Глядя в окно кареты, уносящей его в Париж, Жан думает о том, что дорожные виды меняются так же, как наплывающие чувства: знакомые пейзажи отступают, их место занимает череда других, совсем новых. Воспоминания смешиваются с надеждами, и кажется, нечто, пока еще безликое, начинает обретать плоть. Жану и весело и грустно — ведь у него ничего нет: ни состояния, ни положения. Ничего, кроме честолюбивого замысла — писать стихи, которые будут жить долго и нравиться людям. Раз нет ни рода, ни чина, остается карьера. В его лексиконе появляется новое слово: «нравиться».

Маркиз вышел встретить его во двор особняка. Теперь они сравнялись ростом. Жан сам не знает, чему больше рад: свиданию с другом или тому, что будет жить у реки.

— Вы, кажется, не так уж рады меня видеть?

— Очень рад!

— Не так, как я, да это и не важно, я привык. Но знайте, отныне вы будете звать меня Шарлем. А я вас — Жаном.

Жан кивнул и споткнулся о камень. Шарль его подхватил. «Ну все, — думает Жан, — здесь, в Париже, главный он».

Вечером встреча с кузенами, Жан знает их только по письмам Антуана. Старший, Никола, состоит управляющим у герцога, отца маркиза. Шарлю забавно видеть их неловкость: кровные родственники — как чужие, ни дня не прожившие вместе, тогда как он, маркиз, для Жана свой. Он видел все: как Жан ложится спать и как встает, его страх, его стыд, его дерзость и смех. Но все это не имеет значения. Всякий раз, как он приближается к Жану, тот отходит и направляется к братьям: то к Антуану, то к Никола, который расхваливает его на все лады:

— Мой кузен чрезвычайно талантлив. Учителя отмечали, что он силен и в латыни, и в греческом, и в декламации, Эсхила лучше всех читает наизусть.

— Эсхил — не очень занятный писатель! — говорит одна дама.

Жан улыбается, краснеет, не знает, как себя вести. И Шарль ему на помощь не приходит. Он хочет поблагодарить, ответить, но не может выдавить ни слова. Все тут ему в новинку: улыбчивые лица вокруг, жаркий огонь, неустанно поддерживаемый в очаге, кресла, угощение и напитки, которые ему предлагают. И особенно женщины и мужчины, говорящие на каком-то другом языке. Шарль предложил проводить его до спальни. Жана пошатывает, он идет, опираясь о стенку, чтобы не упасть.

— Вы, должно быть, устали в дороге?

— Наверное.

— И еще столько народу.

— Я к такому не привык.

— Что бы подумал наш бедный папаша Амон?

Жан застыл, глаза его вспыхнули гневом.

— Только не говорите, что вам его уже недостает!

— Разумеется нет.

— Не бойтесь, привыкнете. Вы же способны к языкам — освоите и этот.

Жан растянулся на постели, он чувствовал себя так, словно его перекормили. Этот язык слишком жирный, слишком сладкий, слишком быстрый, думать некогда и ни к чему. Он еле успел встать — его стошнило.


Недели идут за неделями, у Жана появляются новые обыкновения. Вместо того чтобы с утра зарываться в Квинтилиана или Тацита, он, по совету Антуана, путешествует по карте Страны Нежности[35]. Далеко не все ему понятно, но он прилежно изучает словесный ряд, который выстроен по берегам реки Склонности. Обгладывает это название, как кость, произносит его на все лады, меняя ритм, длину слогов, придумывает разные фразы с ним, приглядываясь, как оно смотрится там и тут, то как нарицательное, то как собственное имя. Его новая жизнь, предполагает он, потечет теперь вдоль русла рек из романа, а еще вдоль Сены, которая струится тут, в двух шагах. И если до сих пор ориентиром ему служили вертикальные стволы деревьев монастырской лощины, то отныне он должен применяться к извилистой линии жизни в свете. Такой переворот по временам отзывается резкой болью в душе, так что у него захватывает дух, но он не сдается: ничего, главное — не сбиваться с пути, каким бы он ни был. Всплывает в памяти Гелиодор, роман о двух влюбленных, он пересказывает сам себе отрывки из него, пытается ввернуть туда то самое словечко — «склонность». Но каждый раз убеждается: оно не годится, слишком уж слабое, слишком субтильное и не передающее ту мощную силу, что влечет героев друг к другу. В итоге, признается он маркизу, больше всего на карте Страны Нежности ему нравятся море Опасностей и Неведомые земли.

— Но о них говорится так мало!

— Страсти тут никому не нужны, — отвечает маркиз.

Жан быстро учится. Две недели — и язык салонов уже не чужой для него. Он знает все его изгибы, все суставы, всю физиологию. Умеет безошибочно предугадать, когда в беседу вплетется смех, который связывает фразы не хуже слов. Новые для него устные средства. Он наблюдает, подражает, мысленно обкатывает реплики, но вслух не произносит — свой голос у него еще не прорезался. Так, думает он, змеи меняют кожу. В Пор-Рояле он никогда не слышал смеха, если не считать их с маркизом шуточек; разве что кто-нибудь из монахинь иной раз засмеется вдалеке; но в школе, из учителей — никто. Он пробует, закрыв глаза, вообразить, как смеется Лансло, или Амон, или тетушка. И не может.

Однажды вечером в салоне затеяли какую-то игру, гости уселись в расставленные по кругу кресла, и, глядя на этот блестящий кружок, Жан вспомнил о другом — беседке Уединения. Здесь свет и тепло, там полумрак и сырость, здесь забаная перепалка, там угрюмое молчание. Всем людям жизненно необходимо собираться вокруг какого-нибудь центра, подумал он.

— О чем задумались? — спросил маркиз. — Вы словно нас покинули.

— Мне вспомнился тот вечер, когда вы рассказали мне о Жаклине. В Уединении.

— Вы все еще за это сердитесь?

— Нет. Просто я пытаюсь представить себе Жаклину в этой гостиной, в другой жизни, которая могла бы у нее быть.

— Была бы она в ней счастливее?

— Или несчастнее?

Договаривать, спорить они не стали, а включились в другой, порхающий в салоне разговор. У Жана не сходит улыбка с лица. Отражение нового темпа и ритма, в котором теперь бьется его сердце. Ни древние авторы, ни молитвы не порождали в нем такой воздушной легкости, с какой он летал по улицам Парижа и вприпрыжку взбегал по лестницам. Так пена волн накрывает скалу, говорит он себе и думает, что в каждом существе, должно быть, есть скала и пена.

Загрузка...