Король пожелал стереть напыщенные словеса под колоссальными полотнами Лебрена[77] в Большой галерее. Историографам велено сделать иначе — благородно и просто. «Наши подписи будут столь же скромны, сколь огромны картины, — обещают они. — Под большими портретами, ниспадающими драпировками — всего несколько слов, будто бы отчеканенных в золоте».
Король отдает приказ атаковать одновременно четыре голландских форта. 1672 г. Взятие города и крепости Гента за шесть дней. 1678 г.
Факты, цифры, даты и ничего больше.
— Смотрите, — шутит Никола, — если и дальше так пойдет, настанет день, когда мы не посмеем написать ни единого слова, заботясь о краткости.
— Что ж, запишем молчание.
Вдруг всюду — в Академии и вне ее — вновь разгораются распри. Суждения о нем и о Корнеле вылезают, точно сорняки из-под земли, оживает давно похороненный кошмар его молодости. Их сравнивают, говорят о гении мужеском и женственном. Решают с новым пылом, кто из них двоих останется в веках как воплощение французского духа. Никола, несмотря на болезнь, развивает бешеную деятельность, и чем больше тратит сил, тем больше их у него прибывает. Тогда как Жан бережет свои силы, сосредоточенно работает и только изредка и нехотя вставляет реплику-другую. При одной мысли о мертвом Корнеле он ясно видит свой собственный труп. Еще немного, и с обоих снимут мерки, чтобы узнать, который тяжелее, холоднее и крупнее.
Засев у себя в кабинете, он приступает к подготовке нового издания всех десяти своих трагедий, к которым он прибавил две недавние речи. Спокойно перечитывает, проверяет пунктуацию, заботясь о грамматике гораздо больше, чем о благозвучии, однако же, едва услышит вдалеке голос Катрин или детей, как отвлекается, теряет нить. А на вопрос жены, что его так заботит и что он делает часами взаперти, ссылается на королевские заказы или же просто отвечает, что сидит без дела. Но все это неправда. Часами напролет он напряженно думает над важными вопросами. К примеру, после долгих колебаний решает изменить название «Федры и Ипполита». Отныне это будет «Федра». В тот день к семейному столу он вышел с каким-то особенным видом и бархатным взглядом, будто избавился от тяжкой ноши. Катрин встревожилась — он выглядит таким усталым. Он возразил, сказав, что здравые и верные решения всегда приносят пользу. И хоть она не поняла, о чем он говорит, но согласилась.
Никто не удивился этой перемене, когда новое издание вышло в свет. Жан ждал, что скажет Ментенон[78], но не дождался. Маркиза только чуть заметно дернула верхней губой, и по лицу ее скользнула тень, как каждый раз, когда она заговорит о грехе и спасении. «По этой легкой дрожи видно, чего ей стоит заглянуть в омут прошлого», — думает Жан. Он всегда помнит, что она, супруга самого могущественного в Европе монарха, — так же, как он, страдает от раздвоенности и не успокоится, пока ей не удастся внести строй в свою жизнь, хоть как-то увязать между собой ее периоды, направить в некое единое русло, чтобы смягчить и искупить все, что в ней было нечестивого.
Когда Жан первый раз попал в ее новую женскую школу недалеко от Версаля, он вздрогнул и невольно прошептал: если исчезнет Пор-Рояль, он не сможет жить дальше.
Ментенон показала ему каждый уголок. Рассказала, что там преподают, посвятила в свой грандиозный план. Вокруг снуют, улыбаются, прыскают, хихикают маленькие девочки и девушки постарше; и чем дальше, тем яснее видятся Жану за этими стайками хрупкие девичьи фигурки, которые он столько раз видел, стоя у лестницы в сотню ступенек, и чьи тени постоянно стоят между ним и его пятью дочерьми. Под конец, устав от бесконечной болтовни юных провинциалок, он помрачнел.
— Мы учим их говорить на правильном французском языке, — сказала Ментенон. — Для этого мне нужна помощь величайшего поэта. Я хочу, чтобы мои воспитанницы могли читать и петь священные тексты, и хочу, чтобы вы сочинили для них какую-нибудь… вещь в стихах.
— Но я теперь историк короля.
— Лишь потому, что вы поэт.
— Я больше не пишу стихов.
— Поэт, вам ли не знать, остается поэтом всю жизнь и даже после смерти. Но только смотрите — никакой любви для наших девушек. Писание и ничего кроме Писания!
В завершение она представила Жану несколько лучших учениц, в том числе тех, что играли его «Ифигению»; они так низко приседают, приветствуя его, что чуть не падают. Они играли «Ифигению», тогда как его собственные дети слыхом о ней не слыхивали.
На обратном пути он не может дышать. Честь, которой его удостоили, льстивые похвалы — все это ничего не значит. Мало того что он должен вернуться к поэзии по принуждению, ему еще придется отдалиться от короля. На какое-то время забыть о трапезах в Марли, куда допущены лишь те, кого позвал сам государь; лишиться этого счастливейшего мига, когда король в числе других избранников назовет его имя. Какую-нибудь вещь в стихах… Никола в письмах предостерегает друга от такой расплывчатости. Но Жан смело решил положиться на интуицию, надеясь, что ему удастся выпростать из этого тумана нечто новое, доселе небывалое. Да и какой у него выбор? Через несколько дней Ментенон опять подступает к нему. Неужели ему не наскучила хроника, не надоело вести перечень событий, бесспорно важных, но не примечательных ничем, кроме того, что они совершились. Жан молча улыбается, хотя ему хотелось бы ответить: вовсе нет, не надоело, хроника королевских деяний приносит почет, а кроме того, она служит ему источником отдохновения. Вот уже девять лет он неизменно, каждый день охотно окунается в эту работу, незатейливую, как семейные дела или сбор доходов от имений.
— Я заметила, — продолжает она, — что в описании лет, предшествующих вашей новой должности, вы не упоминаете о своих пьесах. Вот, например, год 1672-й, и ни слова о «Баязете»! Возможно ли так забывать о себе? Вот я и дам вам случай вспомнить, кто вы такой!
— Мадам, вам, как и мне, известно, как благотворно забвение.
И снова он увидел, как дернулась ее губа.
Сюжет «Эсфири» Жан выбрал очень быстро, но план продвигается туго, он не спит по ночам, сидит, часами глядя в пустоту, пока в глазах не замелькают мушки. Вечер, другой, он терпеливо дожидается, потом встает и запирается в рабочем кабинете. Чтобы выплеснуть первые слова и услышать, как они звучат, ему нужна ширь ночного безмолвия. Он заново разминает мускулы, разматывает нити былых привычек. В нем нарастает, разгорается голод, разъяренный за долгие годы поста, — тот, что, казалось, был укрощен, стреножен, похоронен. На домочадцев, выходя из кабинета, он смотрит как на съежившиеся вдали, покинутые горы, куда его не тянет возвращаться. И даже Катрин, когда она о чем-то спрашивает, отвечает раздраженно.
Каждую срифмованную сцену он показывает Ментенон. А та все понуждает его писать проще. Чтобы девочки могли с первого раза понять его стихи. Он повинуется беспрекословно и даже не пытаясь возразить — дескать, стихи его не для того написаны, чтобы их понимали с первого раза. Это вторая молодость, — клянется он Никола. В пассажах для пения он волен сокращать размер. Прежде он никогда не решался на строчки из семи, пяти, а то и четырех слогов. Ментенон одобряет — Господь в Писании изъясняется кратко, бегло, легко, периоды и длинные полустишья здесь неуместны. Она в восторге: получается возвышенно и просто. А еще музыка, она даст ангельские крылья хрупким девичьим голосам. Однако, несмотря на восхищение заказчицы, Жан временами сам пугается. Ему милее старый, прочный, испытанный каркас трагедии, чем та невиданная, разнородная химера, которую он должен, по ее приказу, породить.
В день первого представления король стоит в дверях и лично проверяет приглашенных по списку, преграждая каждому дорогу тростью. «Смеху подобно!» — шепчет Жан. Никола объясняет: «Король воюет на столько фронтов, что, может быть, спектакль для него — очередная крепость. И вообще, когда воюешь и воюешь, а казна опустошается, то эти девочки — любовь, молитвы, слезы — отдохновение души».
Жан костенеет. Он готов стерпеть насмешки над своим творением, но не над тем, что делает король. С годами для него почти стерлось расстояние между ним и монархом, и вот теперь, когда король встречает зрителей как автор пьесы, Жану хочется думать, что в своем заблуждении он не одинок. И он невольно прошептал, что не сможет жить дальше, исчезни вдруг король.
«Эсфирь» имеет громкий успех. Король каждый вечер осыпает его похвалами, Ментенон полна гордости, отбирает придворных и не позволяет публичных представлений. Спектакли идут в помещении школы, для двух сотен зрителей, тогда как желающих тысячи. Вот это возвращение — под гром фанфар! — твердят ему со всех сторон, но сам он о своей «Эсфири» говорить почему-то не может. Все, что действительно принадлежит ему, сводится к его должности, его служебным делам, его имуществу, его семье. Не потому ли, перечитывая пьесу, он находит ее пресной? Стихи легко понять, они текут — прозрачная водица. Надо слушать их с музыкой, — уговаривает он сам себя, но как-то не слишком успешно.
Дортуары и аллеи парка охвачены безумием. Увлеченные им, воспитанницы говорят стихами. Ментенон начала опасаться за их добродетель. Как бы их рвение не превратилось в страсть. В следующий раз надо надежнее предохранить их от соблазнов сцены и поэзии, чтоб этот хмель не бросался им в головы. Жан сделал вид, что не услышал, а повторять она не стала, догадываясь, что он видел, как снова дернулась ее губа.
Тетушка тоже опасается, как бы обитель не превратилась в вертеп и в молодые души не проникли семена порока. При слове «молодые» лицо ее окостенело, Жан понял: «молодость» представляется ей чем-то призрачным, позабытым, она давно окружена старухами-монахинями, и будущее для нее — всего лишь булавочная головка в море тьмы. Кому, как не ему, известно, говорит он в ответ, что наша душа состоит из различных извилин, куда так легко внедрить любую причуду; сначала слабенькая, как былинка, она там разрастется и заполонит собою все. Крупица ржавчины грязнит невинность, и он сам был бы рад поместить своих дочерей под защитный колпак, чтобы ничто их не смутило, не испортило, чтобы ни искры похоти, способной разгореться в пагубную страсть, в них не могло проникнуть, чтоб они были как святые. Агнесса прерывает его покаянные речи и хвалит за то, как ярко в его пьесе показаны гонения. Впервые за много лет глаза ее блестят от радости.
На дочерей он смотрит как на чудо, хоть иногда и сетует жене, что их многовато; зато они здоровы, говорит Катрин, и он, устыдившись, берет свои слова обратно. Ведь стоит кому-нибудь из детей заболеть, особенно когда он при дворе, он погружается в мрачную бездну, его терзает страх, он уповает лишь на Бога. Если болезнь не отступает и усугубляется, воображение рисует ему жуткие картины: от него отрывают дитя и расчленяют тот единый организм, в какой срослась его семья. Когда же наконец Катрин присылает хорошие вести, он отвечает радостными излияниями, словно меха раздувают его восторг и мед течет по пальцам, он пишет нежные слова, называет жену «душечкой», целует ее руки и ручки ребятишек, благодарит небеса.
Ментенон заказывает ему новую драматическую поэму. Король, уверяет она, хочет лишь одного: слушать ваши стихи. Все королевство нынче для него сосредоточено в Сен-Сире, он не отправляется больше в походы, а посылает вместо себя сыновей, старый солдат нуждается в старом поэте. Не прошло и двух месяцев после премьеры «Эсфири», Жан убежден, что успех его пьесы случаен, незаслужен и объясняется лишь высочайшею милостью, однако он снова садится за работу.
— Это заслуженная милость, — поправляет его Никола. — Разве вы сами не видите, что даровали нынешней эпохе особенный язык?
Это его самое заветное желание, но оно до конца не исполнилось ни в этой пьесе, ни во всех предыдущих. Он не Вобан, не Лево[79], материя, с которой он работает, не так прочна, как камень.
Он возвращается к пятиактной форме и длинному александрийскому стиху, отодвигает хор на задний план и следует своей излюбленной идее о том, что пение не должно мешать декламации. В пьесе содержится все то же: ужас и жалость, родственные узы и кровопролития. Жан не стесняется самых банальных приемов, в центр интриги ставит сон. «Но это будет не просто пустое видение, а страшное воспоминание, шрам», — обещает он другу. И насыщает сон Гофолии выпуклыми деталями, явственными образами, которые публика видит глазами, эти стихи как черное пятно на светлом фоне, лохмотья ночи среди бела дня. Мрачные тени, кровавая плоть — частица Дидоны в трагедии о Гофолии.
— Не забывайте: вы пишете для детей, — напоминает ему Никола.
Ментенон то и дело осведомляется, готова ли пьеса, Жан каждый раз берет отсрочку. Но вот он, наконец, закончил, и теперь Ментенон никак не начинает постановку. Жан, честно говоря, не очень удивлен, но горько думает: видно, терпеть унижения — участь поэта. «Вас призывают, вас умоляют, о вас забывают», — с усмешкой говорит он Никола. Дает зарок, что больше он на эту удочку не попадется, ну а пока читает свою пьесу в столичных салонах.
Все отговаривают Ментенон. Советчики напоминают ей, как в прошлый раз кружились головы у школьниц, как от оваций сотрясался зал, как прятались в кустах нахальные юнцы. Ругают пьесу Жана, не прочтя ни строчки, кричат, что ее надо запретить. Все решает король: «Гофолию» сыграют закрыто, без публики и без костюмов. Жан даже рад таким ограничениям.
И вот в апартаментах Ментенон пансионерки исполняют пьесу — читают и поют под еле слышный клавесинный аккомпанемент. Но со второго вечера Жан замечает неумелую игру, провинциальный выговор, бездарность постановки; все, что успешно скрашивала музыка, теперь бросается в глаза. А сам он, лучший драматург страны, вдруг превратился в сочинителя для любительской труппы. Разумеется, он продолжал улыбаться и кивать головой всякий раз, как Ментенон испускала лучи одобрения, тянувшиеся, словно нити, к юным кротким девическим лицам, настолько же юным и кротким, насколько старой и угодливой была его физиономия. Почему не сказать ей, что ее ученицы ужасно играют, не понимают и коверкают его стихи? Почему у него не хватает решимости быть откровенным? Излить свой гнев? И пока Ментенон в который раз высказывала опасения за добродетель девушек, улыбка Жана, не померкнув, отшелушилась от его лица и сама собой повисла в воздухе, как некое самостоятельное существо. И ни прогнать, ни приручить его он даже не пытался.
Не было никакой «Гофолии» — хочется думать Жану по прошествии нескольких дней. Придворные круги и академики хранят молчание, тем легче и ему забыть, что больше Ментенон ему не заказала ничего, советчики ей нашептали, будто этот янсенист, воспользовавшись случаем, наполнил пьесу тайными намеками и под гонимыми иудеями разумел Пор-Рояль. Во избежание любой крамолы в дортуарах у девушек жгут книги и бумаги. Пансионеркам предписали посвящать досуг благочестивой праздности. Сначала Жан им горячо сочувствовал, но вскоре совершенно охладел. На все восторги Никола, уверенного, что последняя трагедия — самая лучшая из всех, он возражает: лучше всех его «Федра». А «Гофолии» не было. С тем он и уезжает в очередной поход, по приказанию короля.