Жан стоит в грязи и сквозь облако теплого пара из конских ноздрей видит, как хлещет по спинам и лицам ледяной северный дождь. Пусть радуются соперники. Пусть лязгают и бренчат машины во всех парижских театрах, ему все равно. Что такое театр по сравнению с войском, с толпами настоящих, перепачканных людей? Каждое утро, едва проснувшись, он говорит себе, что служит королю, участвует в его походах и сражениях, а остальное не важно.

— А об этом вы тоже напишете? — говорят ему, когда он застывает перед кучей кровавых лохмотьев.

— Разумеется нет.

Пусть слова не ложатся сами собой на белый лист — ему внятен их ток между пером и бумагой, в них бьется пульс, они сочатся красками, передают все то, что ныне наполняет его жизнь, — жизнь охотника за тенями, допущенного наконец-то в мир живых. Он, раньше знавший о сражениях лишь по гипотипозам, теперь видит войну вплотную, изнутри, вдыхает ее запах — запах крови и конского навоза.


Он приступает к новой миссии так, как его учили. Читает Тацита, листает карты, штудирует труды по географии и военной стратегии. Все тщательно записывает: какие реки и высоты остались позади, какие расстояния и за какое время преодолел король. Те, кто смеется над его теперешним занятием, не понимают, как ему легко оставить все, что он умел, увлечься другим делом и променять поэзию на новые области знаний, что открываются перед ним. Могучий, напористый ветер отрывает его от земли, подхватывает и уносит в края, где он никогда не бывал, о которых и слыхом не слыхивал. Кто-то из придворных, рассуждая об обязанностях историографа, заметил: «Чтобы показывать, что король стоит превыше всех на свете, не нужно ни вымысла, ни силы воображения; нужно одно: простой, прямой и ясный слог»[69], — и Жан решил, что овладеет этим слогом. Он хочет научиться писать обо всем, стать живым доказательством того, что существует искусство универсального письма. Что может быть для этой цели лучше, чем взяться за описание предмета бесконечного, неистощимого — самого короля, его чудесных деяний, его невероятной жизни?

Поскольку Никола все хворает, Жан чаще всего сопровождает короля в походах один. Но насмехаются всегда над ними обоими. Ходят по рукам рисунки, гравюры, на которых они вдвоем то падают с лошади, то теряют сознание, увидев каплю крови, то вопят от ужаса в канаве. Между тем, был только один раз, когда Жану целую неделю пришлось смотреть, как льется и мешается с грязью бурая жирная кровь, так что не скажешь, откуда она берется: из человеческих тел или из недр земли; он приставал к королевским хирургам с расспросами о глубине ран и развитии гангрены, пока один из них не осадил его: никогда прежде ни один историограф не совал свой нос в такие вещи. Ведь его дело — превращать грязь в золото, а не наоборот. А в остальном действия армии сводились к торжественным входам в города и посещениям крепостей. И это столь же увлекательно для Жана. Все эти церемонии напоминают придворные балы, которыми король заправляет с величавой серьезностью, приравнивая каждый шаг к подписи на договоре. Приятно наблюдать, как слово, взгляд, движение у него на глазах превращаются в символ и ритуал. Вот король входит, шествует, того коснется, к этому притронется и расточает urbi et orbi собственную нескончаемую лучистую субстанцию. Жан, несмотря на доводы рассудка, вынужден признать, что он заворожен не меньше, а может быть, и больше остальных и всюду видит золотистые пылинки света. Так было и в тот день, когда он вместе со всем двором отправился встречать прибывавшую из Баварии дофину[70].

На границе королевства государь в миссионерском порыве оторвался от свиты и устремился вперед. Он протянул руки к принцессе, и в миг, когда ладони их сомкнулись, у Жана слезы навернулись на глаза, он уловил биение истории, которая творится здесь и сейчас; судьба целой нации решалась прямо перед ним, простая частица времени превращалась в историческую дату. Понять его мог только Никола, и только Никола разделил его чувство, выслушав рассказ об этом чуде. О большем Жан и не мечтает: лишь бы хоть кто-то, хоть один человек его понял, чтобы не захлебнуться восторгом, поговорить о нем, излить его в письме и разговорах.

С женой он никогда ничем не делится. Возвращаясь домой, прилежно слушает ее рассказ о семье и хозяйстве, задает вопросы, но все необычайное, чему был свидетелем, хранит в себе. Жизнь его теперь резко делится на две части: в одной возвышенная эпопея, в другой спокойная идиллия. И он не должен выбирать. Если день за днем укреплять перегородки между двумя мирами, можно обитать в обоих сразу. А чтобы насладиться сполна, Жан любит, возвратясь после долгой отлучки по придворным делам, грубо овладеть своей Катрин, что каждый раз ее смущает, даже ужасает, хотя благочестивое смирение не позволяет в том признаться. Цель этих лишенных эмоций атак — найти применение тылам, накопленному опыту, осуществить законное право на потомство, он делает детей так же усердно, как писал трагедии. Родился первенец. Жан не назвал его Людовиком, а дал простое мещанское имя Жан-Батист.


С тех пор как прибыла дофина, король стал часто требовать, чтобы ему опять играли пьесы Жана, и тот был вынужден высиживать спектакли. Ему не хочется, но делать нечего, он волен только не ходить в парижские театры и слушать лишь вполуха восторженные речи молодой принцессы. Свои пьесы он смотрит с такой же холодностью, с какой мы вспоминаем о некогда любимых существах. Но вот в один прекрасный день ко двору призывают Мари, чтобы она сыграла Беренику.

Во втором акте Жан, не выдержав, выбегает из зала, Никола за ним следом.

— Тоска — как лихорадка, то возвращается, то отпускает.

— Какая там тоска? Я совершенно счастлив.

И вдруг, как в детстве, к горлу подступила тошнота. Никола сочувственно смотрел на друга, пока его рвало каким-то непонятным месивом. Но настанет же день, подумал Жан, придя в себя, когда он сможет слушать что угодно и терпеть. В висках стучало, слышался глухой далекий ропот, будто все его героини причитали и негодовали хором. Гермиона, Агриппина, Береника, Роксана, Монима и Федра… Все пробудились, увидев, что Мари вызвала к жизни одну, всего одну из них. Все женщины, которых он создал, чтобы на разные лады переложить песнь о Дидоне, универсальную и проклятую, столпились около него, окружили и умоляют — словно осиротевшие сестры, дважды покинутые любовницы.

— Нельзя безнаказанно бросить то, что любил, — говорит Никола.


Прошло несколько месяцев, и Жан впервые обзавелся собственным домом. Осматриваясь, обходя все уголки, он с небывалой радостью представляет себе, как его домочадцы устроятся на новом месте и начнется чистая, правильная жизнь, где будет устанавливать порядок заботливая мать, передающая детям единственную, непреложную истину, которую усвоила сама. Такой уклад не зависит ни от газетчиков, ни от александрийских стихов. Жан, не скупясь, дает деньги в долг, расточает щедроты, становится главой обширного семейства. Ну наконец-то, после долгих трудных лет, довольный, говорит он Никола, ему дано сочетать возвышенное и солидное. Никола поправляет: «Блеск и устойчивость, хотите вы сказать». Какие бы слова они ни называли, на уме у обоих одно: симметрия и процветание, они хотят стремиться ввысь и вширь. Теперешняя жизнь представляется Жану уравновешенным крестом, в центре которого он прочно держится. И все бы хорошо, если бы его имя не начали трепать в связи со старой историей, где фигурируют внебрачные дети, отравители и колдуны. Будто бы он виновен в гибели Дюпарк, — Дюпарк, которую он так любил, — имел от нее дочь и все это замял и скрыл. Бывали дни, когда он задыхался от воспоминаний, толков, а более всего от страха, что его отдадут под суд. Пламенная страсть, которую он воспевал, стала в глазах всего общества чем-то постыдным, достойным сурового наказания. Он ненавидит героинь своих трагедий, клянет их на каждом шагу. Всех, поименно, проклинает перед Никола, к его вящему удивлению: у него на глазах они вдруг оживают, обретают плоть:

— Вы, часом, не забыли, что всех их придумали сами?

— Вот я и зол на самого себя, на то, что есть во мне и породило этих…

Меж тем король учредил особый суд и нарек его Огненной палатой[71]. Законы и законники оправдали Жана, но это пламя едва не выжгло все на своем пути. Вечером после приговора, за семейным столом, пока все домочадцы хором читали молитву, он, склонив голову на грудь, собрался с силами и дал зарок навек забыть о пламени страстей.


Звонят колокола, грохочут пушки, по очереди или вместе. С лета в Страсбург[72] проникло тридцать тысяч солдат, они повсюду — рыщут, утесняют, напоминают о войне, которая еще не объявлена, но грянет с минуты на минуту; город парализован. Королю остается лишь развернуть его лицом в другую сторону, как умелый хирург вправляет вывихнутый позвонок — решительным, резким движением. И в ознаменование победы он велит отчеканить медаль с памятной надписью: Clausa Germanis Gallia — «Франция закрыта для германцев». Отныне Страсбург отвернулся от Рейнской области и глядит лишь в сторону Вогезов. Король вступил в собор, и дело скреплено.

Жан в описании осады опускает детали, умалчивает о жестокостях, подчеркивая лишь единство действий, твердо и с неизменной удачей направляемых одной рукой. Его долг — запечатлеть неповторимое событие, сначала дать простор словам и образам, которые сами собой ложатся на бумагу, а потом просеять, обточить, убрать все лишнее, оставив только даты и часы, подробный календарь. Логическая цепь из фактов, изложенных в строгом и стройном порядке — вот оптимальный результат.

Никола читает и хмурится — слишком сухо и скупо. Но Жан упорно превозносит достоинства такого слога: прямого, ясного, который сам себе диктует правила и сам их исполняет.

— Ну хорошо, вы правы, — сдается Никола.

— Мне остается дописать последнее.

Жан забирает у друга исписанные страницы и читает вслух:

— Его Величество повелел господину Вобану измыслить план совершенных укреплений. «Благодаря фортификации Страсбург должен стать неприступным», — властно вымолвил он. Инженер исполнил приказание и, получив одобрение государя, приступил к осуществлению своего плана. Для строительства крепости было вызвано три тысячи людей и триста судов из Бризаха. Сброшены первые камни. И уже 23 декабря 1681 года Вобан покинул Страсбург». Слышите? Все удается, все идет своим чередом, все делается превосходно, — довольно завершает Жан.

— Наша задача станет гораздо сложнее, когда придется говорить о поражениях.

— Поражений не будет.

— Брось побеждать король, иль я перо бросаю! — восклицает Никола.

Жан промолчал. Он никогда не был силен в сатире, в отличие от друга, а теперь еще менее, чем обычно. За много лет ему так и не удалось укротить маятник, который постоянно норовит сбиться с ритма, — а тогда или неслыханный взлет, или полное поражение.


Мало-помалу у Жана прибавилось зоркости. Теперь он понимает: армия — это тысячи собранных вместе, но разных людей, десять, двадцать и более тысяч отдельных человеческих тел. Умеет в гуще победоносных батальонов разглядеть бродяг и нищих, которых насильно загребли для пополнения войска. Замечает даже обозы с орудийными припасами и провиантом, всю будничную изнанку победы, королевского подвига. На деле солдаты — совсем не однородная, покорная масса, они бывают всякие: глупые, раболепные, ленивые, голодные. Одно дело — общий план, другое — подробности. Достаточно попасть на реальное поле боя, и вы тотчас поймете, что такое толпа: хаос, разброд, грязь, — то, чего не найдешь ни у бродячих актеров, ни в придворном балете. Хороший военачальник должен следить, чтобы ярость его воинов не переходила в варварство.

Память о каждой битве, о каждой осаде остается в камне. Вобан каждый раз сооружает укрепления, которые защищают завоеванные города и провинции. Это какое-то чудо. Там, где прошли войска, вырастают высокие стены, вид которых внушает иллюзию, будто за ними постоянно скрыты полчища воинственных, готовых растерзать врага солдат.


Король желает, чтобы Никола и Жан читали ему вслух историю его правления, и, даже захворав, призывает их к своему ложу. Они привычно сменяют друг друга, но через несколько месяцев у Никола садится, хрипнет голос, и в опочивальне или кабинете слышен только звучный, ясный голос Жана, торжественно вещающий о битвах и придворных церемониях. Супруга короля довольна своим выбором: эти двое поэтов стоят всех историков, вместе взятых. Но как-то раз король перебивает Жана — в тот день он явился один — удивительной репликой:

— Я только похвалил бы вас, если б вы расточали мне меньше похвал.

Жан тут же бросился с этой новостью к другу: теперь они должны придумать способ избежать похвал, хвалить, не подавая виду, повествовать не напрямик, а обходным путем, петляя, как петляют речки и даже могучие реки; все так же верно запечатлевать отражение короля, но не нарочито, не ставя зеркало прямо перед ним, как для парадного портрета. Зеркальная галерея в Версале должна служить им образцом.

Зеркала зеркалами, говорит Никола, но и каждый портрет, любого маршала или прелата, должен подспудно изображать короля. О ком бы мы ни говорили, мы неизменно говорим о нем.

Они должны стать одержимыми вдвойне, в их жизни появился новый смысл, густая жесткая канва, задающая место каждой мысли, каждой запятой.

Загрузка...