ГЛАВА IV НЕПОТИЗМ[3]


Историки, в различные эпохи писавшие о папстве, расходясь во многих пунктах, все соглашались в том, что последствия непотизма крайне пагубны. Двумя главными причинами падения святого престола они считают светскую власть и личное тщеславие пап, столь обильные всякими беспорядками, самым пагубным последствием которых был непотизм.

Они приписывают распространение непотизма при римском дворе Сиксту IV, избранному в 1741 году. «Тогда, — говорит один из них, — было столько же пап, — сколько папских племянников».

«До этого папы, — говорит другой историк, — у прелатов было невероятное число племянников, двоюродных внуков, свойственников и родных, nipoti, pronipoti, cognati et parent!; но когда глава семейства достигал папства, родные бежали, свойственники прятались, внуки удалялись, а племянники держались на приличном расстоянии, каждый отрицал своё родство с папой, потому что в то время у пап было семейство без родных, «sangue senza sangue, carne senza carne et parent! senza parent! — кровь без крови, тело без тела и родня без родных».

«Впоследствии Рим был наводнён мириадами порочных и безнравственных личностей, жаждавших золота и власти и стремящихся к церковным должностям для того только, чтобы согласно принципу, присвоенному духовенством, обогатиться и удовлетворить своему личному честолюбию. Тщеславие и роскошь следовали за ними, а папы потворствовали злу, давая митры, пурпур и кардинальские одежды с такими длинными и широкими шлейфами, что ими можно было бы одеть целую толпу бедных клерков, служащих церкви и питавшихся подаянием мирян», — вот как наивно выражается их негодование.

Рассказывают, что Сикст IV, привыкший к монастырской простоте и мало обращавший внимания на драгоценности, по внушению своих племянников приказал продать церковные бриллианты для уплаты важнейших долгов. Бриллианты были проданы; деньги, вырученные от продажи, отданы племянникам папы, — а долги остались неуплаченными.

Александр VI Борджиа, которого называют гнусным скрягой и сластолюбцем, наполнил, благодаря своим оргиям, Рим незаконнорождёнными, а Испанию проститутками: Eh! eglihavevariempito Roma di bastard! et la Spagna dip... ne. В сочинениях, относящихся к этой гнусной эпохе, отличавшейся безнравственностью, мы встречаем даже целый ряд слов для выражения различных степеней непотизма:

Il nipotismo, il f igliolismo, il bastardismo, il cognatismo.

Григорий XIV говорил своему племяннику: «Nipote, fate la vostra borsa prima che io morа». — Племянничек, сколачивай денежку, пока я жив.

Следуя этому совету, гласит история, племянник брал четыре пятых всего себе, великодушно оставляя остальное церкви.

Племянник Льва XI возразил дяде, справившемуся как-то о ходе дел в государстве: «Чего вы вмешиваетесь? Кушайте, пейте и будьте довольны тем, что вам хорошо служат».

Во время папы Урбана VIII фамилия Барбарини пустила в ход поддельный непотизм il nipotismo posticcio, с помощью которого, как утверждает Паскен, папы никогда не будут иметь недостатка в племянниках.

Подлинный свидетель фактов рассказывает, что Александр VII посылал своим племянникам мулов, как бы навьюченных восковыми свечами, груз на самом деле состоял из золотых свечей, только покрытых слоем воска, что подтверждалось их весом. В другой раз на дне сундуков с материями и сосудами найдены были четыре мешка дублонов.

Скандал непотизма возрос до такой степени, что этого папу заставили поклясться на кресте, что никого из своих он не будет принимать в Риме.

Но, говорит история того времени, отцы иезуиты, духовники папы, бывшие отличными casuist i et filosofi, сумели найти уловку, благоприятную тайным желаниям папы.

Они объявили, что папа действительно не может принимать своей родни, не нарушая присяги, но он вполне может видеться с нею вне Рима. Властелин Рима, папа создал для своего племянника титул кардинала-падроне во вред народу и церкви; в то время в Ватикане, говорят хроники того времени, только и слышалось:

— Позовите кардинала-падроне.

— Где кардинал-падроне! — Обратитесь к кардиналу-падроне. — Подите к кардиналу-падроне. — Мы пришли с кардиналом-падроне. — Мы поговорим с кардиналом-падроне.

Однажды, когда какой-то бедный офицер просил у папы милости и его отослали к кардиналу-падроне, он сказал папе: «Но, святой отец, я полагал, что единственный господин здесь (il solo padrone) ваше святейшество».

В царствование Иннокентия X процветал когнатизм (свойство); этот папа дал такую власть своей невестке, что, по словам народа, эта женщина казалась папой, a Sa net о, padre, не был ни папой, ни мужчиной. Для неё-то он и придумал золотую розу, благословляемую обыкновенно в Вербное воскресенье. Григорий XVI поднёс эту розу королеве бельгийцев, но многие из прежних глав церкви дарили её своим невесткам в виде благодарности за их заботы о папских удовольствиях.

В Риме племянников долго звали папским хвостом. Монсеньор Памфилио размышлял об этих знаменитых примерах непотизма, быстро шагая по своей спальне, устроенной точь-в-точь как у казначея Св. Капеллы, которого описал Буало в своей поэме Lutrin. К нетерпению, которое он испытывал, присоединялось сильное беспокойство, и как он ни пробовал усесться, он не мог просидеть на месте ни минуты спокойно. Благочестивый монсеньор был достаточно тучен; его дородность, широкое улыбающееся лицо и маленький рост совсем не шли к его волнению. Судя по резким движениям, вырывавшимся у него, казалось, он ждал кого-то, и это ожидание сердило его. Он на ходу произносил бессвязные слова, как бы желая освободиться от какой-то неотвязно преследующей его мысли; от гнева кровь бросалась ему в лицо, и казалось, что он сейчас задохнётся, до того оно у него покраснело и опухло; очевидно, это положение не могло долго продолжаться без опасности для его здоровья. Наконец за дверью послышались шаги, она быстро отворилась, и в комнату вошёл молодой человек в костюме наездника, с хлыстом в руке.

Это был Стефан д’Арлотти, злосчастный герой происшествия в саду Пинчио.

— Наконец-то! — воскликнул Памфилио, но, взглянув на красивое лицо молодого человека, забыл все строгие слова, которыми хотел его встретить, и заговорил ласковым, отеческим тоном.

— Послушай, Стефан, — сказал он, — меня чрезвычайно огорчает то, что я узнал о твоём поведении, разрушающем планы твоей матери, моей сестры, и мои собственные, определённые нами на твою будущность; во имя матери, которую ты так любил, я хочу поговорить с тобою сегодня...

Монсеньор, желая казаться тронутым, принял тон такой забавной чувствительности, что Стефан не мог удержаться от насмешливой улыбки, которая несколько поразила Памфилио, и он возобновил свою речь, уже совсем в другом тоне; его голос принял такой твёрдый и уверенный оттенок, что Стефан смутился в свою очередь.

— Племянник, — сказал дядя, — я хочу откровенно поговорить с тобой.

При этих словах Стефан недоверчиво улыбнулся, но монсеньор, как бы не замечая этого, продолжал:

— Ты приводишь меня в отчаяние; человек, так высоко поставленный, как я, и не могущий составить карьеры своему племяннику, обесчещен; в духовенстве племянники нечто более детей; это один из древнейших принципов папства, принятых духовенством. Обещая матери твоей позаботиться о тебе, я требовал твоего пострижения.

— Я...

— Я знаю, что ты хочешь возразить: у тебя нет призвания! В другом месте я принял бы эту отговорку, но в Риме она не имеет смысла. В Риме только духовенство может достигнуть почестей, богатства, важных должностей и наконец власти — нелепо от них отстраняться. Высокие должности всегда пугали меня, но для тебя, Стефан, я мечтал о важнейших из них. Ради спокойствия и благосостояния моего я всегда держался на втором плане, но тебя, Стефан, я желал бы выдвинуть вперёд.

Он умолк, как бы советуясь сам с собою, и затем продолжал тоном, похожим на убеждение:

— Хотя святой отец и расположен ко мне, но я далеко не получил того, на что мог бы надеяться в вознаграждение за моё содействие при избрании его в папы... Состояние моё значительно уменьшилось по причинам, которые ты узнаешь позднее...

В это время тяжёлые занавесы алькова зашелестели, будто там был кто-то спрятан. Монсеньор один заметил это и возвысил голос.

— Эти причины я не могу назвать тебе теперь; пользуйся, Стефан, для составления себе состояния, кредитом, который я ещё могу предложить тебе или который могу получить у других...

Последовало новое движение занавесей, и на этот раз Памфилио заговорил тихо и с осторожностью:

— Торопись, племянник, время дорого, я многое могу для тебя сделать теперь, и если Господь пошлёт мне ещё несколько лет жизни, ты достигнешь высших церковных должностей...

— Вчера, — спокойно отвечал Стефан, — я бы принял эти предложения, сегодня я уже не могу располагать собою.

Занавесы алькова зашевелились сильнее прежнего.

— Да ты с ума сошёл, мой бедный Стефан! — воскликнул монсеньор. — В чём дело? Какая-нибудь интрижка? Ну, мы тебе её спустим. Ведь не в монастырь же ты поступаешь. Только, милый племянник, нужно избегать огласки. Зло состоит в гласности, только скандалы составляют преступление, а тайный грех не считается грехом. Мы тебя всему обучим. Иезуиты, наши учителя, написали на эту тему много чудесных вещей. И наконец, не думаешь ли ты, что мы не сумеем успокоить совесть? С нами, как и с небом, возможны сделки».

— Нет, это невозможно, существует непреодолимое препятствие.

— Я никогда не знал препятствий.

— Женщина, которую я люблю...

— Ну?

— Жидовка. Что ж, предложите ли вы мне теперь постричься?

За альковом послышался стук опрокинутого стула и шум шагов.

Монсеньор казался убитым, но, собравшись с духом, произнёс повелительно:

— Подумай, ты выбираешь между нищетой и роскошью; если не покоришься моей воле — остаёшься без гроша, покоришься — быстро составишь карьеру. Пугает тебя семинария? Ты в неё не поступишь; тебе двадцать два года, в двадцать пять ты будешь священником и получишь звание uditor di rota, а там моё влияние откроет тебе дорогу ко всем почестям. Ах, Стефан, ты не знаешь, какую блестящую судьбу я тебе готовил!

— Не искушайте меня, дядя, я не поддамся.

— Но эта женщина, эта моавитянка, этот демон, очаровавший тебя, любит ли она?

— Не знаю, я с ней никогда не говорил.

— Но если она любит другого?

— Я буду уважать её любовь и сохраню мою.

— Но кто она?

— Я видел её вчера в первый раз в жизни в саду Пинчио, и мне сказали, что она принадлежит к одному из семейств жидовского квартала.

— Позор!..

Губы Памфилио судорожно передёрнулись, и по его лицу, побледневшему от гнева, мелькнул зловещий огонь.

Стефан остался непоколебим перед этим выражением ненависти, перед этой безмолвной угрозой мести.

Он вышел.

Монсеньор Памфилио раздвинул занавески алькова, донна Олимпия, прятавшаяся за ними, появилась в комнате и, скрестив руки, остановилась перед монсеньором; она была похожа на гиену.

— Что вы намерены делать? — спросила она голосом, глухим от гнева.

Памфилио не отвечал.

— Её надо убить, эту жидовку! — воскликнула донна Олимпия, вне себя от ярости. — Нет, смерть — это слишком слабое наказание... ей нужно подставить западню, навлечь на неё тяжкое обвинение в святотатстве, бросить её в тюрьмы инквизиции; в замке Святого Ангела есть ещё глубокие темницы, в Апеннинах существуют неприступные пропасти!

— Но что дадут нам эти жестокости? Возвратят ли они нам потерянную милость?

Донна Олимпия говорила сама с собой:

— Ирония судьбы! Каэтанино, преданная мне, переезжает в Квиринальский дворец в помещение, смежное с покоями папы. Её муж, которого я превратила из кардинальского цирюльника в камерария папы, обещал мне сделать всё для молодого человека, которого я ему представлю... Я могла вернуть потерянное богатство... И видеть, что каприз юноши всё разрушает... Да разве у вас только один племянник, монсеньор Памфилио?

— Один, графиня... Но если б вы захотели меня послушать в известном случае....

Графиня не слушала Памфилио.

— Стефан, — говорила она, — завтра же представленный папе, мог всё нам вернуть... а теперь — никого!

— Графиня, у нас был бы некто, если б...

— Перестаньте, монсеньор... О проклятые жиды!

— Замолчите, донна Олимпия, вспомните, что предстоит вам завтра, а мне пора отправляться к государственному казначею.

Когда Памфилио вышел, донна Олимпия позвонила; вошла хорошенькая камеристка, и графиня отдала ей приказания. Не прошло и четверти часа, как молодая женщина, вся в чёрном, скрываясь под длинной вуалью, садилась в карету у подъезда дворца монсеньора Памфилио; лакей захлопнул дверцы и крикнул кучеру:

— В коллегию иезуитов!

Загрузка...