На земле, на линии заправки самолетов, Анохин, отпуская Иволгина, предупредил:
— Утром, до начала работы, принесите мне летную книжку. Без моей оценки этого полета работать вам со слушателями запрещаю.
У Анохина уже подкашивались ноги от усталости. Но спать ему больше не хотелось.
Чувствуя, что не уснет, если ему даже сейчас, здесь, в долине, найдут звуконепроницаемую комнату, Анохин подошел к комэске, протянул руку к микрофону.
— Вы свободны, Герман Петрович. Разрешаю идти отдыхать. Привет Фаине Андреевне.
Решительно отстраняясь, комэска переложил микрофон из руки в руку.
— Извините, товарищ полковник. Вы сейчас не в форме. С четырех часов на ногах? Нам в ваше отсутствие звонил Метальников. Спрашивал, где начальник. Мы ответили — в воздухе. Сядет и пойдет спать.
От них чуть поодаль, закинув руки за спину, стоял Старчаков и выжидающе раскачивался.
Анохин обернулся к нему, насмешливо кривя губы:
— Это вы, Парамонов, конечно, решили с комиссаром?
Фонарь освещал лишь плановую таблицу, лежавшую на столе руководителя полетов. Старчаков вряд ли видел выражение лица начальника, но что тот сказал, он уловил и медленно направился к столу.
— Да, товарищ полковник. Мы с командиром эскадрильи так решили. Идемте, я вас отведу к себе. В поре моей сейчас немножко сыровато. Мартовская подпочвенная вода в одном углу появилась. Зато тихо. Тихо всегда. Моя ведь нора дальняя.
— Ну что ж, — не стал возражать Анохин. — Ведите, Федор Терентьевич. Вы со своим командиром спелись — вам и не прикажешь.
В городке в тот час не спали только часовые. Возле штаба их окликнули:
— Стой, кто идет!
Ответил Старчаков. Они обогнули штакетную изгородь, от которой пахло эмалитом, и вышли на серевшую в траве узенькую дорожку.
Луна уже завалилась за горизонт. Вернее, ее в пути над долиной перехватила другая горная гряда и закрыла собой. Анохин молча шагал сзади Старчакова, потом внезапно остановился:
— Это кто не спит, Федор Терентьевич?.. Вон там справа.
Метрах в двадцати от них справа светился дверной проем самолетного ящика. На пороге сидела женщина в шинели внакидку. Старчаков узнал в ней Парамонову.
— Фаина Андреевна. Подойдем
Услышав шаги, Фаина Андреевна вскочила.
— Кто здесь?
— Это я. — Анохин извинился. — Не пугайтесь. Вы почему до сих пор не спите?
Она поправила сползавшую с плеч шинель мужа и ответила шепотом, немного кокетничая:
— Любовь не дает, Евгений Александрович. Чужая любовь. — Показала ему книгу, заложенную пальцем на середине. — «Жан Кристоф» Роллана. Читали?
— Давно когда-то! — Взяв книгу, Анохин повертел ее. — Помню, не понравилась. Слащавая любовь.
— Ограниченные вы все же люди, военные, — вздохнула женщина.
— Это как на военных посмотреть, — ответил он. — Вряд ли кто из гражданских, Фаина Андреевна, знает больше нас обо всем. Ну, а в вопросах любви — согласен.
— Герман Петрович скоро явится, — возвращая книгу, сказал Анохин. — Теперь уже скоро.
Безнадежно махнув рукой, она стала опять поправлять на плече шинель.
— Это скоро у нас длится больше года, товарищ начальник, — голос ее здесь дрогнул, зазвучал со слезой. — Если не секрет, скажите, пожалуйста, когда мы вернемся в Синеморск? Говорят, скоро подадут эшелон под погрузку.
Не зная, что ответить, Анохин попятился от нее, увлекая и Старчакова.
— Секрет. Военная тайна, Фаина Андреевна. Спокойной ночи.
— Федор Терентьевич, — недовольно спросил он, едва у них сзади темень проглотила тоненькую фигуру женщины, — откуда берутся слухи о возвращении в Синеморск? Второй раз сегодня об этом слышу.
— Не знаю, товарищ полковник. Видимо, само время, сама обстановка их к нам засылают.
— Но, комиссар, лично вас это все равно не оправдывает. Развейте вредные слухи. Они отразятся на работе. Рано заговорили о перебазировке. — Споткнувшись о что-то, Анохин со смешком набросился на замполита: — Вы куда меня тащите? В преисподнюю?
— Уже пришли. Вы споткнулись о трубу моей хаты.
— Темно как стало. В такую темень хорошо летать, Федор Терентьевич. Огни на земле видны далеко. Даже светлячки видны на земле.
— Ну, насчет светлячков вы, положим, подзагнули, товарищ полковник. Для меня, конечно, для офицера от инфантерии, — рассмеялся Старчаков, нащупывая ногой вход в землянку, — подзагнули?
— Подзагнул, — признался Анохин, не двигаясь с места. — Вы знаете, у меня ни в одном глазу. Перекалился. Горячий выдался денек. Теперь не усну, пока не приму решение. Ты… Вы ложитесь, Федор Терентьевич, а я еще поброжу.
Анохин одному Старчакову и в лучшем настроении не решался сказать «ты». И не потому, что Старчаков был старше и только у него, у Старчакова, из всего командного политического состава за плечами имелась военная академия. Нет, не потому. В Старчакове жило что-то и его, Анохина, укрощающее. А что — он никак не мог разглядеть. Летчик по образованию, притом летчик-истребитель, человек быстрых решений, простак по натуре, Анохин тяготел больше к офицерам такого же склада. И старался понять — чем его берет замполит Особой эскадрильи?
Старчаков медленно ходил, думал, разговаривал. Степенную расчетливую замедленность во всем он сохранял в любых обстоятельствах. И это ему шло. Без этой расчетливой замедленности, казалось Анохину, Старчакова и быть не могло такого, каков он был.
— Нет уж, ложитесь и вы, товарищ полковник, — настаивал замполит, потрясая коробком со спичками. — Скоро светать начнет. У меня тоже ни в одном глазу. Но положено! Пошли отдыхать. Лежа будем принимать решения.
— В таком случае предлагаю и вам промяться, Федор Терентьевич. Был у меня в полку комиссар Курочкин. Он говорил: «Командир волевое решение должен принимать, сидя на холодном камне». Вот я вам и предлагаю посидеть на камнях.
— Где же у нас камни?
— А в горах!..
Со старта уже увозили фонари, когда начальник школы и замполит эскадрильи нашли у подножия гор большой плоский камень и развели на нем костер из курая.
Сухая трава ночью набрала влагу. Костер шипел, стреляя белым дымом. На свет собиралась всякая степная мошкара.
Отмахиваясь фуражкой, полковник рассказал замполиту про то, как проводился праздник рождения летчика на первой «точке», как он едва не испортил этот праздник, будучи не в духе. Не утаил и о своем вчерашнем разговоре с Москвой.
Рассказал и приготовился слушать. Ему хотелось узнать на этот счет мнение Старчакова, который был начальником политотдела при Метальникове и за аварийность в школе вместе с Метальниковым слетел с высокой должности.
Старчаков сам назвался в эскадрилью Парамонова. И хотя он давно уже заслужил прощение, снова наверх не рвался.
Анохин ждал. Но Старчаков не поднял и глаз на него. Выслушав внимательно, он продолжал ворошить в костре прошлогодней закостенелой травинкой, а потом, гася носком сапога вспыхнувшее на конце травинки пламя, откидывал от костра крупных задиристых муравьев.
Чем, казалось, природа обделила Анохина — это выдержкой. Выдержки Анохину не хватало. Он в беседах с кем бы то ни было всегда первым нарушал затянувшееся молчание.
— Отупел, видимо, я от бесплодных переговоров с Москвой, — продолжал угрюмо Анохин. — Оттого, наверно, и теряю авторитет здесь, у вас. Кроме того, я ведь на поверку оказался не лучше Метальникова. При Метальникове были одни ЧП, так сказать, местного значения. При мне другие. Вернее, те же самые, но вынесенные за границы школы, в боевые полки. Если считаются еще со мной здесь, в школе, так лишь потому, что у меня Золотая Звезда. Все меня уже учат, Федор Терентьевич. Сегодня на первой «точке», да и у вас, меня даже курсанты пытались учить, — добавил он с улыбкой. — Не говорю уже о вашем командире. — И вдруг посуровел. — Сухарь Парамонов! То ли он начал зазнаваться, то ли его Фаина Андреевна сушит… Вы не уснули, Федор Терентьевич?
— Ну и как же вы? — поднял голову Старчаков.
— Что как?
— Расправились с теми курсантами?
— Я не солдафон, Федор Терентьевич, — недовольно дернулся Анохин, — чтобы наказывать правых.
— Тогда не понимаю, чем вы недовольны.
— Тем, что меня уже каждый волен поправить. Значит, я уже не начальник. Не единоначальник. Растворился в людях. Выцвел.
Подвигаясь к нему, Старчаков задумчиво спросил:
— Ваши переговоры с Москвой кончились или еще продолжаются?
— Можно сказать, кончились. До Берлина нашим армиям остался один переход. И судя по тому, как на мои просьбы откликается Москва, — продолжал Анохин с горечью, — Берлин возьмут без меня.
— Непременно! — на сей раз без промедления подключился Старчаков. — А вы сомневались?
— Вы меня поняли, Федор Терентьевич. Не занимайтесь казуистикой.
— Хорошо. Но позвольте быть откровенным тоже. Ваше появление сейчас на фронте, даже в вашей части, не обрадует никого. Ведь вы практически уже тыловой летчик. А по фронтовой закалке — командир, умеющий хорошо обороняться. Ну кто сейчас на фронте, перед последним решающим наступлением, обрадуется командиру, которого нужно натаскивать, переучивать? Кто доверит сейчас такому командиру управление боем? Вы бы доверили?
Анохин не ответил.
— Нет, не доверили бы, знаю вас, — нажимал Старчаков. — Уж я-то знаю вас. А школе вы нужны сейчас, как никогда раньше. У вас уже есть опыт подготовки летных кадров. И радуйтесь… — Старчаков приподнялся на корточках, отстранился от въедливого дыма. — Радуйтесь, товарищ полковник, что вас и ваши подчиненные учат, что у них теперь есть чему и можно поучиться даже вам. Глухота к голосу рядовых людей погубила очень многих крупных военачальников. Вы это знаете. Знаете вы и то, что, если командир все делает сам, как хочет, как знает, — делу пользы мало. И прошу извинить, хрен цена такому командиру… Теперь последнее, товарищ полковник. Вы говорите, Парамонов сухарь. Неверно! Сухарь не посмеет заменить строгость в работе доверием. Признаюсь, меня это вначале тоже ошарашило. Потому что звучит уж больно дерзко: «Пусть думает он». Дерзко, но ведь правильно. Доверие всегда обязывает человека хорошо подумать, прежде чем что-то сделать. А строгость… Строгость преследует одну цель — дать уставную норму. Война подсказала — одной нормы нам бывает мало. Подвиг Гастелло, Талалихина, Матросова — это сверх всякой нормы! Во всяком случае, не по уставу. Ни один наш устав не учит солдат быть смертниками. Тут действует неписаный закон… Ну, я отвлекся. Нет, товарищ полковник, в Парамонове созревает прекрасный командир. Да, он стал суховат, замкнут. И я могу сказать отчего. Вот уже скоро два года, как у Германа Петровича каждый нерв начеку. Вы же какую гору на него взвалили. И еще иностранцев обучать прислали. Такую гору держать тяжело. А ведь вам держать — что? Вам надо, чтобы несли, да все быстрее, быстрее. Давай, давай! Верно ведь?
— Почему — «вам»? — не вытерпел Анохин. Теперь он ворошил в костре и, увертываясь от дыма, часто откидывался корпусом в стороны и назад. — Почему — «вам», Федор Терентьевич?
— Я же не авиатор.
— Вы бросьте. Вы это бросьте! — И Анохин неожиданно спросил: — Хотите вернуться на прежнее место, Старчаков? Мой замполит не тянет. Он староват, часто болеет. Я о вас уже вел разговор с командующим. — Он улыбнулся. — И будут тогда школой управлять два холостяка. Правда, вы вдовец. Но эго недалеко от холостяка. Хотите?
— Навсегда оставаться в эскадрилье не собираюсь, — уклончиво начал Старчаков. — Но сейчас я никуда не пойду, Евгений Александрович. Для меня Берлин здесь, в долине Копсан. Вот когда мы возьмем Берлин здесь — сам попрошусь. Навсегда оставаться в эскадрилье не собираюсь. Такое мое решение, товарищ полковник. А вы свое высидели? Камень-то под вами, кажется, не очень теплый.
— Да! Высидел. — Над чем-то еще поразмыслив, Анохин поднялся. — Высидел. Пошли спать…
Уже в землянке, когда они ложились в постели, пахнувшие карболкой, Старчаков поинтересовался:
— Почему Наталья Валентиновна от нас уходит?
— Не докладывала.
— А мне показалось, вы с ней были в дружбе.
— За вашими летчиками разве успеешь? — со смешком, но невесело ответил Анохин. — Не получается дружбы.
— Вы имеете в виду Иволгина?
— Да.
— Богатый жених.
— Богатый. Был бы слюнтяй, я б его на пушечный выстрел к Наталье Валентиновне не подпустил. Люблю я ее, — вздохнул Анохин. — Женщин вокруг меня много. А я вот вижу только Наталью Валентиновну. Ладно. Поживем — увидим… Откровенность за откровенность, Федор Терентьевич. А вы? Вы не собираетесь подружиться с Тюриной? Что-то вы, замечаю, последнее время благоволите к ней.
— У Галины Михайловны живут мои дети.
— Они и раньше у нее жили.
— Собираюсь. — И Старчаков тяжело вздохнул. — Только не знаю, как на это посмотрит она.
«Ну и глупец», — чуть не вырвалось у Анохина.
По тому, как полковник нервно перевернулся в постели, Старчаков догадался, о чем тот подумал, и, в свою очередь, отворачиваясь к стене, заметил:
— Все мы мастера чернить женщину, а понять ее нам некогда, времени на то распорядком не отпущено. Галина Михайловна моим детям мать заменила. Почему же я не могу стать отцом детям Тюрина? В общем, поживем — увидим. — Помолчав, он громко добавил: — Я уже, например, вижу, как вы здесь, в школе, готовите стратосферных космических летчиков. Фантастическая мысль, Евгений Александрович, но теперь, кажется, можно и пофантазировать.
— От звезды до звезды, Федор Терентьевич?
— А что? От звезды до звезды!