В течение веков между папами и наихристианнейшими королями возникали нередко серьёзные размолвки и недоразумения. Громы Рима не пощадили и тех корон, которые святой престол величал старшими сынами церкви.
Реформация нанесла тяжёлый удар римскому владычеству во Франции. Сквозь эту брешь, сделанную в здании католицизма, стал проникать в вероучение дух пытливого сомнения и спора, и всё здание, основанное на легковерии народов, начало разрушаться.
Преследования, убийства, костёр и ссылка не могли уничтожить нового учения, оно, напротив, усилилось и возросло в этой борьбе, которая часто стоила жизни из-за разности религиозных убеждений.
Набожность Людовика XIV, благочестивые жестокости его фанатической старости, лицемерные негодования фаворитки и ярость иезуитских духовников не остановили движения умов, стремящихся к духовной и умственной независимости.
В эту-то эпоху, когда народное невежество боролось против нелепейших суеверий и когда борьба шла из-за пустяков и мелочей, римское епископство положило впервые начало галликанским льготам и послаблениям.
Бассюст, голос которого гремел лишь для того, чтоб восхвалять первосвященников, наносил, однако, меткие удары римскому господству, и французское правительство в то же время умеряло горделивость тиары и отвергало предания папского главенства.
Следующий век застал Францию отлично приготовленной к принятию философских идей и направлений. Распущенность регентства развратила общественные нравы. После страшного застоя мысли пришло время вольнодумства: философия, порвав последние узы прежнего подчинения, была принята с восторгом и прельщала все умы.
К этому-то времени относится окончательное падение во Франции ультрамонтанизма. Не нам судить, до чего дошла эта реакция в общественной мысли. Знаменитый орден иезуитов, принимавший участие во всех печальных кризисах католических государств, один пытался бороться с этим бурным потоком; но и иезуиты были унесены стремительным потоком, подобно прочим обломкам римского могущества.
Когда после приговоров французского парламента негодование всей Европы и голос его собственной совести вырвали у Ганганелли в 1773 году согласие на уничтожение иезуитов, последние поклялись, что народ, ныне отнимающий у них всё христианство, будет им когда-нибудь принадлежать. Последующие события доказали, что если решимость Климента XIV сумела привести в исполнение столь энергическое намерение, то римская политика на этот раз, несогласная с волей верховного главы, не переставала тайно хлопотать о восстановлении того, что он уничтожил.
В этих обстоятельствах и особенно в ряде фактов, ещё ближе касающихся современной истории, французское духовенство сделало непростительный промах: это был договор с Римом и иезуитами о независимости национального чувства. Этой ошибке должно приписать все несчастья и ужасы времён революционного периода. Духовенство было бы чтимо и защищаемо во Франции, если бы, вместо того чтобы быть самым деятельным и могущественным орудием унижения и подчинения, оно смело вступилось за дело братского равенства, завещанного Христом. Влиянию римской испорченности необходимо приписать и безнравственность, гордость, разгульность и беспорядочность французских прелатов, против которых так часто и справедливо возмущалась народная молва. Пагубные последствия этого недостойного поведения внушили настоящему времени законное недоверие, которое только подтвердилось фактами. Риму и его развращённому влиянию нужно приписать несчастья, которые в течение более полувека потрясали галликанское духовенство.
Когда вспомнишь все частые и торжественные предупреждения, которые Франция делала римскому могуществу, становится окончательно непонятным папское упорство в нападениях на льготы французской церкви и его сопротивление прогрессу и цивилизации, к которым так жадно стремится Франция.
История этой борьбы представляет столь живые, полные правды картины, что Ноемия со страстным любопытством изучала истекшие годы девятнадцатого столетия и отношения Франции и Римской области, или, вернее, Парижа и Рима, городов, в которых отражается так верно характер обоих народов.
Ноемия, которую привлекало на сторону франции чувство признательности за всё, что последняя сделала для водворения евреев в общество, в этом изучении познакомилась и поняла те французские идеи, которых Рим боялся и не понимал.
Пий VII, избранный и венчанный 3 июля 1800 года в Венеции поспешно созванным собором, сперва охотно повиновался воле победителя, желавшего восстановить во Франции католицизм, павший вместе с троном.
3 июля следующего года был подписан конкордат между папой и первым консулом, главой Французской Республики.
В декабре 1804 года, в Париже, папа помазал на царство Наполеона.
В 1808 году император французов, видя в хитрых замыслах римского правительства препятствие к объединению итальянской нации, вторгся во владения папы, сделал Рим центром Тибрского департамента и поставил в папском городе французские власти. Это насилие имело также целью наказать посягательство Пия VII на назначение французских епископов. Первосвященник протестовал; лишённый государства, он был удержан пленным в Савоне. Новое сопротивление поднялось, когда Наполеон счёл необходимым испросить у Рима разрешение на его развод с императрицей Жозефиной. Отказ упрямого старца дал ему тогда понять, какую ошибку сделал он, оставаясь под духовным игом настойчивого папы и оставив вакантными епископские престолы, которые Пий VII не пожелал освятить.
В кардинальской коллегии оказалось разделение; из двадцати шести кардиналов, бывших в то время в Париже, тринадцать отказались присутствовать при церемонии бракосочетания Наполеона с Марией-Луизой на том основании, что папа не дозволил развода. Этот невинный протест был устроен для того, чтобы польстить престарелому первосвященнику, который всё-таки оставался единственным владыкой милости римского двора. Наполеон ответил на эту дерзость, известив папу через савонского подпрефекта, что ему отныне воспрещаются сношения с французской церковью и французскими подданными, и таким образом дал понять, что он уже не глава Церкви и должен приготовиться к низложению. Утверждают, что Наполеон серьёзно думал собрать международный собор, судить папу, уничтожить конкордат 1801 года и восстановить право епископского сана. Папа, испуганный этими угрозами, предложил уступки. Он возобновил прерванные сношения, согласился распространить действие конкордата на Тоскану, Парму и другие герцогства, бывшие под властью французов, и утвердить закон, по которому епископы назначались митрополитом или старейшим архиепископом государства.
Находя эти уступки недостаточными, император созвал епископов на собор 17 июня 1811 года. Это собрание сперва выказало упорное неповиновение воле императора.
Наполеон не знал, как сильно подчинено было римскому господству всё духовенство. Он приостановил собор после первого же заседания и велел арестовать турского, гентского и турнейского епископов. Новое собрание было назначено на 5 августа в архиепископском дворце в Париже, и тут решение епископов было поставлено согласно воле императорского правительства. Пий VII вопреки всеобщему ожиданию не восстал против этого и ловко сумел признать то, чего всё равно не мог бы отменить, он объявил, что разделяет мнение прелатов, и собственным указом узаконил новое постановление, он написал даже письмо к Наполеону, в котором, называя его своим возлюбленным сыном, умалял его не противиться примирению.
Скоро возникли новые недоразумения опять по поводу конкордата, который Наполеон хотел распространить на всю территорию Французской империи со включением Голландского и Итальянского королевств, прирейнских провинций и даже самого Рима, который составлял в то время также часть французских владений.
20 июля 1812 года папа Пий VII был сослан и заключён в Фонтенбло. Кардиналы разделились на две партии: одна составилась из тех членов святейшей коллегии, которые присутствовали при бракосочетании Наполеона, и называлась красной, другая — из тех, которые этому воспротивились, и называлась чёрной, потому что император лишил их красных кардинальских мантий. Только первые имели теперь право доступа к святому отцу.
Возвратившись из похода на Россию, Наполеон посетил папу в Фонтенбло и предложил ему заключение нового конкордата на следующих условиях:
«Пий VII пользуется, подобно своим предшественникам, духовной властью над Францией и Италией; послы и вообще все представители других государств при святейшем престоле составляют дипломатический корпус. Все не захваченные ещё владения папы остаются его собственностью и управляются его агентами; в вознаграждение за утраченные владения папе предоставляется ежегодный доход в два миллиона франков.
Император имеет право назначать на вакантные духовные должности в продолжение шести месяцев, причём архиепископы должны наводить необходимые справки относительно избранного лица. Папа рукополагает его в течение следующих шести месяцев после назначения, а в противном случае это предоставляется старшему архиепископу или митрополиту государства; центром религиозной пропаганды, разрешения важнейших грехов и всех архивов будет место пребывания папы, но папа отказывается от главенства Рима и согласится перенести святейший престол во Францию». Этот договор был подписан 25 февраля 1813 года. По этому случаю при дворе происходили празднества. Пий VII обнял и поцеловал Наполеона, несмотря на то что последний не был ещё разрешён от отлучения, которому подвергся. Кардиналы-министры были освобождены, получили дозволение явиться к папе, и интриги снова возобновились.
Кардиналы Пакка и Голзальки испугали первосвященника важностью конкордата, который он подписал, и убедили его отказаться от своего собственного договора.
Известна декларация, которой папа, два месяца спустя после заключения договора, протестовал против его содержания, утверждая, что только дух тьмы — сатана мог подсказать ему эти пункты.
Императорский декрет несмотря на это подтверждал конкордат. Раскол и страшное смятение угрожали бы Церкви, если бы важность политических событий не отвлекла внимание всей Европы. Франция в борьбе с коалиционными державами не могла долее с безопасностью для себя держать в своём центре яблоко раздора. Наполеон выслал в Рим первосвященника, которого упорство и недоброжелательность принесли столько вреда самой религии.
На этой странице истории сердце Ноемии облилось кровью. Некоторые утверждают, что, для того чтобы поддержать меры, принятые папой после своего возвращения, фанатики проповедовали кровопролитный поход; они раздавали благословлённые кинжалы, чтобы перерезать всех еретиков, республиканцев и евреев, на которых сочинялись всевозможные преступления и обвинения.
Дипломатический корпус вмешался, чтобы воспротивиться этим отвратительным замыслам. Евреи сохранили жизнь; но их имущество и богатства были конфискованы, их обложили налогами и заперли в грязный жидовский квартал. Преследования возобновились с древневарварской жестокостью.
Рим заботился лишь о том, чтобы приобрести благосклонность нового французского двора. Папа, который восхвалил Наполеона, с такой пышностью помазав его в императоры, рассыпался теперь перед Людовиком XVIII в похвалах и лести. Он восстановил его титул старшего сына Церкви; но старый король, отношение которого было далеко не благоприятно для притязаний Рима, искусно отстранил акт, предлагавший возобновить конкордат времён Франциска I, который в своей основе был уже слишком устаревшим. Впрочем, говорят, что этот договор был подписан, но никогда не стал обязательным и не вносился на утверждение палат.
Всё это происходило, однако, ещё до того решительного поражения, которым завершилась политическая деятельность Наполеона.
Когда пришло известие о возвращении императора в Париж, Пий VII постыдно бежал в Геную.
Наполеон написал ему письмо, в котором извещал о своём вторичном восшествии. Этот документ, вполне ставший достоянием истории, служит доказательством того, насколько император, несмотря на строгость мер против папства, был снисходителен к самому папе.
«Святейший отец, — писал он ему, — в течение прошедшего месяца вы узнали о моём возвращении на французские берега. Истинный смысл происшедшего должен теперь быть вам ясен, эти события — плод непобедимой силы, единодушное желание великой нации, сознающей свои права и обязанности. Династия, которую силой штыков посадили на трон французов, не по ним.
Бурбоны никогда не входили ни в их чувства, ни в их нужды, ни в нравы: народ поневоле отпал от них. Голос его призывал освободителя, и я явился на их зов. С берега, к которому я пристал, любовь народа быстро перенесла меня в столицу государства. Моя первая сердечная обязанность возблагодарить за такое доверие и уважение сохранением глубокого мира.
Восстановление императорского трона было необходимо для счастья французов, но моё самое задушевное желание — сделать его в то же время полезным и для всей Европы.
Довольно славы украсило поочерёдно знамёна различных народов; перипетии счастья достаточно уже меняли страшнейшие поражения на самый блистательный успех.
Теперь государям открывается более привлекательное поприще, и я первый на него выступаю. Представив миру зрелище страшных кровопролитий, теперь тем слаще и приятнее признать необходимость прочного мира со всеми его преимуществами и отказаться от всякой борьбы, кроме святой борьбы за процветание и счастье народов.
Франция откровенно объявляет ныне благородную цель своих стремлений. Заботясь о своей независимости, она ставит теперь неизменным правилом своей политики самое строгое уважение независимости других наций. Если таковы, как я смею надеяться, отеческие чувства Вашего Святейшества, то спокойствие сохранится надолго и справедливость, воссев на страже каждого государства, будет вечно в состоянии одна охранять его границы».
После Ватерлооского поражения папа, оправившись немного от ужаса, вошёл опять торжественно в Рим и поспешил послать к Людовику XVIII, приветствуя его с возвращением во Францию. Чего он не смел просить в 1814 году, он потребовал в 1815 году. Кардинал-прелат Геркул Гонзальви и скульптор Канова, которых император осыпал почестями и благодеяниями, были присланы просить победителей не только о возвращении отнятых провинций, но даже об отсылке обратно в Рим картин, статуй и других произведений искусства; трофей, которыми Наполеон обогатил наши музеи.
Людовик XVIII был так оскорблён столь обидной для национального достоинства просьбой, что со свойственной ему насмешкой и иронией воскликнул: «Святой отец зовёт меня старшим сыном Церкви, но я нахожу, что обращается он со мной, как с самым младшим!»
Тогда ласки Рима обратились на членов королевского дома. С коварной набожностью эксплуатировались все истинно религиозные чувства, окружавшие трон, и приобретались тайные, но могущественные содействия. В настоящем искусно приготавливалась почва для будущего.
История появления и усиления иезуитов во Франции в XIX столетии идёт наряду со вторжением религиозного фанатизма при наступлении Реставрации. Мы рассмотрим это подробнее, когда дойдём до описания современных событий.
После смерти Пия VII 22 августа 1823 года Лев XII вступил 27 сентября на папский престол.
Год спустя и во Франции Людовику XVIII наследовал Карл X.
Одним из первых действий нового первосвященника было внушить кардиналу Клермон-Тонерру, архиепископу тулузскому, который в это время находился в Риме, пасторское послание, которое должно было служить пробным камнем, и дать его святейшеству возможность обсудить истинное направление умов. В этом скучном поучении прелат обещал законодательные реформы, которые бы примирили законы государства и Церкви.
Восстановление праздников, множества монашеских орденов, независимость духовенства и возвращение Церкви её имущества — вот что составляло программу этих обещаемых во имя религии улучшений.
Это было грубое и пошлое возвращение к злоупотреблениям предыдущего правления.
Людовик XVIII был слишком ловок, чтобы поддаться этим опасным излишествам; делая якобы уступку национальному чувству, он объявил это послание противоречащим законам государства и прерогативам короны.
Папа опасно заболел; многие приписывали это сильному огорчению, которое ему причинил дурной исход попытки кардинала, сделанной по его внушению. Кардиналы подумывали уже о новом соборе и избрании, когда, обманув всеобщие ожидания, папа поправился через несколько месяцев.
Чтобы отомстить за это поражение, Лев XII обнародовал буллу по поводу юбилейного года — 1825-го, и старался всеми силами разжечь политические и религиозные страсти в разных государствах.
Он то объединялся с государями против народов, то переходил на сторону последних, возмущая их против верховной власти. Пагубные раздоры и смуты поднялись в кантонах Берна, Женевы и Вод, в некоторых государствах Германии, в Ганновере и в Ирландии. Все либеральные и философские исправления предавались грозному проклятию окружным посланием папы. Анафема особенно громила протестантство.
Святой отец говорил:
«Есть секта, братия, которая, приписывая себе имя философии, восстановляла из пепла разбитые было фаланги заблуждений. Эта секта, прикрываясь кажущимся благочестием, исповедует терпимость или, скорее, равнодушие и простирает его не только на дела светские, но и на религиозные, проповедуя, что Бог каждому человеку дал свободную волю, так что каждый может без опасности для своего спасения вступать во всякую секту и исповедовать всякое учение, которое, по его личному убеждению, кажется более привлекательным. Это учение, на первый взгляд столь осмысленное и заманчивое, на самом деле безрассудно, и я считаю своим долгом предостеречь всех против беззакония этих находящихся в бреду людей.
Что сказать мне больше? Неприязненность врагов святого престола возрастает так, что, кроме множества самых опасных книг, наводнивших Европу, она доходит до того, что дерзает самое Священное писание толковать во зло религии. Это общество, называемое обыкновенно библейским, дерзко распространяется по всей земле и, пренебрегая преданиями святых отцов, вопреки знаменитому декрету собора Тридцати, воспрещающему обнародование Священного писания, издаёт переводы его на всех наречиях земли. Многие из наших предшественников издавали указы против этого бога; мы тоже считаем необходимым исполнить нашу апостольскую обязанность и призываем пастырей к усердному предохранению их стад от этих смертоносных пастбищ (дело идёт всё о Священном писании!)»...
Двадцать лет спустя разве мы не видели в Швейцарии и Германии в междоусобной войне и в ожесточённой борьбе нового германского раскола кровавую жатву, посеянную папской буллой 1825 года. Процессии юбилея и обетов Людовика XIII показали тогда французскому народу их короля и его фамилию в свите гордых и напыщенных прелатов.
Подобное унижение, которое в лице монарха испытывал весь народ, было встречено повсюду знаками живейшего неудовольствия. Дойдя до этого места современной истории, еврейка отложила на время изучение тех средств, которые употребляло папство для достижения своих целей, и занялась современными событиями; здесь она имела возможность убедиться в страшных бедствиях, порождённых крайними мерами, предпринимаемыми Римом против цивилизации и освобождения народа. Она видела, что этот нечистый и заражённый источник был причиной бедствий, которые поколебали целый народ и опрокинули трон.
Когда шайка ханжей, окружавшая Карла X, убедила этого несчастного короля, что дело идёт о его личной безопасности и спасении Франции, если он не заставит умолкнуть либеральные мнения и философские идеи, когда Рим поставил ему в укор его политическую бестактность относительно крайних мер, в которые его завлекали, когда устрашились чувства монарха и христианина, духовенство думало, что после такой лёгкой победы над общественным мнением оно возвратит себе всё, что утратило. Рим должен был себе снова отвоевать своё прежнее влияние на государство и религию во владениях наихристианнейшего короля.
Под этими-то ложными впечатлениями появились антилиберальные указы. Неприятие их внушало сначала только презрение. Старому королю говорили, что всё противодействие заключалось в горсти возмутившихся, которых нетрудно усмирить.
Обстоятельства с невероятной быстротой показали, как были безрассудны эти тщеславные потуги.
Никакая победа не была так чиста от всяких нареканий, как победа римского народа. Сделавшись кумиром огромного народа, этот самый народ показал себя бескорыстным и великодушным до героизма. Церковь, служители её, храмы и сама религия остались нетронутыми; ничто не нарушало мира и чистоты святилища. Эти люди, сражаясь за конституцию, утверждённую присягой, обеспокоили только одного священника, это был аббат Паралей, священник прихода Saint-Germain L’Auxerois, у которого настоятельно попросили молитву и благословение для тех, кто пал в борьбе. Священник не мог отказать в этой просьбе, и по окончании церемонии его довели до дому, выказывая ему полное почтение и признательность. Этот поступок, который следует приписать человеколюбию и силе, приписали слабости и думали, что могущество могло соперничать со столь скромным торжеством.
В следующем году, 13 февраля 1831 года, неосторожные сожаления подвигнули на враждебную манифестацию, к которой присоединилось духовенство. Это число было годовщиной смерти герцога Берри, принца, павшего под ножом убийцы, который не мог найти себе сообщника; о принце говорили, что он был убит кинжалом, рукояткой которого стала либеральная идея. Приход, прежде королевский, дозволил, чтобы панихиду отслужили в церкви Saint-Germain L’Auxerois. Этот поступок был оскорбительным напоминанием для принципов, которые так часто и так гласно обвиняли в этом убийстве. Парижский народ, до того времени спокойный и пощадивший священные своды, под которыми верующие не переставали собираться, вышел наконец из границ терпения, и неистовство его не знало более пределов. Толпа ворвалась в церковь, опрокинула погребальные приготовления, опустошила храм и алтарь и покинула его, усыпав осколками и обломками. Эта первая и резкая манифестация не удовлетворила гнева народа; он нанёс свои удары выше и, как предупреждение духовенству об угрожающей ему опасности, обратился к епархиальному владыке; толпа разрушила и ограбила архиепископский дворец и, чтобы всякий понял цель этого поступка, сожгла и утопила всё имущество этого прелата, — в том числе разрушили и его загородный дом.
В летописях Парижа этот день, 13 февраля 1831 года, отмечен особенным характером.
Разгул в городе был в полном разгаре; настал последний день масленицы; толпы масок устраивали свои гулянья в главнейших пунктах города. Бульвары и главные улицы Парижа были заполнены экипажами, кавалькадами, весёлыми группами масок и прочими атрибутами карнавала, который в этом году имел все признаки возрождения. Но противоположности были разительны: тут бежали маски, едва пробивая дорогу между двойной изгородью длинной аллеи бульвара; там раздражённая толпа шла по набережной, направляясь к дворцу, который намеревалась уничтожить одним ударом страшного орудия, которое называют возмущением. С одной стороны слышались крики веселья, с другой — проклятия. Тут веселье, там негодование — то и другое громкое и страшное, как всегда бывают народные страсти.
Народное ополчение и национальная гвардия, стоя наготове под ружьём, смотрели на этот живой поток людей, драгоценные вещи, роскошную мебель; никто не думал спасать эти предметы, уносимые течением.
На другой и в последующие дни народ уничтожал повсюду, даже на дверцах королевских карет, эмблемы низвергнутой власти и, надо признаться и в том, сбивал кресты, но не вследствие какого-нибудь нечестивого неистовства, и не из ненависти к священному изображению, а как символ и знамение римского владычества.
Во всём этом беспорядке видно было какое-то особенное спокойствие, которое ни разу не было прервано; казалось, что порядок не был нарушен, и, кроме самого места происшествий, весь город был спокоен. В общественном состоянии видно было если не полное одобрение, то как бы молчаливое согласие.
После этой вспышки всё вошло в свою обычную колею. Рим пришёл в отчаяние от этих известий; он видел, как в несколько часов разлетелся в прах плод тридцатилетних трудов и хитросплетений. Выдержав июльский толчок, здание рухнуло от одного нахмуривания народной брови.
Во всех действиях ханжей видно было полное уныние, и одно время они отчаивались в возможности возвратить тот авторитет, который насильственно был вырван из рук Церкви; но не явилось силы остановиться на роковом пути.
Первым делом старались удержать главенство конституционной и католической Церкви в основных государственных законах. Этот первый шаг был крайне важен, и, чтобы достигнуть желаемого результата, обратились к человеку, который, занимаясь прежде защитой на суде писателей оппозиционной партии, обвинённых в нечестии, нёс во время одной процессии кисть балдахина, под которым священнодействовал иезуитский патер. Этот человек, привязанный к новому двору хорошей платой за труды, успел проникнуть во все его тайны и разгадать тайные симпатии к католицизму некоторых особ, близких к трону. Стремления и наклонности к итальянской набожности, вошедшей в плоть и кровь вместе с молоком матери, склоняли их возвратиться к прежнему религиозному подчинению. В этих набожных, но слабых и неразвитых умах ловко сумели возбудить сомнения и уверить, что, противясь по возможности успехам неверия, все средства для достижения власти законны, если только эта власть, несмотря на людские страсти, будет всегда содействовать предначертаниям Провидения относительно государства, которое в лоне Церкви не переставало быть наихристианнейшим.
На Дюпена-старшего, юрисконсульта, преданного интересам Пале-Рояля, было возложено поручение внести в новую хартию, что вероисповедание католическое, апостольское и римское было исповедываемо большинством французов. Если бы в ту эпоху возможно было то, что делается в настоящее время, то старая формула, что католицизм религия государственная и господствующая, была бы поддержана. Что бы ни говорили, но слова, помещённые в новой статье, только подтверждали факт, который мог прекратить своё существование, но не освящал принципа. Надо было удовольствоваться и этим.
Во Франции, что бы ни делали, не удаётся никогда поднять религиозные страсти. От яростного неверия XVIII века она пришла к тому безразличию в деле религии, которое так красноречиво осуждал де Лемано в первые годы Реставрации. Отсюда умы перешли к самому беспечному скептицизму, столько же заботясь о доводах положительных, как и об отрицании. Искры, падавшие время от времени с политического очага, не могли всё-таки возбудить потухшее пламя религиозных страстей. Общественное настроение отдаляется от этого спора; все защищаются, и даже энергично, против духовного ига, но никто более уж не думает о горячем нападении.
Мы видели многих членов духовенства, более огорчённых этим презрительным бездействием, нежели самой жаркой борьбой. Много раз они призывали на покинутое святилище волнения и страдания, предпочитая мученическую жизнь этому тихому концу.
Эти ревнители галликанской церкви плохо поняли своё время и из излишней ревности только вредили делу, которое они хотели спасти. Все слышали этих бешеных проповедников, как они вооружались против века, преданного материальным интересам, и не думали даже сердиться на тех, которые их ругали.
В настоящее время эти честные сердца являлись анахронизмами, вследствие самих их убеждений.
Рим показал пример большой сдержанности и научил молодое французское духовенство более ловкой тактике, нежели их запальчивость. Духовным лицам, вновь выпущенным из семинарий, было предписано более приспосабливаться к веку; они притягивали публику, подчиняясь нравам и обычаям света и прекратив запугивание общества, которым занимались их предшественники. Они сумели убедить общественное мнение, что не настолько отделились от всего земного, чтобы не быть в состоянии приносить пользу преданным сынам Церкви. Это был план духовенства во время Реставрации; духовенство и не думало скрывать благосклонность, которой оно пользовалось в высших сферах, и, чтобы увеличить своё могущество, чтобы достигнуть того богатства и той высоты, которой желало достигнуть, оно более стало затрагивать интересы, нежели чувства.
После 1830 года, когда духовенство было подавлено неудачей, так как все смотрели на него как на зачинщика борьбы, оно не могло идти с поднятой головой, как в 1815 году. Таким образом, духовенство должно было под шумок возвратиться в прежнее положение. Если ему и оказывали тайные симпатии и скрытую помощь, то только под условием не хвастаться этой поддержкой. Это было счастье, которое можно было дать отгадывать, не показывая его; это была тайна прозрачная, но всё-таки прикрытая. Когда духовенство получило верную поддержку на самых ступенях трона, то стало действовать с меньшей подозрительностью и более свободно и широко. Оно представлялось повсюду как соединительная связь между предметами, которые быстро распались, но вполне могли соединиться вследствие общих интересов. В это последнее время блестящие политические превращения произошли вследствие сближений, приготовленных людьми, которые, казалось, заняты были только обращениями чисто религиозными.
Это возрастающее могущество, которое устраивалось поблизости к королевской власти, духовенство просило у женщин и у их мистического положения, и от них-то оно его и получило. Относительно общества действовали тем же путём; старались наполнить церкви женщинами. В настоящий момент мы считаем долгом добавить, что не обвиняем французское духовенство в разврате, за некоторыми исключениями, нравы их, должно сознаться, значительно исправились в последнее столетие, и они настолько же далеки от распущенности и слабости старого духовенства, как и от испорченности римского.
Католический культ, в том виде, как его восстановила империя, выказывал великолепие только в некоторых богатых метрополиях, почти во всех других местах он был прост, часто беден и лишён нередко самых необходимых предметов. Эта недостаточность особенно чувствовалась в деревнях.
Во время Реставрации культ этот старался возобновить в церквах роскошь, которая бы могла приманивать народ, возбуждая его восторг. Щедроты, предметом которых он был, и набожные даяния, которые было дозволено принимать со всех сторон, казалось, благоприятствовали желаниям этого тщеславия; но этими вновь появившимися торжествами они не сумели достигнуть той прелести, привлекательности и светского изящества, счастливый секрет которого Рим должен был им показать несколько лет спустя. Богопочитание наших храмов, до сих пор чуждое материальным соблазнам, делается вдруг чувственным. Париж первый подал знак к такой метаморфозе, взлелеянной церковью Сен-Рош. Очень часто говорили об этих кокетливых аббатах гостиных прежнего правительства, которые завивались и душились при выезде в свет; большей частью это были молодые франты с привлекательным личиком, бойкими глазами, нежными ручками, безукоризненно стройными ножками, белыми зубами, розовыми ушами и с прекрасным цветом лица, гибкой талией и признаками мужества вместе с томной нежностью, жившие в неге, любезностях, среди шёлка, кружев и духов.
Впоследствии мы их находим царствующими в монастырях, владетельными князьями в митрах и с посохами, обладателями значительных пребенд и громадных барышей, помещавшими свой герб на престоле и жившими в постоянных удовольствиях.
Этот ныне потерянный тип был в особенности замечаем в приходе Сен-Рош, впоследствии возведённом в епископство. Аббат Оливье, глава важного прихода, имевший между прихожанами лиц, известных по своему положению и богатству, сумел сделать из церкви место, где самое блестящее общество могло бы вообразить себя в роскошнейших светских квартирах. Его стараниями хоры церкви были отделаны в виде великолепной гостиной: дорогая мебель, золото, бархат, мрамор, мягкие ковры, широкие окна с тяжёлыми золотыми украшениями; бронза и разные работы, мишурные люстры и изысканная тонкость украшений алтаря, всё это способствовало дивной гармонии этого здания. Всё остальное также гармонировало с великолепием украшений и пышностью церемоний. Сен-Рош обладал самыми красивыми и самыми элегантно одетыми швейцарами. Они носили белое перо и густые эполеты, почти генеральские; из алтаря выходили и принимали участие в церемониях пристава, все в чёрном и с серебряными цепями на груди, как во дворцах, у императоров и за решётками суда. Сзади хора построили особую часовню. На престоле лежало подобие кивота завета с золотыми херувимами; перед ним опускались с церковного свода золотые лампады. Эта ограда была меблирована с изысканным вкусом; тут всё было предусмотрено для удобства.
Фантасмагорическое изображение Голгофы было сохранено и украшено новыми оптическими эффектами; тут было собрано всё, что могло усилить сосредоточение мысли посредством возбуждения чувств.
Сначала стёкла свода пропускали слишком сильный свет, затем там повесили кисейные занавески, которые сдерживали освещение и пропускали только мягкий, нежный свет.
Священник церкви Сен-Рош собрал эти тонкости не для простой толпы, он заманивал этими изысками избранное общество, и первые места, которые Христос оставил скромным и кротким, этот священник предназначал исключительно богатым и великим мира сего.
Во все времена церковь была в союзе с музыкой, которой она была некоторым образом отечеством и которой так много обязана в течение многих веков. Священник церкви Сен-Рош хотел, чтобы его часовня могла соперничать с метрополией; приобрёл оркестр и хоры, исполнение которых было поистине удивительно; ловкий в искусстве отыскивать музыкальные знаменитости, он часто соединял под сводами своей церкви самых известных музыкантов и певцов, любимых публикой.
Эта новость вошла в моду, и какова бы ни была причина всеобщего усердия, но результатом явилось огромное стечение публики в церковь Сен-Рош. Когда счастливый пастырь увидел, что его желания сбылись, то сделал последние дополнения по внутреннему и внешнему устройству. Фасад был подправлен, и крыльцо и решётка придавали ему некоторый монументальный вид. Решётки оградили середину церкви от притворов; надо было платить, чтобы попасть в эту привилегированную ограду; цена стульев там имела определённый тариф, и сбор этот доставлял огромный доход церковному начальству, за которым осталось право пользоваться этой платой.
В этом уединённом квартале ещё довольно резко различалось расслоение общества, поэтому места, ближайшие к кафедре и хору, были предназначены исключительно лицам известного звания, чина и состояния. Этих преимуществ усиленно добивались, а священник был единственным распорядителем; надо согласиться, что всё это способствовало большей пышности религиозных торжеств.
Ничто не могло сравниться с порядком, изяществом и разнообразием процессий, которые, пройдя боковые своды, торжественно подступали к хору. Украшения священнослужителей сверкали, алтарь сиял огнями; мелодичность хоров, стройность оркестра и могучие модуляции органа производили на всех огромное впечатление.
Одним из самых сильных средств для привлечения публики в церковь был выбор проповедников; церкви старались переманить одна от другой знаменитых проповедников, как антрепренёры театральных трупп отнимают друг у друга известных актёров; в этом сравнении нет никакой попытки преувеличить или оскорбить. Проповеди объявлялись заранее. Евангелическая кафедра, долженствовавшая отличаться скромностью и смирением, стала искать шум, гласность и блеск. Пошли далее, проповедь оставила формы и язык, которые подходили к её существу, приняла ораторские манеры и стиль академических и политических диспутов; иногда даже она затрагивала современные мысли в литературных новинках, которые особенно волновали умы. Теперь и не думали, как прежде, внушить и убедить, нет, теперь старались нравиться и увлекать; без этого успех был немыслим.
Священник церкви Сен-Рош был обязан публичной славе заявлениям благодарности одной высокой особы.
Как только стало известно, что небесполезно наведываться в эту церковь, которую посещает двор, тотчас же стало возможным встретить там множество великосветских персон, сановников в честолюбцев, которые приезжали хоть раз в год, чтобы показаться кому следует.
К этим главным средствам обольщения присоединялись и второстепенные: умножали число братств — мужчин и женщин, юношей и девушек и детей обоего пола; создавали массу церковных должностей и испытаний, более нежных, нежели благочестивых, которые действовали преимущественно на сердце, а не на ум.
Тогда выдумали месяц Святой Марии.
Эти нововведения не имели только единственною целью приобретение массы служек, клирошан, хоров с чистыми и звучными голосами, детей во цвете лет, дышащих свежестью, непорочных, невинный вид которых имел столько прелести для пресыщенных взоров. Эти объединения в братства сплачивали и приучали к порядку прихожан, зачисляли в корпорации целые семейства.
Священник церкви Сен-Рош сделал из своего прихода нечто особенное; он не управлял паствой — он царствовал над ней, и если низший класс его прихожан составлял массу его подданных, то высший составлял его двор.
Красивое зрелище представлял он, сидя посреди хора, под блестящим балдахином, разукрашенным кружевами!
Вся его внешность была чисто первосвященническая; кругом ему оказывали почтение и обожание, которых он не требовал, но которые сумел внушить. Сен-Рошский священник служил, окружённый коленопреклонённым причтом, как это делается в базиликах самых могущественных духовных престолов. Это первенство не было незначительным фактом в то время. Великие и низкие мира сего, все подчинялись его требованиям, которые не раз пытались выйти из ограды храма. Сен-Рош достигла своей цели: королева велела устроить для себя трибуну, что придало церкви вид королевского прихода.
Парижские священники имели старую репутацию благочестия смиренного и чистосердечного; все признавали, что они вспоминали о богатых, только чтобы позаботиться о бедных. Мы не хотим сказать этим, что теперь это не так, мы хотим только указать на те изменения, которые затрудняли впоследствии их полезную деятельность.
Прежде, как мы сказали, священнодействие в парижских приходах не старалось обставить себя пустой декоративностью; но после того как толчок, данный чванством Сен-Рош, ощутили во всех церквах столицы Франции, мы боимся, не потеряли ли чего-нибудь неимущие от этой пышности, которая привлекла богатые классы.
Под влиянием этого прекрасного вдохновения все церкви загорелись желанием блистать и стали расточать на украшения капиталы, которые имели совсем другое назначение; со всех сторон явилась пышность, отнимавшая у культа то достоинство, которое внушает уважение, его заменило теперь любопытство.
Церковь Сен-Сюльпис показывала гордость своих юных семинаристов. Notre-Dame de Lorette переделали в гостиную, похожую на будуар, то же и с церковью Магдалины, коринтийский стиль которой напоминает мифологический храм. Французская церковь наконец сама потеряла религиозное чувство, подражая римской чувственности и материализму.
Христианское художество утратилось.
Между тем парижские церкви исправляли свои развалины: великолепнейшие разрисованные стёкла, фрески, картины, чудесные органы, скульптурные украшения, удивительная резьба, дерево, бронза и мрамор, выделанные самым изобретательным образом, преображали здание или придавали ему новые красоты; но всем этим работам, усилиям, украшениям недоставало души — религиозного настроения.
Частые переделки выставили наружу именно этот недостаток, современная истина не вязалась со стариной, она не умела расположить к молитве, она не обладала сосредоточенностью и строгостью старинных сводов; эти кричащие главы препятствовали размышлению.
Никогда ещё сборы подаяния не были так велики; благородные дамы оспаривали друг у друга честь сборов в этих случаях; увеличивать кошелёк подаяний было их любимой мечтой, любимым занятием, мыслью, которую они примешивали ко всем остальным. Не проходило ни одного празднества, ни одного развлечения, чтобы они не искали отучая вызвать, выпросить и собрать милостыню, ничего не было более трогательного, как эта настойчивость в деле сбора милостыни, и никогда они не доходили до таких размеров, как в наши дни. Тщеславие каждого облагается налогом: дают много, чтобы показать, что есть что давать, а сборщицы приписывают получаемые дары своим личным качествам. Это фальшивое соревнование в подаянии милостыни является как соревнование самолюбия. И при этом менее всего думают о бедных, во имя которых поднимают всю кутерьму.
Когда настаёт назначенный день, когда блестящая толпа собрана в церкви, дело принимает оборот щедрости, расточительности, крайне далёкий от того благочестия, которое должно быть двигателем в подобном деле. Все знают и тихо называют имена и титулы сборщиц; всякий старается отличиться щедростью своего дара, и на этот раз гордость торжествует над скупостью.
Перед проповедью сборы и переговоры те же, что и перед вечером в театре: кланяются друг другу, подходят одни к другим, обмениваются улыбками и лживыми комплиментами, брошенными тихим голосом; беседуют о том, что услышат, и в этих приготовительных разговорах темой представляется проповедник.
— Что он, молод?
— Красив ли он?
— Где он прежде проповедовал?
— Слышали ли вы аббата Р... и аббата С...?
Звук алебарды швейцара, которая звучит, как третий звонок перед началом спектакля, прекращает этот женский говор. Оратор на кафедре. Его знают, и его речи принадлежат к тем, которые уже приобрели славу красноречия.
Радостная дрожь приветствовала его; он кланяется с изящным смирением и начинает проповедь.
Слышится новая дрожь, которая пробегает по всему собранию; текст проповеди был избран с изысканным тактом; это обыкновенно какое-нибудь пылкое воззвание из Священного писания, которых там так много, которое обращается к уму только для того, чтобы быть услышанным сердцем. Когда оратор перевёл свой текст на французский язык, ропот удовольствия отвечает ему; тысяча звуков стульев, шелеста платьев и пр. возвещают ему, что всякий приготовляется слушать его со вниманием, полным нетерпения и желания.
Милосердие — тема богатая для нежных излияний, и проповедник, говоря об этой любви к ближнему, которую предписал Сам Бог, умеет осветить свою речь проблесками земной любви. Во всем, что касается сердечных привязанностей, находится какой-то мистический взгляд, горячие стремления которого приближаются к языку человеческих страстей. Посредством этих-то ухищрений, чувственных речей были достигнуты с кафедры самые эффектные успехи.
В этом тоне проповедь продолжает прочтённый вчера роман или утренний фельетон.
Если дело касается догмата, оратор старается достигнуть репутации учёности и внушить уважение; он копирует то форум, то судейскую трибуну, то кафедру; он часто приближается к политическим прениям со всеми их крайними увлечениями.
В особенности в проповедях заметны количество и умилительность парафразисов; тогда красноречие проповедника употребляет все силы, чтоб тронуть сердца, возбудить женское тщеславие и вызвать щедрые и обильные пожертвования, что почти всегда и составляет конечную цель церемонии. К концу проповеди собирательницы милостыни становятся со своими кавалерами у всех выходов, по обеим сторонам двери; если число таких собирательниц недостаточно, чтобы занять все пункты, то те двери, у которых их недостаёт, закрывают, так что толпа невольно принуждена проходить мимо пристающих, как нож к горлу, просительниц.
Мы можем наверное сказать, что такие меры, до крайности странные, совершенно новы в обычаях парижских церквей.
Раз предавшись такой страсти эксплуатации и выйдя из границ прежней простоты, французская церковь, подобно римской, сделалась театральным зрелищем; она, может быть, притянула к себе толпу, но отринула набожность и благочестие. По странному совпадению обстоятельств, в то время как религиозный культ заимствовал сценические декорации и помпу, театр в свою очередь воспринимал церковные формы.
В Сен-Роше хор составляли театральные певчие; в опере религиозная кавалькада Жидовки, месса из Роберта-Дьявола и похороны Дон Севастиана пропитывались духом католических церемоний.
Не меньшее смешение существовало между мирским и церковным, и барыни, утром собиравшие милостыню, являлись вечером на балах дамами-патронессами.
В церкви они были скромно одеты, как госпожа де Ментенон, в гостиных — роскошно наряжены, как госпожа дю Барри. Общество и французская церковь впали таким манером в римскую набожность (ханжество), исключительно внешнюю, без всякого основания для души и мысли. Чтобы извинить такое положение и оправдать его странности, рассказывали, что церкви получают больше милостыни.
Мы верим тому, что церковные доходы могли увеличиться, но тем не менее убеждены, что расходы по богослужению и господствующая с недавнего времени роскошь уменьшили доходы бедных.
Когда богослужение во французских церквах носило характер серьёзной важности, который оно, кажется, ныне уже утратило, побочные обряды занимали весьма незначительное место; их терпели как нечто второстепенное и способное поддерживать в сердцах благочестивые привязанности и божественную нежность. Тайное дело умножило вокруг алтаря братства и частные поклонения, крайне узкие и второстепенные, какие мы замечаем в римских предрассудках. Эти мелочи, совершенно не соответствующие величию католической догмы, наводнили святилище, и на место величественного поклонения, достойного Божества, водворились пустые демонстрации, которые напоминали, кроме притворства, римских лиц и мелочность итальянцев.
Пение священных песней, столь привлекательное в светском отношении, маленькие службы Иисусову сердцу и тысяча иных выдумок духовенства процветали в ущерб главному культу, представляя собой паразитные растения на древе веры.
Священниками овладел какой-то род современного бешенства, и они обратили в свою пользу все источники, которые могли им принести выгоду. Образование детей особенно благоприятствовало их проникновению в семью и вмешательству в дела домашнего очага. Вот тому поразительный пример.
В то время когда Талейран был так сильно болен, что уже казалось невозможным его спасти, парижский архиепископ на одном из часто бывавших в то время собраний в архиерейском помещении говорил с воодушевлением о том, как торжественно отпраздновало бы парижское духовенство обращение к Богу человека настолько известного своим безверием, как бывший отенский епископ. Аббат Д., один из самых знаменитых проповедников, подхватил эту мысль. Он состоял при храме Успения Пресвятой Богородицы, в приходе которого внучка Талейрана готовилась к первому причастию. Аббату было нетрудно заслужить расположение ребёнка; он настолько достиг этого, что маленькая девочка по возвращении домой только и говорила, что о господине аббате, и повторяла все его слова, точно ею запомненные. Талейран, любивший слушать болтовню своей внучки, был поражён теми успехами, которые сделали её ум и сердце за время разговоров с аббатом, и выразил желание увидеть этого мудрого и искусного наставника. Внучка привела к нему аббата Д., человека действительно вполне достойного. Предрасположенный в его пользу, Талейран принял священника очень любезно, позже аббат приобрёл над ним такое влияние, что Талейран его слушался; благодаря его советам бывший прелат воздал Богу и Церкви должное в последние минуты своей жизни.
Мы выбрали эту черту, ибо можем указывать на неё, не будучи заподозрены во враждебных намерениях и потому, что она показывает, к каким неожиданным результатам искусство может привести самые малейшие факты и самые, по-видимому, безразличные отношения.
Теперь ещё не забыли, какого шуму наделало предполагаемое обращение Талейрана, честь которого другой знаменитый проповедник аббат Ра... отбивал у аббата Дю...
Скандал, произведённый торговлей креслами, против которого поднимались голоса даже в среде законодательной, распространился на все приходы Парижа, и в этой религии, коей принципом служит равенство, не найдёшь вспомогательной церкви (succursale), которая не претендовала бы иметь свою аристократию.
Лотерея Святого Евстахия была последним шагом в этом наплыве света и его суетности в церковь, который прежде был не известен во Франции. Все маленькие хитрости, все честные и благочестивые проделки и выходки, употребительные при общественных лотереях, были пущены в ход в этой благочестивой tombola, которой должен завидовать Рим. Преувеличивали ценность выигрышей, пустили в дело всякие проделки и обольщения при раздаче билетов. Чтобы выручить большие деньги, Церковь заключила сделку с сатаной и его делами; устраивали приманки большими выигрышами для привлечения толпы. Таким образом хитрость, обманы, мошенничество и тому подобные приёмы, которые Церковь должна отталкивать, были употреблены ею.
Можно ли после этого жаловаться, что свет в его равнодушии не всегда достаточно серьёзно относится к тому, что с таким непочтением топчется теми, чьё назначение состоит в том, чтобы заставить других уважать вещи, которые грязнятся их бурными стремлениями к наживе?
В порядке вещей и мыслей более высоких бич римского влияния даёт себя чувствовать ещё сильнее. Римская власть возбуждает страсти епископов против государства; внушения папской власти утверждают их в их сопротивлении, возбуждают и поддерживают неудовольствия, которые проникают даже в среду мелкого французского духовенства, неудовольствия, которые кончат тем, что соединят его с епископами. Откуда идёт это движение, если не из Рима, духовная власть которого хочет отвратить от повиновения национальному государю подданных его.
В Риме были настроены те страшные проповедники, которые в своих проклятиях и анафематствах либеральных учреждений принимают язык философских рассуждений и политических дебатов. Все те монахи, которые показывались на кафедрах парижской метрополии, одетые в платье своего ордена, — откуда они? Из Рима!
Двор папский жалуется, что французские идеи портят политические нравы его подданных.
С гораздо большим правом Франция могла бы жаловаться, что римские идеи изменяют её культ, отводят его от прежней прямоты и направляют на светский путь.
Рим обвиняет Париж, будто он — очаг революций.
Париж доказывает, что Рим — очаг нечестия.
Между Римом и Парижем та же разница, что между мраком и светом.
Рим и Париж мало знают друг друга. Несколько лет тому назад сильное удивление было вызвано тем, что два парохода, выстроенные в Англии, плавали в Париже и отправились к устью Тибра под белым флагом с изображением ключей, тиары и образом святых Петра и Павла.