Плановую таблицу полетов составляли по очереди командиры звеньев. В этот раз ею занималась Борщева. И Борщевой почему-то взбрело в голову взвесить цифры «итого».
Настроение у нее было чудесное. Вчера она получила сразу три письма от мужа и теперь окончательно убедилась в том, что Костя жив-невредим и снова летает. В каждом письме были строчки, от которых пахло воздухом, фронтовым. И были шутки, какие ее Костя стряпал лишь на аэродроме.
— Ого, итого! — Борщева оторвала от стола локти, спиной уперлась в холодную стенку штабной землянки. — Ого! Это почти налет двух курсантов по всей школьной программе. Выходит, мы в среднем в день выдаем одного целого летчика и шесть десятых второго.
Рассуждая вслух, она закинула руки за голову и еще, издалека сбоку, посмотрела на бумажную простыню. В глазах зарябили крестики, угольники, кружочки — красные, черные, синие.
— Кроссворд! А сколько в нем спрятано! Вывозные, контрольные, самостоятельные и зачетные: по кругу, в зоны, маршрутные, строем, на воздушные бои, стрельбы, слепые и зрячие, простые и золотые. Фу! Натощак одним духом и не выговоришь. Знал бы рабочий класс, какие он денежки ухлопывает только на один такой наш выезд, — наверно, ахнул. Нет. Не ахнул. Добавил бы! Устал от войны народ. Раньше бы нам всего столько…
Удобнее умащиваясь, Борщева дремотно прикрыла воспаленные веки. Но затем опять склонилась над столом.
— Еще ведь один кроссворд! — Убрала расцвеченную «простыню», на ее место положила другую, чистую, и, сосредоточенно морщась, принялась расписывать ночные полеты. И продолжала разговаривать сама с собой: — Фаина Андреевна жалуется на Германа. «Переродился! Теперь и обнять забывает». С такими кроссвордами переродишься, даже если только карандашом по ним водить…
Хлопнув дверью, в землянку вскочил Иволгин. На ступеньках он качнул планшетом с прицепленным к нему шлемофоном:
— Разрешите, товарищ лейтенант?
— Пожалуйста, товарищ младший лейтенант.
Иволгин значительно поднял палец:
— Пан младший лейтенант!
— Ах да, — понимающе закивала Борщева. — Извините, пан. Кончил катать союзников?
— Кончил. — Иволгин навалился на стол с нею рядом. — Отправил обедать.
— А сам? Иди обедай, Толя. Я твоих слушателей уже запланировала. Восемь вывозных на брата и по одному ознакомительному в зону. Так? Как просил в заявке.
— Добже. Но ты поторопилась, Полина.
Борщева выпрямилась, бросила на стол карандаш.
— Новое надумал?!
— Так точно! — Иволгин пробарабанил пальцами по бумаге. — Вы угадали, товарищ лейтенант. Но, пожалуйста, на меня не кричите. Сегодня на меня уже кричали… Еще на брата по четыре самостоятельных полета по кругу. Рисуй, Полина. Не теряй времени. Темнеет.
— Не буду! — уперлась она. — Не буду из-за трех человек переделывать таблицу!
— А ты не переделывай. Внеси во второй вариант, — спокойно посоветовал Иволгин.
— И второй давно готов.
— Малюй третий!
— Третий вот, перед тобой. Кстати, и ты тут есть. На поверку техники пилотирования с Анохиным. Вылет — в 24.00.
— Знаю. Говорили. Но слушателей моих здесь быть не может. Это ночные. Малюй четвертый вариант.
— Вот что, пан, — не выдержала Борщева. — Катись-ка ты отсюда. Раньше нужно было думать!
— Ах, так! — Иволгин подошел к телефону, снял трубку: — Мне, пожалуйста, командующего! Товарищ командующий? Здравия желаю. Беспокоит младший лейтенант Иволгин. Тут, понимаете, какое дело… Полину Борщеву, знаете? Да, да. Летчицу из долины Копсан. Она же, между прочим, и секретарь нашей комсомольской организации. Знаете? Ну так вот, товарищ командующий. Эта самая известная летчица отказывается…
Подбирая нужный карандаш, Борщева выдавила сквозь смех:
— Довольно, Толя. Убедил. Отваливай, ради бога.
Уже поднимаясь по ступенькам, Иволгин оглянулся и вернулся.
— Полина! Ты, случаем, не знаешь, почему и куда собирается уезжать твоя квартирантка?
— Первый раз такое слышу, — подняла Борщева от стола голову и тут же наклонила снова. — Кстати, Толя, ты моей квартирантке нравишься, — продолжала Борщева между делом. — Она все о тебе — славный парень, хороший парень. Ну и вкус…
Иволгин притих, слушал, затая дыхание, а Борщева, косясь на него исподлобья, все подливала в огонь масла.
— Ну и вкус у Наты. Что у тебя теперь хорошего? Говорила: женись, пока хоть губы целы. А теперь и на нижней губе шрам. Не зря тебя Занина бросила… Не смотри на меня, пожалуйста, жалостливо. Сватать за тебя Натку не стану. Иди обедай да ложись отдыхать. Тебе ночью летать. Хотя нет. Подожди, подожди. И у меня теперь есть к тебе разговор. Думала потом. Но уж лучше сейчас…
Борщева подвинулась, освобождая место на скамейке рядом с собой.
— Садись, Иволгин.
По тону, каким она вдруг заговорила, Иволгин догадался, о чем сейчас пойдет речь. Он покорно сел, но не рядом — на самый кончик скамейки, протянувшейся во всю длину большого канцелярского стола.
— Слушаю.
— Помнишь, я на тебя ополчилась за пропаганду стажировочной хроники?
— Помню, Полина. И догадываюсь почему. Потеряла мужа и всех стало жалко.
— Молодец. Соображаешь. — Борщева оставила работу и, прислонясь к стене, сложила на груди руки. — Не совсем верно, но в общем-то да, так.
— Ну а если даже разбираться в общем, — живо подхватил Иволгин, — не ты ли когда-то сказала: за высоту надо платить?
— Верно. Надо, Иволгин. Только не обязательно жизнью… Все верно! И то, что ты с душой тянешь васюковскую линию, и то, что не щадя живота своего вгоняешь в пот на каруселях курсантов, и то, что ты сегодня отличился, спас поляка.
— Едва-едва… — вставил Иволгин, и его зеленоватые глаза горделиво засветились.
Борщева посмотрела в эти его торжествующие глаза с сожалением, несколько минут сидела молча, задумчиво шевеля губами.
— Не пойму я, Иволгин, тебя, — сказала она с холодной размеренностью. — Честно, не пойму. Не то ты еще, извини, глуп, хотя и прошел солидную муштровку у жизни, не то, прощенный за многие грехи молодости, возгордился, возомнил себя… Посиди спокойно, не дергайся, — заметив, как Иволгин нетерпеливо заерзал, вспыхнула Борщева. — Хочу сказать тебе всю правду: Костя скоро увезет меня от вас — это точно. Хочу оставить тебе на память все, что о тебе думаю. Ведь лучше меня никто тебя не знает, Иволгин. Мы с тобой не один пуд пшенки съели в проклятой богом долине. И кроме меня, никто тебе этого не скажет. Мне, летчику в юбке, самой природой дано перемывать вас, мужчин, по косточкам и все чувствовать тоньше. Так что, пожалуйста, не дергайся. Спокойно послушай. Хвалиться-то тебе, Иволгин, еще особенно и нечем. То, что ты свято выполняешь завещание Васюкова, не учишь курсантов быть мокрыми курицами, то, что вот сегодня вытащил сухим из воды поляка, — все это обыденное для психически нормального человека и уважающего себя летуна. Дело его долга, чести, разумеется, и совести. И в том нет никаких твоих особых заслуг ни перед народом, ни перед авиацией. Да, да, не дергайся… Я бы, товарищ младший лейтенант, сама твой портрет втиснула в золотую рамку и повесила, ну если не у нас в штабе, то над своей кроватью обязательно. Пусть бы и ревновал Костя. Я бы тебя прославляла на всех перекрестках, если бы при всем том, при твоем стремлении быть в делах наших человеком незаурядным, если бы при всем том у тебя не погиб Самсонов, не взлетела сама рулежка.
— Но!.. — вскрикнул Иволгин, придвигаясь к Борщевой.
Она остановила его взмахом рук и снова сложила их на груди.
— Потерпи. Я еще не закончила… Ты вот, к примеру, прокатил поляка в рулежке и, наверно, считаешь, совершил великое. Ворвался ко мне сейчас с таким видом, словно тебе уже по меньшей мере пообещали Золотую Звезду. А тебя за такое, честно, следует высечь хорошей плетью… Теперь давай свое «но».
— Жестоко, Полина! — голос у Иволгина дрогнул. — Кто мог предвидеть, что этот чертов шарнир даст трещину. Притом ведь рулежке — в обед сто лет. С нее песок сыплется.
— Согласна. Тем более! Обязан был предвидеть и принять меры безопасности на тот случай, если деду вздумается самому подняться в воздух.
— Ну ты даешь! — с нехорошим смешком вставил Иволгин. — Травишь, будто сама никогда от земли не отрывалась.
— Осторожней на поворотах, Иволгин, — сурово сдвинула брови Борщева. — Я с тобой сейчас разговариваю не как Полина, а как командир твой. Не сумел предотвратить ЧП, то и кичиться нечем. Все последующее было уже обыденным. Кстати, ты ведь спасал и свою шкуру. Скажи, что нет?
Низко склонясь, Иволгин глядел в пол, планшет зажал в коленях, а шлемофон перекидывал из руки в руку.
Борщева, не замечая этого, внезапно весело улыбнулась.
— А вообще здорово у тебя получилось, Толя. Здорово ты оторвал от земли гроб и пронесся на нем, как та баба-яга на метле. Я бы, наверно, не сумела. Ну иди, герой. Полетишь на поверку с Анохиным — не усни. Он сонных не любит.
Иволгин хотя и выслушал Борщеву скрепя сердце, все-таки не мог не согласиться с ее доводами.
«Пожалуй, точно, — задумался он уходя, — главное в нашей работе — предугадать, предупредить возможные случаи. Остальное — благополучная посадка или удачный вынужденный прыжок с парашютом, пусть даже они и зачтутся летчику в графу заслуг, — это уже обыденное дело».
Несмотря на то, что уходил Иволгин от Борщевой, чувствуя себя будто выпоротым плетью, он, однако, не забыл и ее побасенок насчет Наты. Поверить он не мог, чтобы Ната открыто его нахваливала. Характер не такой. Ну, а что из того следует, если Ната и сказала Борщевой: «Славный парень, хороший парень». Да, ничего не следует. Ната и о других летчиках могла так сказать. И чего он, собственно, разволновался? Вот пойдет к Нате и скажет: «Не уезжай. И давай хоть раз поговорим по-человечески. Люблю я тебя, скажу, поняла? Давай поженимся. Самолетный ящик под жилье нам вряд ли дадут. Но своя землянка будет…»
В столовой Иволгина окружили друзья. Первым руку ему пожал Шмаков.
— С днем рождения, Иволга. — Он чмокнул того в лоб. — Видел твой полет в гробу. Красота! Везет панам. Дух захватывало. Я, было, шлемофон пустил по кругу. Собирать на поминки.
— По ком?
— Не по тебе, разумеется. По нашей дружбе с поляками. Если бы вы ляпнулись, был бы международный скандал.
— Олень ты, Мишка. — Отстраняя Шмакова, Иволгин сел за стол. — Поляки умные люди. — Он не стал рассказывать, какой просьбой его слушатели встретили Анохина у штаба, но, вспомнив о том разговоре, продолжал, задумчиво водя по столу ложкой: — Мне уже поляки, братцы, чем-то сродни, хотя родились они под другой звездой. Тем, наверное, что и они по натуре люди мирные. Сташинский говорит, он от природы человек не кровожадный. Гитлеровцы обращались с ним, как с рабом, намеревались стереть с лица земли Варшаву, и сами виноваты в том, что его расплата с ними будет жестокой. У поляков, как и у нас, велик счет мерзостям гитлеровцев. — Иволгин помолчал. — Они, понятно, спешат, торопятся в бой. И это меня, братцы, признаюсь, пугает. За десять дней можно восстановить утраченные летные навыки. Научиться воздушной стрельбе. Но заострить то, что мы называем шестым чувством, определяющим верные действия летчика в любой обстановке, — этого, мне кажется, за такой короткий срок сделать невозможно.
Подняв голову, Иволгин откинул упавшие на глаза реденькие волосы.
— А они и слушать не желают: «Почему не можно, пан, инструктор? Да поможет нам матка боска».
Здесь Иволгин придвинул к себе тарелку и начал быстро есть.
— А вообще как они, Толя? — участливо спросил Иволгина уже на улице кто-то из инструкторов. — Соображают?
— Об этом говорить рано. Но парни мировые. Завтра планирую выпустить самостоятельно. Тогда и увидим.
Со стороны гор наплывала темень — плотная, сырая. Она выхолаживала нагретую солнцем землю и окутывала таинственностью все выстроенное в степи человеком…
— Ребята, зайдем? — остановился Иволгин, увидев свет в окне у поляков. — Познакомлю. Они еще не спят. Наверно, готовятся.
— Вот и пусть готовятся, — сонно буркнул Шмаков. — Не в моем характере являться в гости не по-русски.
— Ты о чем? — не понял Иволгин.
— Как о чем? О ней же. Идя в гости к иностранцам, нужно брать с собой и ее. И не одну. Для такого знакомства принять по сотушке — все равно, что не принимать вовсе.
— В другой раз по сотушке, — рассмеялся Иволгин. — Зайдем, ребята. Поручникам тоже завтра рано подыматься. Зайдем на минутку. Побратаемся.
Постучав, Иволгин толкнул дверь и остановился. Поляки молились. На стене, против входа, висела маленькая, с ладонь, икона.
Похоже, полякам пришла в голову мысль помолиться, уже когда они лежали в постелях. Поручннк Сташинский стоял босой, в трусах. Все трое, увидев на пороге Иволгина, растерянно переглянулись. Потом Сташинский снял с гвоздя икону и поспешил спрятать ее, а Огинский, расставив руки, кинулся к двери:
— Прошу! Прошу!
Шмаков, переступая порог, рассерженно шепнул Иволгину:
— Вот ты действительно олень. Приперся. — И начал извиняться перед поляками за позднее вторжение.
Никто из инструкторов не подал виду, что видел икону и то, как польские офицеры молились. А на Иволгина гораздо сильнее подействовали и на всю жизнь запомнились багровые, цвета запекшейся крови полосы на спине Сташинского. Эти полосы — грубую печать неволи — он видел, когда поручник прятал «Матку боску».
«В концлагерях исполосовали человека, гады. Нетрудно догадаться, о чем просил поручник матерь божью. Только это он напрасно».
Не ввязываясь в разговор офицеров, начатый Шмаковым, Иволгин про себя улыбался: русские и поляки смешно коверкали слова родной речи.
Шмаков, не отличавшийся сильным голосом, то и дело поднимал высоко ладони:
— Тихо, славяне. Тихо. Дайте же и мне сказать.
Порой за бойкой разноголосицей Иволгин не улавливал гула ночных стартов самолетов.
Говорили о скором конце войны и возвращении домой, к себе на родину. Подхватывая тонкими пальцами свои белые, свисавшие на уши волосы, Огинский, равно как и Шмаков, всех перебивая, возбужденно вскрикивал, непонятно за что благодаря незваных гостей:
— Товарищи, дзенькую!
Иволгин, втискиваясь в середину плотного круга офицеров, начал прощаться с поручниками:
— До утра! Всем нам завтра рано подниматься.
Шмаков на пороге оглянулся:
— Поладим. Поладим, славяне!
Возле инструкторской землянки он остановил Иволгина:
— Хватит им десять дней, Толя.
— Я думаю… Ты видел спину Сташинского?
— Да-а, — Шмаков скрипнул зубами. — Сташинскому недели оттренироваться хватит. А после он с завязанными глазами найдет, в кого ему стрелять. — Закурив, Шмаков подумал вслух с улыбкой: — А матерь божья у них что надо, на Брагину смахивает. Такой и я бы помолился.
— Не кощунствуй, Мишка.
— Это ты насчет кого?
— Брагиной, понятно.
— Влюбился?
— Да.
— Не вовремя, Иволга. Вообще-то она ничего, Натка. Но ты не вздумай жениться. Тогда война еще долго не кончится. — И Шмаков, смеясь, обнял Иволгина за шею. — Пошли, жених, спать. Тебе нужно вздремнуть хоть часок. Анохин неспроста решил проверить у тебя технику пилотирования ночью. Слетаешь отлично в потемках — поможешь этим Анохину объяснить, кому нужно, почему он не снял тебя, оставил при иностранцах. Соображаешь?
— Не первый год в авиации. Все-таки толковый Анохин начальник. Такого грех не понять. Тем более что мы не дрова — людей возим…
Сделав заявку дежурному по гарнизону — разбудить его в 23.30, Иволгин не раздеваясь упал на нары. Но минут через пятнадцать, когда уже похрапывал Шмаков, он бесшумно соскользнул па пол, прихватил шлемофон, на всякий случай, чтобы за ним не возвращаться, и направился к землянке Борщевой, зная: Борщевой сейчас дома нет, она на полетах, а Ната, возможно, еще не спит.
Ната еще и не думала ложиться. Этот весенний вечер выдался удивительно теплым. В воздухе было тихо, и пахло редкостно для последних дней марта — свеже-талым снегом.
Иволгин нашел Нату на крыше землянки. Она сидела возле дымовой трубы, обхватив руками колени, и неподвижно смотрела на то, как из-за горы крадучись выползла молодая луна.
Ната не удивилась появлению Иволгина. Она словно ждала его. И потому, как только он приблизился — повела головой вправо: устраивайся, мол.
Иволгин сел по другую сторону тонкой жестяной трубы.
Земля на крыше просохла раньше, чем в степи, и покрылась густой, уже высокой травой.
Ната молча взяла у Иволгина шлемофон и, напяливая на свою голову, тихо спросила:
— Толя! Что такое угол атаки? Много раз я тут слышала: угол атаки, угол атаки. И что угол атаки какой-то особенный, будто и Самсонова погубил. Что эго такое?
— Тебе популярно или по науке?
— Все равно. Как не лень.
Иволгин быстро привстал.
— Почему ты такая?
— Какая?
— Ко всему равнодушная. Спрашиваешь, а самой все равно.
— Давай не отвлекайся…
— Угол атаки, — начал громко Иволгин, — это угол, заключенный между хордой крыла и линией набегающего потока воздуха. Он может быть положительным, отрицательным и критическим. Критический и есть «особенный», как ты говоришь.
Ната, легко толкнув его, приставила к губам палец.
— Не ори. Детей разбудишь. Через трубу все слышно. Пройдемся немного, Толя.
— Давай вон до той голубой звезды, — предложил Иволгин. — Это в созвездии Андромеды. Знаешь, кто такая Андромеда?
— Откуда мне знать, — вздохнула Ната. — Спроси, кто такой Овод, отвечу: командир нашего партизанского отряда.
— Андромеда — дочь царя Кефея, принесенная им в жертву морскому чудовищу и спасенная Персеем.
Ната не захотела слушать дальше.
— Опять жертвы. Не надо…
Иволгин вернулся к прежнему разговору.
— Есть угол атаки и у человека, Ната. Вот мы с тобой идем и чувствуем — нас обтекает воздух. А раз чувствуем — значит живем. И чем сильнее встречная струя воздуха, тем острее ощущаешь то, что ты живешь. Так и самолет…
— Тогда побежали. — Она весело засмеялась и побежала к своей землянке.
Иволгин, догнав ее, крепко схватил за руки.
— Перестань, — Ната недовольно свела брови. — Отпусти. Не то в штопор сорвешься. — И тут же ласково добавила: — Пусти, Толя. Дети, может быть, проснулись.
Взбежав на крышу, Ната приложилась ухом к трубе и возвратилась к Иволгину.
— Спят, жуки. Тихо.
И здесь он ей сказал:
— Ната! Давай мы с тобой на пару выкопаем землянку.
— Это как же понимать? — опять весело засмеялась она. — Как, объясни?
— Очень просто, — Иволгин ковырнул носком сапога под собой землю. — Разве тебе не надоело жить вот так, по-цыгански?
Ната положила руки ему на плечи.
— Хороший ты парень, Анатолий. Но, оказывается, тоже не шибко грамотный. — Потом сняла шлемофон и, возвращая Иволгину, с холодком произнесла: — Иди отдыхай, Персей. Меня спасать не нужно. Пробежись, Толя. Пусть тебя ветерком обкатит…