Дюпарк, Дюпарк, Дюпарк[46].
Он бесконечно повторяет ее имя, и ему нравится, что жесткое окончание так контрастирует с ее улыбкой, ее грацией. Вот она перед ним: известная актриса, прелестная, любезная, благосклонная. Ей захотелось познакомиться с новой знаменитостью, сыграть в его пьесах. Жан не против.
Сначала это было легким увлечением, но уже через несколько дней он вдруг проснулся среди ночи. Не оттого, что захотелось взяться за перо или уткнуться в книгу, а от сильного спазма в животе: все его мысли, точно реки в море, устремились вниз и затвердели там булыжниками. Он потер рукой желудок, но легче не стало. Тогда он встал и принялся ходить по комнате. В голове мельтешило: что она делает сейчас, одна или в постели с другим, а сам-то он, глупец, не сходит ли с ума?
Едва дождавшись утра, он бросается к ней, засыпает вопросами, просит прощения, что ворвался так рано, а под конец корит себя и, сжав ее в объятиях, клянется в любви. Но следующей ночью все повторяется. Потому ли, что она слывет сердцеедкой, или из-за того, как она каменеет, когда он ее обнимает… Приникает к нему, прижимается грудью, протягивает губы, но за всем этим внешним пылом угадывается какая-то внутренняя отчужденность, будто она в любой момент может вырваться и оставить его навсегда. Если у него хватает духу заговорить с ней об этом, она успокаивает его сполна, и он стыдится и решает, что его подозрения продиктованы страхом — всегда боишься потерять то, что любишь.
— Да почему же потерять? — смеется она.
А он понимает по этому смеху, что ей приятны его муки и сомнения и что разговорами о разлуке она при каждой встрече дразнит его, будто кота бумажкой на веревочке. Он мечется по замкнутому кругу, забыв о всяких нравственных оценках, а движет им в этой гонке одно: стремление узнать, желает ли она его с такой же силой, как он ее, так же ли рада его видеть. Он одержим идеей добиться, чтобы чувства их сравнялись, это заветная цель, которой посвящены все его дни. Вместо того чтобы писать, он то и дело застывает с пером в руке, в каком-то забытьи, лихорадочно строчит записку, но долго ждать ответ ему невмоготу, он вскакивает, одевается, бросается к ней, возвращается с полпути. У него не остается времени для друзей, о короле и то он едва вспоминает, к большому огорчению Никола, который ничего не понимает в его новых горестях. Ее отсутствие ничем не заполнить, и, сколько ни размахивай руками, не схватишь ничего, разве что сам себя за пальцы — Жан смотрит на свои. Мысли толкают, хватают друг друга, будто руки у них отросли; ум беспорядочно мечется, строит гримасы; он и хотел бы ими управлять, не поддаваться безрассудству, но в нем поселился дикий зверь, которого только злят любые разумные доводы. Это тревожит Никола, тот иногда пытается умерить его буйный восторг, но Жан запальчиво кричит, что никто не сравнится с Дюпарк — ни красотою, ни нежностью кожи. Никола умолкает, дает ему продолжить, но он теряет нить собственных рассуждений. То вспомнит, как она прошлась, как повернулась, что сказала, как была одета. И сам себе не признается, что то и дело каждый день проваливается в потемки, теряется в догадках и оценках, боится, что она предпочтет не его, прогонит, не захочет больше видеть и никогда не запылает в ее жилах тот жар, каким охвачен он. Измученный, он начинает злиться: пусть она лучше умрет, чем покинет его, пусть на нее обрушится недуг, чтобы она страдала так же, как он из-за нее. Когда тебя зажало в такие страшные тиски, от доброты не остается и следа. «Ничего сладостного, нежного в том, что зовут любовью, нет, — вздыхает Жан, — ненависть — вот что к ней ближе всего. А говорить, будто желаешь блага тому, кого любишь, — величайшая глупость. Любовь — недуг, и я им болен». Никола сочувственно качает головой.
Жан работает с ней на постановке своей новой пьесы, по десять, двадцать раз заставляет повторять одну и ту же строчку — в ответ ни гневного слова, ни укоризненного взгляда. Если бы она его любила, уж верно, не снесла бы такой бесцеремонности. Жан вспыхивает, обвиняет ее в равнодушии. Она же возражает в сотый раз: любовь тут ни при чем, это работа, благодаря ему, величайшему драматургу, она станет величайшей актрисой. При мысли о такой гармонии он тает: великий автор и его актриса. После каждой репетиции он что-то переписывает, снова и снова вчитывается в какой-нибудь отрывок Вергилия, который послужил источником его стихов, сидит часами, переводит заново, и то, что получилось, посылает ей в записке:
«Любовь не утаишь, она огнем пылает, И все нас выдает, — молчанье, голос, взор…»[47]
«Никогда ничего не читала прекраснее», — отвечает она.
Вскоре они начинают появляться на людях вдвоем: в салонах, на улице, и Жана распирает гордость: он держит под руку женщину, к которой все вожделеют, вслед которой всегда раздается восторженный шепот, а она, наконец-то, принадлежит лишь ему.
На Пасху Дюпарк покинула труппу Мольера и перешла к бургундцам. Чтобы сыграть свою трагедию. Жан вне себя от радости. Теперь он понял, что в жизни есть два уровня: поверхностный и глубинный. Можно довольствоваться каким-нибудь тешащим самолюбие успехом. Оставаться на поверхности, — тут, разумеется, никто не застрахован от бед и неудач, но самого ужасного с тобой не случится. Точно сказать, что же такое это самое ужасное, Жану трудно, но им он начиняет свою пьесу, в ней оно предстает то каменною глыбой, то потоком, и никто, он уверен, никто до него так не делал. Порой Дюпарк заводит речь о том, что ей бы больше подошла другая роль, значительнее, интереснее — роль Гермионы, но Жан неумолим: она будет играть Андромаху.
— Но почему же? У нее почти нет слов.
— Для Гермионы требуется то, чего у тебя нет.
— Ты сомневаешься в моем таланте?
— Талант тут ни при чем. Просто то, чем она одержима, тебе, увы, пока недоступно.
— Ошибаешься.
— Так докажи мне.
Жан лукавит и сам это знает. У исполнительницы Гермионы нужного опыта ничуть не больше, но для него все средства хороши: разжечь Дюпарк отказом, заставить ее умолять. И вот она расточает все ласки, на какие способна, но, как только они отрываются друг от друга, переводит дух и снова привычно щебечет; Жан встает, оправляет платье и резко говорит:
— Сможешь хоть как-то оживить добродетель моей Андромахи — будет уже хорошо! Она виновница всего, детоубийца. И я хочу, чтобы в ее плаче публике мерещились кинжальные удары.
Дюпарк глядит растерянно, вряд ли, думает Жан, ей понятно, каким он может быть жестоким, да и не он один.
— Подумаешь, эта твоя Гермиона! Кому она нужна, гордячка неотесанная! — срывается она.
Как-то на репетиции они застряли на одном стихе — Дюпарк не удавалось произнести его так, как хотелось Жану.
— Что именно сюда заброшена судьбой… Что и в несчастии он счастлив был доселе…[48] Слышишь? В несчастии он счастлив был доселе! Громче, с нажимом, чтобы всем было слышно, чтобы все ясно увидели: безупречная Андромаха и та совершает предательство, все неизбежно предают, — чтобы увидели, как она готова упасть в объятия врага.
— Эти твои александрийские стихи! Они смазывают все оттенки.
— На то они и стихи. А твое дело — проникнуть в самую их глубину и вытащить на поверхность смысл!
— Попробовал бы сам!
— Но это же вы великая актриса, мадам! Лучшая из всех, ведь правда? Так что давай — еще разок!
Она входит в образ, старается, но Жан снова морщится, хмурится.
— Может, стоит подумать о том, что будет в конце: когда Пирр умрет, она признается Гермионе, что была к нему неравнодушна. Она его любит, да, любит своего заклятого врага, поджигателя городов! И я хочу, чтоб этот поворот угадывался уже теперь, не надо мне чистейшей Андромахи, запачкай ее чуть-чуть.
— Не может быть…
— А я говорю, Андромаха не устояла перед Пирром, она его любит. Любовь всегда найдет лазейку и запятнает всякую чистоту.
— Ты-то откуда знаешь?
Глаза ее блеснули изумлением и страхом, видно, она вдруг задумалась, ради чего на самом деле происходят все эти репетиции. Минута — и она овладела собой, игра ее становится точнее, теперь она прощупывает каждый стих, выпуская наружу скрытые ноты. На коже выступает пот, жесты слишком размашисты, а этого Жан не выносит. Только она поднимет руку — он подбегает и хватает эту руку на лету. И снова втолковывает: в трагедии все держится на интонации и на дыхании, в ней действуют герои, а не простые люди, поэтому жесты, к которым мы привыкли в обычной жизни, здесь неуместны. В идеале телесная игра должна быть сдержанной, ясной, движение актера должно подчиняться ритму и обходиться без побочных жестов.
— А Гермиона у тебя вообще была бы припадочной! — бурчит он под конец.