В один прекрасный мартовский вечер простая тростниковая таратайка в одну лошадь миновала Понтемоль и по Фламинской дороге въехала в Рим через Тополёвые ворота. Этот жалкий экипаж медленно подвигался вперёд; старый кучер с длинной бородой делал всевозможные усилия, чтоб подгонять лошадь, давно выбившуюся из сил от старости и усталости; и люди, и животное, казалось, изнемогали от долгого и утомительного путешествия; однако сквозь щели таратайки можно было подсмотреть пару живых блестящих глаз, с жадностью пожиравших все предметы, встречающиеся по дороге. Экипаж, достигнув улицы Корсо, исчез в лабиринте соседних переулков и направился на Тартарускую площадь.
Наступала ночь; после непродолжительных сумерек настала глубокая темнота. С площади таратайка покатилась между рыбным рынком и Марцельским театром, по узким и грязным переулкам и остановилась перед посредственным домом, фасад которого было почти невозможно разглядеть из-за темноты. Старик и молодая девушка вышли из экипажа, который медленно отъехал, после того как седоки обменялись несколькими словами с возницей. Старик сделал несколько тихих, но частых ударов в дверь, положение которой скорее угадал, чем увидел. Дрожащий голос изнутри произнёс несколько слов на языке со странным носовым и гортанным акцентом, старик ответил на том же наречии, и дверь отворилась, затем она была тщательно заперта, и всё вокруг стало тихо и темно, но лишь только они сделали несколько шагов вперёд, как вдруг их ослепил яркий свет и они очутились на пороге обширной комнаты.
Приём хозяев казался холоден; пришельцы поняли, что их появление не вызвало радости.
«Брат, — сказал старик с северным итальянским выговором, — я знал, что сегодня день Господень, и сделал все усилия, чтобы поспеть сюда до наступления ша́баша, но наша лошадь так устала, что не могла бежать скорее. Мы исполнили с дочерью все обряды, предписанные законом, и молили Бога снизойти к необходимости, заставившей нас путешествовать в часы, посвящённые Ему одному». Этого объяснения было совершенно достаточно, чтобы рассеять все тучи. «Брат, — прибавил старик, — продолжай чтение Священного писания и кончай молитвы, предписанные законом, только лишь после полного исполнения обрядов седьмого дня мы можем переговорить».
Горница, в которой происходил этот разговор, была гораздо больше и выше, чем можно было бы это предположить, судя по наружному виду дома. Стены были скромно обиты простой кедровой отделкой без всяких украшений и резьбы; несколько старинных прочных стульев и широкий длинный стол, покрытые богатым персидским ковром, составляли всю меблировку. С потолка над столом свисала тяжёлая серебряная лампа в несколько рожков, яркий свет которой доказывал, что она содержалась в отменном порядке; это была вещь чудной работы. На столе под лампой, вся облитая её светом, лежала большая раскрытая книга в богатом чёрном кожаном переплёте, покрытом золотым тиснением, с блестящими застёжками. Когда приезжие заняли места около стола, то всех оказалось пятеро: двое старцев, женщина также преклонного возраста, молодой человек и молодая девушка. Прерванное чтение возобновилось; все слушали с благоговением; час спустя ему положил конец ужин. Это была Библия, которую глава семейства читал в еврейском подлиннике.
Ужин, несмотря на свою умеренность, был сервирован в соседней комнате очень роскошно. Золотые и серебряные вазы и всякая посуда покрывали стол и буфет, и лампа ещё великолепнее первой освещала все эти богатства.
За ужином наступила тихая весёлость после долгого принуждённого молчания, но всё взаимно, казалось, старались воздерживаться от серьёзных разговоров и деловых или денежных вопросов.
Этот дом, наполненный дорогими вещами, но без вкуса и гармонии, так как они были собраны из различных мест и в разное время, принадлежал еврею Бен-Саулу с женой и единственным сыном Еммануилом; они принимали у себя Бен-Иакова и его дочь Ноемию, которые по настоянию их римских братьев покинули Мантую, чтобы переселиться в Рим. Эти библейские имена евреи сохраняют только между собой; в их же сношениях с христианами они носят обыкновенно другие, заимствованные по большей части от названий городов.
Когда наступило время разойтись всем на отдых, Бен-Саул встал и, предложив всем наполнить хрустальные кубки, из которых они пили, воскликнул с глубоким чувством:
— За наших братьев, которые в эту минуту, рассеянные по всему земному шару, так же, как и мы, возносят свои сердца и мысли к Богу Израиля! Да снизойдёт Его милосердие на всех Его детей.
Эти слова были произнесены с сильным, глубоким волнением. В дрожащем голосе и увядших чертах старика виднелась искренняя скорбь.
После этого прощального обряда все разошлись по своим комнатам. Ноемию провела в её комнату Сарра, жена Бен-Саула, который сам пошёл указать брату приготовленную для него спальню.
На следующий день всё время от восхода до захода солнца прошло в молитвах и чтении Священного писания, и только вечером к исходу субботы начались первые переговоры стариков. Еммануил и Ноемия с первой минуты встречи с любопытством глядели друг на друга, зная, что они уже наречены своими родителями. Ноемия холодно перенесла это свидание — она осталась равнодушна к спокойному и правильному, хотя и очень красивому лицу Еммануила.
Но тот сразу был восхищен молодой девушкой, которая своей внешностью представляла чистый, энергичный, правильный тип прекрасной еврейской женщины со всею его восточной красотой. В ней была простая и благородная грация Ливанской девы. В глазах Еммануила вспыхнул огонь страсти, но Ноемия, покраснев сперва от этого жгучего взгляда, держала себя перед ним с такой непорочной чистотой, что он должен был сразу понять — пора любви для неё ещё не наступила.
Поужинав, Бен-Саул и Бен-Иаков удалились в уединённую комнату. Хозяин дома, казалось, принял все предосторожности, чтобы их разговор не был подслушан или прерван.
Не говоря ни слова, взглянули они друг на друга с глубоким волнением, и слёзы блеснули в их глазах.
О судьбе, предстоящей их детям, они сказали лишь несколько слов, согласившись не принуждать их против воли, они призвали Бога в свидетели своего решения. Но долго беседовали они о несчастьях, претерпеваемых народом Божьим в области того государя, который считал себя представителем доныне ими ещё ожидаемого Мессии.
Каждое слово их надрывало сердце.
— Между тем как повсюду, — говорил Бен-Саул, — евреи пользуются полными гражданскими правами благодаря успехам просвещения и цивилизации, в Риме они до сих пор живут в уничижении, отвергнутые всеми, так же как в варварские времена средних веков; для них одних время не сделало ничего, для них одних прогресс не подвинулся ни на шаг.
Мало было подвергнуть их постоянному унижению и посрамлению, похожему на вечные муки! Нет, против них беспрестанно возобновлялись преследования; они были постоянной целью вымогательств и лихоимств, личность их была предметом поругания дворянства, духовенства и богачей, их состояние пожиралось хищничеством, являвшимся во всевозможных видах.
Когда они взывали к защите закона, они терялись в безвыходном лабиринте статей и запутывались в дебрях законодательства, неточность и двусмысленность которого не позволяли сделать ни одного верного, безопасного шага. Впрочем, для них справедливости и законов в судах как бы и не существовало.
Имущество и честь их семейств подвергались постоянным нападениям со стороны развратного дворянства и духовенства. Счастье ещё было, если религиозный фанатизм не отрывал детей от семейного очага.
Им не было охраны и убежища от этих нападений, у знати они получали защиту лишь ценой всего того, что хотели спасти; от народа они видели только обиды, воровство, оскорбления и убийства.
Положение, ужас которого возрастал с каждым днём, казалось, должно было ухудшиться ещё более, — столько было против евреев несправедливой ненависти. Их обвиняли во всём том, что сделали неприятного Риму французы, на том основании, что евреи во Франции более, нежели где-либо, пользовались терпимостью и равенством.
С той поры как во всём мире вопрос о социальной свободе еврейской нации стал разрабатываться и достигать своих целей, в Риме, наоборот, стало над ними ещё сильнее тяготеть общественное презрение. Нужны ли другие доказательства, кроме самого места, где они теперь находились — этого отвратительного жидовского квартала!..
Бен-Саул на минуту остановился, рыдания душили его.
— Увы, — воскликнул он с отчаянием в голосе, — не о себе я горюю — я уж в гроб гляжу, а детей наших мне жалко, какова-то будет их участь под властью этой преследующей нас породы людей.
Бен-Иаков со страданием смотрел на излияние этого горя, он сам рыдал; успокоившись, он не старался утешить своего собрата, но сделал всё, чтобы поддержать его, совершенно упавшего духом.
— Зачем, — говорил он ему, — не глядеть на положение евреев в Римском государстве как на необходимую, долгую и упорную борьбу? Зачем не стараться вернуть от христиан хитростью то, что они отнимают от нас силой. Зачем не обратить их пороки и недостатки, которые возбуждают против нас их ненасытную алчность, к нашей же выгоде и пользе. Эти страсти, которых буйство нас так мучит, не предают ли они нам наших врагов, повергаемых в нужду их бешеной расточительностью. Наши жёны и дочери, которых они стремятся обольстить, наши сыны, которых они хотят отлучить от нашей веры, всё это ставит их в нашу полную зависимость, ослеплённых неистовством своих собственных порывов. Недалеко, может быть, уже то время, когда эти презираемые, униженные и преследуемые римским духовенством евреи увидят своих гордых притеснителей просящими поддержки у тех, кого они теперь отталкивают и ненавидят!
— Брат, — ласково продолжал он, — предоставим малодушным плакать и стенать; постараемся поддержать своё положение, захватим в свои руки все предприятия. Всё, что Рим отталкивает, все эти железные дороги, которым он не даёт простора в своих границах, все изобретения и открытия, этот прогресс, от которого он так упорно отворачивается, — всем овладеем. Одолжив вовремя кого и когда нужно, мы станем хозяевами тех, чьих рабами будем казаться. Останемся только верны вере отцов, не колебавшихся и в более суровые времена.
— А, однако, поговаривают о новых мерах против нас, об увеличении налогов и ещё большем унижении.
— Бен-Саул, — важно возразил старик, — я повиновался призыву наших римских братьев; я всё покинул, чтобы прибыть к вам, я привёз и доверил вам моё самое дорогое сокровище — мою дочь, моё единственное дитя. Вы знаете, какими полномочиями я облечён; предоставьте мне действовать, и когда я повидаюсь с нашими итальянскими и германскими братьями, то, возвратившись из Франкфурта, где будет раввинский конгресс, может быть, успею утешить и успокоить вас.
Бен-Саул слушал недоверчиво и, расставаясь с Бен-Иаковом, не старался скрыть своих горьких мыслей.
Мантуанские евреи, считая себя прямыми потомками тех еврейских пленников, которые были приведены в Италию из Иерусалима солдатами Тита и Веспасиана, покоривших Иудею, приписывают себе первенство между своими единоверцами. В Мантуе Бен-Иаков был одним из самых влиятельных евреев благодаря своему состоянию, образованию и набожности.
Дом Бен-Саула находился в жидовском квартале — месте гнусном и проклятом для каждого католика, но в этом-то опоганенном месте и мог лучше всего родиться тот сильный союз германских и итальянских евреев, о котором мечтал Бен-Иаков и который дал бы евреям такое могущество, перед которым преклонилось бы католическое упорство, до сих пор стесняющее нравственную свободу евреев в Папской области.
Жидовский квартал, расположенный по соседству с самыми болотистыми местами, на илистой почве, наполненный испарениями рыбных рядов, находясь в одной из самых нездоровых местностей Рима, однако, совершенно избавлен от зловредного влияния arria cattiva, этих смертоносных испарений, которые свирепствуют в городе с июня до первых осенних дождей. Само Провидение, кажется, сжалившись над лишениями, которым и без того подвергаются евреи под гнетом папского правительства, избавило их от этого тяжёлого испытания.
Теснота квартала и решётка вокруг, ворота которой на ночь запираются, придают ему вид мрачной тюрьмы; четыре тысячи пятьсот евреев живут в этом отгороженном для них пространстве, среди ужасающей обстановки.
Кажущаяся нищета существует, однако, лишь внешне; под рубищами, развалинами и сором скрываются здесь сокровища и богатства, деньги и драгоценности. Из жидовского квартала идёт вся эта пышная мебель, украшающая те дворцы, которые без всякого убранства отдаются разорившейся аристократией внаём иностранцам.
Воскресенье в жидовском квартале самый торговый и выгодный день; евреи с умыслом стараются хлопотать и шуметь как можно больше для того только, чтобы нарушить как-нибудь день отдыха христиан. Длинные вереницы женщин, по большей части торговки старым платьем, в этот день чинят его и, не стесняясь, подсмеиваются над теми, кому они продадут своё тряпьё.
Ноемия, выйдя в первый раз из дома Бен-Саула на другой день шабаша, была поражена этим зрелищем, о котором не имела ни малейшего понятия в Мантуе. Удивлению её не было границ, она не могла оторваться от этого столь разнообразного и оживлённого вида, но скоро заметила, что она сама была предметом всеобщего внимания, и красивые девушки, типичными чертами которых она любовалась, сами не отрывали от неё взоров. Она им улыбалась, когда вдруг на углу улицы заметила человека, старавшегося скрыть своё лице в складках плаща и, как ей показалось, посматривавшего на неё со зловещим вниманием. В ужасе она поспешно бросилась домой.
Но вместе с нею вошёл в дом Бен-Саула и незнакомец, ставший причиной её испуга, и вручил хозяину письмо, запечатанное простой печатью без букв и герба.
Письмо было без подписи и заключало приказание еврею явиться в указанное время на известное место. После минутного раздумья Бен-Саул решительно воскликнул:
— Я пойду!