Злоба монсеньора Памфилио на жидов имела давнишние и глубокие основания, и ненависть, которую он чувствовал к этому отродью, и без новых причин была давно неумолима. Непонятной игрой рока он во всей своей карьере всегда наталкивался на евреев, которые всюду являлись помехой его усилиям и замыслам. И всякий раз, как он пытался их раздавить, у него подвёртывалась нога.
Восемь дней спустя после попытки совершить заём, прелат с горьким сожалением думал, что его честолюбие не могло снова захватить утраченное влияние только лишь из-за еврейской девушки, которая стояла между ним и его племянником. Евреи ускорили разорение Стефана своей ростовщической услужливостью, а когда столь недостойным образом ими приобретённые деньги могли всё исправить, то эти проклятые существа отвечали лишь отказом и молчанием.
Монсеньор вернулся домой, расстроенный мрачными размышлениями, не говоря ни слова и с явными признаками неудовольствия.
При виде его челядь, наполнявшая его дворец, приняла скорбный вид и с беспокойством переглядывалась. Прелат, не обращая ни малейшего внимания на это смущение, громко приказал камерарию оставить его одного и запер за собою двери.
Когда госпожа Тереза, старая приживалка, пользовавшаяся исключительным правом прислуживать у стола монсеньора и собственноручно подавать ему его любимые кушанья и вина, поставила перед ним обед, за приготовлением которого лично следила с самой нежной заботливостью, то с огорчением увидала, что её дорогой барин отказывался от всего, что она ему подавала. Уже по тому равнодушию, с которым он принял все приготовления к столу, Тереза предвидела подобный исход, но всё же надеялась, что заманчивость меню, вид, аромат и отменнейшие качества блюд победят это временное отсутствие аппетита, — она знала слабости того, кого угощала. Всё было напрасно: суп с вермишелью, посыпанной лёгким слоем пармезана, аппетитно зажаренные перепела на розмариновом масле, замороженный компот — все эти лакомые блюда были отвергнуты, и когда Тереза хотела налить монсеньору стаканчик Иерусалимского бальзама, который он ежедневно выпивал перед обедом, Памфилио выказал невыразимое отвращение и грубо приказал ей удалиться, убрав всё съестное, запах которого его раздражал.
Эти мелкие происшествия его частной жизни приняли большую важность, когда печальное происшествие за столом стало общеизвестно, ведь синьора Тереза объявила всему дому: «Вероятно, монсеньор очень огорчён, если даже не дотронулся до обеда, который я имела удовольствие составить из его любимейших блюд».
Между тем, пока прелат вместо обеда, от которого отказался, переваривает свою ярость, мы перенесёмся в другое место. Около жилища Бен-Саула в жидовском квартале существовал узкий мрачный сад, куда воздух и свет проникали лишь после тысячи препятствий. В этом месте всё было мрачно, бесцветно и чахло. Редкая зелень казалась хилой и тщедушной. Правда и то, что никто не заботился об этом уединённом пространстве, скрытом со всех сторон между высокими стенами домов.
В Италии, и особенно в Риме, евреи держат запертыми свои жилища, не отворяют наружных окон и вообще боятся нескромных взглядов; это у них ещё восточное обыкновение. Ноемия выбрала это уединённое место не только для того, чтобы избежать тягостного, докучливого общества, но также чтобы успокоиться и немного собраться с мыслями, которые несколько дней у неё находились в полном беспорядке.
Дочь Бен-Иакова принадлежала, можно сказать, к библейскому роду, так сильно она была привязана к предписаниям Моисеева закона; Ноемия никогда не видала матери, которая умерла, подарив ей жизнь. Воспитанная отцом, она получила строгое, серьёзное и исключительно религиозное воспитание, её детство и первые годы молодости протекли в старинной простоте, она не знала нравов настоящего времени и ничего не загадывала о будущем. Слепое повиновение воле отца и буквальное исполнение всех предписаний священного закона — таковы были принципы, которые внушил своей дочери Бен-Иаков. Отец Ноемии был непреклонный человек. Дитя его старости, она всегда видела его с торжественной важностью на лице, которая доводила её уважение к нему до страха. Молодая девушка жила в одиночестве и почти не выходила из родительского дома; однако, когда возраст её перестал быть детским, она иногда посещала некоторых родственников, но, не зная светских обычаев, всегда держалась скромно в стороне. В ней сердце и разум, чувства и мысли были так же немы, как её уста, которые она почти не открывала.
Бен-Иаков был склонен к патриархальности; для него всё общество и права и обязанности каждого человека состояли в благах и заботах о домашнем очаге. Всецело преданный делам великой израильской семьи, Бен-Иаков часто забывал заботиться о своей собственной. Держась крепко буквы закона, он никогда не шёл дальше и полагал, что сделал совершенно достаточно для дочери, внушив ей науку божественной премудрости. Потеря нежно им любимой супруги и почти всех детей набросила на чувства Бен-Иакова облако, которое уже много лет не рассеивалось. .
Ноемии он отдавал все свои чувства, которые оставались у него от его глубокой преданности к братьям-евреям. Впрочем, власть его была кротка, терпелива и нежна. Ноемия любила и уважала отца, но никогда она не чувствовала к нему этих, столь обыкновенных в других детях порывов нежности.
Что касается до образования, то дочь Бен-Иакова никогда не читала ничего, кроме Библии, и, подобно библейскому Жоасу в пьесе Расина «Аталия», могла сказать о святилище: «Этот храм — моя страна; я не знаю другой».
И несмотря на всё, это прекрасное, благородное существо было полно самых лучших задатков; в ней только на первый взгляд существовал этот полный застой мысли; её взгляд, выражение её лица, ирония её улыбки и вся её осанка выдавали в ней могучие способности, которые ждали только благодетельного влияния, для того чтобы расцвести в полной силе.
Вся неделя была занята зловещими приготовлениями. Ноемия несколько раз замечала какие-то таинственные знаки, которыми обменивались между собой старики. Несмотря на их старания скрыть от неё все эти заботы, она скоро заметила тайные огорчения: она случайно была свидетельницей нескольких совещаний и поняла, что её народу угрожали новые преследования. Тревога отца испугала её, зная его твёрдый и непоколебимый характер, она была уверена, что теперь им угрожает действительная и неизбежная опасность.
Смутное, тяжёлое и совершенно безотчётное предчувствие говорило ей, что эти грусть, уныние и несчастья отчасти касались и её. Сцена в саду Пинчио; то, что она знала о своём оскорбителе; письмо, полученное Бен-Саулом в самый день происшествия; отсутствие его, вышедшего расстроенным, и его возвращение с убитым и унылым видом; несколько слов, вырвавшихся у Бен-Иакова и выражавших негодование, — всё это не предвещало ничего хорошего. И если она ещё сомневалась, то окончательно во всём уверилась после того, что наконец произошло.
Накануне отец Ноемии вышел рано утром, но скоро и поспешно вернулся и, быстро обменявшись несколькими словами с Бен-Саулом, занялся какими-то важными приготовлениями. Вечером он поцеловал дочь с нежностью, к которой она вовсе не привыкла, а наутро она узнала, что её отец был на пути к Мантуе, вместе с Еммануилом, которого он уже называл своим сыном.
Эти новости сообщил ей Бен-Саул, так как евреи держатся правила писать вообще как можно реже, особенно когда они в затруднительных обстоятельствах. Объявив Ноемии об отъезде её отца, он поспешил заверить её в своей любви и просил позволения называть её своей дочерью.
Прекрасная еврейка покраснела; но в ту минуту, когда Бен-Саул думал вывести из этого смущения благоприятное заключение, она приняла такой холодный и равнодушный вид, что старик тотчас понял свою ошибку.
Эти имена сына и дочери, которыми как бы обменялись её отец с отцом Еммануила, невольно раздражали девушку, хотя она и не могла объяснить себе почему.
В сознании Ноемии происходила внезапная перемена. Её мысль и воображение молча удивлялись тем открытиям, которые делал её разум. Под влиянием внутреннего пламени статуя вдруг ожила. Привлекательнейшее зрелище представляет это превращение в сильных, но долго сдерживаемых натурах!..
Обдумывая всё, что случилось с ней после их прибытия в Рим, она видела, что мрак немного рассеялся и события приняли новый свет. Воспоминание о нападении, которому она подверглась, и о её великодушном спасителе давало какое-то особенное и совершенно новое направление её мыслям. Под влиянием не знакомых ещё впечатлений она чувствовала, что краска стыдливости зарделась на её лице, и скромность её воспитания боролась в ней с самолюбием женщины. Ноемия едва сознавала то, что испытывала. Сперва она чувствовала себя сильной и, гордо подняв голову, казалось, хотела смело бороться с тем миром, который вдруг окружил её мысли и чувства; но вскоре она изнемогала от страха, неопределённость которого была ещё тяжелее, погруженная в тяжкую тоску, она то пугалась, то пренебрегала опасностью, которую предвидела и сознавала, и тысячу раз спрашивала сама себя: в ком найдёт она поддержку в этой борьбе, когда даже отец покинул её.
Потом, как это обыкновенно и бывает с сильными натурами, она принялась плакать, но скоро, пристыженная своей собственной слабостью, отёрла слёзы и с каким-то почти торжественным спокойствием стала обдумывать своё положение.
Бен-Иаков на этот раз пожертвовал своей привязанностью к семье ради приверженности к религии и народу; боясь поколебаться во внутренней борьбе, которая в нём происходила в эти минуты, он оставил дочь, не простившись с ней, не утешив её прощальным поцелуем. Ноемия так привыкла уважать волю отца, что даже и не думала судить о его поведении в этом случае. Что же касается защиты и покровительства, которые оказывали ей Бен-Саул и его жена, то она отлично понимала, как они были бессильны.
Старик по своим преклонным летам был человек робкий; Сарра слишком привыкла к полному подчинению, чтобы предложить ей поддержку, в которой сама более всех нуждалась. От опасности защитить мог бы её Еммануил, но в ней было столько равнодушия к этому молодому человеку, что она часто даже забывала о его существовании.
Среди этого полного одиночества другая личность представлялась ей: это был тот молодой человек, который спас её от бешеного нападения Стефана. Неизгладимое впечатление осталось в её памяти о его благородстве; она видела своего защитника молодым, прекрасным, смелым и преданным. Признательность её заходила далеко за границы обыкновенной благодарности.
Поступок, совершенный им, внушал ей какое-то непонятное обожание. И с тем замечательным искусством, которое так скоро может постичь только женское сердце, она преувеличивала свою опасность, чтобы этим преувеличить помощь, оказанную ей, и благодарность, которую она чувствовала в своём сердце.
Она думала, что исполняет лишь долг признательности, а сердце уже пело ей песню любви.
За этими мечтами следовали мысли отчаяния. Где был её неизвестный спаситель, имени которого она даже не знала?
Если бы хоть раз увидеть его, будь это в самой многочисленной толпе, она сразу же узнала бы эти черты, глубоко врезавшиеся в её память. Как-то ей пришла в голову безрассудная мысль кинуться на поиски, отыскать его и высказать ему свои муки и томления. Она была совершенно уверена в нём, не сомневалась в его готовности оказать ей необходимую поддержку, и с невыразимой радостью становилась она под его защиту. Могло ли статься, чтобы с таким прекрасным лицом у него не было доброго сердца!.. Воображение Ноемии разыгрывалось и зажигало огонь страсти во всём её существе, — часто эти мечты переходили почти в бред. Бывают такие избранные натуры, которые находят в самих себе пищу своей страсти, и она развивается в них под влиянием личных волнений и впечатлений.
Случай — этот часто столь догадливый помощник — свёл её с друзьями, на которых она могла положиться с полным доверием.
Чтобы как-нибудь убить время и развлечься, она решила изучить римскую жизнь со всех сторон и познать католическую религию, господство которой, прежде почти повсеместное, теперь с каждым годом падало.
В Мантуе, во дворце герцогов, она видела фрески Монтаня и залу Гигантов, это колоссальное творение Жюля Рамена, и, с тех пор как ей удалось полюбоваться на эти чудные произведения, всё стремилось в ней к искусству. Чтобы привести в исполнение своё намерение, она воспользовалась свободой римских нравов, позволяющих женщинам ходить одним по улицам, и принялась изучать Рим.
Однажды, прогуливаясь по той части Ватикана, которая вправо от большой лестницы к папским покоям прилегает к двору Санто-Дамало, окружённому портиками, когда-то предназначенными образовать фасад дворца, Ноемия остановилась в левом приделе, знаменитом бессмертными творениями Рафаэля.
Восхищение, овладевшее всем её существом пред этими великолепными произведениями, в созерцание которых она вся погрузилась, не давало ей оторвать от них взгляда, когда она услышала позади себя несколько слов, произнесённых почти шёпотом; она обернулась, и её глазам представилась живая, но вполне художественная группа. Это были старик и молодой человек, который писал копию с одной из великолепных картин, расположенных перед ним; его восхищение было близко к обожанию; он восторгался своей моделью, как чем-то небесным. Другой был седой как лунь старик, высоко и благородно державший голову; черты его лица, пощажённые временем, дышали тихой и ясной весёлостью. Вся фигура, казалось, имела какое-то священное, благочестивое выражение. Судя по одежде, он был слугою Церкви.
У молодого человека было открытое, оживлённое лицо; в его причёске, бороде и костюме не было ничего странного или смешного, он был далёк от всякой эксцентричности, но выражение лица ясно говорило о его способностях и любви к искусству; добродушие и мягкость соединялись у него с энергией. Вся физиономия его своей улыбкой и оживлённым взглядом изобличала француза. Работая, он стоял на коленях, как будто на молитве, он наклонил голову на одну сторону и ежеминутно вглядывался в каждый штрих своего карандаша с чувством некоторого самодовольства, но старик немного умерял его пыл постоянными советами и поправками, так что, казалось, руководил карандашом артиста. Вместе они составляли такой очаровательный контраст, что Ноемия, привлечённая им, совершенно этого не замечая, подошла так близко, что, спохватившись, сконфузилась и оказалась в большом затруднении, опасаясь, чтобы поведение её не было истолковано превратно.
При приближении девушки художник повернул голову и, увидев её, издал удивлённый возглас, ослеплённый красотой Ноемии. Потом, закрыв свой альбом и обращаясь снова к произведению Рафаэля Санти, он произнёс:
— Прости меня, учитель! Подобно тебе, я предпочитаю вдохновение природы самому высшему произведению искусства.
После минутного колебания молодые люди, посмотрев друг на друга, вступили в беседу, и старик мог в свою очередь с восторгом созерцать совершенную красоту, освещённую прекрасным и сияющим блеском молодости.
Сначала разговор зашёл об искусстве и его чудных произведениях, в этих словах выливались у каждого внезапными, невольными порывами все качества души, сердечные чувства, достоинства ума и богатство воображения.
Ноемия удивилась обширности и многообразию познаний и верности суждений, которые у артиста соединялись с быстротой мысли и внезапностью вдохновения.
Возвышенность языка, который умел, говоря об искусстве, соединить с ним все высокие и благородные идеи, возбуждали в ней живейшую симпатию, и она тотчас поняла, сколько полезного может вынести её ум из этого взаимного обмена мыслей.
С первого же свидания она почувствовала невольное расположение к молодому французу, одарённому столькими прекрасными качествами, но чувствовала также, что если она и не могла бы отказать ему в дружбе, то никогда не подарила бы ему своей любви.
Когда они расстались, молодая девушка удивилась тому, как легко и непринуждённо возникло столь приятное и интересное знакомство.
На другой день они, не сговариваясь, встретились снова у славных фресок; эти встречи стали повторяться и были всё более и более продолжительными. Не прошло и месяца, как между молодыми людьми уже завязалась тесная дружба.
Это чувство и всё, что Ноемия находила в этом знакомстве, позволили ей на время забыть тяжёлые впечатления, к которым она скоро должна была снова возвратиться по беспощадной воле судьбы.
В обществе французского артиста она, дав волю своей мысли, сбросила с себя то принуждение, которое долго стесняло стройность её движений.
Всё существо молодой девушки, освобождённое от прежних условностей, стало развиваться и духом и телом. Во всей осанке, в жестах и словах Ноемии теперь была бездна врождённой грации, которая развилась в ней без натяжки и принуждения, единственно благодаря счастливому расцвету её богатых способностей.
Скоро без всяких нескромных расспросов новые друзья знали многое, что касалось друг друга.
Ноемия откровенно рассказала всё, что она знала про себя; она узнала, что артист был действительно французом и, получив первую золотую медаль за живопись, жил уже четвёртый год на казённый счёт в Риме для изучения итальянских мастеров. Звали его Жюль Бонвиль.
Старик был священником; его называли dom[6] Сальви, потому что он хотя и не принадлежал к ордену бенедиктинцев, но долго участвовал в их учёных и полезных работах.
Отец Сальви вполне одобрял этот дружеский союз; он испытывал к Ноемии живейшую привязанность и симпатию, причины которой мы узнаем после, но которых они и сами теперь не подозревали. Прелат долго жил во Франции и свыкся с привычками её народа. Его сношения с пенсионерами французской Академии художеств в Риме поддерживали их, а после того как он был назначен настоятелем церкви Святого Людовика, которая преимущественно принадлежит в Риме французам, эти сношения стали ещё чаще и необходимее. Отец Сальви, будучи вообще добрейшего характера, к живописцам имел особенную слабость. Он был хорошо знаком с искусством всех веков и народов и изучил основательно произведения всех школ и мастеров; опытность его была хорошим руководителем и при изучении, и при работе, и часто многие, зная его любезность и радушную услужливость, искали его совета и помощи. Он особенно подружился с Жюлем Бонвилем, прямой и откровенный характер которого так шёл к его собственному прямодушию. И оба, с тех пор как познакомились с Ноемией, поклялись друг другу защищать прелестную девушку от всякой опасности и покровительствовать ей без её ведома.
Приближалось время отправки в Париж трудов римской Академии. Жюль, вдохновлённый именем и чертами прекрасной еврейки, упросил её позировать для картины Руфь и Неемия, которую он хотел ей посвятить; было решено, что отец Сальви будет присутствовать на всех сеансах.