В Пор-Рояль привезли сердце Арно. Его набальзамировали в Брюсселе и отправили в Париж в сердцевидном же серебряном футляре. Король разгневается, если Жан туда поедет. Ему известно: несмотря на все учтивые манеры и слова, всех, даже самых защищенных, больно ранит, когда их предают или хотя бы им кого-нибудь предпочитают. Он бы и сам был уязвлен, избери вдруг король в придворные поэты не его, а кого-то другого, но все-таки решает ехать.

Впервые Жан переступил порог малой церкви. Его заметили, на него смотрят, кивком благодарят за то, что он пришел, он же не сводит глаз с невидимого под холстами сердца. Угадывает, будто прозревая насквозь, синеватые клапаны, блестящий шишковатый ком, как в давнишних рассказах Амона. «Увидеть бьющееся сердце — это чудо, — говаривал он. — Это значит увидеть вблизи тот импульс, что Господь вдохнул в материю, воплощение Его вселенской воли». В то время Жан не понимал, как можно видеть сердце бьющимся, сама эта возможность ему уже казалась чудом. Во время церемонии он не жалел, что прибыл в Пор-Рояль, не жалел и потом, когда пошел проведать тетушку. Она завела речь о близкой смерти, произнесла это слово, не опуская глаз. И Жан, стоявший у стены, не мог ответить, как обычно, что замолвит слово королю. Она сама ему сказала: «Теперь уж некому и нечего замолвить, а надобно лишь укрепиться перед встречей со смертью», — сказала медленно, раздельно, как бы желая, чтобы эта сцена отложилась в памяти племянника. Жан вдруг заметил, как торжественно застыла тщедушная фигурка тетки, и кивнул. Она смущенно замолчала, перевела дыхание и принялась расспрашивать его, как поживают семеро его детей. Но когда Жан собрался уходить, заговорила об Арно, о том что он, возможно, и спасется, невзирая на пристрастие, которое питал до самого конца.

— Какое пристрастие?

— Помилуйте, вы сами знаете…

Целью этих расплывчатых слов было немного задержать его, чтобы он не ушел слишком быстро. А Жан в эту минуту подумал, что внутри его не два, а три или четыре человека, так же как и в Арно, усердном затворнике и неутомимом переводчике Еврипида. В каждом из нас целое множество людей. Чему воспротивится эта толпа? Напоследок он спрашивает аббатису, что станется с сердцем Арно. Его похоронят? Где, кроме Пор-Рояля, видано, чтобы так погребали тела? Любовь и медицина это одобряют, но кто решится на такое варварство? Ему оно, однако, дорого, не меньше чем осины и самшит в старинном парке. Не думать больше. Очень медленно он поднимается по ста ступеням, утопая во мху и ногами и мыслями.


Король обрушил на него свою немилость. Велел сказать, что больше не желает его видеть в своих апартаментах. Жан всегда думал, что не вынесет опалы и умрет, тысячу раз на дню он представлял себе, как это будет, но все-таки остался жив. Слова тетушки роятся у него в ушах и придают повороту судьбы новый смысл: возвращения к давней закалке, замены неверной монаршей милости на глубинные корни. Если бы только он мог разогнать эту черную тучу, эту стаю стервятников, раздирающих в клочья тело без сердца, с тем чтобы еще пуще опорочить Пор-Рояль. Никогда прежде он не видывал такого исступления, такой лавины ненависти. Ему все снится по ночам лежащее на ложе сердце, точно готовая раскрыться, выплеснуться тайна. Наутро же оно рисуется ему холодным и немым. Он стал подолгу заниматься в кабинете со старшим сыном, много ему читает, показывает переводы, разбирает тексты древних авторов. Ловит себя на том, что повторяет сыну то, что когда-то внушали ему самому, бранит, когда тот недостаточно усерден. Когда однажды мальчик удивляется, почему у отца не слишком много книг, он машинально отвечает цитатой: «Non esse emacem, vectigal est». С разгона объясняет, что это слова Цицерона: лучший доход — поменьше тратить. Это совсем не скаредность, а величайший принцип, которому он следует в своем труде.

— В каком труде? В том, о котором вы нам никогда не говорите?

Жан отворачивается и прибавляет только, что эту фразу постоянно повторял Николь, его учитель. Сколько загадок… мальчик морщит лоб.


Больной и старый Пьер Николь живет в Париже. Жан посетил его однажды, дважды и стал приходить регулярно. Они заводят длинные беседы, прерываемые приступами старческого кашля, о разногласиях почти не говорят, а вспоминают Малую школу, ее задачи и принципы преподавания. Жан наслаждается обществом умнейшего человека, никогда не обольщавшегося иллюзиями; твердой рукой Николь срывает маски и покровы, добивается полной прозрачности, ищет, преследует истину с тем же азартом, что и лет тридцать назад.

А в промежутках между встречами Жан читает Николя с новой, давно забытой страстью. Никто лучше него не описал тонкую силу образов, проникающих в умы, заражающих их и подспудно, годами готовящих гибель души. На «гибели души» Жан останавливается. Язык учителя остался все таким же, каким он его помнит: размеренным и точным, а иногда он сам в цепочку рассуждений внезапно, будто невзначай вставляет образ, который действует, как хлыст, показывая все изъяны, язвы и нарывы. В этом контрасте эмоций и рассудка Жан узнает уже не столько старого учителя, сколько себя самого в ту пору, когда он писал трагедии и его слог благодаря александрийскому стиху так же естественно мгновенно переходил от света к тени, а образы вплетались в монологи, нисколько их не разрушая. Эти его стихи, не то что проза, даже изящнейшая, как у госпожи де Лафайет, всегда будут пронзать сердца людей. И все из-за образов. «Мои наставники, подобно факелам, всегда освещают мой ум», — подумал Жан и первый раз без гнева и стыда, с каким-то умиротворением обернулся на свои произведения. А в следующем разговоре Николь признался, что хотя был яростным противником его трагедий, но признает их высокую ценность.

— Хотел бы я их посмотреть, но… с широко закрытыми глазами.

Эти слова для Жана стали лучшим отпущением грехов. Нежнейшим из объятий, — он ждал его всю жизнь и унесет с собой в могилу.

В их горячих беседах у Жана рождается план: записать со слов Николя историю Пор-Рояля, поведать о его духовной сути. Он поделился этим замыслом с учителем, тот с воодушевлением его одобрил, они взялись за дело, но в ноябре Николя подкосила тяжкая болезнь. Жан в смятении. Он ходит к старику все чаще, просиживает у него все дольше, в ущерб всем остальным делам, семье и королевской службе. Стряхнув с пера хвалебные слова, он приступает к новой хронике. Перебирает факты, даты, отступает на десятки лет назад, подробно пересказывает то, чего не видел. Прошло несколько дней, и, несмотря на все лекарства и усилия врачей, больной впал в агонию. Жан чувствует себя виновным, что довел его до истощения. И в ночь его смерти плачет, как ребенок. Когда же умирает Лафонтен, он не роняет ни слезинки, но видит черный пылающий адский зев и в нем старого гуляку, скрывающего свою власяницу[80]. Спустя еще два дня преставился Лансло. Мир Жана опустел всего за один год. Ему пятьдесят шесть лет, и не осталось больше никого из всех его учителей. Его сотрясают рыдания, гложет тоска, ум не может смириться и жаждет утешиться. Сочинение надписей на королевских медалях доставляет ему удовольствие, вызывает прилив энергии, напоминает молодые годы, когда он писал александрийским стихом. «Целительны и ритм, и сам процесс, — пишет он Буало, — поэзия дает успокоение, какого проза никогда не даст». Восторг от этих двустиший действует на него, как солнечный луч на металл. Любовь к себе всегда жила в нем и помогала преодолевать невзгоды, поможет и предстать пред Господом, когда придет его черед.


Дома Жан посвящает все время работе над секретной книгой, возвращается к юным затворницам Пор-Рояля. Постепенно осваивается в их кругу, слышит их разговоры. Описывает нравы, упования, печали. Подробно рисует портреты, охотно балансирует на грани хроники и романа. В сдержанно обличительном повествовании король выступает как гнетущая сила, вечно стремящаяся раздавить монастырь. Ни о своих наставниках, ни о годах учения Жан ничего не говорит, лишь о бедах, гонениях, тяготах, обрушившихся на монахинь, он опять на стороне несчастных женщин. Он пишет для Агнессы, за которую теперь не в силах заступиться, и — против короля. Пишет историю черной стороны его деяний одновременно с историей белой. И порицает короля с такой же страстью, с какой и превозносит. Две рукописи на его столе подобны двум враждующим зверям, и к каждому он чувствует почтение.

В один прекрасный день одна из дочерей, любимица, будто услышав тайный гимн, который он слагает в кабинете, вдруг просит разрешения поступить в Пор-Рояль. Сначала остается там недолго, потом подольше и объявляет, что готова принести монашеский обет. Жан счастлив. Но принимать послушниц монастырю запрещено, и вот он прилагает все усилия, пускает в ход все связи, чтоб отменить этот запрет, надеясь оживить обитель через дочь. Когда теперь он приезжает в Пор-Рояль, перед его глазами смыкаются два детства — начало и конец его жизни. Два лица в полутемной комнате свиданий: светлое, с сияющим взглядом — дочери и мрачное, но умиротворенное — тетушки. Расстояние между ними — как будто путь по небосводу какой-нибудь планеты или же созревание плода, вкусить который может только любовь к Богу, — единственная долговечная и не язвящая душу. Только такой любви желает он для своей дочери и всех ее сестер, вместо другой, которой он питал всех героинь своих трагедий, а те, как хищники, кидались на нее.

Бывает, на него найдет минутный страх, и он пытается отговорить свою девочку, но жена каждый раз возражает: она безмерно рада видеть, что ее собственное благочестие передается с кровью и ожило в их общем теле, ее и дочерей. А Жану представляется король, который не потерпит рядом с собою человека, чья дочь ушла туда, — только так, презрительно и с отвращением кривясь, он говорил об этом месте за обедами в Марли. И ему нравится, как замирает Жан, — пусть знает, какова цена за честь делить с ним трапезу. Но перевешивают доводы Катрин, Жан почти верит, что его потомство послужит лучше, чем он сам, спасению его души. Сыновья сохранят его имя, а дочери отмоют и очистят текущую в их жилах отцовскую кровь. Он вспомнил все, о чем рассказывал Амон, беседуя с ним в лазарете: только они, эти девы, кровоточат непорочно, как сам Иисус.

Однако все переговоры оказались безуспешны. Жан забирает дочь из Пор-Рояля. Он опечален этим вынужденным шагом, хоть и вздыхает с облегчением. А девочка верна призванию и с каждым днем все больше истощает себя покаянием и постом. Иссохшие от жажды губы потрескались, по коже расползлись, как мыши, иссиня-черные кровоподтеки. Жан в ее возрасте терпел разве что боль от разбитых коленок, поэтому, глядя на дочь, не может не гордиться. Но она тяжело заболела. Тогда без всяких колебаний он рассказал ей всю историю Жаклины, которую когда-то сам услышал лунной ночью. И под конец рассказа узнал в ее глазах тот гнев, который распирал его. Теперь она без возражений согласилась выйти замуж. Как и отец, она мечется в разные стороны.


«Лучше бы вам уничтожить ее, — шепчет король ему на ухо. — Мы оба так ее любили, но сегодня, в двух шагах от ада, не следует ли нам обоим от нее отречься?» И умолкает, не договорив. Издатель Жана, принимая его последние поправки, уточняет, действительно ли он намерен включить в первый том «Беренику»? Не лучше ли в новом издании просто-напросто обойтись без нее? Жан негодует и грозится поменять издательство. Чтобы вместить его жизнь, нужны — все говорит ему об этом — два совершенно разных, два отдельных тома. Порой, закрыв глаза, он представляет себе палестинскую царицу, переходящую в потемках из одного тома в другой и умоляющую не бросать ее. Она цепляется там, в пустоте, за руку Жана, а король, напротив, разжимает руку. Никогда больше Жан короля не увидит, не подойдет к нему, не ощутит аромат флердоранжа, не поймает на себе благоговейный взгляд лакеев.

Однажды утром его пронзила страшная боль в левом боку. Он не сказал о ней жене, признался только Никола. А тот ответил, что каждое его письмо читает со слезами. С тех пор Жан думает лишь о своей семье и о своем спасении, а в связи со спасением — об одном из зверей, притаившихся у него на столе, — о книге про монастырь в лощине. Он ее пишет из последних сил, двигаясь против течения времени, но держит это в тайне ото всех, и даже от Агнессы, чтобы король не смог отнять у него рукопись, тем более что слухи о его опале расходятся так же стремительно, как растет его опухоль. Во сне он видит, будто спрятался в какой-то роще, чтобы король его не видел, чтобы не мешать прогулке государя, затаиться, исчезнуть. Вдруг роща загорается, трещат деревья, листья корчатся в огне, как души грешников. И каждая струйка черного дыма — нить, которой он привязан к преисподней.


10 октября 1698 года он составил завещание. Много часов, пересиливая боль, просидел над ним в кабинете. Имуществом распорядился быстро и без колебаний, но долго не решался написать, что хочет упокоиться рядом с Амоном. А написав, был счастлив, давнишний пласт распаханной земли мягко накрыл его и пригасил недуг. Ему даже хватило сил отдать врачу черную книгу, которую он не успел закончить, чтобы тот сохранил ее в тайне. В апреле следующего года настало время выполнить его последнюю волю.

Апрельский ветер обдувает, точно две склоненные головы, два скромных надгробия без эпитафий на кладбище в монастыре Пор-Рояль.

Загрузка...