И все же через несколько дней Жан снова в Пор-Рояле. Гуляет в парке с супругой, дочерью и сыном. Катрин льнет к нему. Он то и дело вслух вспоминает детство: вот тут он сиживал, вот тут, в Уединении, робел, окруженный пустыми скамьями. Протягивает руку в разные стороны, опускается на колени — показать старшему сыну белые фигуры монахинь вдали. Едва не падает, но успевает ухватиться за плечи мальчика. И думает: «Что же такое жизнь? Просто горстка случайных, разрозненных сцен? Или единая линия, извилистая, но руководимая некой высшей, непреложной волей, более значительной, чем смены декораций?» Знать это не дано. Дано другое — он крепко обнимает сына, дочь, потом обоих, берет их за руки и хочет вывести из парка. Но им не хочется идти за ручку, они бегут вперед, проворные крохотные фигурки мелькают между огромных стволов. Жан ускоряет шаг, боится потерять их, им же совсем не страшно, они с веселым смехом оглядываются на него и убегают еще дальше. А в чьи глаза он сам, ребенком, мог бы заглянуть и убедиться, что есть на свете человек, который не переживет его потерю? Такого человека не было, вот разве что Амон упоминал его имя в молитвах.


— Не слишком ли часто вы там появляетесь в последнее время? — осведомился король.

— Бываю иногда, проведываю тетушку.

— Мне не нравятся эти визиты.

— Опасаться нечего.

— Я все же опасаюсь.

Они беседовали с глазу на глаз, в кабинете, куда король позвал его и стал внушать, что для обитателей Пор-Рояля весь мир — тюрьма, они полны презрения ко всему земному. Но нельзя управлять государством, не признавая ценности светских вещей и соглашаясь с тем, что все людские занятия — пустая суета. Они предлагают жить в полном мраке, такая тьма отвращает народ.

— Однако в этой темноте сформировался не один великий ум, — возразил ему Жан.

Этот последний аргумент король пропустил мимо ушей и знаком велел Жану удалиться. Встречаясь с королем, Жан все яснее понимает, что между ними существует некая мертвая точка, где их взаимная приязнь недоуменно замирает. Жан точно слепнет, а король испытывает страх, который оживает всякий раз, когда ему приходится оправдываться перед советниками в том, почему в историографы он выбрал Жана, — конечно, академика, отличного поэта, искушенного придворного, но зараженного скверной янсенизма. «Без тени, которой окутаны его стихи, в них не было бы столько блеска», — порою отвечал король.


В октябре 1684 года умирает Корнель. Быть председателем на ближайшем заседании Академии по жребию выпало Жану. И хотя кончина соперника его не слишком опечалила, зато напомнила, что в его годы уже рукой подать до смерти. Все больше горестных потерь, боль от которых теперь, как никогда прежде, заглушают лишь мысли о многочисленном бодром потомстве. Итак, в начале января ему предстоит произнести речь в честь усопшего, обращенную к его преемнику. Все говорят, что это будет брат Корнеля, Жан ратует за других претендентов, но тщетно — избран он, Тома Корнель. «Видно, мне не отвязаться от этого имени», — досадует Жан. Никола советует не мудрить, а просто написать что-то учтивое и подобающее случаю.

Но Жан терзается денно и нощно, его одолевают воспоминания о яростном соперничестве, томит странное горькое чувство, — похоже, смерть Корнеля задела его больше, чем он ожидал. Ведь речь его посвящена двойной смерти. Не только человека, но и его осиротевшего искусства, и с этим человеком он во многом схож. Единственное средство унять тоску — это перенестись воображением на годы вперед, когда уже не станет ни его, ни всех, кого он знал, останутся только страницы его сочинений, потерянные и обретенные вновь; когда время сотрет все имена, кроме немногих избранных. «Потомки поставят в один ряд великого поэта и знаменитого полководца». Воспевая поэзию, он строит речь от обратного. «Да, сударь, пусть себе невежество презирает поэзию и красноречие, пусть мнит, будто хорошие писатели бесполезны для государства, — мы не побоимся воздать хвалу словесности и тому славному сообществу, которому отныне принадлежите также вы; те высочайшие умы, что, выйдя далеко за пределы обыденного и опередив современников, создают, подобно вашему брату, бессмертные шедевры, принуждены всю жизнь быть несправедливо приниженными, — они, достойные не меньших почестей, чем самые великие герои, — и только после смерти им воздается по заслугам». Вот наконец-то найдено слово для этого проклятия, для гнусной пыли, оседающей на каждое его творение. Бесполезность.

Когда встарь они с Амоном разглядывали землю и деревья, руки его наставника все время были в движении и в работе, его же руки оставались праздными и бесполезными. И вот теперь, когда он ходит по пятам за полковыми хирургами и медиками, с восторгом наблюдает за принцами-воинами Конде и Конти, ведущими армию к новым победам, или инженером Вобаном, возводящим на пустом месте неприступные крепости, — то не для того ли все это, чтобы восполнить нематериальность своих крыл, распростертых над миром? Однако без теней, окаймляющих предметы, без зловещих змей, заряжающих звуком материю, откуда бы взялись сияние, мелодия?[74] Не для того ли он живет на свете, чтобы видеть и облекать в слова? Жена частенько упрекает его в том, что он не слишком верит в спасение своей души. «Иначе не писали бы так много и не заботились так сильно о…» Катрин всегда не договаривает, а складывает руки и принимается молиться.

Все время, пока Жан читает речь, его не оставляет чувство, что он попал в зеркальный коридор и зеркала мешают разглядеть лицо того, о ком он говорит, и отличить его от себя.

— Подумать только, — признается он Никола. — Я бился с ним всю жизнь, и вот он мертв, а я совсем не рад. Я хороню его, но вместе с ним ложусь в могилу.

Через два дня король зовет Жана к себе в кабинет и просит прочесть ему ту самую речь. Дворец и парк накрыло белым саваном. Ноги вязнут в снегу, Жан скользит, чуть не падает, дрожит от холода. Минует мертвенно-белые январские пустыри, проходит коридорами, где свисают люстры и валяется мусор. Вонь так и стоит в носу всю дорогу в королевский кабинет. Не глядя по сторонам, Жан улавливает краем глаза, как беспрерывно движется его отражение, скользя по зеркалам и натыкаясь на дробящие его стенные панели. «Целое, состоящее из множества, совсем как армия, — думает он. — Я один — это целая армия». Стоя перед последней дверью в ожидании, когда его вызовут, он смотрит на себя чуть дольше: парик, под ним одутловатое, комично покрасневшее на морозе лицо.

— Ну наконец-то! Я так жду вашего чтения! — встречает его король.


Один за другим у Жана родились еще дети. Катрин надзирает за всем выводком. Каждое новое чадо окружает такой же заботой, что и предыдущее, порой унимает чересчур умиленного Жана, поддерживает, так сказать, постоянный, умеренный климат в семье. Когда порой супруга раздражают какие-то служебные тяготы, Катрин призывает его уповать на Божью милость. Если же не помогает и это, напоминает, что у них растут здоровые дети, — счастье, которое надо ценить. На все у нее есть ответ, все оборачивается у нее во благо.

«Мне повезло, — говорит он Никола, — только и слышу о милостивом, бесконечно добром Боге. Такое никогда не наскучит».

За два протекших года эта благость наполняет его душу надежнее, чем все медовые потоки, что протекали в ней прежде. Эта сладость гораздо устойчивей. А еще Жан заметил, что блаженное чувство, возникающее во время молитвы или причастия, возникает не в животе, а выше, наверно в самом сердце, которое теперь способно сжиматься, не разрываясь, даже при такой вести, как смерть Амона.

Человек, который был при нем в последние часы жизни, рассказал, что он неотрывно смотрел на распятие и говорил: Иисус, Мария, sponsus, sponsa[75]. Четыре коротких слова, завершенный, симметричный, замкнутый ряд. И еще одно, пятое слово чуть громче: тишина. В последнее время Амон не только лечил монахинь, но и выполнял любые другие обязанности, даже исповедовал их в отсутствие духовника. Спал он до самого конца на простой лежанке из голых досок. Никола почтил память этого святого, а Жан не написал ни единой строчки. Лишь повторял нараспев четверословие умирающего: Иисус, Мария, sponsus, sponsa.

И словно слышал внутреннее эхо, другой, параллельный, со светским значением ряд: Тит, Береника, invitus, invitam[76].

Тот же свидетель вручил ему рукопись, предупредив, что она тайная, так как содержит нечто запретное. Несколько дней Жан не отваживался взять рукопись и полистать, когда же все-таки начал читать, то не мог оторваться. Амон на трехстах страницах говорил об одиночестве и порицал любовь ко всему светскому. Жан восхищен такой последовательностью, сам он был не способен написать что-либо больше длинной поэмы, а в нынешней своей хронике постоянно разбрасывался. Он отделял глазами отдельные фразы, как снимают с плода кожуру. «Заметил, что я слишком много бываю на виду… Кто блистает и много говорит, тот упадет и обратится в ничто». Строки глядят на Жана из кельи, в которой старец испустил дух, из лазарета, где он, мальчишкой, бывал у него столько раз. От подножия осин. Они укоряют его — и это не суровое осуждение, а неопровержимая сила примера. «Как можно быть таким смиренным?» — с болью в сердце думает Жан. Чем дальше он читает, тем больше чувствует себя рядом с Амоном, на издавна привычном месте. Снова слышит знакомый голос и даже стук спиц. Никто не помешает им, никто не прервет их последнюю беседу. «Такие фигуральные объяснения обычно заключают в себе разом и саму истину, и ее образ. А слияние истины с образом делает ее более ощутимой, понятной и проникновенной. Образы дольше задерживают ум на тех же истинах, тем самым добавляя яркости и силы, помогают запомнить, служат некой искусственной памятью».

Жан останавливается, садится с рукописью за стол, отмечает прочтенное. Давно он не читал ничего лучше. Вот почему он гонится за образами, вот почему без них никак не обойтись в трагедиях и почему, наоборот, они неуместны в хронике царствования — деяния короля и без того достаточно ярки. Его дело — всего лишь запечатлеть их в обычной, естественной памяти. Но понимает он и другое: лишь в Пор-Рояле придают умам такую остроту и трезвость.

Жан обещал вернуть рукопись лично, приехать в монастырь и передать ее в верные руки. В тот день король осведомился, где его историограф — ни при дворе, ни дома его нет. Никто не знает, говорят ему, зато знает он сам и мысленно видит аллеи непокорного монастыря.

Жан направляется на кладбище. Бродит между надгробий, стоит перед каждым. Все эпитафии написаны Амоном. Они повсюду, куда ни глянь. Свищут в уши, как встречные ветры. Успокоившись, он их читает вслух. Какая безупречная латынь, как скупы, нехвалебны похвалы. Все тут словно записаны в некую книгу, ни одна строчка из которой никогда не сотрется, все высечено в камне на века. На обратном пути все сто ступеней вверх он прополз на коленях, как делали — он часто это видел — кающиеся монахини. И дал волю слезам. Еще несколько дней после этого израненные ноги не могли ходить.

Загрузка...