В Пор-Рояль Жан вернулся через два года. Когда ему исполнилось шестнадцать. На свое счастье, он попал к трем лучшим во всей Франции учителям: Антуану Леметру[22], Клоду Лансло, Пьеру Николю[23]. Они же — самые ревностные затворники. В парке нарочно соорудили домики-эрмитажи, чтобы ничто не мешало их уединению. Тетушка живет в новом сестринском корпусе — несмотря на притеснения, число монахинь растет. Так что теперь все близкие ему люди тут, рядом. За исключением Амона, его назначили главным лекарем аббатства, и садоводством он уже не занимается. Жан больше не найдет его в парке, не услышит рассказов о чудесах природы. Просто так с ним теперь не увидишься, нужно найти особый предлог или чем-нибудь заболеть; все его время принадлежит монахиням — они постоянно нуждаются в его услугах, поскольку ведут аскетическую, полную лишений жизнь в сырых кельях. Жан и сам сильнее прежнего ощутил эти тяготы. То ли за это время суровости еще прибавилось, то ли в Бовэ он привык жить не так скудно.
Амон — единственный мужчина, которому позволено переступать порог монастыря. На зависть Жану. Так же как в детстве, он отлучается без спроса, сбегает по ступеням и смотрит, притаившись в уголке. Иногда приходится долго ждать, пока мелькнет хоть одна фигура в белом, в другой раз, напротив, монахинь полон двор. Снуют туда-сюда, стоят, о чем-то разговаривают, поднимают глаза к небу, к ним присоединяются другие, они то собираются, то вновь расходятся. Он ловит каждое движение, зорко следит, как сестры обнимаются, а кое-кто нет-нет и засмеется. Говорят, их тут около сотни. Случается ли им, как Дидоне, оплакивать то, что они потеряли: прежнюю жизнь, семью… ни о каких иных утратах Жан не смеет помыслить. Но, не в пример Дидоне, у них есть Бог. Бог унимает все печали, подобно тому как рыхлая земля способна впитать все слезы мира. Несчастная Дидона — в Боге она бы не печалилась так страшно.
— Что за недуг терзает царицу Дидону? — спросил однажды Жан у тетушки.
— Об этом я не знаю ничего, — твердо ответила она.
Он ей поверил и отныне понимал: вопросы, которыми он одержим, ей неведомы. О том же он спросил Амона:
— Что за недуг терзает царицу Дидону?
— Недуг, о котором вам незачем знать и которого не существует, с тех пор как явился Спаситель.
В тот день лекарь рассказал Жану о том, что произошло в его отсутствие, о случае с малолетней Маргаритой[24], — у нее в уголке глаза образовалась плотная зловонная опухоль величиной с орешек, которая причиняла больной сильную боль, вызывала жар и лечению не поддавалась.
— Тогда мы решили прибегнуть к святыне — шипу от Тернового венца. Хирурги приложили его к слезному каналу. Не прошло и нескольких часов, как боли исчезли. Мы выждали неделю, прежде чем окончательно удостовериться, но трубить об успехе не стали. А могли бы, ведь девочка — племянница великого Паскаля.
— В Бовэ, — вскользь вставил Жан, — об этом даже не слыхали.
— Это могло бы привести в замешательство короля, — продолжал Амон, — но тем не менее мы обнародовали свидетельства.
— Чьи свидетельства?
— Тех, кто подтверждает божественное исцеление.
— И чьей рукой они подписаны?
— Рукой Господней.
— А не вашей?
— Говорю вам, руку приложил Господь.
Жан поражен. Выходит, имеются письменные доказательства того, что Господь всемогущ. Они изложены пером на веленевой бумаге. Бог существует. Бог творит чудеса. Бог выше всех наук, Он владыка всех знаний. Бог выше короля Франции. Но главное, Бог может писать. Жана бросает то в жар, то в холод. Теперь, когда он пишет в тетради, кончик пера затвердевает и протыкает бумагу, как терновый шип тоненькую кожу.
Амон рассказывает Жану о Божьих чудесах, а между тем о нем самом все упорнее ходят недобрые слухи. Теперь войти в монастырь он может лишь в сопровождении сестры-привратницы, а в парке Жан все чаще замечает стражников. Есть опасения, что Амон затевает смуту против короля. Жан за него тревожится. А уж когда становится совсем невмочь, он просится к тетушке. Ее круглое лицо, точно полная луна, купающаяся в море Божьей любви, белеет в полумраке комнаты свиданий. «Нам завидуют, — сказала она однажды, — потому что среди нас такие великие умы. Нас окружают враги, вы должны благодарить Бога за то, что вы здесь, и ценить такую удачу, боюсь, этому скоро придет конец».
Ее слова еще больше растревожили Жана, зачем только она это сказала! Он чем-то ей не угодил или ей стыдно за него? Кто же так ненавидит аббатство? Он поднимается к ферме, и ему кажется, что он идет против своей тоски, точно против течения, вокруг его ног обвиваются цепкие колючие плети, буйные побеги беды. Пусть ему запрещают читать, что он хочет, но здесь его семья, его сердце, его место на земле. Он клянет теткины мрачные пророчества и острый, едкий запах, каким повеяло от ее кожи, когда она приникла к решетке, запах кислого хлеба.
К счастью, в его жизни появилась новая книга и отвлекла его от страхов. «Наставление оратору» Квинтилиана. Эти несколько томов ему дал Леметр, он бережно, благоговейно открывает их. Волнуется при мысли, что касается той же бумаги, переворачивает те же страницы, которых касался учитель и на которых словно отпечатались его взгляд и взгляды всех прежних читателей. Судья должен умело убеждать, приводить доказательства, но должен также и воздействовать на чувства публики.
Каждый совет Квинтилиана помогает проникать в человеческий мозг и находить в его извилинах потаенные мысли, неявные намерения, скрытые мотивы. Такого Жан не ожидал. Наставление юристам научит его не только элоквенции, но и искусству читать в душах.
До того как Леметр удалился в загородную обитель, он был знаменитым адвокатом. На Жана он, как говорят, возлагает большие надежды, прочит его в защитники Пор-Рояля, а кроме того, любит, как сына. Он обучает юношей всем фигурам речи, всем приемам, загорается, увлекает их тоже, не считает часов. Особое его пристрастие — силлогизмы. Все три ступени он излагает единым духом, с шутливой высокопарностью. Ученики заражаются азартом, подражают учителю, устраивают состязания, сражаясь иной раз до глубокой ночи. Однако Жан предпочитает другую фигуру, тоже любезную сердцу Леметра, — гипотипозу[25]. «Когда слова настолько ярко изображают предмет, — объясняет наставник, — что слушателю кажется, будто бы он его воспринимает не ушами, но глазами. А зрение безраздельно властвует над нашей душой». Из многочисленных примеров Жан запомнил один: окровавленную тогу Цезаря, «сочащуюся кровью», с нажимом выговаривает латинист; эта багровая влажная ткань сильнее всех речей возбуждает жажду мести у римской толпы. Чтобы лучше слышать, Жан закрывает глаза и отдается какой-то странной сумеречной стихии: трудно понять, светло или темно там внутри, это не сон, не явь, а что-то вроде стойкой и сладкой галлюцинации; ум раскаляется, пылает факелом. Трагедии, битвы, тлеющие угли высвечиваются в черноте, проступают яснее, чем на громадных полотнах.
И вот спокойный голос рассказывает об ужасном, подчиняет бесчинства и жестокие усобицы строгому ритму. Голос учителя такой красивый, звучный, что Жану то и дело приходится сцеплять большие пальцы за спиной, чтобы не захлопать ненароком в ладоши. Наедине с собой он пробует собственные силы. Слова приобретают материальность, их можно потрогать, схватить, переделать. Речь образуется в уме, но не должна в нем оставаться, она должна выходить наружу, вырываться в пространство, трепетать.
Однажды учитель сказал, что, по мнению Квинтилиана, трагедии необходимы для воспитания оратора. Жан удивился — ведь театр в Пор-Рояле нещадно порицался. На миг замешкавшись, учитель возразил: у Квинтилиана, несомненно, есть особая причина, драматурги — мишень для его критики, он упрекает их за то, что полагаются на свой талант, вместо того чтобы его оттачивать.
— Вот послушайте стих из Овидия: «Servare potui, perdere an possim rogas».
— Кто может сохранить, может и погубить: я тебя сохранила, значит, могу погубить, — переводит один ученик.
Жан чуть не рассмеялся — так плох перевод.
— Верно, но вы не передали емкости стиха, — говорит Леметр.
— Коль я тебя спасла, смогу и погубить, — предлагает Жан.
Тот ученик не согласен:
— Этого мало, слишком коротко!
— Нет, тут всё есть, — вступается учитель. — Поэзия и безупречная логика. Логикой и прекрасна поэзия.
Ученик ищет поддержки товарищей, но не находит — кто посмеет перечить учителю!
— Откуда этот стих? — спрашивает Жан.
— Из единственной трагедии Овидия[26].
— И нам дозволено ее читать?
— Нет, — говорит учитель. — Она утеряна, остался только этот стих.
Жан ошарашен всем: тем, что учитель выбрал именно такой пример; что сочинение великого поэта утерялось и что остался только этот стих. Он пишет о своем недоумении в толстую тетрадь, куда привык, с тех пор как начал жить в отдельной комнате, записывать то, что пришло на ум за целый день. Как правило, это касается уроков, но есть тут и другие записи, не относящиеся к делу, вольные, способные смутить сторонний глаз, как вид неприбранной постели. В этих заметках, отклоняясь от юриспруденции, он рассуждает о Вергилии, Плутархе, Таците, трактует их, как если бы то были христианские авторы, с точки зрения благодати и веры, не заботясь о сообразности. Научили его препарировать, вот он и препарирует, но не просто выносит суждение, а почти что невольно нанизывает фразу за фразой.
От страницы к странице он меняет язык, переходит с латыни на греческий, часто сам того не замечая. Теперь, благодаря Лансло, он изучил еще и итальянский и испанский. Никто, кроме него, не владеет пятью языками. Все они в нем, все живые, он стирает границы по собственному произволу и устанавливает новую географию. Грудь горделиво раздается вширь, не то что у товарищей по классу, вмещает куда больше звуков — он уловил их и освоил, — отражает куда больше голосов. Читая или декламируя, он чувствует, как ходят ребра, грудная клетка мерно поднимается и опускается, в ней виток за витком наворачивается спираль многоязыкой Вавилонской башни, которая растет, не порождая хаоса. Другие собираются по вечерам и, склонившись над картой, водят деревянной указкой по горам и морям. А Жан, хоть иногда бывает тут же, рядом с ними, но уходит с головой в свои тетради, предпочитая плавать в одиночку и управлять ковчегом, где нашли пристанище величайшие древние авторы.
Однажды утром, без предупреждения, всем выдали новые перья. Серые, железные. Расхаживая между партами, учитель объяснял:
— Хотя они и не такие гибкие, как гусиные, зато будут дольше служить и лучше писать.
Ученики рассматривают перья, не решаясь окунуть в чернила, и только Жан, недолго думая, пускает свое в ход. Перо дерет бумагу, но пальцы с ним быстро справляются, оно перестает цеплять, становится послушным. Когда другие наконец решаются начать писать, он уже успевает добраться до второй половины страницы. Таким железным килем он сможет бороздить самые бурные воды.
Для развития и упражнения памяти в школе устраивают состязания чтецов. Жан запоминает легко, но в число лучших не входит. Собственная память представляется ему странной губкой, неспособной выжать из себя все, что впитала.
Однажды утром, сославшись на сильную боль в горле, он пошел к Амону — просить совета.
— Ничего страшного нет, — сказал лекарь, осмотрев его горло.
— На самом деле, я хотел спросить…
— Что же?
— Про память… как можно ее укрепить?
— Учите наизусть, читайте и читайте, тренируйте память, как мышцу.
— Вы сами так и поступали?
— Да. Учил, читал и слушал, очень много слушал. Чего только не рассказывают врачам — вы и представить себе не можете!
— Зачем же это все запоминать?
— Затем, что все эти истории служат мне доказательством того, что Господь расточает свои дары и благодать на ничтожных людей.
Из кабинета медика Жан вылетел, словно на крыльях. Природа распределяет свои милости неравномерно. В его организме некоторые части имеют преимущество перед другими, и именно они сулят большое будущее. Завоевать победу, славу может память. Если пол — это что-то, о чем и говорить нельзя, то на память никаких запретов нет. Веселый, бодрый, он прибежал в свою спальню. Отныне его стихией станет память.
Азартный дух соперничества не совсем отвечает серьезному тону, который задают учителя, но они не препятствуют детям. И Жан не брезгует этой забавой, день ото дня он выступает все успешнее и постепенно входит в число лучших.
Лансло недавно разработал метод изучения греческого языка, использующий новых авторов — Софокла и Еврипида, например. Говорят, он единственный, кто непосредственно знаком с их творениями. А еще говорят, это вещи опасные, поскольку в них рассказывается о людских пороках и непомерной гордыне, причем каким-то очень пестрым языком, способным передать и самое возвышенное, и самое пошлое. В трагических монологах героев упоминаются кровь, тело, легкие. И это звучит еще резче, чем у Овидия, потому что обращено прямо к вам, с театральной сцены. Учитель все подобные места читает размеренным, спокойным голосом и каждый раз замечает, что это образы, фигуры речи, но Жан угадывает за словами трепещущую плоть, горячее дыхание, неумолимую игру телесных соков.
Он поступает, как обычно: заучивает, декламирует, все дольше, все выразительнее, и раз за разом выходит победителем из всех соревнований: в классе и за его стенами. Однако через несколько недель он устает. Чужие голоса и интонации ему мешают, не дают, как он хочет, остаться наедине с этими новыми текстами. Даже от главного соперника и друга, Тома, он отстраняется, уходит в лес, один. Бродит вокруг пруда или сидит на берегу. Читает вновь и вновь, на разные лады. Слова совсем простые, безыскусные, но гремят у него в голове, рокочут громом, и огненными зигзагами вспыхивают страсти людей и богов. Не говоря уж о ярости женщин. Все, что Жану известно о женщинах: у них белая кожа, нежные благословляющие голоса, они закутаны в шелковые балахоны, — неистовые Антигона, Электра, Иокаста поражают его еще больше, чем царица Дидона. Он попадает с ними в другой климат, в другие широты, к другой расе. Даже деревья в этом новом мире могли бы завопить.
Случается, в этих укромных местах его иногда застигает Тома.
— Запрещенная книга, смотрите!
Жан, сидевший под дубом, вздрагивает от неожиданности. Поднимает глаза на приятеля, но утыкается взглядом в коричневый томик у него в руках.
— Покажите!
Он выхватывает книгу, листает, читает вслух: «Лишь взглянула друг на друга молодая чета, так и влюбилась; души их с первой встречи познали свое родство и устремились друг к другу, как к достойному и сходному»[27].
— Хватит! Тише! — испугался Тома.
Но Жан продолжает: «Глаза их долго и напряженно всматривались, словно они старались припомнить, не видели ли они где-нибудь друг друга и не знавали ль ранее».
Юноши сцепились неприязненными взглядами. У Жана перехватывает горло, но он читает дальше: «Потом, словно устыдившись происшедшего, они покраснели. И вдруг — думается, страсть проникла уже в их сердца, — они побледнели. Словом, в несколько мгновений выражение и цвет их лица менялись тысячу раз и взоры блуждали, обличая душевное потрясение».
— Вернемся. Это непристойно, — вымолвил Тома.
— У них от страсти побелели лица — будто деревья от удара молнии.
— Деревья от удара молнии чернеют.
— Но сначала белеют.
— Не думаю.
— По крайней мере, я их вижу так, — настаивает Жан.
Назад они шагают молча. Новая мысль забилась в голове у Жана: божьи дети дерутся и убивают друг друга за города и королевства, но они могут также с неодолимою силой друг к другу стремиться, как магнесийские камни.
Уже около самой школы Тома спросил:
— Вам стыдно, правда же?
— Ну да, — ответил Жан, чтобы он успокоился.
Через два дня Лансло нашел у Жана запрещенную книгу. «Роман! Роман!» — причитал он на весь коридор. Жану стало смешно, но он промолчал. Гелиодора у него изъяли, самого публично отчитали, а книгу было решено предать огню. И всех учеников созвали посмотреть.
Щеки Жана пылают. Шрам на лбу раскалился добела, точно кусок железа в горне, казалось, лицо вот-вот расплавится и потечет. Прямо напротив стоит Тома. Отблески пламени пляшут на его толстых румяных щеках. От этого жаркого мерцания исходит тепло и покой. Отныне Жан станет послушным, смиренным, любящим одного только Господа Бога. Никаких больше дерзостей и пререканий. Но в тот же вечер перед сном у него началась страшная рвота.
Он наклонился над тазом, который Амон поставил ему на постель. Дрожащий голос звучит гулко:
— Вот доказательство того, что душевное возбуждение переходит в телесное.
— Разумеется, греховное чтение чрезмерно вас разгорячило.
— Как любовь — героев романа.
— Это вздорный роман.
— Как вы думаете, может ли женщина краснеть или бледнеть от любви?
— Конечно, если это любовь к Богу.
— И лицо моей тетушки может вдруг стать пунцовым, как мак?
— От пылкой молитвы кровь приливает к щекам.
— А могут ли два создания божьих любить друг друга так же пылко?
— Этот пыл — лишь соблазн. Единственная истинная любовь — любовь к Господу Богу. Любить друг друга эти ваши двое могут только в Боге.
Жан обессиленно закрыл глаза. Прежде чем уснуть, он еще слышит, как ходит по комнате Амон, как звякают инструменты, которые он перекладывает, а слова Гелиодора постепенно меркнут. Бог даст ему силу забыть их совсем.