Без короля ему плохо. На счастье, государь вернулся целым и невредимым из действующей армии, где пробыл почти полгода. Жан не имеет ни малейшего понятия о военной жизни. Он представляет себе сырость, грязь и гул молитв, которыми солдаты осаждают Бога. У него с королем твердое распределение ролей. Он управляется с тенями и химерами, король — с пехотой, конницей и пушками.

В последнюю кампанию король применил новый способ осады, изобретенный его главным военным инженером. Жан никогда не видел маршала Вобана, но одно его имя пробуждает в нем ревность. Он так и видит короля и маршала, когда они бок о бок, на коне или пешком, осматривают поле боя и считают мертвых, — это сближает больше, чем любые пьесы. У него же вместо битв только всеобщие происки, козни, интриги, машинерия, опера, и за всю жизнь всего лишь несколько минут, когда касаешься живого, будто пласта сырой земли коленом.

С тех пор как государь вернулся, он только и знает, что устраивает балы и приемы в Версале, охладев ко всем прочим своим замкам. Сзывает всех, не скупится на свечи и яства, неустанно расширяет дворец и парк, — такого монарха еще не бывало. Во время последних празднеств многим придворным пришлось спать в карете.

Неделю длились торжества по случаю военных побед, и король повелел, чтобы в один из дней сыграли «Ифигению». Он также пожелал увидеть комедию Мольера, пусть без самого Мольера — что за важность! А Жан и рад — его трагедия, грандиозная ода грандиозному королю, только выиграет от подобного контраста.

Несмотря на жару или именно из-за нее, король решил придать событию особенную пышность: пир горой, увеселения, всё на свежем воздухе. Жан никогда не видел такого роскошного парка, и это несмотря на садовые работы, на строительные леса повсюду. Но когда Мари громко восхищается, он просит ее умерить восторг. Она возражает: Ленотр нужен повсюду, он проектирует сады при множестве дворцов во Франции да и по всей Европе. Ленотр — один из лучей короля-солнца. Еще один, примечает Жан, — он их считает, называя имена, точно срывает лепестки ромашки.

— Не тревожьтесь, мой друг, — утешает Мари. — Ведь и вы такой же луч. Слова, как и деревья, остаются навечно.

Она пошла на сцену, а Жан подумал, что наступит день, когда она его бросит. Когда он больше не сможет писать для нее подходящие роли, когда его слава померкнет, когда он постареет. Бросит не мужа, а его, хоть это он преобразил ее жизнь, хоть, работая вместе, они, драматург и актриса, сроднились донельзя. Сколько часов провели они наедине, зарывшись в дебри слов, в сплетения слогов, прощупывая душу героини и не успокаиваясь до тех пор, пока не добьются искомого, не достигнут предельной точности! Как, например, в тот раз, когда он заставлял ее во втором полустишье читать октавой выше, чтоб прозвучала паника, смятение. У Жана защемило сердце. Нет, эта связь важнее, чем любовные объятия, надежнее, чем эфемерные вздохи. Не может быть, чтобы настал такой пагубный день.

Кадки с деревьями вынесли наружу. Воздух напоен сладковатым цитрусовым запахом. Жану сказали, что с месяц назад его трагедию могли бы украшать белоснежные цветы, теперь же апельсины отцвели. А ему вдруг привиделся другой, совсем голый парк: жирная красная земля, зеленая трава, бурые кустики самшита и ни единого цветка.

Свежепостроенные залы Оранжереи вмещают столько же людей, сколько деревьев зимой — тысячу с небольшим, однако, говорят, король намерен эти залы увеличить. Жану льстит мысль, что празднествам король уделяет не меньше внимания, чем военным действиям, из чего можно заключить, что трагедии Жана не уступают в силе пушечным ядрам.

Театр располагался в конце аллеи, вдоль которой были расставлены гранаты, апельсины и огромные вазы, наполненные цветами лилий. Свечи в хрустальных канделябрах озаряли все вокруг ослепительным светом, еще и отраженным от мраморного портика. Для пьесы, действие которой происходит в спящем воинском стане на морском берегу, такого блеска не требовалось. Однако Жан не против — без этого сияющего пятна в конце аллеи ночь не настолько походила бы на день. От Жана — простота, от короля — роскошное обрамление, необходимое, чтобы она заблистала. Усаживаясь в первом ряду, он ощутил приятное головокружение.


Не успели смолкнуть аплодисменты, а король уже встал и пошел по аллее обратно, его свита — за ним. На очереди новое зрелище. Как удержать его внимание? Не стоит тратить силы, увещевает себя Жан, гонясь за невозможным, но тут ему сообщают, что король желает провести с ним время за беседой перед началом фейерверка над Большим каналом.

— Я хотел, чтобы в центре торжеств было нечто возвышенное, — заговорил король, — и правда же, мы в этом преуспели?

«Мы преуспели…» — это «мы» тает во рту у Жана, как кусочек сахара.

— Вы, знаю, не любитель роскоши, но в политических целях она весьма полезна. Тем более что мне такой союз по вкусу.

Король смолкает, повторяя фразу про себя — считает слоги.

— После ваших пьес невольно говоришь александрийским стихом.

Жан улыбается. А король добавляет, что во время спектакля сидячие силуэты придворных вырисовывались по сторонам от него, как китайские тени. Было одинаково отрадно смотреть и на то, что творится на сцене, и на эти неподвижные ряды. Хотя бы два часа никто не суетится и не интригует. Жан кивает, ему понятно: даже когда звучат его стихи, монарший долг не позволяет королю сосредоточиться.

— Пойдемте полюбуемся моим фейерверком.

Сначала Жан стоит с закрытыми глазами и вслушивается в гром пушек и шум ракет. Война звучит вот так? Потом, открыв глаза, глядит, как в небе пламенеют фигуры, как оно покрывается золотыми узорами. Россыпь звезд, сияющих сильнее настоящих, вспыхивает на миг и падает в канал. Воздух, вода и огонь сливаются воедино. Эта потеха превыше роскошного празднества, а король превыше всего.


В Париже «Ифигения» идет с триумфом. Король осыпает Жана почестями. Мало того что обретает форму воображаемая статуя, но и пласт земли под коленом, глядишь, обернется имением. Академик, государственный казначей, чего еще желать?

Маркиз несколько раз небрежно приглашает Жана в свой салон, на правах приятеля знаменитого человека, знававшего его, когда тот был еще никем, день за днем следившего за его успехами и теперь смотрящего на него благосклонно, как на пышно расцветшее растение.

— Ну что, довольны вы теперь, приобретя дворянство?

В улыбке и тоне маркиза Жан узнает привычную насмешку, ясно ему говорящую: как бы высоко он ни взобрался, есть преимущество, для него недостижимое, — родиться на том же, бесконечно отдаленном от простого люда, клочке земли, что король и маркиз. Он понимает: для высокородных нет ничего забавней, чем смотреть, как борются другие, следить за ставками и козырями в увлекательной игре. И у него хватает гордости сказать маркизу, что его салон изрядно потеряет, если он, Жан, перестанет его посещать. Прибавлять, что он именно так намерен поступать, нет смысла — маркиз это понял и сам. И говорит притворно оскорбленным тоном: «Ладно».

Писать больше некогда. Он занят делами, интригует на пару с Никола, украшает свое жилище, постепенно теряя интерес к материальным ценностям. Только Мари время от времени напоминает, что ждет новую роль. «Будет», — коротко отвечает ей Жан.


У Агнессы что ни слово, то яд и проклятия. Не называя имени Мари, она клянет его за блуд, за то, что он якшается со страшными людьми, которые даже на смертном одре не получат причастия. Видеть его не желает. Жану не привыкать к ее упрекам, но по ночам, во сне, когда его уверенность в себе ослабевает, тревога проникает в душу. Он уже готов поверить, что, привычка привычкой, а проклятия тетушки словно въелись в него, вместе с чувством вины, иногда и полезным.

Во сне к нему подходит женщина и говорит, что усыновила его, когда ему было полгода. Она его непорочная мать, совсем как Святая Дева. Доказывает материнство то, что он был очень болен и выздоровел сразу, едва приник к ее груди. «Ты будто вновь родился». Она похожа на тетушку. Эта история не кажется ему совсем бредовой. Если мать его непорочна, то он не кто иной, как Христос. Та женщина опять ему приснилась несколько ночей спустя. На этот раз не в виде девы. Напротив. Коснись ее Жан, он бы почувствовал звериное тепло ее плоти. «Он там, по ту сторону двери», — сказала она. Он каждый раз приходит, говорит, что любит, что его душа стремится к ней, зовет и что она должна на этот зов ответить, что таково веление Бога. И каждый раз она не открывает, сжимает ручку двери, так что белеют косточки, а пальцы становятся такими бледными, прозрачными, как будто у них нету сил нажать на ручку, отворить. Жан вспоминает греческий роман — там тоже отливала кровь. Неделями его не покидает образ этой внезапной бледности. Каким-то чудом или чьим-то промыслом, он, что ни ночь, оказывается там же, под этой фосфорической луной. «По ту сторону двери, — продолжает она, — он прерывисто дышит, все громче, его дыхание проникает сквозь дерево». Их разделяет море, и они в два голоса поют песню запретной любви.

Наутро у него болят все пальцы, вся, до плеча, рука, и целый день она висит как мертвая. Он ходит скованный, все делает левой: ставит подпись, получает новые дары, наряды, приветствует друзей, — точно раненный в бою. А на вопросы, что с ним, отвечает: пустяки, пройдет, неловко повернулся. И никому пока не говорит, что в следующей трагедии расскажет о минуте, когда рука той женщины нажмет на ручку и она выпустит на свободу свое желание. Точно спустит цепную собаку на стоящего там, за дверью. Хорошо ли она поступила? Или должна была и дальше держать дверь закрытой? Он сам не знает. Ему важно другое: густая смесь из жалости и ужаса, из которой он хочет ваять, которая станет живым нервом, лезвием конфликта, надвое рассекающего человеческое существо. Страсть, убивающая себя. Это будет трагедия безответной любви, еще страшнее предыдущих, неистовая, кровавая, без всякого галантного налета.

А героиня будет гречанкой. Гречанки теснее связаны с богами, кроме того, они владеют Минотавром и тем безумным лабиринтом, где души сбиваются с пути и попадают в лапы к демонам. Ее переполняет страсть, подобная тому пятну ярчайшего света на белом мраморе Версаля или ровному жаркому золоту спелых хлебов Юзеса, этой колышущейся глади, кусочку неба на земле. Вся пьеса будет озарена раскаленным солнцем, лишенным лучей, сжигающим свои последние и в сто крат более горячие огни. Чтобы погаснуть навсегда. Героиня — дочь Солнца, в его жару она растает, и ее желание расплавится, как воск, хлынет неостывающим, неукротимым потоком.

У нее будет много слов, гораздо больше, чем у всех других персонажей. Из тысячи шестисот стихов, обычно составляющих трагедию, он отдаст ей добрую треть, а то и больше, чтобы хватило на признания, на самобичевания и на призывы смерти. Заполучив такую роль, Мари, уж наверное, его не бросит? Он сможет удержать ее подольше, отвадит от шальных гулянок, предложит то, до чего так охочи все женщины: громкую славу и почести. Не меньше пятисот стихов. Она набросится на них, точно голодный зверь, наглотается досыта, потом будет послушно следовать его советам и, не понимая, что она — его творение, гордиться собственным талантом. Чтобы глядеть на мир, ей нужны глаза Жана. Стоит ему во время репетиции хоть на минуту отвернуться, как Мари себя чувствует покинутой и одинокой. Внезапно у нее подкашиваются ноги, так что приходится сесть и сидеть, пока снова не подойдет Жан и она не вспорхнет. Мари еще не знает: на этом самом стуле она будет сидеть в спектакле. Единственный реквизит, который он потребует для новой пьесы. На этот раз он превратит Мари в чудовище, она выйдет на сцену и прокричит: «Я вымолвила то, что не должно звучать!»[61] Что она скажет дальше, он еще не знает, но этот покаянный вопль уже написан. Его услышит даже тетушка в лощине Пор-Рояля, услышит, ужаснется, сляжет от этой неслыханной ереси, так что Амона призовут к ее ложу. Вдвоем, в холодной полутемной келье они сначала будут сокрушаться, как Жан до такого дошел, а потом погрузятся в молитвы.

Теперь он должен выбрать место, время, действующих лиц и работать втайне от всех. Его норовят подстеречь, сварганить что-нибудь свое на ту же тему. Вот почему его новые пьесы — военная тайна. Когда его расспрашивают, он только улыбается и прижимает палец к губам. Дамы допытываются: ну хоть будет ли там про любовь? Он отвечает: да, но весьма необычно.


Солнечный луч уперся в его руку. То будет Федра, дочь Миноса и Пасифаи. О ней писали Еврипид и Сенека. Теперь, когда выбор сделан, Жан невольно поглядывает на Мари и прикидывает: сумеет ли она сыграть одержимость на грани безумия? Она перехватывает этот взгляд и не знает, что думать, но он молчит и сообщает новость только Никола.

— Как? Снова женщина! — воскликнул тот.

— Но женщин не было давно!

— Это правда. Но все-таки, признайтесь, вы не можете устоять.

— Вот увидите, эта будет величайшей из всех.

Он воздвигает две стены. Две крепостные стены, которые удерживают, прячут, но, рухнув, выпускают наружу бурлящий поток, и страсть кипит еще сильнее, после того как прорвалось признание. Клокочет пена, белизной сравнимая с белым солнцем, палящим человеческие души и тела.

Жан развернул бумажный план на полу — поверхность стола для этого слишком мала. Ходит кругами, опускается перед ним на колени и застывает, уже не чуя холода от каменных плит. А всем, без исключения, докучным посетителям велит прийти попозже.

Действие строится на двух главных признаниях: первое — наперснице, второе — любимому. Да, признание за признанием, одно в первом акте, другое во втором, почти на том же месте, и это не считая абсолютно симметричных признаний Ипполита. Так он разделит вину на двоих, облегчит ее. И назовет трагедию «Федра и Ипполит», чтобы эта симметрия бросалась в глаза и чтобы его опять не упрекали, что он выводит только женщин. Делать Федру низвергнутым идолом он не желает, она останется невинной, она не до конца преступна, невинна и преступна, дурна и хороша.

Она — все человечество, рвущееся на части, обремененное грехами предков, прощенное предками и потомками — всеми, кто издавна, извечно, с начала мира творил и продолжает творить зло. Сама Венера. И для начала — стул. Надо сказать декоратору и настоять: стул, один только стул и больше ничего.

Однажды вечером он положил на тарелку Мари листок с первой репликой ее роли. Мари торопливо его развернула, прочла, пришла в восторг, сказала, что хочет как можно скорее узнать продолжение. Когда, однако, он принес ей продолжение, восторг ее прошел.

— Воспылать столь неистовой страстью можно только в том случае, если все греческие боги сообща будут ее раздувать. Что такое любовь, мне известно. Я люблю вас, как тех, кого любила прежде…

— И кого будете любить потом…

— Но умирать из-за любви ни за что бы не стала.

— Почему же тогда древние авторы так много писали об этом недуге? Почему лучшие в мире поэты неустанно обращались к этой истории?

— Потому что из нее получаются хорошие стихи.

— Для хороших стихов нужен живой источник.

— Да что вы говорите! Разве вы сами не поживились у Еврипида и Сенеки: стих оттуда, стих отсюда? «Ты назвала его, не я!»[62] — ведь это списано дословно?

— Да.

— Так нечего рассказывать про живые источники. Ваша Федра не в меру патетична. Любовные муки не так уж фатальны. Если решиться, от них можно избавиться.

— Каким же образом?

— Решиться, да и все.

Жан признает за ней умение съязвить и даже известную правоту, но ему противны безапелляционный тон, каким она выносит приговоры, и манера обо всем судить по себе. Впрочем, пусть себе говорит, Жан спокоен, не волнуется за Федру. Мари, хотя и придирается, сыграет ее превосходно. Как раз благодаря придиркам, благодаря этой своей практичности, диктующей, что важнее всего успех.


Жан отменил секретность. Теперь он показывает Никола и своему издателю готовые отрывки пьесы и просит их без снисхождения указывать, где он погрешил против правил французского языка. Особо напирает: против правил! На этот раз текст будет совершенным. Жан полон воодушевления — эта пьеса продвинет его дальше, чем все остальные; куда продвинет — он еще не знает, но намного дальше; он воздвигает монумент, столь грандиозный, что вместит в себя все монументы Греции и Рима, всего Еврипида и Вергилия. Величайший монумент для величайшего в мире монарха.

— Не выбрать ли что-нибудь получше этой безумной кровосмесительницы? — предлагает Никола.

— Нет, — возражает Жан, — вспомните Аристотеля. Самые острые конфликты происходят там, где самые тесные связи. О чем и писать, как не об этом?

Всей глубины страданий героини никто вокруг не понимает. Да он и сам себя порою ловит на таких же мыслях. «Если решиться, от них можно избавиться. Решиться, да и все», — звучат в ушах слова с певучей интонацией Мари. Ни одна из его героинь никогда не решала избавиться от любви. И он не находил такого выхода, когда топтался вокруг тревоживших воображение фигур, всматривался в них, вчитывался в древних авторов. Отказываться, отрекаться героини могут, но только не решать. Надо будет подумать об этом. Натура у Мари подобна дереву редкой породы, по которому он собирается пройтись резцом, сухому стволу, внутрь которого не проникают ни решения, ни трудные вопросы (они сами собой рассасываются со временем) и который не может желать одновременно вещи противоположные. Достаточно взглянуть, как преспокойно, без малейших угрызений совести, она живет и с ним и с мужем.

Пьеса закончена, настало время выбирать актеров. Он требует молодых — и получает. Готовой музыки ему не нужно, он репетирует так же, как сочинял стихи: выходит нечто среднее между прозой и пением, на музыку, которую слышит он сам и никто кроме него. Жалоб и пререканий не выносит. Распоряжается декорацией, светом — всем до последней мелочи. Декоратор пытался поставить на сцену кресло — не может же Федра сидеть на простом стуле. Жан взбешен, Жан орет: стул, только стул!

Успех и шквал наветов. Разве это любовь, такого мы от вас не ждали, — сокрушаются женщины. Вы развращаете души, — попрекают мужчины. Почти день в день с его трагедией в театре Генего показывают другую, нагромождение стихов и пустота[63]. «Там характеры один другого нелепее, — говорит Никола, — но когда ваша Федра умирает на сцене, то это каждый раз надрыв души».

Никто не разглядел, что он затем так тесно сплел преступность и невинность, чтобы в пучине греха у его героини оставалась надежда спастись. Кроме него, никто не сознавал, как тяжко ему было взбираться на гору, доводя до конца антитезу и превращая свою Федру в пылающий оксюморон, — никто не знал, как истощило и сбило его с ног крушение. Его стихи повсюду превозносят, но автора клеймят за потакание пороку, кровосмешению и лжи.

— Ну все, с меня довольно, — говорит он Никола.

Загрузка...