Дни тянутся, похожие друг на друга, но ему это однообразие мило. В пять утра колокол бьет подъем. Жан и шестеро его соседей по спальне открывают глаза, а их сновидения — женские округлости, нежные объятия, уютный очаг, грозный голос Всевышнего или адское пламя — при первых проблесках зари запираются на замок. Все мальчики как один простираются ниц. Кое-кто еще полусонный. Потом встают, причесываются, одеваются, и начинаются занятия: сначала повторяют пройденное накануне. Отвечают все по очереди — каждый свою часть урока. А под конец учитель собирает все ответы воедино — весь урок целиком восстановлен. Важно, чтобы каждый ученик внес свою лепту и его труд был оценен по справедливости; чтобы общее целое рождалось из личных усилий.
В семь разучивают новый урок в классе, затем идут завтракать в спальню. Все молча смотрят друг на друга, пьют, медленно жуют и переводят дух, прежде чем в девять взяться за тяжелый труд — латинский перевод. Чаще всего учитель выбирает Овидия или Вергилия, поэтов, не знавших истинного Бога. Образы Вергилия, простые, неожиданные, выразительные, хоть и незатейливые, сразу поразили Жана. Кто-то из мальчиков сказал, что это непристойный автор. Учитель ответил, что до Христа такими были многие поэты, но это не делает их менее великими. Мчится, сказано у него, «pallida morte futura»[16]. Жана охватывает какое-то особое чувство, как тогда, перед красным и зеленым. Французский язык щерит все свои предлоги и артикли, как собака клыки, его узловатый скелет обнажен, в латинском же все сочленения скрыты. И в этих плотных оборотах пульсирует смысл, накатывает волнами, как запахи сырой земли.
— Бледна из-за близости смерти, — говорит один из учеников.
— Нет, — говорит учитель.
— Бледна близкой смертью, — предлагает Жан.
— Это бессмыслица! Нельзя быть бледным чем-то!
— Верно, и все же перевод Жана мне кажется более точным.
Во всех глазах вопрос, но учитель уже устремляется дальше, ускоряет темп, увлекает класс за собой.
Все измотаны переводом. Жана мутит, у него болит голова. Конечно, учитель знает: они еще дети, но он терпеть не может их пустых, бездумных взглядов, скользящих с предмета на предмет.
— И последнее, — гремит его голос. — Кто скажет, почему здесь дательный падеж?
Ни у кого нет сил соображать, и только Жан пытается ответить на вопрос. Учитель неутомим, так и переводил бы часами. Жан наконец находит подходящий ответ.
— Отлично, Жан. Урок окончен, — смягчается учитель.
Обедают в столовой. Идут бесшумно, группами, в каждой — соседи по спальне. Гуськом, вслед за учителем, подходят к своему столу, рассаживаются, учитель тоже занимает место. Можно оглядеться, передохнуть, рассеянно слушая певучие стихи Писания. Мерный ритм убаюкивает мысли, они замедляют бег, разбредаются — и так до самой перемены. На лицах расплываются блаженные улыбки, Жана они раздражают. Он рад бы встать и уйти, но приходится обуздывать нетерпение, сдерживать зуд в ногах, готовых прямо сейчас бежать к садовнику-лекарю.
Жан и Амон, на коленях, копаются в земле и беседуют, не глядя друг на друга. Их разделяет всего несколько сантиметров, и если вдруг, думает Жан, он потеряет равновесие, то привалится к боку учителя и не сразу поднимется; они в параллельных позициях, но в чем-то главном сходятся, в какой-то важнейшей точке пересекаются.
Говорят они о вещах неоспоримых и незримых — о кровообращении, к примеру. Это беседа не о том, что на виду, и Жану нравится такой разлад, такое раздвоение, разобщение слов и предметов. Руки их возятся в земле, глаза устремлены на корни и на листья, дух же занят глубинным красным током.
У них тут, в стороне от всех, свое гнездо из потаенных слов. Приблизься кто-нибудь чужой — Амон замолкает. Ему не велено вести такие речи. Жан восхищенно слушает. И временами даже ухитряется шепотом вскрикивать, дивясь тому, как складно все устроено. Тут ему и наука постигать противоречия: вот, например, восторг и дисциплина — противоречие, впрочем относительное, поскольку вера умеряет изумление.
— Нет никаких причин для удивления, ведь это совершенство существует лишь по воле Божьей, — говорит Амон.
Его познания безграничны. Рядом с ним Жану кажется, что его собственное тело становится прозрачным, как стекло, и в нем не остается никаких секретов. От этого ему неловко, тянет завернуться в несколько слоев одежды, но все равно Амон увидит все насквозь. Единственное утешение — душа, вот где можно укрыться, как за плотной завесой. Вручить свою душу Господу, думает Жан, — самый лучший и надежный покров.
Цветов в парке довольно мало, зато много кустов и огромных деревьев.
Повсюду, говорит Амон, вырубают дубы, чтобы строить королевский военный флот. Дай бог, чтобы король не добрался до нашего парка…
Он знает все виды деревьев, показывает грабы, клены, вязы. В чем их отличия, какие у них свойства, откуда происходят их названия. Жан готов его слушать часами. Слова «вяз» и «ольха» на латыни имеют общий корень, объясняет он, из бука была сделана перекладина Креста Господня. Липу так назвали потому, что листья у нее липкие.
— И все? — удивляется Жан.
— Да, в данном случае название интереснее, чем само дерево.
Прекрасно, радуется Жан, довольный, что слова бывают поважнее вещей.
Ему случается бродить по парку в одиночестве, он смотрит на деревья, похожие на молчаливых стражей, под чьими сомкнутыми, хрупкими ветвями можно укрыться от палящего солнца и ливня. А то — усядется под кроной и бормочет шепотом слова, которые потом тайком записывает для своей тетушки, пока учитель не велит ему вернуться к остальным ученикам. С названиями деревьев он сроднился настолько, что превратил их в имена, такие же как имена товарищей, и пишет их с заглавной буквы, даже на уроках грамматики.
— Трепещет на ветру Осина.
— Нет! — говорит учитель. — Осина, дуб, ольха — все это нарицательные, общие имена. Их пишут не с заглавной буквы, а со строчной — такое правило.
— Пусть так. Но разве не могу я взять и назвать собаку каким угодно нарицательным: Монастырем, Каретой? — возражает Жан.
— Разумеется нет. Для этого есть другие имена.
Но несмотря на возмущение учителя, Жану в голову так и лезут нелепые соображения. Когда проходили единственное и множественное число, он утерпел, промолчал, но ему ясно представлялся целый рой промежуточных форм, диковинные обозначения множества на мгновение затуманили взор. Учителю и не потребовалось их слышать, он пресек попытку бунта в зародыше:
— Законы грамматики следует неукоснительно соблюдать.
— Разумеется, сударь.
Жану даже нравился этот жесткий корсет правил, нравилось, когда на тело и на уста наложены некие узы.
И все же… На уроках поэтики корсет можно чуть-чуть ослабить. Жан расправляет легкие, читает, как дышит. Перед ним открываются дали, сам воздух становится терпким, одевается листьями. И не сказать, что Жан читает не так, как другие, но, слушая его, учитель словно чувствует прикосновение ласкающего ветра.