Франсуа вводит Жана в новый салон; людей, причем влиятельных, там больше, чем в особняке де Люин. В том числе бывших насельников аббатства. Говорят об угрозах со стороны короля, о том, как защищаться, о неопределенном будущем. Жан с болью думает о тетушке, но оживленная беседа вытесняет тревогу. Иной раз он приходит оттуда в трактир, бессильно поникает головой на столик и жалуется приятелям, что светские беседы по всем правилам изнуряют его не меньше, чем сочинительство.
Хозяин салона маркиз де Лианкур собирает картины итальянских художников и любит показывать их гостям. Первое время Жана от них передергивало, он не знал, что сказать. Никогда прежде не видел он такого обилия живописных форм и красок. У него не находилось слов для всей этой пышности, хотя когда-то, в детстве, ему нравилось сравнивать живопись и язык. Но тогда у него был скудный, скромный зрительный опыт. Пейзажи Юзеса раздвинули рамки его представлений, но незначительно, лишь приучили видеть основную палитру, чисто синие, желтые плоскости, но не оттенки. Однако не оставаться же и дальше перед картинами немым, необходимо научиться рассуждать о живописи, как обо всем прочем. Поэтому он попросил у маркиза разрешения рассматривать полотна в одиночку — будто бы для оды, которую он сочиняет. Маркиз легко на это согласился.
И вот он медленно переходит от картины к картине, будто чувствуя на себе взгляды изображенных на них людей, особо пристальное внимание отдельных портретов. Надолго останавливается перед многофигурной сценой Веронезе, потом записывает в тетради: A смотрит на B, B — на C, C — на D. И радостно угадывает в этом некое движение, сложную механику, похожую на несовпадающие векторы страсти, — отныне он сможет говорить о живописи как о театре.
Работа над трагедией продолжается, он вводит в нее новые нюансы, пока в салоне ему не начинают настоятельно советовать заняться другим предметом: восславить выздоровление короля. Он и так уже пропустил, будучи далеко от Парижа, рождение дофина, тем более непозволительно пренебрегать еще и этим случаем. «Справляйтесь, как хотите, — наставляет его кузен, — но на карте стоит ваше будущее». Жан откладывает пьесу, не появляется в трактирах и сочиняет оду в сто с лишним восьмисложных строк. Беглости он не потерял, образцов не забыл, что-то где-то заимствует, подражает Малербу — не важно, игра стоит свеч. Он даже старается усмотреть в этой теме что-то личное, такое, что могло бы затронуть его самого за живое. Достаточно подумать, что король — почти его ровесник и мог бы совсем молодым умереть. Это было бы страшно. Две недели — и все готово. Нельзя сказать, что эта ода гениальна, считает Лафонтен, однако цель достигнута. Со следующего месяца автор занесен в список тех литераторов, которые творят во славу Его Величества, и будет получать за это шестьсот ливров в год.
Жан вздохнул с облегчением. Если не сорить деньгами, то на эту сумму вполне можно прожить и больше ни от кого не зависеть. Счастливое событие он отмечает с друзьями, кузенами, даже Мольера приглашает выпить что-нибудь покрепче молока. Наливает ему вина: красная струя — точно кровь, скрепляющая их побратимство. Спросить, какая пенсия положена Мольеру, он не решается, но ему говорят, что Корнель получает около двух миллионов. Друзья смеются, глядя, как сползает с его лица улыбка.
Новое звание обязывает: Жан должен без конца сочинять славословия. Через три месяца он пишет аллегорию, воспевающую разнообразные достоинства государя, и получает право присутствовать при его пробуждении в замке Сен-Жермен-ан-Лэ.
Подобного восторга ему и сам Господь Бог никогда не внушал. Поверх голов людей, стоящих впереди, он ловит каждое движение, впивает шорох ткани, шепот губ. А в голове теснятся фразы, хвалебные строфы и мысли. Верно, маркиз, увидь он его тут, сбавил бы гонор, а тетушка разбранила бы его за суетные увлечения. Король произносит молитву, его одевают, причесывают, он пьет бульон, как простой смертный, а Жан стоит завороженный. Как будто не человек производит все эти нехитрые действия, а целое государство вырастает у него на глазах. Король — почти ровесник, почти брат, рядом с которым ему тоже предстоит расти и развиваться. И он, Жан, станет новым языком этого нового государства.
Король не заметил его в толпе и только Мольера удостоил похвалы. На следующий день тот, не тая досады и запивая горечь неизменным молоком, рассказывал, каких усилий стоит добиться королевских милостей. Выходит, комедия портит кровь еще хуже трагедии. Жан вышел из трактира, преисполненный решимости вновь взяться за пьесу.
— Вы мне поможете осилить этот замысел? — просит он Никола.
— Я вам совсем не нужен. Вы сами — воплощенная дисциплина.
Нет, нужен. Они обходят театры. Жан заражает своим рвением флегматичного Никола. По большей части они делают это вдвоем, так что Жан лишний раз убеждается: жизнь дала ему нового друга. Друзья смотрят много комедий. Он предпочитает мольеровские — они правдивее, естественнее других, но бесконечное множество событий утомляет и раздражает. Тогда он начинает наблюдать за публикой. Люди хохочут во все горло, без всякого стеснения. Никола замечает, что зрители трагедий ведут себя достойнее: другая установка, другой культурный уровень, да и язык трагедии другой — сдержанный пафос и александрийский стих, сам по себе, даже такой, как у какого-нибудь Кино[41], требующий сосредоточенного внимания. Приятели встречают в разных театральных залах одних и тех же завсегдатаев, уже раскланиваются с ними. Для Жана это плодотворное время, он собирает драгоценный материал, накапливает впечатления и мысли, которые должны пригодиться для его затеи. Но однажды, после представления, где давали Корнеля, он вышел задумчивым и хмурым.
— Не понимаю, что вас так удручает, — сказал Никола. — Вы молоды, он стар, все впереди.
Что? — Жан и сам не совсем понимает, хотя причин немало: ему еще надо пробиться, трагедии играют только в трех театрах, больше двадцати представлений ни одна не выдерживает, афиши едва успевают меняться, дело рискованное, легко провалиться.
— Так пишите комедии!
— У меня не тот слог.
— Поработайте и переделайте слог.
— Не все возможно переделать.
Да и не хочет он закончить, как Мольер, желчным шутом. Ему как раз и нравятся в трагедии ограничения, строгий устав, — на этом слове он осекся, его кольнула память.
— Вы можете вообразить, чтобы пьеса моего сочинения заставляла людей смеяться до колик?
— Нет, но посмотрите на Мольера. Он самый мрачный человек на свете, а пишет такие забавные вещи. Послушайте только: «Да, я ее люблю, хотя мои щедроты, И ласки, и добро, — все предала она, Но без ее любви и жизнь мне не нужна»[42]. И жизнь мне не нужна… Забавно, правда?
— Говорю вам, он уже никогда не напишет ничего, кроме комедий, слишком поздно. А у меня, в любом случае, выбора нет.
Он опять, как когда-то, погружается в усердные, серьезные занятия, часами работает в одиночестве, — так, как не снилось Никола; его дни — что суровый пейзаж без цветов. Слова «устав» он теперь избегает, а говорит о жестких правилах, благодаря которым в языке возникает реакция, какой не бывает в комедиях.
— Реакция? Вы говорите, точно химик.
— Вот именно. Мне кажется, трагедия раскаляет язык на таком жарком пламени, что это может изменить его природу.
Этот жар проникает в него самого, бросается в голову, как винные пары. Продолжение своих мыслей он держит при себе. По-настоящему почитают того, кто сумел заставить публику страдать. А не покатываться со смеху. Меж тем Никола, пока слушал, заснул.
Братья Корнели не дают ему покоя; не потому ли в центр своей первой пьесы он поместил двух братьев, что ему не терпелось расколоть этот братский союз, запустить в него камнем? Корнель великий — не Тома, а Пьер. Где бы Жан ни был, что бы он ни делал, это имя маячило перед ним как образец, который надо превзойти. Что ж, думал он, великие авторы всегда вступали в поединок: Софокл — протии Эсхила, Паскаль — против Монтеня. Но если хочешь победить, надо хорошо изучить противника, и он действует, как его учили: препарирует пьесы Корнеля.
Заводит новую тетрадь, выписывает отдельные стихи и целые реплики. Распределяет слова по колонкам, рисует схемы, делает конспекты и заключает, что Корнель то и дело пренебрегает правилом трех единств, позволяет себе вольности. В его системе постоянно что-то провисает, несмотря на все его геометрические построения, любовь к симметрии и непременную схему: два пути, выигрыш, потеря, а в конце равновесие и возвращение к исходной точке. Вот почему Корнель так любит антитезу, соображает Жан, но она у него остается плоской, бездушной фигурой. Он делится своими наблюдениями с Никола, а тот не может взять в толк, к чему он клонит. Тогда, приведя несколько примеров, Жан говорит:
— Антитеза необходима для симметрии, но я хочу, чтобы она была глубинной, касалась самой сути; не только выбора, который герои вынуждены сделать в данную минуту, а их человеческого естества, чтобы в ней проявлялся конфликт, отражались терзания.
— Опять вы со своими непонятными идеями! — говорит Никола. — Однако же вы правы: страсти у Корнеля уж очень напыщенные.
Жану не нужно, чтобы его понимали, ему нужно другое: чтобы ему сопротивлялись, стояли против него стеной, а он бы в этом противостоянии оттачивал свое оружие, развивал свои взгляды. В том числе на любовь. А что он может сказать о любви, — он, кому знакома, да и то не очень, только любовь к Богу? Как построить интригу на чувстве, о котором он только читал? Вылепить целую пьесу из того, что ничью жизнь не заполняет целиком и чему ни один человек не придает такой огромной важности? Ни сам он, ни его друзья, ни принцы, ни король. И все-таки он утвердился в том, что главной струной, как у Вергилия или Овидия, должна быть любовь. Начитанности вполне хватит, уверяет его Никола. Он соглашается, но думает, что было бы неплохо опереться и на опыт: полюбить самому или хотя бы посмотреть со стороны.
— Хотите, я для вас влюблюсь? — смеется Никола.
Жан отмечает в тетради, какие стихи у Корнеля чересчур многословны, а какие, напротив, отрывисты. И перекраивает их — любое упражнение впрок! Но иногда придраться не к чему — безупречно, тогда он пишет восхищенные заметки на полях. Если бы он видел в Корнеле только старшего мастера, это избавило бы его от зависти и лишних огорчений. Он вырос рядом с наставниками, они его сформировали, воспитали, хотя он помнит, что и их ему порой хотелось оттолкнуть. Но с той поры, как он покинул Пор-Рояль, все изменилось: теперь он один против всех; с одной стороны — он и его честолюбие, с другой — остальные, и все они — его соперники.
Однажды Франсуа позвал Жана в театр, на спектакль, где его знакомая актриса играет главную роль. Жан смотрит на нее и думает, что после представления к ней можно будет подойти, даже притронуться. Слушает ее голос и уже представляет себе, как она разучивает его монолог, вбирает в память его стихи, как любые другие, и выпускает их оживленными плотью и чувством. К последнему акту он уже одержим этой мыслью: увидеть, как все это будет, задать исходную субстанцию и управлять ее преображением.
В уборной молодой актрисы толпится множество народу; Жан только смотрит на нее, слушает комплименты, которыми ее осыпают со всех сторон, — а Франсуа всех превосходит в виртуозности. И вдруг, не говоря ни слова, протягивает руку и касается ее руки. Она поднимает глаза, улыбается. Под его пристальным взглядом теряется и не находит слов. «Ну если я могу ее смутить, то смогу и заставить играть, как мне нужно».
С остервенением он снова принимается за пьесу, находит, что в ней слишком много орудуют клинками, избавляется от них, вычеркивает добрых две сотни стихов. Искусство композиции, на его взгляд, похоже на искусство соблазнять: один жест и даже одна пауза может оказаться действенней, чем сотня телодвижений. Перед глазами вновь и вновь всплывает красивое лицо актрисы. Он еще больше упрощает схему — правило трех единств священно, как Писание. Недаром Аристотель говорил: если театр хочет выражать душу народа, он должен быть образцом умеренности. А у Корнеля сплошь и рядом перехлесты. Особенно в «Сиде». Как будто он ребенок или, хуже, человек необузданный. Жан хочет, чтобы все в его творении было расписано прозрачно, ясно, четко и чтобы, как на карте, были прочерчены границы.
Он вновь встречается с актрисой — в компании друзей, потом наедине. Держа ее в объятиях, прикидывает про себя: пожалуй, маловата ростом. Зато пластична, полногруда. И ему представляется, как, вопреки естеству, стихи, которые он шепчет ей в ухо, попадают прямо в рот и наполняются мерным звуком. Он говорит ей про пьесу — она согласна помогать. Его честолюбивые планы теперь сопряжены с телом этой женщины, он уже сам не знает, чему радуется больше: надежде на успех или предстоящей ночи любви. Да и не хочет знать.
Тетушка, конечно же, прослышала, с кем он водит дружбу. Жан иногда диву давался, как быстро доходят слухи до Пор-Рояля, хотя и знал, что в столичных светских салонах уйма тамошних сторонников. Тетушка пугает его адом, вечным проклятием. Плачет, умоляет. Жана бесит такая манера заботиться о спасении чужих душ. Он отвечает резко: «Можете сколько угодно наводить порядок в потусторонней жизни, но не след вам вмешиваться в земные дела. Поскольку мир земной вы давно уж покинули». Тот мир, в котором обитает Жан, по которому ходит, из которого черпает полными пригоршнями и никак не насытится. Она не может знать, чем он тут живет, что наверстывает. Чтобы описывать жизнь, надо в нее погрузиться, иначе получатся только рассуждения в духе прикладной поэтики. Как у Никола.
Тактика его оправдала себя: пьесу будут играть в Бургундском отеле, в святая святых. Страшно подумать, как огорчится тетушка, когда узнает. Жан упивается счастьем и бесконечно благодарен женщине, которая изо всех сил хлопотала о нем. Себе в награду она взяла роль Антигоны, гений Жана превозносит до небес, но он знает: каждый раз, расставшись с ним, она спешит в объятия других мужчин, отдается другим авторам и будет говорить им то, что они хотят услышать. Актриса есть актриса. Его терзает ревность — плоть не любит с кем-либо делиться. Он не только желает добиться славы, ему нужно, чтобы все, кто ей служат, принадлежали ему душой и телом. Он работает с труппой, проводит репетиции, властно распоряжается. Но он еще молод, неопытен и уступает требованиям актеров. Они проходят акт за актом, и после каждой репетиции он вносит множество поправок, как будто пишет под их диктовку, — иногда ему так и кажется.
Из-за всех этих вынужденных изменений постановка откладывается. В пятый акт он вставил стансы — написал их для своей прекрасной Антигоны и очень ими горд. Она их величаво декламировала, и, хотя эти стихи — общее место и не более, Жан с волнением слушал. Но прошло два дня, и ему сообщили: стансы вышли из моды, придется от них отказаться. Что ж, он оставил только три строфы, а остальные отложил — для другого раза. Он соглашается на все, однако постановку вновь отсрочили. В полном отчаянии, Жан, как только может, заискивает перед Антигоной, но та все списывает на капризный нрав актеров — что тут она, бедняжечка, может поделать! Он жалуется Франсуа и Никола, те уговаривают потерпеть, но дни идут, и в голову ему закрадывается мысль, что против него строят козни, плетут интриги; он делится догадками с Мольером — тот подтверждает: братья Корнели конкуренции не терпят. «К тому же вы питомец Пор-Рояля, а это многих раздражает». Последний аргумент решает все: не хочет Бургундский отель — и не надо, он отдаст свою пьесу Мольеру, в театр Пале-Рояль. Друзья отговаривают: труппа Мольера играет только комедии, — но он стоит на своем: не важно, в каком театре поставят пьесу — пусть не в лучшем, — главное, чтобы постановка состоялась. Всему свое время.
Опять работа с актерами. У здешних гонора поменьше, так что Жан, не стесняясь, дотошно разбирает каждую реплику, показывает, как надо играть. Влиять на чужое сознание, регулировать мельчайшие оттенки чувств, мимики и интонации — несказанное наслаждение. По вечерам он возвращается домой, мечтая об одном: как завтра снова будет разминать, точно глину, актерские души и вылепливать их, — так делали его учителя и, как сказано, сам Господь Бог. Ничего похожего с ним раньше не бывало: когда он ходит по сцене вслед за актерами, вьется вокруг них, не отходя ни на шаг, он словно бы вносит в их души частицы чего-то нового, сотворенного им. Мужчина, женщина, царь, служанка — он внедряется в каждого.
На премьеру явились все его друзья, кузены, молодой маркиз, но ему чудятся еще и другие лица: Амона, тетушки Агнессы, Леметра, глядящего надменно и язвительно. Когда публика аплодирует, они сидят застывшие и только часто мигают. Но стоит подойти поближе — видение исчезает. Жан счастлив, счастлив, как никогда.