Убийство стаяли Ванадзиене взволновало всю волость. Август Мигла, вытирая слезы, рассказывал каждому встречному и поперечному, как в ту ночь двое красноармейцев с ружьями ворвались в его дом, забрали сапоги, рубахи и все лучшее, что было в клети и кладовой. Более близким знакомым он еще шептал на ухо: сразу же потребовали водки и унесли бидон на десять литров. Уходя, крикнули, чтобы до утра не смел выходить из дома и чтобы держал язык за зубами. Затем он слышал, как они стучались внизу, в бывшую батрацкую половину, где жила Ванадзиене. Что там произошло — этого он не знает, не смел даже по естественной надобности выйти. Возможно, старушка сопротивлялась, не хотела отдавать, что требовали. Она ведь всегда справедливости искала. Может, начала их стыдить, как же это они так — нас освободили, а теперь грабят. Неизвестно, что там произошло, — только утром, когда он пошел узнать, многим ли пострадала соседка и не надо ли сообщить милиционеру, нашел старушку мертвой. Лежит с размозженной головой, неподвижная и холодная. Уж власти выяснят, как там все было и кто виновные. Разве дело так оставят? Позор для всей армии. То же самое он рассказывал волостному милиционеру Канепу, присланному из города. У Ванадзиене забрали новый костюм сына, сапоги и часы, все это она хранила как память о Петере. Взяли ли у нее еще что-нибудь, этого Август не мог сказать — кто может знать, что у женщин запрятано в узелках. Юбку, которую она носила, не взяли, возможно, забрали что-нибудь несшитое. Этого он не знает, Ванадзиене и жене не показывала ничего нового — домотканого или покупного.
Мирдзу эти события очень удручили. Каждое напоминание о них обжигало сердце, как злая крапива.
Ее угнетало и другое: Эрик не писал. Матери он уже прислал несколько писем, но о ней, Мирдзе, не упомянул ни слова. Даже привета не прислал. Правда, он не знал, что мать разгадала их тайну. Но почему он не мог ей написать? Адрес на конвертах матери Мирдза писала своей рукой, знакомый почерк мог бы подсказать Эрику, что она бывает у них в доме и встречается с его матерью. Вначале она как бы немного заупрямилась — если ты мне не пишешь, то и я тебе писать не стану. Затем решила, что письмо могло затеряться, — а Эрик, не зная этого, ждет ответа, — и написала ему длинное ласковое письмо. Ответа все не было. Но матери он ответил, хотя Мирдза отправила оба письма в один день. Что это значило? Было ли признание Эрика в любви на самом деле искренним? Что же он — хотел только поиграть, увлечь ее, а потом она стала ему безразличной? Не произошла ли в нем какая-нибудь перемена? В письмах к матери многое было перечеркнуто цензурой. Что он мог писать? Мать особенно беспокоилась из-за одного места, которое начиналось словами: «С питанием на фронте… — все остальное было вымарано. «Ясно, если бы там было написано что-нибудь хорошее, то власти черкать бы не стали, — волновалась мать. — Правду, значит, говорили те два солдатика, что масло забрали, неважно их там кормят». Хоть Мирдза и старалась успокоить Лидумиете, но та даже рассердилась: столько-то уж она понимает, не ребенок. Она поговорила и с Пакалнами. Оказалось, в письмах Юлиса тоже было вымарано все, касающееся питания.
Временами сердце Мирдзы неистовствовало в груди, как запертый в клетку орел. Боль, обида, отчаяние и уязвленная гордость сменялись усталой подавленностью. «Ну что ж, — говорила она себе в минуты безразличия, — разве ты первая или единственная девушка, обманутая в любви? Учись оставаться гордой и неприступной, и тогда ошибка не повторится». Но через мгновение сердце кричало: «Эрик! Эрик! Как ты можешь быть таким жестоким? Написал бы хоть одно слово, только одно слово, и этого было бы для меня достаточно. Разве ты на самом деле не чувствуешь, как я тебя жду, как умоляю о капельке внимания, словно нищая! За этот первый поцелуй хотя бы одно слово, ну, не мне, так много я и не прошу, матери написал бы: «Привет тебе и Мирдзе». Больше ничего. Неужели у тебя рука не поднимается, чтобы написать мое имя? Ведь могла же эта рука так нежно взять меня за локоть тогда, в осеннюю ночь, перед твоим уходом на фронт? Может ли это быть, чтобы фронт, окопы так быстро гасили самые теплые чувства и даже воспоминания о минутах счастья?»
Ну ладно, она не будет писать Эрику, не станет навязываться. Похоронит свою первую любовь, попытается забыть ее. Нет, все же одну только фразу она ему напишет, положит ее, как цветок, на могилу их рано погибшей любви.
Она взяла бумагу и написала:
«Желаю тебе всего наилучшего. Мирдза». Но тут же разорвала бумажку. Это были избитые, невыразительные слова; он прочтет, пожмет плечами и сразу же забудет. Надо придумать что-нибудь такое, дать ему почувствовать, что она поняла его молчание, но переборола себя и теперь с улыбкой смотрит на все, что было между ними. «Желаю тебе в твоей жизни еще много солнечных дней и звездных ночей. Мирдза», — написала она и даже вложила записку в конверт. Она хотела уже заклеить его, но почувствовала, что бурным ручьем пробиваются слезы.
«Это ложь, это неправда! — кричало сердце. — Никому не хочу его отдавать! Эрик не мог забыть меня, я его знаю и не имею права ему не верить!»
Она взяла новый лист и, смахивая слезы, чтобы они не капали на бумагу, написала:
«Милый, милый, Эрик!
Признаюсь, всякое я передумала — почему ты мне не пишешь? Ты для меня все тот же Эрик, каким ты был здесь. Но твое молчание меня терзает, и я не знаю, как его понять. Вспомни тот вечер, когда мы гуляли по лесной дороге и упала звезда. Тогда я себе пожелала, чтобы ты вернулся невредимым с поля боя. И ничего другого. И теперь я желаю себе того же, если бы даже твои чувства ко мне изменились, если бы даже ты сам сказал мне об этом. Твое молчание и неизвестность меня подавили, заковали в какой-то тесный железный обруч, из которого я не могу освободиться. Когда я знала, что ты меня любишь, мне хотелось быть доброй и работать, работать и кричать всем: «Разве вы не видите, какой прекрасной и широкой станет наша жизнь, когда мы ее восстановим своим трудом!» А теперь я как будто и сама этого не вижу. Мои мысли, как карусель, кружатся вокруг одной точки — вокруг твоего молчания. Пытаюсь его объяснить и оправдать, но было бы лучше, если бы ты объяснил это сам. Я не обижусь, если ты мне скажешь самую горькую правду, так как у меня лишь одно желание, чтобы ты только вернулся невредимым с поля боя.
Так. Письмо написано. Его она не порвет, завтра же свезет на почту и отошлет. Если Эрик и теперь не ответит, тогда она будет молчать. И никогда больше не поверит обещаниям людей. Не поверит, если кто-нибудь станет говорить ей о любви. Нет, над таким чувством она научится смеяться.
Но что делать с сердцем, когда начнутся мучительные ожидания ответа? Осенью было лучше, она стояла у молотилки, дни и ночи проходили в напряженной работе, все время — на людях, которые были веселы. А теперь зима, голая, серая, скоро подойдет Новый год, хотя снега все еще нет. Может, так лучше, легче фронтовикам. Эрику не надо месить мокрый снег.
Мирдза покачала головой. Почему ее мысли, чем бы она ни занялась, всегда возвращаются к Эрику? «Но о ком мне думать? — спросила она себя. — Подруг у меня больше нет».
Когда-то она себе представляла, что для каждого комсомольца организация становится его второй семьей, школой и полем деятельности, где развиваются всевозможные способности. Теперь она только называлась комсомолкой, как и остальные три товарища. Рудиса Лайвиня все-таки приняли. Зента ведь во всем слушала Майгу. Когда Лайвинь напивался, он хвастал: «Мы, комсомольцы, такие, мы, комсомольцы, этакие». Собрание Зента не созывала. Комсомольская организация не подавала никаких признаков жизни. Может быть, они там, в местечке, втроем что-то обсуждают, но что им до Мирдзы — ведь у нее траур под ногтями и нет таких завитушек на лбу, как у Майги и Зенты. Неужели Зента не замечает, как портят природную ее красоту взбалмошная прическа и выкрашенные брови? И если Майга на самом деле настоящая подруга, то почему же она своими советами уродует Зенту, а сама предпочитает более сдержанный вкус?
Мирдза замечала, что снова приближается «черная полоса» — так она называла свои сомнения, которые временами осаждали ее, как рой надоедливых комаров. Она не хотела дать этим чувствам волю, зная, что тогда наступит самое ужасное — разочарование. Конечно, не в Советской власти, которая в сороковом году — тогда она была еще школьницей — пришла, как внезапная весна посреди зимы, и вдруг ушла летом сорок первого года — Мирдзе тогда казалось, что жизнь остановилась. Полными унижения и страха были годы без Советской власти. И вот весна вновь вернулась; каждому жаждавшему ее, особенно тем, кто за нее боролся, надо было бы с ликованием делать любую работу, а они здесь, в волости, предоставлены самим себе, не чувствуют твердой руки, которая бы обуздала наглецов, поддержала честных людей и увлекла за собой безразличных и колеблющихся. Каждый человек, представляющий Советскую власть, должен быть умным, бескорыстным руководителем в жизни и на работе, а здесь это не так. Председатель исполкома Ян Приеде — замкнут и равнодушен. Зента, руководительница и организатор комсомола, — слишком неподвижна; нельзя сказать, чтобы она была равнодушной, Мирдза знает ее как сердечную девушку. Но Зента остается в стороне от молодежи, не ищет близости с ней. А ведь кому же, как не им, Яну Приеде и Зенте, быть душой волости.
«Ну, а ты сама? — внезапно спросила Мирдза себя. — Разве ты совсем не чувствуешь себя виноватой? Как ты оправдываешь звание комсомолки?» — То были вопросы, которые возникали перед ней, словно поставленные проницательным судьей, как только она начинала осуждать других.
«Да, но что же я могу сделать? — с адвокатской находчивостью отвечал на эти вопросы некто другой. — Я ведь не имею права вмешиваться в работу Зенты».
В эти минуты она как бы слышала голос своего отца, видела полные упрека его глаза: «Эх, комсомолки, комсомолки!»
«Ты сам тоже хорош! — начинала она укорять его. — У тебя даже не было времени написать мне подробное письмо, если уж не мог приехать сам. «Спешу за обедом набросать несколько строк. Как живете, здоровы ли? Работы по горло. Как только немного разгружусь, понаведаюсь к вам», — таково обычно содержание писем и открыток отца. Отец хотя бы коротко, да пишет, а вот от Эрика — вовсе ни строчки…»
Круг мыслей снова замыкался Эриком. Ненавидеть надо было бы его за то, что он сковал все ее чувства, самовольно завладел трезвым ее рассудком и превращает ее в глупое, нерешительное существо.
Она ничего не может придумать. Уже сто раз перебирала в своих мыслях одно и то же. Нужна помощь извне — помощь людей. Нужно встретить отца, Эльзу — больше она никого не знает, кто мог бы ей помочь. Почему она ждет, чтобы они пришли к ней — почему не может сама поехать к ним? Снега еще нет, и ничего не стоит проехать эти сорок километров на велосипеде. На самом деле — хотя бы завтра. Больше не будет откладывать ни на один день.
Она поведала о своем намерении матери. Но та сразу же взвесила практическую сторону поездки:
— Завтра, право, нельзя. Нужно испечь хлебушка в дорогу и сбить масла. Там у них ведь все по карточкам, не могут же они еще тебя кормить. Да и отцу свезешь кусочек масла. А я постараюсь довязать перчатки. Есть ли у него вообще перчатки, не обморозил ли руки.
Воодушевление Мирдзы спало. Снова надо откладывать поездку. А ей хотелось ехать сразу, поговорить, стряхнуть с себя пыль мелочности.
Заметив, что Мирдза стала грустная, мать начала отчитывать ее:
— Ты тоже такая, словно тебя ветер носит. Надумаешь и летишь, как птичка с ветки. Сказала бы вчера, я сегодня бы все приготовила.
Да, легко сказать: вчера, если это решение только сегодня пришло на ум. Все же спорить с матерью нельзя было. Получится, что она из-за своей торопливости даже откажется захватить отцу перчатки. Хорошая же она тогда будет дочка!
Залаяла собака, кто-то постучал в дверь. Вошел Рудис Лайвинь.
— Обувайся в постолы и пой песенку «Хочу я завтра ехать в лес», — болтал он, доставая из кармана какую-то бумажку. — Вот, созывают народ на заготовку топлива. Горожане замерзают, так нам, мужикам, надо нарубить для них дровишек.
Мирдзе претила его болтливость. Возможно, раздражала манера Рудиса входить в чужой дом с папиросой в зубах и не вынимать ее изо рта даже во время разговора да еще самоуверенно передвигать окурок языкам из одного угла рта в другой, как бы подчеркивая: дескать, смотрите, перед вами человек, который уже видывал виды. Но не только это — сейчас во фразе о горожанах и крестьянах она уловила пренебрежение к лесозаготовкам, организуемым правительством.
— Тебе, как комсомольцу, не подобает так говорить, — прервала его Мирдза с досадой.
Рудис толкнул папиросу в другой угол рта, криво улыбнулся и небрежно махнул рукой:
— Мы с тобою можем говорить, как равные, ты тоже комсомолка. Мне тут нечего заниматься агитацией, как перед прочими жителями. Там вот…
— Комсомольцы не говорят в каждом случае по-разному, — перебила его Мирдза. — Мы не лицемерим.
— Тише, тише, дорогушка, — шепелявил Рудис, небрежно жуя папиросу. — Хотел бы я послушать, что ты скажешь своей десятидворке о лесных работах.
— Как что скажу? — удивилась Мирдза. — Раз дрова нужны и наше правительство призывает нас заготовить их, так мне особенно и раздумывать нечего.
— Но старики будут недовольны. Скажут, пусть рубят те, кому надо, — ухмыльнулся Рудис.
— Кулаки сейчас многим недовольны, только не запугают они нас.
— А что ты будешь делать со старухами, которые одни остались дома? — продолжал Рудис.
Мирдза смутилась. Она себе представила мать Эрика, с горя совсем больную. Какой из нее лесоруб? Рудис воспользовался ее смущением:
— Эге, ну вот, поговори на языке комсомольцев!
— Ладно, буду говорить, — резко ответила Мирдза, уже придумав, что сказать. — Осенью во время нашей общей работы мы многое сумели сделать. Попробуем и теперь.
— Кому охота ковыряться в лесу в такой холод? Это не то, что у молотилки, там — как на свадьбе гуляешь. — Рудис в знак сомнения покачал головой.
— Не мерь всех на свой аршин, — Мирдзе хотелось осадить хвастуна.
— Ну, ладно, ладно, в конце концов, это твое дело, как ты с ними договоришься, — сказал Рудис, бросив окурок на пол. — Вот разверстка, сколько каждому двору надо вырубить. Лесосека в Гарупском бору.
— Как в Гарупском бору? — не поняла Мирдза. — Но это ведь от нас в пятнадцати километрах.
— Приблизительно, — равнодушно подтвердил Рудис.
— А разве в наших лесах в этом году не будут рубить? — спросила Мирдза.
— Уже выделено волости, что за соседней.
— Чего они там дурачатся? — возмутилась Мирдза. — Мы будем ходить через соседнюю волость в Гарупский лес, а они пойдут к нам?
— Вот, вот! — засмеялся Рудис. — Теперь и ты заговорила на двух языках. Я думаю, ты людям не скажешь, что Советская власть дурачится? Или скажешь?
— Я пойду в исполком и скажу, чтобы не дурили, вот кому я скажу! — Мирдза была готова бороться.
— Побереги свою обувь, неизвестно, когда наживешь новую, — язвительно усмехнулся Рудис. — Лесосеки не исполком распределяет, а лесничество. Мы не можем изменить их планы и графики.
— Ну, знаешь, тогда там тоже сидят шляпы, а не головы. — Мирдза не могла совладать с гневом.
— Сидят советские работники, как и во всех учреждениях, — снова ухмыльнулся Рудис.
Мирдзе хотелось поспорить, но она поняла, что не с Рудисом надо говорить о таких вещах. Лучше пусть поскорее убирается восвояси и не злит ее. Как такой смеет быть комсомольцем! О нем она тоже поговорит в городе.
— Скоро ли начнутся эти лесные работы? — спросила мать.
Мирдза посмотрела на бумажку.
«Снабжение фронта и тыла требует, чтобы лесозаготовки были начаты немедленно и окончены по возможности скорее…»
— Надо начинать немедленно, — живо отозвалась Мирдза.
Она внимательно прочитала циркуляр до конца, в нем говорилось, что срочно требуются шпалы для восстановления железных дорог, нужны дрова для паровозов, заводов, для отопления школ и квартир рабочих. А Рудис еще смеет с пренебрежением отзываться об этой работе, словно ее надо было делать для удовлетворения прихотей каких-то избалованных горожан. Поезда должны спешить на фронт, рабочие с таким трудом восстанавливают заводы из развалин, пускают их в ход и борются с нехваткой топлива, а до́ма отогреваются своим дыханием, но для Рудиса лесные работы — это «нарубить дровишек горожанам».
Снова поскучали. Вернулся Рудис и, приоткрыв дверь, передал Мирдзе письмо:
— Забыл отдать, — сказал он и сейчас же ушел.
В первое мгновение Мирдза покраснела. Письмо! Наверное, от Эрика! Но это была всего лишь записка, сложенная треугольником, без почтового штемпеля, без адреса, только с надписью: Мирдзе Озол. Почерк был Зенты.
«Здравствуй Мирдза! — писала Зента. — Сегодня ты получишь извещение об организации лесных работ. Постарайся не откладывать ни на один день. Наша волость и без того опоздала, так как сообщение на почте почему-то завалялось. Надеюсь, что тебе удастся раскачать твоих людей. С приветом — Зента».
«Не мешкать ни одного дня, — подумала Мирдза, — это значит не попасть в город. Как это некстати. Именно, когда хотелось сейчас же поговорить с кем-нибудь, должна же была случиться такая помеха».
А если она все же поедет? Каждый день может выпасть снег, и тогда ей не добраться в такую даль. Если уж с лесными работами все равно задержались, то несколько лишних дней не имеют значения.
И все-таки. Работать в лесу легче, когда снег не сыплется за ворот. И что скажут люди, к которым она собирается ехать? Первым делом они спросят, что сделано в лесу.
«— Ничего не сделано, — должна будет ответить она, — сначала расскажу вам, что у меня творится в душе, а потом начну работать. — На самом деле — здорово получится! У них у всех дел по горло, — а тут выслушивать жалобы какой-то Мирдзы».
— Мамочка, мне придется отложить свою поездку, — сказала она решительно. — Я пойду поговорить с Пакалном.
Пакалн тоже только что получил извещение и, надев очки, разбирал по складам.
— Мне все здесь ясно, — сказал он, призадумавшись, — только одного я не понимаю: зачем нам бегать в такую даль, а другим опять-таки идти в наши леса? Можешь ты мне это растолковать?
Мирдза не сразу ответила. Пакалн поднял очки на лоб и в ожидании ответа ласковыми, много перевидавшими в жизни глазами смотрел на девушку; а она сама пришла к нему за советом, чтобы он объяснил ей жизнь, бурлившую вокруг нее, как поток в весеннее половодье, когда течение приносит много ила и мусора, из-за которых временами не видать русла.
Попытаться отговориться общими фразами, — дескать, должно быть учреждения руководствуются своими важными соображениями, раз работы так распределены, — нет, кому угодно, но старому Пакалну так сказать нельзя. Просто не поверит. Слишком много у него житейской крестьянской мудрости, чтобы он не понял, как бессмысленно зря гонять людей — ведь это создаст много неудобств и вызовет недовольство.
— Дедушка, я тебе этого не могу сказать, — призналась она.
— Что-то многое у нас делается наоборот, — высказал Пакалн наболевшую мысль. — Нет настоящего порядка. Вот и с этими поставками. Мы сдали — хорошо, спасибо, но до тех, кто не сдал, словно и дела нет. Я понимаю, нечего сдавать тем, у кого поля вытоптаны и изрыты, как вот у приречных жителей. Что с них возьмешь? Но Саркалиене-то намолотила полную клеть! А сколько она сдала? Что кот наплакал. То же самое Думини и Миглы. Составили акт о военных разрушениях, а что у них разрушено?
Мирдза поняла обиду Пакална. Он честно сдал из своего урожая, что причиталось, и даже отказался от своей доли за работу на бесхозных полях. «Пусть пойдет сыну на фронт», — скромно сказал он тогда.
— И кто у нас теперь заправляет?.. — продолжал Пакалн. — Такие Калинки, которые никогда в своей жизни не работали. Правда, и Ян Приеде в правленческих делах ничего не понимает, но у него хотя руки в мозолях, он знает, что такое работа. Дали бы ему посильное дело, подучили бы, тогда из него вышел бы толк. А этот Калинка — последний лодырь, ну зачем такого ставить на должность? Кто не знает, что он за человек? Свои лошади у него с голоду подыхали, каждую весну шкуру продавал. И такому дают в руки волостной коннопрокатный пункт. Тьфу! — сплюнул он.
— Дедушка, может, и в лесничество втерлись такие же Калинки, потому нас и посылают в Гарупский бор, — пришло Мирдзе на ум объяснение, которое ждал от нее Пакалн.
— Но почему таких пускают на должности? — рассердился он.
— Потому, что вот такие Пакалны ни на какие должности не идут, — напомнила ему Мирдза, задорно сверкнув глазами.
Пакалн улыбнулся, и от уголков его глаз веером разбежались морщинки. Он погрозил Мирдзе пальцем.
— Что ты, дочка, надо мной, стариком, подшучиваешь. Разве у нас в волости более молодых не хватает? Я едва со своими десятью дворами справляюсь.
— А на работе всегда первый, — похвалила его Мирдза.
— Работа — это моя должность, — сказал Пакалн с гордостью, и складки на его лбу стали глубже. — Ну, пошутили — и хватит, а теперь скажи, как мы доставим наших людей в Гарупский лес? Сколько в каждом доме осталось работников — по одному, много — по два. Им ведь и за скотиной ходить надо. Было бы тут же в своем лесу, так и горя мало было бы — утром и вечером, когда темно, занимались бы по дому, а днем — в лесу. Как же это тем, кто распоряжается, в голову не пришло?
— Если бы все же поговорить в исполкоме? — неуверенно предложила Мирдза.
— Поговори, дочка. — живо откликнулся Пакалн. — Тебя они больше будут слушать.
С тяжелым сердцем Мирдза пошла в местечко. Никакой надежды, что Ян Приеде или Зента смогут уладить это дело, у нее не было.
Все же надо сказать, пусть знают, что люди думают и говорят об их работе.
У почтового ящика она остановилась. Еще есть время обдумать — опустить в ящик письмо Эрику или оставить в кармане и потом разорвать? Но она не успела решить. Из исполкома вышел сам начальник почтового отделения Зелмен, лицо у него было усталое. При виде Мирдзы в его блеклых глазах мелькнуло нечто вроде улыбки. Мирдза, спохватившись, быстро подняла крышку почтового ящика и опустила письмо.
— Вот это хорошо, похвально, — затараторил Зелмен. — Письма женихам надо писать. Иначе мы, почтовики, без работы останемся. А он-то пишет?
— Это вам лучше знать, пишет или не пишет, — пошутила Мирдза.
— У меня этим больше Майга занимается, сортирует и рассылает письма, — добродушно усмехнулся Зелмен. — Красота и прилежание украшают женщину. Я всегда говорил, счастлив будет тот парень, кто женится на Майге. Захочет побриться, даже бороду самому не придется мылить — она это сделает.
Мирдза вошла в исполком. Зента удивленно посмотрела на нее. Лицо бывшей подруги было каким-то угрюмым и решительным.
Мирдза была довольна, что в канцелярии сидел также и Ян Приеде — не придется оставаться с Зентой наедине. Это удержит обеих от ненужных колкостей.
— Я хотела с вами поговорить, — обратилась она к ним. — Неужели никак нельзя обменять лесосеку?
— Мы уже пытались, — ответила Зента. — Я звонила в лесничество, но они говорят, что планы и списки уже утверждены в уезде и ничего нельзя сделать. Надо было раньше возражать.
— А почему вы не возражали раньше? — настойчиво допытывалась Мирдза.
— Я ведь тебе писала, — Зента нетерпеливо начала мять клочок бумаги, — мы получили извещение с опозданием. Залежалось где-то на почте.
— Но разве ты не звонила в уезд? — не уступала Мирдза.
— Я хотела звонить, — оправдывалась Зента, — но Майга говорит, что не следует их там беспокоить из-за каждого пустяка. Кроме того, лесные работы это то же, что мобилизация. Куда пошлют, туда надо идти.
Мирдза осеклась. Об этом она не подумала, но, если разобраться, то на фронте ведь тоже не перебрасывают солдат без всякого смысла, а распределяют умно и целесообразно. Старого Пакална и остальных крестьян, которые должны будут работать в лесу, такими доводами не убедишь. Каждый сам видит, что в этом нет ничего целесообразного.
— Все же надо было позвонить, хотя бы рассказать, как с нами поступают.
— Мирдза, если бы ты знала, как мне не хочется звонить, — почти умоляла Зента. — Мне однажды кто-то оттуда ответил, что мы, наверное, думаем, будто у них больше нечего делать, как только учить нас. Нам, мол, посылают инструкции, да и у самих должны быть головы на плечах.
— Кто же с тобой разговаривал, кто-нибудь из руководящих работников? — поинтересовалась Мирдза.
— Нет, кто-то из секретарей.
— Почему ты разговариваешь с секретарями — поговори с главными, — посоветовала Мирдза.
— Попробуй с ними связаться, — усмехнулась Зента. — Секретарь прежде всего спросит, по какому делу, и пообещает сам уладить или же выругает, что по таким пустякам тревожат его начальство.
— Подумаешь, какие церберы, — рассердилась Мирдза. — Я все-таки на этом бы не успокоилась. Пусть позовут к телефону начальника, и все.
— Попробуй, может, тебе посчастливится, — Зента взяла телефонную трубку. — С кем ты хочешь говорить?
Мирдза испугалась. Именно сегодня ей хотелось с кем-нибудь поговорить, и вот эта возможность так неожиданно представилась. Но кто ее будет слушать там, на другом конце провода? Она никого не знает, кроме своего отца и Эльзы, а теперь, возможно, придется говорить не с ними.
— Быть может, поговорить с товарищем Бауской, заместителем председателя, — предложила Зента. — Его легче всего добиться, если он только не на заседании.
Мирдза согласилась. Муж Эльзы все-таки вроде знакомый.
Зента заказала разговор.
— Мирдза хочет искать правды, — сказала она, шутя, телефонистке Майге. — Что? Линия занята? Она подождет, пока освободится.
Время тянулось очень медленно. Казалось, что уже прошел целый час. Мирдза посмотрела на ручные часики — прошло лишь пятнадцать минут. Разговор больше не клеился. Зента погрузилась в составление какого-то отчета. Ее потревожил Рудис Лайвинь, зашедший спросить, будет ли он нужен вечером. Майга просит его раздобыть у кого-нибудь молока и меда. У нее заболело горло, хочет полечиться. Зента охотно отпустила его.
«Не посылает ли его Майга опять к Саркалиене?» — подумала Мирдза, но промолчала. Какое ей дело.
Немного погодя зашел крестьянин с другого конца волости. Он жаловался, что нигде не может размолоть хлеб.
— Я понимаю, что одной мельнице трудно всех обслужить, раньше у нас вертелись три, — сказал он. — Говорят, кто первый приедет, тот скорее смелет. А у нас — кто жирнее смажет, тот и мелет. У кого нечего дать, тот может десять раз ездить — все равно ничего не добьется, скажут, очередь еще не подошла. Богатые крестьяне, у которых масло и шпик шипят на сковородке, те каждый день пекут пироги да белый хлеб. А у меня ничего другого нет, кроме мешка зерна, заработанного осенью на общественной уборке. Коровку Советская власть дала, да ведь — четверо детей и самих двое, все поедаем. Разве нельзя указать мельнику, чтобы покончил с порядками немецкого времени? Теперь ведь власть трудящихся, но старый хозяин все еще сидит за столом, а мы жмемся у стены и ждем крошек.
— Нам трудно вмешаться, — ответила Зента. — Мельница принадлежит тресту. Волостная мельница еще не исправлена.
— А этот трест заграничный, что ли? — с горечью спросил новохозяин. — Я думаю, раз мельник, или, как его нынче называют, директор, поставлен государством, то для него все должны быть равны.
— Но мельница не подчиняется исполкому, — объяснила Зента, — нам трудно вмешаться. Там не наш работник.
— Разве трест пустил мельницу для богатых хозяев? — в голосе крестьянина послышалось беспокойство. — Саркалиене возами возит на мельницу и обратно, а у меня нет краюшки, чтобы детям дать с собой в школу.
— Напишите жалобу правлению треста, — посоветовала Зента.
Крестьянин безнадежно махнул рукой.
— Кое-кто уже писал, но это то же самое, что покойнику на кладбище писать.
— Все же, если жалобы будут повторяться, они обязаны прислать ревизора, — успокаивала Зента.
— Я думал, что те, кто сидит в исполкоме, должны видеть, что происходит в волости, — крестьянин натянул рукавицы и ушел, мрачный и удрученный.
— Мне кажется, исполкому со своей стороны тоже надо написать жалобу, — сказала Мирдза, когда крестьянин вышел.
— Мы уже написали, — ответила Зента, берясь за свой отчет. — Но это в самом деле то же, что покойнику на кладбище писать. Не отвечают и ревизии не шлют.
Примерно через час дверь снова отворилась и вошла худощавая, закутанная в платок, женщина. Поздоровавшись, она скромно остановилась у дверей и, виновато улыбаясь, смотрела на Зенту.
— Что вам? — спросила Зента, поднимая глаза от бумаги.
— Я хотела узнать, как с ботиночками?
— С какими ботиночками? — не поняла Зента.
— Ну, с этими. Осенью вы обещались выписать из города, — пояснила женщина. — Ну, совсем не во что Витолдиню обуться. Сам сделал из двух пар отцовских постол одну, начал было в школу ходить, но постолы те были старые, развалились, ничего от них не осталось. Теперь сидит дома и плачет. Очень хочет учиться. Аннине-то господин учитель сам дал старые туфельки своей дочки, и она ходит в школу. А Витолдинь сидит у окна и грустно так смотрит на дорогу. Было бы поближе, так хотя бы тряпками ноги обмотал, а то ведь — пять верст. Очень хочет учиться. И в немецкое время не учился из-за той же обуви. Нам тогда не давали, говорили, вы ждете большевиков — вам, мол, в сороковом году землю дали. Из-за этого же моего Симана в Германию угнали. Жив ли он? Говорят, есть там совсем не дают, а на работу гоняют. Хочется, чтобы Витолдинь попал в школу. И учителя говорят, что голова у него хорошая, понятливый паренек, да вот обуви нет.
Зента нашла какую-то папку и долго перелистывала бумаги. Мирдза видела, что ей неловко. Она покраснела и перелистывала, не поднимая глаз, Лицо женщины все еще светилось надеждой: вот секретарша найдет бумагу и тогда у Витолдиня будут ботинки.
— Нет еще ответа, — немного погодя медленно сказала Зента.
Лицо женщины помрачнело. Словно стараясь спрятаться от холода, она начала кутаться в платок и поправлять на голове косынку.
— Значит, нет еще, — сказала она, не собираясь уходить. — Не знаю, что сказать Витолдиню, как его обмануть? Он так надеялся. Во сне видел, как в новых ботиночках идет в школу. Я, правда, сказала, хорошо если бы хоть постолы дали. Так и тех нет. Что теперь делать?
У Мирдзы защемило сердце, когда она представила себе мальчика, с грустными глазами сидящего у окна и мечтающего о школе. Так она в немецкое время мечтала о гимназии. Сколько раз она ночами плакала, проклинала войну и немцев, разбивших всю жизнь. Но теперь нельзя допустить, чтобы способный мальчик не ходил в школу. Что за равнодушные люди сидят в учреждениях, решающих такие вопросы? И почему Зента так покраснела — не забыла ли она попросту переслать запрос Витолдиня?
— Не знаю, уж стоит ли мне зайти еще раз? — спросила женщина с сомнением. — Боюсь, как бы не надоесть. Ведь у вас и другой работы много.
Мирдза внезапно вспомнила, что у них дома, в ящике, лежат ботинки Карлена, которые стали ему малы.
— Сколько лет вашему Витолдиню? — спросила она.
— Весной, в Юрьев день, минет тринадцать. Летом нанимался в пастухи, но все работы за взрослого делал, — охотно рассказывала мать. — Теперь тоже говорит, наймется к хозяину и заработает на ботинки. Тот, у кого работал летом, обещался справить ему обувь, но уехал неизвестно куда. Жалованья не уплатил. Многие хозяева хотели Витолдиня нанять. Он парнишка здоровый, за все берется. Только я не пустила, надеялась, что вы выхлопочете ботинки. Теперь нам самим опять землицы дали. Правда, на болоте выпал надел, да что ж поделаешь, всем хороших участков не хватило.
— Знаете что, мамаша, — Мирдза поднялась и взяла ее за обе руки, — у меня дома есть ботинки брата. Они, правда, поношены, но некоторое время еще послужат. Завтра приходите за ними в домик Озолов, налево от Рубенского лесочка.
— Так ты дочь Озола! — женщина радостно сжала руку Мирдзы. — Твоего отца я знаю еще с тех времен, когда он был здесь председателем. Тогда нам хорошую землю дали. Спасибо, спасибо, дочка, за ботиночки! Ну и обрадую же я Витолдиня. Завтра с самого утра схожу. Ты ведь меня не знаешь. Я — Мария Перкон, где тебе знать. Мы все время батрачили в дальнем конце волости. Спасибо, спасибо!
Мария Перкон вышла, ступая прямо и легко. В дверях она оглянулась и посмотрела с улыбкой.
Мирдза повернулась к Зенте и пристально посмотрела ей в глаза. Та не выдержала этого взгляда, снова покраснела и потупила взор.
— Значит, ты ее заявление никуда не посылала? — спросила Мирдза с упреком.
— Я, право, не могу понять, как это произошло, — призналась Зента. — Теперь вспоминаю, как в тот вечер мы с Майгой готовили к отправке разные бумаги. Думала, что вложила и эту.
— И почему Марии Перкон надо было дать участок на болоте? — обратилась Мирдза к Яну Приеде. — Разве хорошей земли мало?
— Да я не знаю, как там Калинка подсчитывал, — оправдывался Ян. — По-всякому мудрил. Говорит, иначе нельзя участок в одном куске подобрать. Теперь ведь по пятнадцать гектаров дают, так все пришлось делить заново.
За окном стлались глубокие сумерки, а соединения по телефону все еще не было. Мирдза начала сомневаться, удастся ли так поздно к кому-нибудь дозвониться. Зента зашла к Майге переговорить, нельзя ли скорее связаться. Но линия по-прежнему была занята.
— Ты подожди, — посоветовала Зента Мирдзе. — Они там работают поздно. Вечером их легче поймать, чем днем.
Мирдза ждала. Темнота на дворе все сгущалась. Ничего, это не помешает ей добраться домой. Удалось бы только созвониться и уладить дело, иначе как же показаться на глаза Пакалну и крестьянам своей десятидворки.
Ян Приеде зевнул. Посетителей больше не будет. Он мог бы подняться к себе, наверх, но обе девушки еще сидят здесь, как-то неловко уходить первым. Да и хочется узнать, что получится у Мирдзы с лесными работами. Смешно было бы гонять людей из одной волости в другую. С мельницей тоже плохо. Хорошо бы восстановить свою, но для этого нужно несколько мешков цемента. Гаужен, правда, говорит, что можно обойтись известью, но ее тоже негде взять. Приводной ремень утащили. Поди знай, где искать. Возможно, его уже изрезали на подметки. Со всем столько возни, что не знаешь, с какого конца начинать. Для школы все нет оконных стекол, Салениек каждый день ходит. В класс войти нельзя, через забитые досками окна ветер все тепло выдувает.
Мирдза посмотрела на часы.
— Половина десятого! — воскликнула она. — Не знаю, ждать ли еще?
Зента позвонила Майге.
— Попытайся связаться поскорее, — поторопила она. — Мирдза больше не может ждать.
Через полчаса раздался звонок. Несмотря на долгое ожидание, Мирдза вздрогнула и подумала, лучше бы этот звонок сегодня вечером не раздался вовсе. Может, все, что она собиралась сказать, надо было записать на бумажке, а то в волнении можно наговорить невпопад.
— У аппарата Бауска! — услышала она спокойный, звучный голос. — Кто говорит?
— Вы меня не знаете, — начала Мирдза, растерявшись. — Я Озол.
— А, Мирдза Озол! — радостно воскликнул Бауска. — Знаю, как же не знать! Такая — с голубыми глазами, светловолосая и боевая. Ротой могла бы командовать! Как у вас там дела в волости?
— В нашей волости нет порядка! — воскликнула Мирдза, второпях не сумев придумать другого.
— Что вы, что вы? — удивился Бауска. — А мы думали, что у вас больше порядка, чем у нас. Никто ни на что не жаловался.
— Вот я сейчас пожалуюсь, — крикнула Мирдза. И совершенно свободно, без запинки, как старому знакомому, рассказала о несуразице с лесоразработками. — Неужели ничего нельзя изменить? — закончила она.
— Мы заставим их немного пошевелить мозгами, этих буквоедов! — возмущенно воскликнул Бауска. — Сегодня вечером я позвоню в Ригу, а оттуда им такую баню зададут, что сами побегут лес рубить! Завтра они сообщат вам о новых делянках там же, в вашей волости… А как в остальном?
— И в остальном тоже нет порядка, — ответила Мирдза и хотела рассказать про мельницу. Но в телефоне что-то затрещало, до нее только долетели восклицания Бауски: «Алло, алло! Что там за шум?» — и она замолчала.
Вскоре треск в телефоне прекратился.
— Почему вы не приедете к нам, тогда бы мы могли по душам поговорить. По телефону трудно, — снова послышался голос Вилиса Бауски. Мирдза пообещала приехать.
Мирдза с сожалением положила трубку. Она так мало успела сказать. Но хорошо хоть, что вообще удалось поговорить. Зента жалуется, что к ним трудно дозвониться. Ну, если Бауска обещал уладить вопрос с лесными делянками, он сдержит свое слово. Его голос внушает доверие.
Она посмотрела на Зенту победоносно сверкающими глазами.
— Ты, действительно, счастливая, — сказала Зента, но в ее словах не было той радости, какая кипела в сердце Мирдзы и переливалась через край.
— Ой, как темно, — взглянув в окно, сочувственно заметила Зента, — как ты попадешь домой?
— На велосипеде есть фонарь, поеду, как днем, — беспечно усмехнулась Мирдза. Что ей ночь и темнота, если в душе так много света и бодрости? Это ничего, что Зента не предложила ей переночевать у нее, она понесется — только ветер засвистит в ушах. Простившись, она вывела велосипед и помчалась через местечко.
Небо было облачно, в окнах редко где мерцал свет. Если бы исправили мельницу, то опять было бы электричество. Когда Мирдза будет в городе, то поговорит и о мельнице, обо всем расскажет, что здесь происходит с помолом зерна, с дележкой земли. И о Марии Перкон. Кажется, она запугана, боится требовать того, что ей положено. Калинка загоняет женщину с детьми на болото, а она сама, да и никто другой, не протестует. Кричать надо о такой несправедливости, о взяточничестве на мельнице и о том, что у школьников нет обуви…
Да, но в том, что Витолд Перкон не может идти в школу, виновата прежде всего Зента. Витолдинь, бедный, наверное, по ночам, когда мать не видит, плачет, пока не устанет и не заснет. Так же плакала и она, когда не могла попасть в среднюю школу… Потом с этим примирилась, ждала прихода Красной Армии. Твердо решила продолжать учебу. Но как же это получилось, что этой осенью забыла о своем намерении? Было много работы, все представлялось таким важным, и ей казалось, что она должна быть здесь. А потом все ее мысли заняло молчание Эрика… Все же нельзя так опускаться. Ей уже девятнадцать лет, и стыдно требовать, чтобы мать и отец содержали ее, но, может быть, надо было бы найти работу в городе и поступить в вечернюю школу. Она это непременно сделает. В эту зиму уже поздно, но следующей осенью — обязательно. «Я не буду Мирдзой, если не окончу средней школы!» — поклялась она.
Пожалуй, лучше выбраться отсюда. Воспоминания об Эрике, казавшиеся столь приятными после его ухода, теперь стали горькими и мучительными. И когда вернется Эрик, то и тогда они будут чужими, нет, уж лучше не видеть его, не оставаться здесь. Она не хочет быть несчастной влюбленной, которая, как пишут в романах, ходит бледной и замкнутой. Ей надо работать, ощущать увлекающий вперед поток, быть полезной.
Словно убегая от воспоминаний, словно мчась навстречу новой жизни, Мирдза стремительно нажимала на педали велосипеда. Вот уже Рубенский бор, где ей знакомы не только каждое дерево и куст, но и каждая выбоинка на дороге. Когда-то они с Карленом здесь соревновались в беге, он был меньше ее, не мог обогнать и чуть не плакал от досады, что ему всегда приходится проигрывать. Наконец, ей стало жаль братишку и однажды она дала себя победить. Хорошо, что поступила так. Если с ним что-нибудь приключилось бы, то ей было бы больно из-за каждой причиненной ему обиды.
Вдруг переднее колесо за что-то зацепилось, и велосипед опрокинулся, Мирдза полетела в канаву. Она еще не успела опомниться, как из-за деревьев выскочили двое мужчин. Мирдза успела заметить, что они были в красноармейской форме. Один из них направил ей в лицо ослепительный свет карманного фонаря, другой крикнул по-русски: «Стой, руки вверх!» Мирдза, сидя в канаве, медленно подняла руки. «Давай деньги и все, что есть»! — приказал тот, у которого в руке был фонарь. Мирдза сидела как окаменелая. «Неужели нелепые слухи — правда?» — думала она и ощутила холодную дрожь. Второй грабитель, стоявший до сих пор в темноте, подскочил к ней и сорвал с руки часики. «Деньги у тебя есть?» — спросил он, но когда Мирдза покачала головой, принялся обшаривать ее карманы. Луч света упал на лицо грабителя, и Мирдза заметила, что его темные усы выглядят, как накрашенные. «Помни, если не будешь молчать и сообщишь полиц… милиции, то в следующий раз тебя живой не оставим!» — пригрозил первый. Они подняли велосипед и, волоча его, ушли.
Мирдза выбралась из канавы и, совсем ошеломленная, поплелась в сторону местечка, потом сообразила, что надо идти домой. Вернувшись на место происшествия, она снова споткнулась, нога зацепилась за проволоку, которая была протянута поперек дороги. Она сильно замерзла, и лес казался ей совершенно черным и полным опасностей. Свои же шаги отдавались в ушах болезненно громко. «Какая чушь!» — в голове гудели только два этих слова…
Но как странно они говорили. Совсем иначе, чем красноармейцы, с которыми ей приходилось встречаться. Один даже оговорился: хотел сказать «милиция» и чуть не обмолвился — «полиция». Так у нас многие по старой привычке милиционера называют полицейским. И какие странные усы были у одного из них, точно углем намазанные. Очевидно, хотел замаскироваться. В волости снова заволнуются. Было бы лучше, если бы никто не узнал. Может, пока не говорить, смолчать, а рассказать только в городе, когда поедет туда? Во всяком случае, завтра она еще никому не скажет, обдумает, что и как говорить. Даже матери не расскажет. Как она всполошится, когда узнает о событии этой ночи! Ни на минуту не выпустит из дому, а если она куда выйдет, то будет бояться и трепетать. Действительно, уж лучше матери не говорить. Все равно тут ничего не поделаешь, зачем ее тревожить. И так ее нервы напряжены до крайности, по ночам иногда вскрикивает во сне и плачет.
В окне еще мерцал слабый свет. Ну, конечно, мать ждала ее. Мирдза тихонько постучала, и мать сразу же открыла, словно она уже издалека услышала ее шаги и ждала у дверей.
— Где велосипед? — удивленно спросила она.
— Случилась поломка… по пути туда. Оставила у Зенты, — солгала Мирдза.
— Боже, это ведь чужой велосипед, можно ли будет починить? — забеспокоилась мать.
— Починят, мамочка, починят, — успокаивала Мирдза. — Дай мне поесть, нет ли чего-нибудь горячего, — она торопливо перевела разговор на другое, чтобы больше не упоминать о велосипеде.
Мирдза ела и сбивчиво рассказывала о пережитом за день — о разговоре с городом, о Марии Перкон, которой обещала отдать ботинки Карлена, о лесных работах. Только об ограблении она не сказала ни слова. Веселостью она пыталась подавить свое недавнее волнение и временами бросала взгляд в зеркало, не остались ли на лице следы пережитого испуга. Но свет был слишком слаб, чтобы мать могла что-нибудь заметить.
Мирдза легла, но долго не могла уснуть. Как только закрывала глаза, она сразу же видела темный лес и все, что с нею произошло. Вот пауки — протягивают поперек дороги проволоку, а сами сидят в кустах и караулят жертву. Но как им могло взбрести на ум, что так поздно еще кто-нибудь поедет? Может, они кого-нибудь поджидали? Неужели меня? Откуда они узнали, что я в эту ночь поеду через Рубенский лес? Нет, это, наверное, случайность. Нехорошо все это, очень нехорошо. Так часто случаются грабежи, и даже произошло одно убийство. Может быть, неправильно — молчать? Пусть милиционер один ничего не найдет, но хоть люди будут знать, какими приемами пользуются грабители, будут по ночам осторожнее. Если сообщить милиционеру, то завтра она даже не сможет носа высунуть из дома. Ее станут расспрашивать, будут покачивать головами и ужасаться, что «нынче такие времена», а кое-кто даже поиздевается — ждала, мол, большевиков, а ее же обобрали. Все-таки лучше молчать, а уж если рассказать, то только там, где это будет иметь смысл. Плохо только, что велосипед чужой. Эрик дал ей в пользование, а если он… больше не тот Эрик… Э, лучше об этом не думать. Надо повидать отца, он поможет советом.
Утром Мирдза встала невыспавшейся и недовольной. То, что ее мучило, не было какой-то определенной мыслью, но вызывало сильное отвращение, раздражало каждую клетку нервов. Как все усложняется и запутывается, все иначе, чем она мечтала в мрачные годы немецкого господства. Казалось, что стоит только прогнать немцев и их прислужников — шуцманов, и сразу лицо всей страны изменится — люди станут самоотверженными, будут помогать друг другу в восстановлении разрушенного, и общие интересы станут преобладать над личными.
Но это не так, совсем не так, хотелось кричать. Даже на мельнице не мелят тому, кто не дает взяток. Как противно — точно при немцах, когда без куска масла и бутылки водки нельзя было зайти даже к сапожнику или портному. А в учреждениях, которые должны это видеть, — равнодушие. Даже не отвечают на жалобы. Словно это пустяк какой. Возможно, они заняты более важными делами, но какую горечь и недовольство вызывают в людях непорядки, и все это обращается против Советской власти. И вот она, Мирдза, не в состоянии больше так смело смотреть каждому в глаза, не может с гордостью сказать: видите, мы сразу же сделали жизнь лучше, извели взяточничество, справедливо распределили землю, желающих учиться послали в школу, в учреждениях у нас работают честные, отзывчивые люди. Разве теперь можно это с уверенностью сказать? Даже Зента — неплохая девушка, комсомолка — забывает дать ход просьбе Марии Перкон. Ой, как надо сразу же поехать к Бауске и все рассказать! Ей казалось, что этот человек сумел бы принять меры и быстро навести здесь порядок. Надо также попросить, чтобы в волость направили хотя бы одного энергичного, умного человека. А тут еще лесные работы, медлить с которыми никак нельзя. Надо скорее покончить с ними, и тогда она поедет. Поедет? Ну, что ж, пойдет пешком, если велосипеда больше нет. Она пойдет по снегу и сугробам, но пойдет.
Мария Перкон пришла за ботинками. Мирдзе даже неловко было выслушивать ее благодарности.
— Не за что благодарить, — ответила она, — это ведь старые ботинки, все равно валяются, никому не нужны.
— Но нынче никто никому даром ничего не дает, — возразила Мария. — Богатые хозяева заставили бы меня за ботинки целый месяц работать. Еще совсем хорошие ботиночки. Витолдинь года два их носить будет и вас благодарить. А тем временем достанем новые.
В местечко Мирдза шла вместе с Марией Перкон. В Рубенском лесу она внимательно осмотрела место ночного происшествия, но никаких следов не обнаружила. Проволока была убрана. Неизвестно, сделали ли это сами бандиты или какой-нибудь прохожий.
В исполкоме Зента встретила Мирдзу пытливым взглядом.
— Ты пешком? — был ее первый вопрос. — Значит, все же правда?
— Что правда? — ответила Мирдза вопросом и покраснела.
— Ну, что у тебя вчера ночью отняли велосипед и часы, — пояснила Зента.
— Кто это наговорил тебе такие глупости? — возмутилась Мирдза.
— Так в местечке говорят.
— Но кто именно? — настаивала Мирдза.
— Рудис Лайвинь.
— Откуда он это взял? Давай его сюда. Я хочу выяснить.
— Он вышел. Действительно, это выдумка? — удивилась Зента.
— Конечно, выдумка!
— Но почему ты пришла пешком? — недоверчиво спросила Зента. — И часиков на руке нет.
— Я вчера в темноте слетела в канаву, — сказала Мирдза. — Погнула у велосипеда спицы. Часы от сотрясения остановились.
— Чего только люди не выдумают, — негодовала Зента. — Рассказывали, что на тебя сразу же за местечком напали красноармейцы. Все забрали, в одном платьице домой прибежала. Мать заплакала, когда увидела. Ее чуть было удар не хватил.
— Я все же хотела бы знать, кто это наговорил Рудису Лайвиню, — не унималась Мирдза. — Ты его не спрашивала?
— Кажется, швея Тауринь, — вспомнила Зента. — А ей Балдиниете передала или кто-то другой из соседей, видевший твою мать.
— Сплошная ложь! Кто-кто, а уж моя мать не может выдумать таких побасенок. Их, должно быть, тут же в местечке сочинили, — сердилась Мирдза.
— Ну и хорошо, что это только сказки, — обрадовалась Зента. — Нечего об этом больше говорить. Только что звонил товарищ Бауска. Все в порядке. Делянки обменяли, будем рубить в своих лесах. Завтра лесник укажет. Жаль, что не пришла раньше, могла бы сама с Вилисом поговорить. Сегодня было хорошо слышно.
По дороге домой Мирдза зашла к Тауринь. Ей хотелось установить первоисточник слухов. Если никто ночью не видел, как ее ограбили, значит здесь что-то неладно. В таком случае, слухи шли от самих грабителей.
Тауринь сказалась ничего не знающей. Сегодня к ней приходила парикмахерша примерять платье и рассказывала, что идут такие слухи. Швея даже не спросила, кто их пустил.
— А сразу же передали Рудису, чтобы разнес по волости, — насмешливо сказала Мирдза.
— Разве я отвечаю за то, что другие говорят, — обиделась Тауринь. — Я передавала, что слышала. Разве уж теперь и говорить нельзя. Ну и времена настали.
— Не сердитесь, — улыбнулась Мирдза, пытаясь успокоить возмущенную швею. — Я только хотела сказать, что вам наболтали глупостей.
— Теперь я и сама вижу, — подобрела швея. — Говорили, что с вас пальто сняли, а сами вы вся в синяках.
Мирдза пошла к Лисман. Чем больше она будет показываться на людях, тем скорее затихнут разговоры. Парикмахерша тоже не могла точно сказать, откуда взялись такие слухи. Ей рассказывала почтовая барышня. Сегодня утром она вышла погулять и будто бы слышала, как об этом говорили две крестьянки. Одна сказала, что мать Мирдзы со слезами на глазах поделилась с ней.
Не задерживаясь, Мирдза пошла домой. Спрашивать у Майги она не станет. Все равно от нее не узнаешь больше, чем от других. Странная, очень странная вся эта история! Мать и не подозревает о вчерашних ужасах. Что-то неладно. Если никто не видел, то у кого-то есть связи с раскрашенными грабителями.
Грабителей она вдруг мысленно связала с осенними воззваниями «латышских патриотов». Кто они, где они обитают и у кого с ними связь? Эти три вопроса, как холодные гадюки, обвивали ее сердце, вселяя в него тревогу.