Как только опустился занавес, Жан сказал Никола, чтобы тот уходил без него.

Теперь он знал: любовь — всего лишь слово, которым прикрываются иллюзии, но знал и то, как они сладостны, как освежают жизнь, точно весенний ветер. Жан, как его герои, горяч, порывист, резок. Он разучился жить, заглядывая далеко вперед, все эти дальние расчеты, как посмотришь на любовь и славу, где все так быстротечно, — глыбы мертвого времени. Но время, думает он, мертвым не бывает, время течет, меняет и преобразует все: я любил одну женщину, та умерла, я полюблю другую, ту, что вижу, ту, что жива. Время течет в моей душе. Как кровь в моих жилах, — течет, обновляясь, бесцветная кровь. Но Жану неприятно думать, что время упраздняет все потуги человеческой воли. Тогда придется допустить, что, помимо людей и страстей, есть нечто третье, целительное, вечное: извилистая река времени. Хорошо, что герои трагедии, где действие не дольше суток, избавлены от этой серой участи. Жан мчится к актрисе, расталкивает толпу поклонников, клянется, что она сыграла Гермиону точно так, как он ее задумал.


Мари[49] так молода, свежа, а в серебристом голосе порой так неожиданно сквозят глубокие грудные ноты — то, что и надо для его стихов. Это ее заслуга в том, что слух у него утончился, что он стал улавливать каждый оттенок речи, интонацию, стал собирать повсюду: на улице, в трактире — новый словесный материал, всю гамму звуков человеческой души, которую затем она должна исполнить. Теперь он всякий раз — что в старых пьесах, что в недописанной новой — требует иной манеры декламации, ближе к живому чувству, ведь его стихи тоже становятся ближе к прозе. Без патетики.

— Но вы же сами убедились: естественность легко сбивается на пошлость. С патетикой такой угрозы нет.

— Я ищу нечто среднее. Не столь трескучий тон.

— Вы полагаете, что на французской сцене он возможен?

— Я слышу так, когда пишу. Значит, возможен.

Мари понятливей других. Ей первой он показывает то, что сочинил. Много актеров он перевидал, но с ней никто не мог сравниться. Ей удается очень четко выговаривать каждый слог, даже самые трудные сочетания нескольких гласных: «на ваши все дары». Она может произнести это слитно, похожей на ругательство скороговоркой: «навашивседары», а может — дробя на отдельные звуки, которые словно подхватывает и уносит ветер трагедии. Ей нравится, что Жан ломает правила произношения. А Жана восхищает ее прерывистое дыхание, россыпь звуков, разрывающая гладкую мелодичность. Это именно то, что он так любит во французском языке и чего нет в других: каменистое ложе из гласных на дне речевого потока, зияние-хиатус обнажает их, как летний зной речное русло. Мари еще лучше, чем Дюпарк, она распахивает двери иного мира — того, куда мы попадаем во сне или под гипнозом. Ее манеру декламировать он в шутку так и называет «александрийским гипнозом». Она словно впадает в забытье и, не дрогнув, заходит в студеное море, а Жан с восторгом наблюдает. И, глядя на нее, понимает: да, он пишет ради того, чтобы стать первым поэтом Франции, но не только, еще и затем, чтобы услышать этот голос заговорившей вслух души. Полнозвучный, свободный, порою леденящий кровь. Жан изобрел новый способ работы: заставляет Мари десять раз повторять не только трудные места, но и те, что даются легко. И тогда в ней словно включается автомат. Что-то подсказывает Жану, что из этой-то механической шарманки и возникнет самая настоящая, самая удивительная и чуткая естественность.

— Почувствовали заведенный механизм внутри?

— Да.

— Вот и хорошо. Идем дальше.

Бывает, он так потрясен ее игрой, что падает на стул и забывает обо всем на свете, даже о том, что сам сочинил эти стихи. Не отрывая глаз от сцены, он аплодирует; ладони, словно створки, словно веер, мелькают перед ним: Мари то здесь, то нет, ее фигурка множится и отдаляется. Она тревожится:

— Все так, как вы хотели?

— О да, и более того!

Актриса облегченно улыбается, но он-то видит: это продолжение игры, ей ли не знать свою силу! В ответ на неприятное жеманство Жан принимает строгий вид и грозно рявкает: «Продолжим!» Верному другу Никола он жалуется: до чего надоели актрисы — все так и норовят вертеть им как угодно, стоит ему размякнуть от их прекрасных глаз и от того, как распрекрасно они его стихи читают.

— Так перестаньте смешивать работу и любовь. Найдите себе славную женушку, которая ничего не смыслит в поэзии.

Жан изумленно смотрит на него. На что ему такая дура, когда он держит в объятиях живые инструменты с неисчерпаемым диапазоном? Что может доставить такую радость, как рождение у тебя на глазах нового существа, говорящего только твоими словами? Что может сравниться со счастьем, распирающим грудь, когда слышишь, как трепещут твои стихи, точно паруса на ветру? Нет, славная женушка еще подождет.


Жан узнал от Мари, что Корнель пишет пьесу про Тита и Беренику. Он не колеблется ни минуты. Бросает все, что начал, и с головой — в Светония. Он напишет свою вариацию на эту тему и наконец впрямую сразится с Корнелем. «Тит страстно любил Беренику, на которой, говорят, он даже обещал жениться, но, став императором, тотчас выслал ее из Рима против ее и против собственной воли». Это неточная цитата из Светония, Жан кое-что сократил, вычеркнул целый абзац, где говорилось о том, что Тит устраивал буйные оргии и образумился после разлуки с Береникой. Вся эта нравоучительная дребедень ни к чему. Жану важно одно: сам фатальный разрыв, что кромсает любовь по живому. Проходит несколько недель — и он уже раскручивает действие, медленным ходом по кругу. Все завершится вестью о решении Тита, событием, заранее известным, но отсроченным. А прежде будет жалостное ожидание и краткий, яркий миг восторга, хрустальный мираж в непроглядной ночи. «Пойми, Фениса, как прекрасна эта ночь»[50], — летящий голос Береники, она рада и счастлива, настолько, что за счастье принимает химеру, помрачение рассудка. Голос — ломкий золотистый лучик, блеснувший посреди безбрежной пустоши отчаяния. О том и пьеса: что любовь всегда дает лишь миг, всего лишь миг эфемерного, мнимого счастья.

Жан предвкушает, что Мари сотворит настоящее чудо: сыграет эту безмятежность, беззаветную веру в то, что Тит ее любит, — веру, которую ничто не поколеблет. То будет взлет, пик абсолютного счастья, и вслед за ним — падение, не резкое, а по спирали; только так, постепенно, наш рассудок способен принять самое страшное, он должен свыкнуться, сначала прокатить свою беду по всем извилинам обманчивой надежды. «Я прослежу весь путь, — решает Жан, — которого не миновать оставленным любовникам. Сначала все они не верят, утешаются выдумками, затем умоляют; наконец, не поверить нельзя, тогда они вопят, и уж потом отмирает душа, рвутся нити, которые еще держали ее в жизни, и наступает полное оцепенение, все кончено, нет больше ни вчера, ни завтра, день и ночь слились». «Часы пройдут чредой бесплодны и безлики, Но Титу впредь вовек не встретить Береники»[51].

Скорее записать. Ни с Юнией, ни с Гермионой он не заходил так далеко, теперь же хочет поразить свое создание в самое сердце — туда, где кроется любовь, надежда быть любимой, боль разрыва. И всем будет слышно эхо из этого бездонного колодца, призывный крик и гулкий отзыв пустоты. Мари сумеет это передать.

— Никак не решу, умрет она или нет, — говорит он Никола.

— Смерть — более волнующий финал.

— Но менее правдивый.

— Почему же?

— От любви не умирают. Чаще всего после разрыва наступает транс, на какое-то время уходишь в тоскливую пустоту. Думаю, для моей Береники еще большим геройством будет спокойно удалиться в свое царство. Пусть они оба с Титом пройдут по краю пропасти, но все же не убьют себя.

Никола остается в сомнении, и вообще он не во всем согласен с другом. Если их разговор касается не короля, газет или грамматики, он неизбежно переходит в спор.

Жан:

— Вожделение ожесточает. На пальцах отрастают когти.

— Пусть в хищников превращаются влюбленные мужи, но героини?

— Они не могут? Почему?

— Ну, потому, что женщины.

— По-моему, наоборот.


Настало время облечь «Беренику» в стихи, никогда раньше Жан не приступал к этой работе так уверенно. Он смотрит на расписанную по актам пьесу, как портной на раскроенное платье: детали надо сшить разными нитками — где парадными золотыми, а где обычными, простыми, как в мещанской комедии. Начинает с четвертого акта, где все окончательно решается, и двигается к самому началу, от точки накала по все менее горячим ступеням.

— Вам, императору, к лицу ли слезы лить?[52] — начинает Мари и осекается. — Нет-нет! Публика будет кататься от смеха.

Жан ее убеждает, цитирует Еврипида, объясняет, как греческий ямб позволяет легко и естественно, просто с помощью ритма, переходить от прозы к поэзии. А он того и хочет и доверяет ей, ее устам, ведь она лучшая актриса Франции.

— Вот если бы еще и публика что-нибудь понимала про этот ваш греческий ямб!

— Да нет, это совсем не важно, — возражает он. — Мне вот что нужно: чтобы в моем французском трепетали все бывшие на свете языки, все их разноголосье, слитое в один язык, универсальный, совершенный, полнокровный. Раз я их слышу, стало быть, они там есть. И публика расслышит тоже.

А в заключенье льстиво добавляет:

— Благодаря, конечно, вам.

— Если хотите получить совершенный язык, то уж обходитесь без выкрутасов! «…Как нам стерпеть, Когда и год, и два я не увижу вас, Когда морская гладь проляжет между нас»…[53] Каждый раз тут сбиваюсь — не идет! Сегодня утром поняла наконец, почему: из-за этих «вас» и «нас» в последнем стихе, где напрашивается: «Когда морская гладь проляжет между нами».

Жан усмехнулся.

— Но вам, похоже, выкрутасы нравятся. Как понимать это «нам», а сразу следом «я» и «вас», как будто говорится о ком-то другом?

— Сначала она говорит как царица и называет себя «мы», а потом — как женщина, и тогда уже — «я». Как будто раздваивается.

Мари задумалась и повторила это место про себя.

— Нет, никак не идет, тут нет логики.

— Доверьтесь ритму.

— Но я должна понимать, что говорю. Неужели нельзя хоть немножко изменить эти строчки? Прошу вас.

— Нельзя, — твердо ответил Жан. — Но я вас научу их выговаривать.

От репетиции к репетиции беглости у Мари прибавляется, но все равно каждый раз находится обо что споткнуться. А Жан не только чувствует эти сбои дыхания, но еще и доволен: он должен выразить муку царицы, и все шероховатости идут на пользу — чуть затемняя смысл, они высвобождают музыку стихов. Будь его воля, только так и писал бы — наперекор всему.

К пятому акту Мари достигла таких высот, что он готов простить ей проволочки из-за бесконечных расспросов. Береника сдалась, и актриса играет это так естественно и так весомо, как только он мог пожелать. В ее устах каждый стих разбухает под натиском сил, что клокочут внутри, как сдержанные слезы. «Но не вражда — любовь нас обрекла разлуке»[54].


За каждым словом, слышит Жан, барахтается множество других, утративших силу после лихорадочных набегов на бастионы его полустиший, но в голосе Мари угадывается это шевеление. Она умеет передать умолчания, немые парадоксы, боль сердца, разбивающегося о каменные глыбы.

Загрузка...