Несколько раз ему хотелось ущипнуть себя: сам король Франции сидит здесь, в зале, и слушает его александрийские стихи. Жан озирается по сторонам, дивится пышности и роскоши дворца, любуется новым прудом в парке, яркими огнями, способными облагородить любой дешевый фарс, и все твердит себе: это его, Жана, пьесу играют сегодня при французском дворе. Но взгляд его то и дело устремляется на королевскую особу. Государь улыбнулся — презрительно или довольно, как знать? Жану такая неопределенность даже нравится. «Государство и не должно быть таким уж понятным», — шепчет он на ухо Никола.

После спектакля Мольер представляет его королю. Жан запрокидывает голову и словно вчуже слышит, как говорит, очень тихо: «Я стану вашим голосом, сир». На этот раз, по крайней мере, король его увидел. Может, даже услышал. И удостоил беглой улыбки. Дело движется, подумал Жан, не быстро, но движется.

А через несколько дней, стараниями Мольера, выходит «Фиваида» на бумаге. Держать в руках свое детище, читать на обложке свое имя — ни с чем не сравнимое чувство. Жан тащит книжку в трактир, поднимает стакан, пьет на радостях. Обменивается долгим взглядом с Никола, точно перекидывая мост между ними двумя поверх всех остальных. В шуме и гаме говорит, кого выбрал в герои второй пьесы. С Александром Великим он наверняка не прогадает. Царь Александр за десять лет завоевал полмира и основал семьдесят городов. Он говорил по-гречески, учился у Аристотеля, прочел всего Гомера.

— Явись он сейчас между нами, мы могли бы говорить с ним и понимать друг друга.

— Только не превращайте его в идеального кавалера, — советует Никола.

Жан любит, когда Никола вот так отечески ворчит на него, скрывая за недовольной миной восхищение перед великим будущим друга, в которое свято верит. Все, с кем он до тех пор был связан, хотя и восхищались им — или, возможно, потому, что восхищались, — смотрели на него сверху вниз, с высоты своей знатности или твердой веры. Все, кроме Никола. Дни идут, а мысли его неизменны: Жан — великий талант, непревзойденный поэт, его ждет слава.

Новый герой послужит образцом для молодого короля. А развивать сюжет Жан волен, как ему угодно, в том-то вся и прелесть. Он, разумеется, прилежно штудирует всех древних авторов, однако новая свобода искушает его перо: он берет что приглянется, изменяет факты на свой вкус. Даже придумывает некую царицу. Былой пиетет перед писателями испарился, теперь он чувствует себя на равных с ними, он сам один из них. Он составляет план, выстраивает действие — чем проще, тем лучше, распределяет нагрузку по актам. В центре пьесы — любовь, соперничество царей, измены и, главное, милосердие. Войны и битвы побоку, тем более что юный король в них еще не участвовал. Из замечаний Никола он принимает только те, что ему на руку. Тот, пораженный железной волей друга, подчас только смотрит и молчит. Или, чтобы поддеть, высмеивает его склонность к излишне галантному стилю, а Жан в ответ: «Не беспокойтесь; это ровно то, что нужно; увидите, когда увидите». Однако это лишь салонные каламбуры, на самом деле Жана по ходу сочинительства волнует другое: тот миг, когда бесперебойный поток галантных стихов вдруг глохнет, отлаженный механизм замедляется и рождается особая, спонтанная, вольная, как ветер, строка.

— Душа вдали от вас не вынесет разлуки[43], — произносит он вслух, изумленный, как будто не он сам, а кто-то другой написал этот стих. И никому, включая Никола, он не рассказывает о подобных всплесках. Как и о том, что идея сделать стержнем всей пьесы любовь — не просто дань моде, а нечто куда более существенное. А не рассказывает потому, что ему пока не хватает слов и ни решимость, ни навык пока не созрели, — одна интуиция. Тут все, думает он, зависит от нервной системы, от того, как видишь любящих, воспринимаешь ли сам этот импульс и понимаешь ли скрытую пружину их поступков. И вот однажды утром, обложившись тетрадями, он составляет трехэтажную схему.

Самый нижний этаж — фундамент.

В Пор-Рояле ему внушили мрачное, как ночь, представление о человеческой душе, исключающее всякую надежду на спасение и благодать, — и вот уже сколько лет он старается заглушить его заботами о насущном и каждодневном, чтобы как-то скрасить жизнь. Но оно остается в нем неясной тенью, в которой слились лицо тетушки, худая фигура Амона и даже силуэт юного маркиза под луной.

Этажом выше — скопление всего, что он читал. И тут на первом плане — скорбящая Дидона. Что бы ни пел Гомер и все галантные поэты, любовь снедает сердце человека и дает только мнимое счастье.

А что же выше, на самом верху?

Что-то такое, что никак не выразить словами и что он только изредка, глубокой ночью и изрядно выпив, пытается передать Никола. Размахивает руками, мечется, стараясь высказать свои чувства, выговорить подспудные идеи, они владеют им, клокочут в нем, он ими одержим, но они для него самого остаются невнятными. И, мучась немотой, в конце концов вздыхает:

— Как написать о том, чего сам не пережил!

Никола возражает: настоящий писатель не должен из-за этого смущаться. Когда это поэзия питалась жизненным опытом?

Жан соглашается, на время успокоенный, и трехэтажная постройка отдаляется, уплывает, как судно в открытое море, однако взгляд его прикован к зияющей пустоте на верхнем ярусе, он изображает ее на бумаге огромным пробелом.

И все же, следуя советам друга, он заканчивает «Александра», отгоняя мысль о стержневой системе и обходясь общепринятым. «Сто царств и сто морей нас будут разделять, Быть может, от тоски исчахну я, как знать…» В этом месте он исправляет: «И вскоре вы меня начнете забывать…»[44]


Но про себя твердит: все это выдумки, сплошные выдумки. У него в них иногда побольше красоты и силы, чем у других, но все равно — это выдумки, и только.

Законченные части пьесы он читает в салонах и трактирах, и слушателей с каждым разом прибавляется. Стоит начать — и беседы вокруг обрываются, все взоры обращаются лишь на него, как будто он не декламирует, а разворачивает перед публикой полотно, наделенное гипнотической силой.

— Я понял, — восклицает Никола, — у вас талант к возвышенным материям.


Четыре первых представления труппы Мольера дают превосходные сборы. Жан не выходит из театра — считает зрителей, разглядывает лица, улыбается, однако с первого же дня его разбирает какая-то досада. Его стихи в устах актеров звучат как заезженные условности, гладкие, пустые и пресные, ему же нужны луженые глотки, голоса на грани крика и рыдания, как у адвокатов в суде. Никола соглашается: простой, естественный тон здесь не годится, но советы его неизменны: набраться терпения и быть благодарным Мольеру. На второй день Жан примечает Корнеля на выходе из театра. Подходит к нему и, неожиданно смущаясь, что-то еле бормочет. Однако под суровой миной старого мастера проглядывает суетливый страх, как у почуявшего опасность зверя. Чутье не обманывает: занять его место — заветная мечта Жана. Он завидует Корнелю каждый день, каждый час и даже во сне по ночам, а просыпается в испарине, разочарованный и разъяренный. Сквозь шум толпы он, кажется, расслышал: «В поэзии вы сильнее, чем в драме». При этих словах подбородок старого мэтра дрожал, но в глазах читалось превосходство опыта. Это суждение, пусть не совсем категоричное, засело у Жана в душе. Ко всему, что бы он ни делал и о чем бы ни думал, примешивалось предостережение Корнеля. И, как всегда, перед лицом угрозы Жан понимает, как он слаб, и в то же время проникается отвагой.

Через несколько дней, ко всеобщему удивлению, труппа Бургундского отеля сыграла свою постановку «Александра» перед королем. На этот раз его величество оглядел Жана с ног до головы. Взгляд, которым они обменялись, обнаружил их сходство — такое же, как между телом и его отражением. И Жана будто обожгло под животом. Вопрос, стоило или нет действовать за спиной у Мольера, отпал сам собой, как бы ни упрекал его Никола, сколько бы ни сокрушался, что сборы в Пале-Рояле падают день ото дня. Жан только хлещет стакан за стаканом, глухой ко всему, что может омрачить его радость. К Мольеру он больше ни ногой — думать страшно, чтобы опять услышать, как актеры коверкают его стихи перед полупустым залом. Он хочет одного: скорее бы сборы упали настолько, чтобы пьесу окончательно исключили из репертуара. Имя его приобретает вес и даже внушает опаску, особенно после того, как, руководствуясь чутьем, он так удачно изменил Мольеру.

— Убедились теперь? Королю нужен был искусный драматург, чтобы он узнал себя.

— Бесспорно, — Никола не возражает.

— Трагедия не терпит простоты.

— Не вы ли восхищались простотой у Мольера?

— Да, но она хороша не далее определенных границ.

— Ее граница — королевский двор?

— Нет. Возвышенные материи. Вы это сами мне сказали.

Никола берется умилостивить Мольера, примирить их с Жаном, но Жану вовсе и не нужно, чтобы его прощали. Кто-кто, а он привык к громким проклятиям в свой адрес. Опасно, когда недруги множатся, говорит Никола, нехорошо будет, если Мольер объединится с Корнелем; и без того уж злые языки корят его за то, что в пьесе слишком много разговоров о любви. Говорят, что его Александр — изнеженный, слащавый, напичканный стихами любовник, но на деле слабак. Вот это уязвляет Жана больше, чем чьи-либо претензии, задевает его как мужчину. Он проводит все ночи с женщинами. Чтобы что-то себе доказать, хлебнуть отравы, любовного дурмана, открыть в себе неведомую жилу, но напрасно… Напряжением воли ничего не достигнешь. Едва насытившись, плоть забывает предмет вожделения, расслабляется и разлучается с ним, не сожалея и не огорчаясь. И снова Жан задается вопросом: как связаны поэзия и жизнь.

Нужно ли чувствовать, чтобы писать, или наоборот?

Никола негодует:

— Вас занимает всякий вздор! Того гляди, запишетесь в иезуиты!


С ним рядом трое — двое мужчин и женщина. А вокруг огромная толпа. Жан шагает быстро, в ногу с мужчинами, а женщина еле идет. Жан берет ее под руку и узнаёт. Это героиня его детских грез, злополучная страдалица Дидона. Ее со всех сторон осыпают бранью. Лицом она, пожалуй, похожа на Агнессу, когда та была помоложе и прижимала к себе Жана. Он вглядывается в мужчин: это Мольер и Корнель. Старые, утомленные, подточенные каким-то недугом. Царица больше стонет, чем говорит. Она грузная и слепая. Ложится на кровать и стонет. Рыдания ее отчетливее слов. Они изливаются равномерным потоком, ритмично, по временам убыстряются, становятся отрывистыми. Два старых мастера от нее отвернулись, а Жан садится около нее. Et pallida morte futura. Царица говорит о какой-то потере. О том, как любила Энея и хочет теперь умереть. Без всякого жеманства. Наоборот, Жан никогда не слышал такого сильного, гулкого голоса. Под утро эти тени тают, но воздух в комнате еще дрожит от плача.

Еще несколько дней после этого сна Жан посреди какой-нибудь беседы вдруг закрывал глаза, стараясь ухватить обрывки стройной агонии. Опять услышать этот гортанный, чудный звук, не упустить его, так и сидеть у изголовья.


Пор-Рояль отозвался яростной хулой на публикацию «Александра». Имя Жана нигде не упоминалось, но целью всех нападок был он. Его даже назвали духовным убийцей. Когда до него доходят подобные новости, он натужно глотает и сидит, угрюмо потупившись, пока его клюют со всех сторон. Хорошо еще, верный кузен прикрывает его, когда дело доходит до откровенных угроз отлучения. Единственное утешение — мысль о том, что не на него одного обрушивается непримиримая ярость затворников Пор-Рояля, они точно так же отвергают любое соглашение с папой и королем. В конце концов это их и погубит, заключает Жан. Но вскоре снова чувствует укоры совести — какой же он неблагодарный! — и тут же они заглушаются блеском, который теперь озаряет каждый его день. Но разве говорить о славе не значит переметнуться в лагерь суетных честолюбцев? И почему так бьется сердце при мысли, что когда-нибудь имя его прогремит? Станет великим, как сама Франция. Как имена Гомера и Вергилия. Бывает, к вечеру Жан жутко устает от этого бега по кругу, который начинается на рассвете, этой смены колец, прыжков через обручи разных размеров: то широкие и вольготные, а то такие тесные, что можно задохнуться. То свет, то тьма… Слава, неблагодарность, слава, неблагодарность, слава… ad nauseam…[45]

Загрузка...