Перед Октябрьской годовщиной комсомольцы устроили общий воскресник, провели уборку в законченном Народном доме, чтобы в праздничный вечер здесь могли собраться люди. Двухэтажное здание, построенное из тесаных бревен, было уже покрыто, окна застеклены, пол настлан. Но оставалось еще много работы по оборудованию сцены, уборке строительного мусора, протирке окон, и Мирдза с опасением поглядывала на солнце, заходившее с каждым днем все раньше. Ребята с коннопрокатного торопливо сколачивали скамейки из досок, приготовленных еще летом. Зента трудилась над доской почета, чтобы гости могли видеть имена юношей и девушек, особенно старательно работавших на стройке и на полях.
То была веселая предпраздничная суббота! Работа кипела вовсю. Столяры кончали обрамление сцены, печники опробовали дымоходы, девушки мыли окна и подметали пол, электромонтеры с плоскогубцами карабкались по стремянкам вверх. А на улице школьники орудовали метлами, вилами и лопатами. Этой шумной армией малышей руководили Салениек и учителя. К вечеру солнце заглянуло в блестевшие окна Народного дома и осенними холодными лучами обласкало белые стены, крышу и чисто подметенную площадку перед крыльцом. В новом доме уже могла начаться новая жизнь, и она началась, как только метлы, лопаты и тряпки были сложены в кучу. Началась с репетиций завтрашних выступлений. Салениек вывел на сцену школьников — они исполнили гимны Советского Союза и Латвийской республики, спели разученные песни.
Когда Мирдза вернулась домой, уже были густые сумерки. Она сходила в баню и — усталая, но удовлетворенная — могла наконец дать отдых рукам и ногам, не знавшим этим летом ни одного дня покоя. На ладонях у нее затвердели мозоли. Ничего, они послужат входным билетом на завтрашний вечер, когда Упмалис будет проверять руки, чтобы убедиться, кто как работал. Завтрашний вечер! Как она ждет его. Что он принесет, Мирдза и сама не могла себе сказать, но казалось — будет особенно радостно, будет особенно много впечатлений.
Наступило утро праздника. Мирдза еще до завтрака ушла в Народный дом, где надо было закончить украшение зала. К вечеру она уличила себя в том, что слишком часто выбегает на ступеньки и смотрит в ту сторону, откуда могла показаться зеленая машина с человеком в серой шинели без погон.
Наконец вечером, когда сумерки укутали все в сероватую вуаль, яркий сноп света пробил дорогу автомашине, и та легко и бесшумно подкатила к Народному дому. Но это не был «виллис», и приехал не тот, кого Мирдза ждала весь день и даже весь месяц. Приехал Рендниек, секретарь уездного комитета партии. Он кому-то помог выйти из машины. Это была Эльза, захотевшая поздравить комсомольцев с первым большим успехом. Мирдза не могла скрыть разочарования, в первое мгновение отразившееся на ее лице. Она была рада и Рендниеку, и Эльзе — но почему вместе с ними нет Упмалиса?
— Разрешите познакомить с новым секретарем укома комсомола, — Рендниек с улыбкой указал на Эльзу, когда Мирдза и Зента одновременно бросились обнимать ее.
— Значит, высокое начальство, а я думала, что наша старая Эльза! — шутила Мирдза, опуская руки и становясь навытяжку.
— И то, и другое, — так же шутливо отозвалась Эльза, здороваясь с подругами.
Озол и Ванаг также вышли встречать гостей. Они увели Рендниека, а Мирдза и Зента не отходили от Эльзы. Так как до начала празднества оставалось еще несколько часов, они решили сходить в исполком, на квартиру Ванагов, немного отдохнуть и приготовиться к вечеру. Здесь Эльза открыла свою сумочку и вынула письмо; словно проверяя, прочла адрес и передала Мирдзе. Той показалось, что прикосновение к серому конверту обжигает пальцы. Как ей хотелось вскрыть конверт сейчас же, немедленно, но вокруг были люди, пусть и близкие, но они не должны видеть ее нетерпения и волнения.
За час до начала вечера Мирдза решила, что ей все же надо быть в Народном доме. Закрывшись в комнатке заведующего, она вскрыла конверт и прочитала:
«Приветствую тебя, Мирдза!
Приходится уезжать раньше, чем думал. Поэтому не успел проститься. Но нужно ли прощаться, когда нас разделяет небольшое расстояние — от Латвии до Москвы три часа полета. Уезжаю с двойственным чувством. Я счастлив, что наконец смогу систематически учиться, вся культура большой столицы откроет мне свои двери. С другой стороны, жаль оставлять начатую работу, которая именно теперь, после войны, развернулась во всю ширь. Как хочется, чтобы на долю всех вас — комсомольцев выпали такие же богатые впечатлениями годы, какие предстоят мне. Чего я желаю тебе, Мирдза? Кончай курс средней школы, научись в совершенстве русскому языку, и я думаю, что сумею тебе помочь попасть в ту школу, в которую посчастливилось поступить мне. Разреши в будущем делиться с тобою впечатлениями об учебе и жизни в Москве, это, быть может, в какой-то мере пригодится тебе. Жму твою руку.
Это было все. Но Мирдза и не ждала большего, в этих немногих строках она чувствовала Упмалиса, Валдиса, как он подписался. Сколько теплоты излучала эта подпись. В этой подписи она видела Валдиса с его неутомимым стремлением постичь как можно больше, работать без устали, увлекать за собой людей.
Ни тысяча километров, отделяющая теперь его, ни три года, которые он проведет вдалеке, не помешают ему быть здесь, рядом. Он протянет дружескую руку через любое расстояние. Мирдзе больше ничего не надо, лишь бы не испытывать грусти и одиночества, мешающих жить.
С такими чувствами она оставила комнатку и вышла к гостям, стекающимся в новый Народный дом. Она знала почти всех. То были лучшие люди волости, так как вечера не посещают кулаки, вроде Густа Дудума и Думиня, — они готовы заткнуть уши, только бы не слышать, что Советское государство существует уже двадцать девять лет, выдержало все военные бури, выйдя из них еще более сплоченным и могучим.
Вот вошел какой-то мужчина, а с ним юноша в форме школы ФЗО, с комсомольским значком на груди. Мирдзе они показались знакомыми, но все же она не могла сразу припомнить, где их видела. Юноша узнал ее, поклонился, ожидая, что Мирдза подаст ему руку.
— Видно, загордилась! — улыбнулся он, и Мирдза вспомнила — то Арнольд Сурум, друг Карлена; когда-то она вместе с обоими мальчиками забиралась в сад Сурума за румяными и вкусными яблоками.
— Арнис! Вот уж не узнала! — воскликнула Мирдза. — В форме, и такой большой! Да еще комсомолец! Простите, — ведь это дядюшка Сурум.
— Он самый! — Сурум потряс ее руку. — Не стало у меня яблоневого сада, так ко мне никто и в гости не ездит, — шутливо упрекнул он.
— Я забыла, когда в последний раз у кого-нибудь была в гостях, — оправдывалась Мирдза.
Подошла мать Мирдзы, и ей тоже почти заново надо было знакомиться с Сурумами.
— Ты постарел, Сурум, как и я, — заметила Ольга.
— Так на белом свете устроено, что молодеют только молодые, — Сурум кивнул на Мирдзу и Арнольда, — а мы, старики, все стареем.
— «Со старым сердцем нынче стыдно жить», — напомнила Мирдза строчку из стихотворения Судрабкална. — Не так ли, Арнольд? Как ты себя чувствуешь? Все еще тоскуешь по естествознанию?
— Даже очень хорошо, что я попал в электротехническую школу, — сказал он не без гордости.
Вошли городские гости, а с ними Озол и Ванаг. Озол тепло поздоровался с Сурумом и справился, как теперь идут дела в волости.
— Снял ты с наших плеч тяжесть, — ответил Сурум, — новые люди стали управлять, совсем по-другому все обернулось.
Озол познакомил Сурума с Рендниеком, которому раньше рассказывал о недовольном родственнике.
— Мы почти все совсем не против нового, товарищ Рендниек, — свободно заговорил Сурум с секретарем. — Если с нами разумно потолковать — вот как этой осенью новые руководители, то сдали и по норме и сверх нормы. А в прошлом году на нас только покрикивали да приказывали — так можно из любого крестьянина врага сделать. Конечно, есть еще среди нас всякие люди. На некоторых соседей прямо досада: в хлеву три нерегистрированных коровы стоят, а хозяева ходят да стонут — от одной зарегистрированной не хотят молока сдавать.
— Приятно слышать, что в вашей волости произошли перемены к лучшему, — порадовался Рендниек.
— Во время больших преобразований — то же самое, что во время половодья, — всякий мусор плывет по течению, — философствовал Сурум. — Но придет время — прояснится, и глядишь, весь сор унесло.
— Его унесет еще быстрее, если вы, труженики, больше будете чувствовать себя хозяевами своей земли, — энергично подхватил Рендниек мысль собеседника. — Не надо ждать, пока сорняк сам по себе сгниет. Чем скорей его выполешь, тем лучше. Наведывайтесь почаще к нам в город, рассказывайте, что у вас на душе. Договорились?
Вечер начался исполнением гимнов, которые спел ученический хор под руководством Салениека. Доклад о двадцать девятой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции сделал Рендниек. Потом Эльза поздравила молодежь с успешной работой по восстановлению родной волости. Во время ее речи почтальон передал Мирдзе и Зенте телеграмму из Москвы — привет от Упмалиса всем комсомольцам волости.
После официальной части начались танцы, но случилась неприятность. Свет сначала совсем потух, потом, правда, появился снова, но такой тусклый, как от коптилки. Электромонтер проверил,: нет ли какого-нибудь дефекта в проводке, помогал ему и Арнольд Сурум, но они ничего не нашли. Озол сразу же подумал — не является ли причиной трестовская мельница, от которой Народный дом получал ток? С мельницы все еще не удалось убрать заведующего, слывшего взяточником, — он умел ловко и хитро скрывать свои проделки. Озол поделился с милиционером Канепом своими подозрениями и, пригласив с собой нескольких крестьян и электромонтера, сейчас же отправился на мельницу. Уже издали было слышно, что мельница гудит, — работал большой мукомольный постав.
— Смотри, какой старательный мельник, — усмехнулся Озол, — даже в праздничную ночь не знает покоя.
У коновязи стояла запряженная лошадь. К повозке приближался человек с мешком муки на спине. Завидев людей, он растерялся и хотел бросить мешок наземь, но Канеп подбежал к нему и крикнул:
— Стой!
Человек с мешком остановился, все ниже сгибаясь под тяжестью своей ноши, так что даже его лица нельзя было разглядеть, хотя Канеп посветил карманным фонарем.
— Свое молол или украл? — спросил милиционер.
— Свое, — ответил человек, и по голосу Озол узнал Думиня.
— А разрешение на помол есть? — спросил Канеп.
Молчание.
— Положи мешок на телегу и пойдем выясним.
Выяснилось, что Думинь привез на мельницу полный воз ржи и пшеницы. Разрешения на помол у него не было, так как он уже давно смолол свою норму. Было ясно, что помольщик и заведующий хотели воспользоваться праздничной ночью, когда все активисты будут в Народном доме.
— Откуда у тебя зерно? Под клетью наскреб? Помнишь, как жаловался, что мы твою клеть начисто вымели? — насмешливо спросил Озол.
Думинь хотел солгать, что зерно купил, но выдал себя, не сумев сказать, у кого.
— Дело ясное, — заключил Озол, не желая зря задерживаться. — Составим акт и завтра же на него и заведующего подадим в суд.
Постав остановили, и Народный дом сразу же ярко засветился.
Рендниек и Эльза остались в волости еще на день. Эльза должна была помочь комсомольцам создать первичные организации при сельсоветах, а Рендниек хотел сам побеседовать с крестьянами об организации артели.
Крестьяне собрались у Озола, все в праздничной одежде, с серьезными лицами, — и те, что уже решились, и те, что все еще колебались. Но они все же пришли, и уже это говорило о том, что у людей пробудился интерес к социалистическому хозяйству, хочется как можно больше знать — как там будет, хочется освободиться от сомнений, чтобы уверенно пойти по новому пути.
Рендниек обвел взглядом лица собравшихся крестьян, и ему понравилось, что они смотрят на него открыто и свободно, не как на «начальника», приехавшего сюда для того, чтобы своим присутствием подкрепить Озола, а как на товарища, к которому можно обращаться и от которого можно ждать совета.
После речи Рендниека, как обычно, наступила тишина. Потом слушатели начали наклоняться друг к другу, перешептываться — выскажись, мол, ты.
— Смелее, смелее, — подбадривал Рендниек. — Говорите вслух.
Наконец какой-то старик, откашлявшись, начал:
— Я слыхал такие разговоры — будто в колхозах всех крестьян хотят сделать бедняками. Бедняки, дескать, больше поддерживают Советскую власть. Я-то не знаю, правда ли все это, что говорят, только…
— Вовсе неверно, — ответил Рендниек, не дождавшись конца фразы, потому что крестьянин ее так и не договорил. — Такие слухи распространяются врагами Советской власти. В этих слухах нет ничего нового. Враги Советской власти распространяли их еще раньше, когда русские крестьяне начали объединяться в артели. Мы эксплуататоров свергли для того, чтобы всему народу обеспечить зажиточную жизнь.
— Вот как! — сказал крестьянин. — Чего только не наговорят.
После этого откашлялся и Акментынь.
— Мне хотелось бы знать вот что, — начал он. — У нас опыта еще нет, колхозов мы здесь пока не видели — но не получится ли так, как в девятнадцатом году — помните? Тогда тут в имении устроили колхоз, коммуной, правда, называли. Всех коров и кур у батраков собрали и согнали на большой скотный двор. Я раз видел, как Рикур пахал, а начальник, не помню, как звали, сидел на обочине канавы и, словно староста какой, смотрел, чтобы тот не лентяйничал.
— Ошибки и промахи обычно не забываются, — сказал Рендниек. — В девятнадцатом году в Латвии, действительно, в некоторых местах допустили ошибку, объединяя в коммуны совершенно неподготовленных людей. Да и техники никакой не было.
— Иногда мне опять-таки приходит на ум, — заговорил Рикур, — не будет ли колхоз вроде как имение, а мы вроде батраков? У батраков ведь тоже были и своя коровка, и курочка.
— Ничего общего, — пояснил Рендниек. — Во-первых, в имении вы были батраками, а имением владел барон. В артели такого владельца нет, все крестьяне добровольно объединяются на равных началах. Во-вторых, в имении урожай и доход присваивал себе барон, а теперь это все пойдет вам. Что же тут общего?
— Спасибо, спасибо, ну теперь мне ясно, — поблагодарил Рикур.
Заговорил и старый Пакалн.
— Вы и товарищ Озол советуете — больше в эти театры и кино ходить, лекции слушать. Но скажите на милость, как мы туда попадем, если дома не будет своей лошади? Молодые — те летом еще на велосипедах, а мы, старики, без лошади, что без ног. Некоторым за десять километров идти и как же потом в темноте возвращаться?
— По уставу артели лошадьми колхозники для необходимых нужд пользуются безвозмездно. Как попасть на вечер? Мне кажется, что в таком случае каждому в отдельности гнать лошадь не следует. Вы ведь обязательно обзаведетесь своей автомашиной. Ну, что там особенного — собрать людей, отвезти, а потом доставить домой. А дороги вы ведь наладите, чтобы машина могла заехать ко всем? — Рендниек улыбнулся.
Старый Пакалн замолчал. Самого для него важного он не спросил, стесняясь при посторонних излить свою душу.
Когда крестьяне, выяснив еще много практических вопросов и пообещав дать окончательный ответ через месяц, разошлись по домам, Рендниек тоже собрался в дорогу. На прощанье он сказал Озолу:
— У меня создалось впечатление, что с таким народом можно не бояться организовать артель. Когда это совершится — обрати внимание, чтобы на скотоводческую ферму и к лошадям поставили самых лучших, честных людей. Следи за правильным учетом трудодней. В этом залог успеха коллективного труда.
Однажды вечером в конце ноября к Озолу, запыхавшись от быстрой ходьбы, вошел взволнованный Эльмар Эзер.
— Ну вот, мы здесь топчемся на месте, толкуем и обдумываем, а тем временем другие уже все сделали! — выпалил он, сердито сдвинув брови.
— Уже все сделали! — Озол добродушно посмотрел на раскрасневшегося парня. — Могу я узнать, что именно?
— Колхоз организовали!
— В нашей волости или по соседству?
— Нет. В Елгавском уезде. У меня там знакомый комсомолец живет. Вот и написал.
— Это в Шкибской волости. Но почему тебя волнует то, что они организовали артель? — спросил Озол.
— Оказывается, вы уже знаете? Потому и волнуюсь — надеялся, мы будем первыми. А не получилось, — сокрушался Эльмар.
— Я так думаю, что неважно, будем ли мы первыми или вторыми. Важно, чтобы крестьяне объединились накрепко. Я рад, что елгавцам удалось первым организовать. Это покажет нашим крестьянам, что в других местах также о колхозах серьезно думают, что мы не выскочки какие-нибудь. Артель создается на многие годы, поэтому совсем неважно — месяцем раньше или позже. Не так ли, Эльмар?
Эзер, хотя и не стал возражать, но видно было, что первенство елгавцев задело его за живое.
— Я еще должен поговорить с некоторыми крестьянами, — добавил Озол. — Кое-кто все-таки еще сомневается.
Одним из колеблющихся был, по предположению Озола, старый Пакалн. Он, правда, не отказался, но на собрании был очень задумчив. Не совсем полагался Озол и на Лидумов — и решил навестить обоих.
Во дворе усадьбы «Кламбуры» Озол услышал голос старого Пакална. Казалось, он говорит с каким-то человеком, но когда Озол зашел в конюшню, то выяснилось, что старик беседует с молодым конем, которого в этом году впервые запрягал в плуг.
— Посмотри, картинка, а не лошадь! — гордился Пакалн своим питомцем. Это, действительно, была статная гнедая лошадка с белой отметиной на лбу; ее умные, добрые глаза вопросительно смотрели на людей.
— Баловник этакий, привык — я ему всегда что-нибудь приношу, — добродушно бранился Пакалн. — Как только не дам, начинает сам шарить по карманам. Ах ты, воришка! — он потрепал по шее гнедого, и тот мягкими губами потянулся к щеке хозяина.
— Это уж последний выращенный за мой век. Девятый по счету. Ему придется меня и на погост прокатить, — спокойно говорил Пакалн, словно о свадебной поездке.
— Слишком рано ты готовишься к таким почестям, — возразил Озол. — Сколько у тебя за плечами?
— Семьдесят два.
— Ну, тогда ты можешь еще девять таких рысаков вырастить. До ста лет по крайней мере надо прожить.
— Что ты, что ты, — детям в тягость и миру на смех! — отмахивался Пакалн обеими руками. — Если бы я знал, что из ума не выживу, то ничего бы не имел против. Иногда думаю — большие перемены сейчас происходят; только уж поэтому не хотелось бы помирать. Кто мне в царствии небесном расскажет, как здесь на земле все изменилось, как вы тут в колхозах живете?
— В этом ты еще сам сможешь убедиться, — начал Озол нужный разговор. — Люди уже решили, что работать вместе будет легче и прибыльнее. Пришел спросить, что ты надумал?
— Пойдем в дом, — пригласил Пакалн и медленно закрыл дверь конюшни. Так же неторопливо он прошел через двор и переступил порог дома. По одной этой медлительности Озол понял, что старику нелегко решиться и он вряд ли сегодня сможет дать ответ.
— Значит, все же порешили? — произнес Пакалн, усевшись.
— Да, порешили. Потому и пришел к тебе. Твоя усадьба примыкает к участку земли, который будет закреплен за артелью, — ответил Озол, глядя Пакалну в лицо.
— А Думини? Они тоже в этом участке. Разве они согласны? — спросил Пакалн, чтобы оттянуть ответ.
— С Думинем вопрос другой. Он сам в тюрьме. И если даже захочет, его не примут, — глядя в окно, ответил Озол.
Пакалн словно поник.
— Уходить из «Кламбуров» мне не хочется, — заговорил он, немного помолчав. — Здесь я родился, отсюда хотелось бы уйти на вечный покой. Но если…
— Дедушка, откуда у тебя такие мысли! — воскликнул Озол. — Тебя из «Кламбуров» никто не собирается выживать.
— Ах, сынок, чего я только своей старой головой не передумал, — Пакалн тряхнул седой бородой. — Ты думаешь, мне этой земли жаль? Никуда ее не унесут, тут же около меня и останется, если и не будет считаться моей. Горб и кривые пальцы нажил я, надрываясь над нею. Но признаюсь тебе, что меня за сердце хватает… Это — моя лошадка, которую мы смотрели. Не могу свыкнуться с мыслью, что она не будет моей. Как подумаю, что моего Лауциса придется вести на общую конюшню — не могу, думаю — пусть лучше мне выделят маленький клочок земли, где-нибудь на отлете. Много ли старому человеку надо. Помаленьку с Лауцисом обработаю. Пусть молодые остаются здесь, идут в артель со второй лошадью — мы ее недавно на базаре купили, не успел еще к ней привязаться.
Озол молча слушал. Глаза старого Пакална повлажнели.
— Сын ругается, что я к лошади так привязался. Но что я могу поделать, раз жизнь так прожита. Корова, овца — то для молока, шерсти. А лошадь? Она всегда была моим помощником, а плата ей за работу — корм. В неурожайные годы возила бревна, землю пахала, а довольствовалась болотной осокой и не роптала. И как я ей скажу: «Расстанемся, друг, — тебе идти в другую конюшню. Должна будешь слушаться кого придется. И кто знает, как с тобой будут обращаться… Кто ударит, кто плохо кормить будет, передохнуть не даст в конце борозды». И то сказать, я лошадей покупать-то покупал, но ни одной не продавал. Все в «Кламбурах» свой век доживали.
— Мучить или морить голодом лошадей мы не позволим, в этом ты можешь быть уверен, — сказал Озол. — Ты бывал когда-нибудь на коннопрокатном пункте? Разве там у Яна Приеде лошадям плохо живется?
— А как было при Калинке? — напомнил Пакалн.
— Таких Калинок мы в артель не пустим. В артели всю тяжелую работу будут делать машины, а лошади будут на подсобных работах.
Пакалн снова замолчал. Заговорил только немного погодя.
— Знаешь, о чем я попрошу, — дай годик присмотреться, какие там порядки будут, как с лошадьми будут обходиться. Привыкну… увижу, что все хорошо, что можно Лауциса доверить.
— Живи, дедушка, пока по-прежнему, — Озол встал, пожал старику руку. — Я думаю, что мы даже раньше докажем тебе, что и в артели лошадь — друг крестьянина.
— Не обижайся на старика, что мало мне это новое в мыслях принять — хочется руками пощупать, — извинился Пакалн прощаясь.
— Ничего, живи себе спокойно. Я думаю, что через год у нас будет, чему и подивиться и что руками пощупать, — сказал Озол.
— Дай бог, дай бог, — пожелал Пакалн.
В этот день Озол к Лидумам не пошел.
Разговор с Пакалном его как бы удручил, сделал рассеянным. Он думал о том, какой крутой поворот в душе крестьянина означает переход к коллективному хозяйству. Крестьянину пока еще трудно понять, что он в артели является хозяином земли, хотя она и не числится за ним, что лошадь, хотя она и на общей конюшне и паспорт ее не у него в кармане, все-таки принадлежит ему и что эта лошадь все же будет работать на него, что о ней надо заботиться и беречь, как свою. В течение столетий он привык к тому, что земля является частной собственностью, которую можно покупать и продавать, сдавать в аренду или же оставлять необработанной, и никому не было до этого дела, кроме как ее собственнику. Это прививалось из поколения в поколение и было закреплено законами государственной власти. Разумеется, никому также не было дела до того, что люди разорялись, что имущество их продавалось с молотка, что некоторые наживались на чужом труде. Ко всему этому так привыкли, что новые идеи, новый образ ведения хозяйства не у каждого сразу укладываются в голове. Как глубоко и правильно Ленин понял душу крестьянина, сказав, что сила привычки — самая страшная сила. Вот тот же Пакалн — он не хочет умирать, не увидев, как будет расти и развиваться первый колхоз в волости. Смутно он чувствует, что в этом нет ничего плохого для него, для человека, который никогда не ел хлеба, не заработанного собственными руками, и который всегда первым откликался на призывы Советской власти, не проявляя ни корысти, ни жажды к наживе. И все же он насторожен к новому, ибо не видел его и, как он сам говорил, не щупал своими руками.
Какая огромная ответственность лежит на пионерах общего поля — доказать тысячам людей, которые с напряженным вниманием будут следить за тем, как артель приходит к зажиточности, к культурной и более легкой жизни.
Это потребует труда, большого труда, потому что без труда ничего нового на свете не создашь. Поддаться иждивенческим настроениям, ждать, чтобы государство для начала все дало даром, значило бы строить здание на песке.
Надо преодолеть и внутренние противоречия в самом колхозе — вложить все силы в строительство, расширить посевы, увеличить поголовье скота, быстрее осушить луга, улучшить пастбища, выкорчевать негодные кустарники — добиться высокой оплаты за трудодень, заинтересовать колхозников, чтобы они не махнули рукой на общие поля и стада и не занялись только своим приусадебным участком, своими коровками. Чем ощутимее будет крестьянину польза от общего хозяйства, тем усерднее он примется за труд. Прописные истины! И все же они сложны, пока в человеческом сознании живет ветхозаветный Адам, который все нашептывает — дери с другого, сколько можешь. Тень поместья еще затмевает сознание крестьянина. Помещик был грабителем, помещик забирал у крестьянина землю, мучил его предков, а его самого обрекал на полуголодное существование. И если помещик забирал у крестьянина землю, то срубить в лесу имения бревно, накосить на барском лугу травы — не преступление. А потом, когда помещичьи леса стали называться собственностью государства, они в глазах крестьян остались такими же никому не принадлежащими лесами, и даже самый строгий ревнитель частной собственности не считал кражей — спилить сосну в казенном лесу.
Вот почему надо бояться, чтобы на общее добро люди не смотрели как на бесхозное, от которого можно урвать — тайно обмолотить зерно, накосить травы и клевера для своей коровы. Надо перевоспитывать людей, наряду с подъемом материального благосостояния поднимать сознательность людей.
Вечером Озол поделился с Олей и Мирдзой впечатлениями от своего разговора с Пакалном.
— Я, право, все время думала, что Пакалн не отстанет от нас, — Мирдза чувствовала себя разочарованной. — Он всегда был отзывчивым на все новое, поворчит иногда, но без всякого умысла.
— Да, вступление Пакална помогло бы кое-кому быстрее решиться. Я думаю о Лидумах…
— Ну, уж Эрик-то не пойдет в колхоз! — раздраженно воскликнула Мирдза. — Скорее забором обнесет свою землю!
— Не слишком ли ты плохого мнения о нем? — спросил Озол, пристально посмотрев дочери в глаза. — Не ударилась ли ты из одной крайности в другую?
— Зачем мне это нужно? — Мирдза поморщилась.
— Зачем? Иногда это нужно для того, чтобы доказать себе, что поступил правильно, допустив резкость к человеку. Особенно, если полюбил другого.
Мирдза порывисто вскинула голову и удивленно взглянула на отца. Неужели он о чем-нибудь догадывается? Да о чем же? Она снова не хотела себе признаться, но перед глазами мелькнуло знакомое лицо со шрамом, и она поняла, что зря отрицает это и играет в прятки.
— А если я поняла, что ошиблась, приняв за любовь чувства недолговечные, ненастоящие, то разве надо лицемерить? — спросила она, выдержав взгляд отца.
— Нет, — покачал Озол головой. — Лицемерить не надо. Но и не надо становиться несправедливым по отношению к другому.
— А разве я несправедлива? — не соглашалась Мирдза. — Поговори сам с Эриком, тогда увидишь.
На следующий день Озол пошел к Лидумам. Он впервые после неудачного сватовства Эрика внимательнее всмотрелся в его лицо и увидел в нем новые, более твердые черты; серые глаза Эрика посерьезнели.
Когда зашел разговор о колхозе, Эрик заметно оживился, собираясь что-то сказать, но Озол сделал ошибку, полушутя, полусерьезно заметив:
— Правда, Мирдза напророчила, что мое посещение будет напрасным. Я все же не поверил ей.
Он тут же пожалел, что сказал это — лицо Эрика дрогнуло, губы плотно сжались, глаза похолодели.
— Тут судить матери, — холодно произнес он. — Я здесь всего лишь ее сын.
— По-моему, вряд ли что путное получится в этих колхозах, — глядя куда-то вдаль, заметила Лидумиете. — Ведь еще в старые времена говорили: «своя рубашка ближе к телу».
— То были старые времена и старые люди, — доказывал Озол. — Нынче мы говорим иначе! Говорим словами Арайса-Берце: «Сила, не ощутимая в капле, становится могучей в море».
— Это так писатели учат, но разве все в жизни бывает, как в книгах, — недоверчиво протянула Лидумиете. — Я не против совместной обработки земли. Эрик говорит, что кроме артели могут быть и такие общества.
Озол посмотрел на Эрика, удивляясь, что этот тихий парень интересуется формами коллективного труда.
— С землей можно по-всякому, — если вспашешь, удобришь, засеешь, хорошо проборонишь, никуда она не денется, — продолжала Лидумиете. — Другое дело со скотиной. К ней нужно подойти с любовью.
— Но разве в колхозе нельзя за скотом с любовью ухаживать? — прервал ее Озол.
— Да кто же станет заботиться о том, что не его? Подбросит чего-нибудь — и бог с ней, с этой скотиной, — махнула она рукой.
— Почему вы думаете, что в колхозе доярки будут ненавидеть скот? — удивился Озол. — Скажите, если бы вам доверили колхозную животноводческую ферму, разве вы допустили бы, чтобы скотину морили голодом и как следует не доили бы?
— Нет, этого я, право, не могла бы допустить. Тогда я бы уж лучше ушла, — живо ответила Лидумиете.
— Неправильно. Не самой уходить, а гнать с фермы бездельников! — воскликнул Озол. — Я верю, что вы честно ухаживали бы и за общим скотом. Но почему вы не верите, что и другие, например, Мария Перкон или жена Лауска, поступили бы так же?
— Может и так, чего там спорить, — допустила Лидумиете. — Но мне все же кажется, что в артели все перепутается. Не будешь знать, что твое, что не твое.
— Я ведь вас не приневоливаю, — Озолу казалось, что эту женщину будет трудно переубедить. — Поступайте, как сами считаете лучше. У вас еще есть время, чтобы обдумать и присоединиться к нам. В январе у нас будет собрание, на котором каждый даст окончательный ответ.
Во время разговора Эрик, наморщив лоб, смотрел в окно. Поняв, что Озол собирается уходить, он обернулся и спросил:
— Скажите, в колхоз принимают таких, у кого нет своей земли?
— Почему же нет, — ответил Озол, — Принимают. Выделяют полгектара земли в личное пользование, как и остальным. Помогают дом построить, обзавестись коровами.
Эрик ни о чем больше не спросил, и Озол простился, не подозревая о настроении юноши. Лидумиете, тяжело вздохнув, пошла к скотине. Эрик зашел в свою комнату и хотел замкнуть дверь, но передумал и оставил ее открытой. Никто ведь не зайдет. А если бы и зашел? В его мозг никто не проникнет, никто не будет и подозревать, какой водоворот мыслей и чувств вызвала одна единственная фраза Озола о пророчестве Мирдзы, что Лидумам и не стоит предлагать вступать в артель.
Почему Мирдза так сказала, почему она не могла первой по-дружески поговорить с ним? Неужели она вместо прежнего чувства испытывает к нему только презрение? И снова он принялся распутывать тысячу узелков, которые начали завязываться после встречи с Мирдзой в госпитале, где он лечил раненую руку. Теперь, когда он разглядывал в зеркале нынешнего дня свое прежнее «я», ему казалось ненавистным это глупое, наивное лицо. Но раньше Эрик не понимал и даже не подозревал, каким он выглядел в глазах Мирдзы, и также не сумел понять ее истинный характер. Она казалась ему милой, задорной девушкой, которая от избытка молодой энергии ищет общественной работы, немножко бравирует в разговорах об окончании средней школы и охотно бы похвасталась женихом-героем. Но когда Мирдза прямо сказала: «Наши шаги не совпадают», он постепенно начал понимать, что Мирдза не только милая, задорная девушка, что в ней есть нечто большее, какое-то неодолимое стремление к высотам, к широким просторам, которых он не мог себе представить.
Да, не сразу он пришел к этому заключению. Некоторое время после решительного разговора он наивно полагал, что Мирдза хотела лишь подразнить его, сердясь за старомодное сватовство. Он ждал, что она сама придет и радостным своим смехом развеет недоразумение, казавшееся тогда столь незначительным. Но Мирдза не давала о себе знать. Потом ему казалось, что Мирдза считает неудобным прийти в «Лидумы» из-за его матери, которая, как старый человек, возможно, обиделась. Временами ему чудилось — Мирдза ждет его в роще, а если и не ждет, то воспоминания тянут ее в тот лесок, где они однажды случайно встретились. Но Мирдза не ждала — одиноко прохаживался он по осенней тропинке взад и вперед, пока не становился сам себе смешным.
Затем он на некоторое время упорно замкнулся в себе. Мирдза ведь сказала: «Хоть показал бы характер». Он может показать — не будет выходить из дому, не будет говорить почти ни слова с матерью, на которую взвалил большую часть вины за размолвку с Мирдзой.
Но и упрямство не перекинуло мостика через пропасть, которая между ним и Мирдзой все расширялась. Мирдза продолжала идти своей дорогой. Иногда он издали видел ее вместе с молодежью на работах. И незаметно в нем пробудилось желание познакомиться с тем миром, в котором жили, как в своем доме, Мирдза, ее отец, комсомольцы и партийцы, виденные им на фронте. Он приобрел книги — те самые, что видел у Озолов, и принялся читать.
Постепенно перед ним открылись иные горизонты, а все старое он увидел в другом свете. Он стыдился своей замкнутости, оторванности от людей, жалел, что не послушался призыва Мирдзы, не вступил в комсомол. И все же он долго не был в силах преодолеть себя, заставить отказаться от своего отшельничества, ждал, пока ему кто-нибудь протянет руку. Это могла быть не Мирдзина рука — время уже вылечило его, по крайней мере, так ему казалось.
Настал праздник Победы. Эриком овладело столь сильное желание быть среди людей, слушать разговоры, смех, почувствовать свою молодость, что он сбросил маску упрямства и пошел на коннопрокатный пункт, где лицом к лицу встретился с Мирдзой. И хотя ему казалось, что от волнения у него сердце выскочит из груди, он нашел в себе достаточно сил, чтобы быть сдержанным, поздороваться и, соблюдая правила приличия, ждать, пока Мирдза первая подаст руку. Но она, смутившись, не подала руки. Потом она танцевала с Упмалисом, порозовевшая и радостная. Некоторое время Эрик, танцуя с Яниной, глазами следил за Мирдзой и проверял себя: неужели он все еще так же влюблен, как и раньше. И, удивленный, заметил — нет теперь тех бурных чувств, что раньше влекли его к Мирдзе.
Так из его воображения ушла Мирдза — любимая девушка и невеста. Осталось уважение к ее деятельности, к ее горячности в работе и жажде к образованию. Эта жажда была свойственна и Янине, с которой он разговаривал и танцевал весь тот вечер. Эта жажда передалась и ему. От кого — от Мирдзы или Янины, — он не мог сказать. Ведь Янину он встретил уже после того, как на него повлияла Мирдза.
Но почему Мирдза, не зная его, нынешнего Эрика, так плохо отозвалась о нем? Видимо потому, что не знала о переменах, происшедших в нем, и слишком болезненно разочаровалась в прежнем Эрике. Так что же — заупрямиться еще раз и не пойти в артель? Или — вступить из упрямства?
Нет, он не может заупрямиться ни так, ни иначе. Ему стало тесно в своем доме, на своем клочке земли, богобоязненность матери и ее устарелые взгляды душат его, но он еще не в силах переубедить мать, слишком раздраженно и нетерпеливо воспринимает каждую ее косную мысль и суждение. Сколько раз они говорили о колхозе; убеждая мать, он изучил устав артели, повторял все слышанное от Озола и Рендниека, но она не пошла дальше старой, кем-то вдолбленной ей мудрости: «своя рубашка ближе к телу». Сегодня же вечером надо сказать ей определенно и окончательно: она может делать со своей землей, что хочет, но он вступит в колхоз. Так решил и старший брат Ян.
— Да, я вступлю! Твое пророчество, Мирдза, не сбудется.