стал вроде бы командиром. Он взялся провести их туда, где, по его словам, есть совершенно надежное убежище. Путь туда известен только ему одному. Их деревня Гречаники — все лесовики, только и жили с заработков в лесу.
— Туда, браток, — говорит он, — даже бабуля Ганна не доберется. За этим самым бабским живокостом[5]. Меня отец-покойник научил. При Польше не так, а вот в сороковом, когда Советы уже пришли, вот тогда, браток, начал я зашибать копейку. Мы ее тогда по-культурному начали называть: авиабереза. А то раньше — просто по-деревенски: чечетка, и все. Про нас с Иваном Соболем даже газетка писала: стахановцы.
Он рассказывает о той березе-чечетке, из которой делают что-то такое для самолетов. Она растет там, в самой глуши, куда другие могут пробраться только зимой, когда замерзнет болото. Где-то на одном из тех болотных островов, где фашистам не найти Верочки. Только бы он, Середа, не заблудился. Только бы дитятко молчало…
«Ой, мамочка, опять!.. Опять споткнулась, упала, уперлась одной рукой, чтобы встать. А рука сквозь траву ушла в грязь по самый локоть… Спасибо тебе, Иван, снова ты помог. А малышка опять заплакала. Ах, да тише ты, тише, горе мое!..»
— Кабы я не знал дороги, не повел бы, — бубнит впереди все тот же голос. — Доведу. Там мы как у бога за пазухой просидим. Вот только музыки у нас слишком много. Услышат немцы — и конец. Беда.
— Ну, да тише ты, тише, дочушка…
Женька молча шел за Лидой, перемогая боль, молча слушал плач малышки, бесконечное гудение Середы и думал:
«Почему он так крикнул Сивке: «Все, войне конец!» А палец, который он даже с каким-то удовольствием нам показал?.. Почему он, этот вояка, насильно вытащенный недавно из хаты, этот вахлак, теперь вдруг оказался в начальниках? Он проведет и спрячет… Только вот Лида ему мешает. И даже не Лида, а Верочка… Почему он забыл и об убитых друзьях, и о том, что сегодня творится в деревнях, — сколько наших отцов, ребятишек и девушек расстреляно или сожжено с утра? Может, Шурка совсем не убит, а только ранен? Может, ему сейчас надевают на шею веревку, а он, как всегда, спокойный, собирает последние силы, чтобы плюнуть в глаза палачам? А где товарищи, вся бригада?..»
…Под вечер путь им преградила речка. Она была неширокая. Середа нашел хворостину, стал мерить глубину. Нельзя было даже понять, где начинается дно: хворостина уходит и уходит… Нашли неподалеку ствол сухой осины, лежавшей еще с зимы. Перекинули — как раз хватило. Проверить, выдержит ли, пошел Федорин Иван. Он разулся на всякий случай и оставил оружие. Перешел, выдержала. Тогда пошел Середа с автоматами. Женька остался последним, потому что Лида стояла сбоку, выжидая.
— Дашь, может, Верочку мне, — сказал он. — Ты же измучилась.
А она как-то странно на него посмотрела и только сказала:
— Иди.
— Да что ты, Лида?
Она повторила так же:
— Иди. — А потом прибавила! — Да куда тебе, Женя! Пройди хоть один.
Перейдя на ту сторону, Женька стоял и, бледный, молча смотрел то на босые, черные ноги женщины, на диво уверенно, твердо ступавшие по осиновой жерди, то на руки, державшие девочку. Казалось, никакая сила не способна оторвать эти ноги от кладки, а руки — от ребенка.
Перешла! Перешла и опять поплелась вместе с ними.
А Женьке хотелось прямо спросить: «Ты не веришь? Не веришь и мне?» Но спрашивать было страшно: а что, если она так же решительно, как дважды сказала: «Иди», ответит: «Не верю»?
Ах, опять этот плач!..
Девчушка до этих пор знала одно. В это время еще вчера на столе рядом с кроватью горела лампа. А она со своей мамой лежала под легкой дерюжкой. Лежала, правда, только мама, так как дочурка, как всегда, требовала своего. Кто скажет, что она уже сыта, что пора бы подложить под пухлую розовую щечку маленький кулачок и спать, сквозь сон причмокивая губами? Кто станет оспаривать святое право младенчества? Девочка будет не только сосать: она поднимет глазки на мать и шаловливо улыбнется. Пускай только мама попробует не засмеяться в ответ. Она начнет целоваться, воркуя, покусывая первыми зубками мамины губы. А потом, победив наконец, опять привстанет, поднимется и, нырнув, снова прильнет к груди.
А сегодня вдруг нашелся зверь, забравший у малышки сразу все. Вокруг темнота, холод, вместо горницы — лес. Мать сидит на земле, поджав холодные ноги, прижимает к себе свое сокровище и только чуть слышно, беспомощно шепчет:
— Рыбка… милая… что ж тебе дать?
Зверь выгнал их из родного гнезда, преследовал их пулеметами, мимами и бомбами, иссушил в груди матери молоко…
И вот девочка напрасно пытается его вернуть. Уже не для забавы только, не для игры. Первый раз в жизни ее заставили испытать голод.
Она плачет. Это тихий и страшный плач…
А тут рядом в темноте кто-то ворочается на траве и опять недовольно бубнит:
— Эх, чтоб тебе… нет от тебя ни днем, ни ночью покоя. Доведешь ты нас до погибели…
— Кто тебя доведет? Скажи ты мне, кто тебя доведет? Ну скажи, что ты говоришь?
Лида хотела еще что-то прибавить, но вдруг, снова представив весь ужас своего положения, она заплакала:
— Ах, Андрей, Андрей, был бы ты жив, видел бы!..
…Андрей видит. Он здесь. Он стоит перед Женькиными глазами, слушает, как горько плачут самые близкие ему существа. Презрительно и печально прищурив серые глаза, он говорит: «Эх, вы!..»
И за этими словами — боевые друзья, ночи засад и стычек, первые радостные сводки… И то время, когда они, еще до вступления в отряд… да какое там, собственно говоря, вступление! Тогда и отрядов еще не было, когда они, лядовские комсомольцы, собирались в хате старшего товарища, Андрея, на хуторе и обсуждали с ним, с чего начинать…
Вот и Шура Сучок…
«Я бы, в случае чего, сразу дал бы вам знак, чтобы вы успели спокойно отойти…» — «А сам?» — «Сам? Черт его знает… Что ж, сам тоже что-нибудь сделал бы…»
Он больше ничего не говорит.
«…Если же по малодушию, трусости или по злой воле я нарушу свою клятву и предам народное дело, — встают перед Женькой слова партизанской присяги, — да погибну я позорной смертью от руки своих товарищей».
«Мы еще не нарушили ее, — думает Женька, — но мы уже встали на этот путь. Мы ослабели, испугались. А испугавшись, мы безвольно поддались самому трусливому из нас, потому что он обещал провести в надежное убежище. Вот только ребенок мешает нам, может выдать нас своим плачем… А если бы пришлось выбирать, кому спастись — нам или малышке, — что он выбрал бы, наш поводырь?.. А мы, вероятно, молчали бы, ведь теперь мы молчим, пока он вякает. Ну, а если у нас на пути, несмотря на всю лесную премудрость Середы, вдруг окажутся фашисты? Жизнь тогда можно будет купить только ценой измены, порожденной страхом. Что он тогда выберет, наш поводырь? А мы? Мы тоже будем молчать?..»
Опершись на левую, здоровую руку, Женька поднялся.
— Пора, Иван, — сказал он.
Тихий, даже слишком спокойный Федорин Иван, казалось, давно ждал этих слов.
Вдвоем они подошли к третьему. И Женька приказал:
— Встань, Середа! Поговорим.
Штаб группировки фашистских войск, которому поручена была ликвидация энского партизанского соединения, представлял себе дело так.
Лесной массив N является базой соединения. В центре этого массива, в самой, надо думать, дремучей чащобе, находится штаб, который руководит всей работой отдельных партизанских групп. Задача операции заключается в том, чтобы согнать все эти группы из всей зоны их деятельности в пущу, обложить эту пущу плотным кольцом войск и сжимать кольцо до тех пор, пока все силы соединения не будут собраны в одном месте, вокруг своего штаба. Там они будут разгромлены. Было предусмотрено и то, что при отступлении в пущу партизаны попытаются дать отпор. Он будет быстро сломлен натиском регулярных частей. Тогда будет применена тактика прочесывания с применением «загонов». По лесу протянется частый «невод» пехоты, который сгонит к центру пущи и больших партизанских рыб, и потрепанную в боях мелкорыбицу. Пехота должна пройти везде, так как для этого ей выданы резиновые комбинезоны, овчарки, достаточное количество боеприпасов. Тактика же «загонов» будет заключаться в том, что перед сетью пехоты будут выдвинуты засады на дорогах, просеках и тропках, по которым побегут партизаны. Непроходимые места будут накрыты плотным огнем пушек, минометов и авиабомб.
План операции был задуман и разработан со всей немецкой педантичностью, однако он не дал тех результатов, на которые рассчитывал штаб группировки. Ожесточенные оборонительные бои на подступах к пуще доказали захватчикам, что способность сопротивления партизан регулярному войску с артиллерией, броневиками и самолетами учтена далеко не достаточно. Еще в меньшей степени учитывались так называемые «варварские качества русских» — партизанская сметка, выносливость и знание местных условий. «Невод» оказался на практике далеко не таким частым. Совершенно непроходимыми для этого «невода» местами, несмотря на щедрый огонь минометов и орудий, в тыл врагу пробирались партизаны. Пуща таила в себе недоступные острова, проходы к которым знали только местные жители. Там была укрыта безоружная часть ушедших в лес людей: старики, женщины, дети. «Невод» не везде также доставал до дна. Небольшие отдельные группы партизан рассыпались перед наступающими силами, зарывались под толстую овчину лесного мха, а на болотах прикрывались кочками и, слившись с местностью, отсиживались там до тех пор, покуда над ними проходила вражеская сеть.
Более того, было еще одно, не предвиденное немцами обстоятельство. Кое-кто из тех, кого они имели в виду, когда говорили о «крупных партизанских рыбах», совершенно неожиданно стремительным ударом прорывали «невод» и выходили из пущи в тыл силам блокады.
И вот еще что — главное из главного — тоже не было достаточно учтено врагом. Это — чувство родины, чувство великого непобедимого единства советских людей, воодушевлявшее каждую группу, каждого отдельного партизана.
Существовал свой огромный родной партизанский мир. Для каждого, кто носил гордое звание народного мстителя, центром этого мира была его группа — отделение или взвод. За этим центром, самым маленьким, были центры побольше: для взвода — отряд, для отряда — бригада, для бригады — соединение. Энская пуща, как база соединения, со всех сторон — лесками, перелесками и родными полями сливалась с другими массивами белорусских лесов, где также были партизаны. На севере, на юге и востоке соединения белорусских партизан действовали рядом с народными мстителями других братских республик. Так-то и образовался он, могучий партизанский мир, часть непобедимого всенародного фронта борьбы с фашизмом.
Нелепая мысль о том, что мир этот вдруг мог исчезнуть, способна была возникнуть среди крохотной его частички— у троих партизан из разгромленной разведки — только потому, что частица эта почувствовала себя оторванной от своего родного мира и на какой-то миг поддалась страху.
Тем временем их боевая семья — бригада «Сокол» — давала врагу отпор. Весь этот день на подступах к пуще кипел горячий неравный бой. Бой с врагом, превосходящим и количеством и вооружением. Только ночью, когда выяснилось, что фашисты прорвали партизанский фронт дальше на север и обходят соколовцев с тыла, бригада оставила позицию.
Отойдя за ночь в глубь леса, на рассвете она круто повернула на юг. Штаб решил нащупать там слабое место во вражеском кольце, пробить это кольцо и выйти в тыл врагу.
На опушке Черного болота соколовцы встретили трех партизан и женщину с ребенком. Они шли на запад, в ту сторону, где, как они надеялись, и сейчас еще стоит на Немане их бригада.
— Кто вел? — тихо, наклонившись с седла, спросил комбриг, выслушав грустную историю о судьбе своих людей.
Ему было двадцать пять лет. С той ночи, когда он спустился на эту землю с парашютом, прошел всего один год. Отряд «Сокол» вырос «в бригаду, а командир ее заслуженно носил далеко известное имя — «Грозный». Однако внешний вид комбрига никак не соответствовал этому имени. Некрупный черный парень в кубанке всегда был весел и прост в обращении.
Он озабоченно смотрел с седла на трех разведчиков и тихо спрашивал:
— Кто вел?
И вот тогда вышло так, что небольшой коренастый Середа, красный от напряжения и страха, шагнул вперед и доложил:
— Вчера вел я, товарищ комбриг. Прятаться вел. Струсил, как баба…
— Ты о себе, обо мне говори, — перебил его вдруг молчаливый Федорин Иван. — Как раз мы с тобой бабы, а не она…
Он показал на Лиду с малышкой на руках.
Тут грохнул смех. Они смеялись — до чертиков усталые, но непокорные, свои!.. Смеялись пешие, конные, смеялся и сам командир.
Только Женьке было не до смеха. Перед его глазами горько вставал этот день, целый день отступления во мхи, куда их вел Середа. Он слышал теперь дружный смех товарищей и, казалось, готов был провалиться сквозь землю.
— Ну ничего, Сакович, случалось и такое, — сказал комбриг.
— Сегодня Сакович вел, товарищ командир… — заговорил снова Середа.
— Я вижу и сам, — перебил его комбриг. — Саковичу надо коня. Нестеренко, — обратился он к своему адъютанту, — в третьем взводе возьми. Ну, и этим соколам тоже. — Он с усмешкой показал на Ивана и Середу. — Хотя я с удовольствием послал бы их в пехоту. Пешим легче заслужить прощенье. Как, Середа?
— Я заслужу, товарищ командир…
— Ладно! Знаю и сам.
Оставалось только подать команду — вперед! Но комбриг не забыл еще об одном.
— Что, говорите, сделаем с женщиной? — спросил он.
Никто ничего не говорил. Грозный сам спросил и сам ответил:
— Женщину, конечно, здесь не оставим. Только и с нами ей делать нечего. А ну, позовите мне деда.
«Дед» был из Гречаников, из одной деревни с Середой и одной с ним профессии — лесоруб. За сорок лет скитаний с топором старик изучил пущу неплохо.
— Что, дед, до Праглой отсюда далеко? — спросил комбриг, когда явился старшина.
— Отсюда под солнце надо идти, — отвечал дед не раздумывая. — До Чертова окна будет добрая километра. А там болотом еще километры три… А что?
— Как это — что? А семьи наши где? И надо туда отвести вот эту теточку с девчушкой. Как будто бы девочка?
— Девка, девка, товарищ комбриг, а как же, — отвечала Лида и в первый раз за сегодняшний день улыбнулась. — Моя партизанка. Свирида дочка. Андрея Свирида.
«Девка» больше не плакала, она с озабоченным видом жадно сосала кусочек бригадного хлеба.
— Ну что ж, коли надо, так надо, — сказал, минуту подумав, дед. — Не хочется, правда, да девку жалко. Ну ты, Андреевна, иди ко мне.
Верочка на диво доверчиво протянула ручки и даже сказала деду: «Ня».
— О, брат, не бойтесь, — сказал под хохот партизан дед, — она знает, с кем дружить. У старшины не только хлеб — у него и шкварка найдется. Что, пойдем?
— Ну что ж, — спохватилась Лида, — дай вам боже счастья, товарищи дорогие.
Она протянула руку комбригу, Середе, Ивану и другим, стоявшим поближе. Когда же дошла до Женьки, о чем-то, видно, подумала или что-то вспомнила, потому что неожиданно обняла его и крепко, как брата, поцеловала.
— Какой ты, Женя…
И заплакала.
— Ну, целоваться это дело такое, а плакать зачем? — пробасил дед.
Сказав это, он повернулся уходить, но тут же остановился.
— Счастливо, хлопцы! — уже не сказал, а крикнул он, так как навстречу им поплыл, затопал железный, конный, гремящий поток.
— Счастливо, дед! — кричали конники. — Гляди там только, грибами не объешься!
И снова смеются, уже на рысях, — непокорные, славные хлопцы!