— Юрис! Слушай, Юрис! Ты слышишь, как стреляют? — разбудил Озола испуганный голос жены. Ольга вся дрожала. Он взял ее руку — влажную и холодную. Слышно было, как снаряды с воем пролетали над крышей, от взрывов позванивали стекла.
— Юрис, скажи что-нибудь, иначе я от страха с ума сойду, — умоляла Ольга, прижимаясь к мужу.
— Почему ты боишься, Оля, — принялся Юрис успокаивать ее. — Снаряды рвутся ведь не у нас.
— Я не переношу этого воя, — стонала Ольга.
— Этот вой менее всего опасен, — усмехнулся Озол. — Если воет, — нечего опасаться — снаряд летит мимо.
— Но когда я слышу стрельбу, то боюсь за Карлена. Как он там, на фронте… И Мирдза… Я видела, как немцы сновали среди беженцев. А с воздуха кто там что разберет. У меня прямо сердце на части рвется. И потом, вдруг немцы вернутся и найдут тебя здесь?
Они встали и начали одеваться. Уже светало. Снаружи собака скребла лапой дверь и скулила.
Фронт был близко. Немцы были отброшены за реку, делившую местечко на две половины. Отступая, они взорвали и сожгли волостное правление, клуб, молочный завод, церковь и все лучшие постройки. На правом берегу реки все, до последнего куста, было вырублено. Немцы на другой стороне вцепились в берег, как клещ в живое тело. Только теперь, выйдя во двор, Озол понял, что странное чувство одиночества, овладевшее им вчера, было вызвано необычной тишиной, непривычной вблизи фронта. На всем своем пути сюда он не встретил ни одного бойца из линейных войск, лишь кое-где он видел издали отдельных саперов, искавших мины. Значит, направление главного удара было не здесь и крупных боев ожидать не следовало.
Ольга прошла в коровник с подойником. Юрис посмотрел ей вслед — она шла как-то сутулясь и ежась, словно озябшая и испуганная. Она постарела и ослабла, не только внешне, но и внутренне.
«Умеет ли она еще смеяться», — неизвестно почему пришло на ум Озолу, но ему сразу же стало стыдно этой мысли. Что у нее за эти годы могло вызвать смех — потерян муж, детям грозила опасность быть угнанными в Германию, а ее саму унижали на каждом шагу! Вчера она за полночь рассказывала, как Саркалис отнял прирезанные им в советское время пять гектаров, как он издевался, говоря, что им, мол, его земля поперек горла стала, не работая, нажиться захотели. А Мирдза должна была идти к нему в услужение, чистить его окровавленные сапоги, когда он возвращался из своих загадочных поездок в уездный город. Но болезненнее всего Ольга переживала потерю детей. Ее грызла неизвестность. Ночью Юриса разбудили вздохи жены, но он притворился спящим, не стал утешать ее. Он покраснел, стыдясь своих мыслей. «Неужели ее не радует мое возвращение», — подумал он тогда сердито. А теперь он укорял себя за это. Подумаешь, какой королевич — морщится, потому что его подданные не встретили его, как героя, еще бы, он ведь был фронтовиком, кровь проливал, а жена даже не приласкала его, все только плачет о детях.
Юрис поборол недовольство собою. Бодрящий утренний ветер сбил на глаза прядь волос, и он откинул ее взмахом руки. Снова наступила тишина, только на выгоне, в березах, перекликались птицы. В такое ласковое и спокойное утро даже трудно было поверить, что только вот недавно грохотали орудия и что война еще не окончена. Уже во второй раз война прерывала мирную жизнь поколения Озола. Тогда первая война не дала Юрису окончить школу. Со дня его появления на свет отец пятнадцать лет копил деньги, отказывая себе во всем необходимом: в новой повозке, в праздничной одежде и в самих праздниках — только ради того, чтобы сын мог выбиться из нищеты, которую терпела семья на клочке тощей земли в десять пурвиет. Юрис уже пробился до третьего класса гимназии, когда накопленные отцом царские деньги превратились в никому не нужные бумажки; без денег учиться нельзя было. Сын соседей, тех же Саркалисов, продолжал учиться и во время войны и, приезжая на каникулы, как и отец его, дразнил Юриса недоучкой. Юрис прижимал подбородок к груди и упрямо молчал. Он никому не говорил, что каждую свободную минуту учился, проходил самостоятельно курс следующих классов гимназии. После войны он поехал в Ригу и сдал экзамены на аттестат зрелости. Затем стал готовиться к поступлению в университет, но внезапная смерть отца помешала этому намерению. Юрис не мог бросить мать, слабую здоровьем, и остался на земле, каждая пядь которой была пропитана отцовским потом. Ему было двадцать четыре года, когда мать заболела и слегла и к ним в дом пришла помогать по хозяйству сирота Ольга — кроткая, тихая девятнадцатилетняя девушка, уже успевшая на скотных дворах богатых хозяев натереть вилами на ладонях большие мозоли. Юрис долго не мог добиться того, чтобы Ольга перестала величать его «хозяином», она никак не решалась называть его Юрисом. Она боялась малейшего внимания с его стороны, никогда ему не улыбалась, и только спустя некоторое время он понял, что она недоверчиво относится к попыткам хозяина приблизиться к ней. За год Юрис беззаветно полюбил серьезную девушку, с неиссякаемым усердием выполнявшую все домашние работы и ходившую за больной матерью. Весной мать умерла. После похорон Ольга заявила, что не может больше оставаться. Юрис помнит этот день, словно сегодняшний. Не будь он так безнадежно влюблен, попытался бы уговорить ее, предложить побольше жалованья. Но он был настолько потрясен, что убежал в лес, пробродил там весь день, — его угнетала мысль о том, что дом скоро будет пуст и мрачен, в нем больше не услышишь мягкой поступи Ольги. Юрис помнит, как он долго лежал на мху и смотрел на ладьи белых облаков, плывшие одна за другой по небесной синеве. Птицы заливались трелью, словно обезумевшие, молодые еловые шишки и цветы испускали дурманящий аромат, но эти весенние радости нагоняли на него мрачные мысли и настроения. Незадолго перед этим он прочел сентиментальный роман Келлермана «Ингеборг», и его охватило безумное желание поступить подобно герою этого романа: сжечь свой дом и уйти странствовать далеко по миру, не смотреть ни на одну женщину, нигде не останавливаться дольше одного дня. Домой он вернулся только ночью, забрался в сарай и провалялся там, не смыкая глаз, всю ночь. Хотя Юрис до того весь день ничего не ел, он на рассвете запряг лошадь и поехал в поле пахать. Когда он дал лошади передохнуть, то увидел Ольгу, выходившую из дома с кувшином и куском хлеба в руке. Она шла прямо к пашне, белая косынка соскользнула на плечи, и ее темные кудри развевались на ветру. Он хотел отвернуться, не смотреть на девушку, но его взгляд был словно прикован к ее стройному стану. «Осталось всего семь дней… — шептал он себе. — И тогда она уйдет, а за ней уйду и я. Для чего я здесь еще пашу? Все же лучше что-нибудь делать, двигаться, работать».
Ольга подошла и поставила перед ним кувшин с молоком, расстелила полотенце и положила на него хлеб.
— Ешьте, хозяин, — сказала она и покраснела, зная, что Юрис не любит, когда его называют «хозяином». В другой раз он бы с нею пошутил, ответив: «Спасибо, служаночка», но теперь у него не поворачивался язык даже для того, чтобы произнести попросту «спасибо». Ольга минутку постояла, неловко помялась и вопросительно взглянула на него; он неподвижно сидел на краю канавы, молчал и не дотрагивался до хлеба. Она стремительно повернулась и ушла.
Юрис молчал все семь дней, пока не настал час, когда она должна была уйти. Ольга, бледная и осунувшаяся, укладывала свои пожитки. Уложив вещи в узелок, она стала одеваться, медленно, словно руки у нее были скованы. А Юрис сидел на пороге, подперев руками голову. Наконец она была готова и приблизилась к нему.
— Может… напоследок… — заговорила она, запинаясь на каждом слове, — вы скажете мне прощайте.
Тогда он вскочил как ужаленный и, проглатывая окончания слов, начал умолять:
— Ольга, не уходи, обожди! Нет, иди, зачем ты будешь жить рядом с человеком, который глуп и бестолков, ты никогда не сможешь полюбить его, но он любит тебя безумно. Ну и пусть. Иди, я тоже скоро уйду. Навсегда! Нет, останься, живи в этом доме. Я сюда больше не вернусь, нет, нет, я ручаюсь, что ты меня больше не увидишь. Если моя любовь к тебе — преступление, то…
Ольга только воскликнула: «Юрис!» — но по этому единственному слову, по интонации ее голоса, по ее глазам, засветившимся от внезапного счастья, он понял, что был слеп.
Так началась их новая жизнь. Они работали. Настоящим горением в труде были первые годы их совместной жизни. Им надо было наладить свое маленькое хозяйство так, чтобы оно через некоторое время требовало меньше хлопот, оставляя больше времени для книг.
Озол попытался заставить себя оторваться от мелькавших в памяти видений прошлого, но они продолжали всплывать перед ним непрерывной чередой. Он видит Мирдзу и Карлена, маленьких резвых ребятишек, их первые дни в школе, вспоминает свое беспокойство о том, сможет ли послать их в среднюю школу. Вспоминает первый год Советской Латвии, которой семья Озолов отдалась всем сердцем. По-новому остро он воспринимает уход из родных мест, первые полные ужаса дни, когда он не мог проронить ни слова, воодушевление, с которым они, эвакуированные латыши, ехали в свою часть. Затем перед его глазами проплывают картины боев, погибшие товарищи и живые, всегда стремящиеся вперед. Ему казалось, что эти картины войны заслоняют всю остальную жизнь; никогда не было и не будет ничего более яркого. Глубже всего остального они залегли в памяти. С особенной яркостью в памяти всплывает ранняя весна 1942 года. Латышская дивизия, сама полуокруженная, сжимает горло окруженной 16-й немецкой армии. Стрелки лежат в болоте, из-за распутицы к ним не может пробраться ни одна грузовая автомашина. Суточный паек — маленький, пропитанный влагой сухарь. А иногда нет и этого. Во втором эшелоне содрали со всех берез кору, но на передовых позициях не разрешается и это. Встречный ветер доносит до них ароматные пары полевых кухонь, и немцы кричат в громкоговорители: «Переходите к нам, мы вас накормим». Он прокалывает в ремне еще две дырки, чтобы потуже подпоясаться. Но именно в эти тяжелые дни, вместе с мучительным голодом его страшит боязнь, что он не выдержит. Его пугает не смерть, а сознание, что он может умереть, не доказав родине свою преданность. В эти дни он представлял себе родину не как землю с полями, лесами и городами, а как живое существо, любимое и близкое, стонущее и корчащееся в болях от ран, нанесенных врагом. Чтобы облегчить страдания этого существа, хочется быть внимательным к нему, охранять его до последнего дыхания. Но как показать родине свою готовность грудью преградить путь пуле, направленной врагом в ее сердце. Однажды ночью, когда около его палатки разорвалась мина и осколком убило лежавшего рядом с ним товарища — члена партии, он понял, что должен сделать. Рано утром пошел к парторгу роты и сказал, что хочет стать коммунистом. С тех пор он все эти годы носил на сердце маленькую красненькую книжечку.
Заскрипела калитка. Из хлева выбежала собака и с лаем бросилась на раннего гостя. Юрис обернулся и увидел старого Пакална, хозяина усадьбы «Кламбуры». Он стоял в калитке, широко расставив ноги, одетый в серый расстегнутый домотканый пиджак. Густая седая борода почти до самых водянисто-голубых глаз, которые спокойно и приветливо смотрели на Юриса, ничуть не удивляясь его появлению.
— Ну, здравствуй! Значит, вернулся? — улыбнулся он Юрису, и вокруг глаз веером легли лучистые складки.
— Здравствуй, Пакалн! — радостно ответил Юрис. Он обрадовался гостю, который доверчиво пришел к нему и поздоровался с ним, словно они виделись только вчера или позавчера.
— Значит, хозяин дома. — Пакалн протянул руку, и Юрису было приятно пожать твердую и мозолистую от работы ладонь.
— Иду мимо опушки леса и вижу — труба дымится. Думаю, надо зайти, хозяйку проведать. Ну, наверное, и рада же она. Здесь уж кричали и шумели, будто вас там в Сибирь сослали, голодом заморили. Я же всем говорил: с голоду только лентяи мрут. Кто работает, тот там с голоду не помрет.
— Правильно, — подтвердила Ольга, незаметно подошедшая. — Пакалн всегда так говорил. Но когда об этом в газете читали, то тяжело было на сердце.
— Басни там писали. В Сибири, да с голоду помереть. Вот свояк мой, муж Юли, в старое время туда уехал землю искать. Там и остался. Писал, что земля, как масло, хоть на хлеб мажь. Писал: зачем вы там в песочке копаетесь?
— У вас, Пакалн, все дома? — перебила его Ольга.
Пакалн хитровато улыбнулся, у углов глаз опять веером легли складки.
— У меня, хозяйка, всегда все дома, — сказал он, постучав пальцем по виску.
— Я не то хотела сказать, — оправдывалась Ольга, оставаясь серьезной, — я хотела спросить, не угнали ли ваших.
— Угнали, как же не угнали. Ведь наш дом стоит у самой дороги. Но меня им не угнать. Я дошел до выгона Густыня, да в кусты. Жандарм, правда, что-то крикнул мне вслед, позвякал цепями, а я показал, что мне надо… Просидел там, а тут и русские пришли. Они говорят мне: «Дедушка, ступай домой, хлеб надо жать». Я и сам вижу, что жать надо. Все созрело и сухо, хоть сейчас в молотилку пускай.
— Значит, дети твои не знают, где ты? — в голосе Ольги послышались упрек и беспокойство.
— Когда вернутся, увидят. Где же я еще могу быть, как не в своих «Кламбурах», — спокойно ответил Пакалн.
— Господи, — тяжело вздохнула Ольга, — кто знает, когда придут, и придут ли.
— Придут, — с непоколебимой уверенностью сказал Пакалн. — Когда немцам станет жарко, их как ветром понесет. Ни одного беженца, даже если попросится, не возьмут с собой. Будут орать: «Век, век с дороги». А теперь я все же пойду, еще русские понаведаются, спросят: «Дедушка, почему ты хлеб не жнешь?»
— Погоди, Пакалн. — Пока Озол слушал рассудительные речи старика, у него созрела мысль. — Видишь ли, волости нужен будет новый руководитель. Не мог бы ты взяться за должность председателя исполкома?
— Нет, куда мне! — махнул Пакалн рукой. — У меня своя должность — землю копать. Ты уж сам. Ты ведь раньше это дело вел и в школе учился.
— У меня будут другие обязанности, — настаивал Озол. — Право, Пакалн, почему тебе не попытаться, хотя бы временно.
— Ну тебя с твоими должностями, — замахал Пакалн обеими руками. — Хлеб поспел. Кто же станет его убирать, если я буду кружить по волости?
— Все же было бы хорошо… Теперь так нужны честные люди, — упрашивал Озол.
— Нет, нет! — резко оборвал разговор Пакалн. — Бывайте здоровы. Проведал — живы. Мне в поле пора.
— Ты хоть расскажи, кто здесь еще сумел спрятаться, кто еще остался в волости? — не отпускал его Озол.
— Остались, остались, видел домах в десяти дымятся трубы. Вот, Петер Думинь, Ян Калинка, Лицис со своим зятем — Салениеком, что ли…
— Пастор этот? — удивленно воскликнул Озол.
— Какой там пастор, — медленно протянул Пакалн. — Выучился, правда, но на кафедру не полез. Работает у тестя батраком, как сам, шутя, себя называет. Отец к себе в дом не пустил. Разве, говорит, для того я деньги за учение платил. Наш пастор Гребер прямо-таки ненавидит его. Ну и позлил же его этот Салениек — словно черт. В Троицу Гребер поет в церкви с прихожанами, а Салениек берет корову и ведет ее мимо церкви в «Вевери», к быку. — Пакалн говорил серьезно, но Юрис заметил, что в глазах у него запрыгали смешливые искорки. — Хороший работник этот Салениек, — добавил он. — Ну как мы все. Никакой работой не брезгует. И книги читает. Немцы ему всякие должности предлагали, а он — ни за что. Мы ведь с Лицисом соседи, потому я все и знаю. Ну, я пойду. Поговорим в другой раз. Да, а как ты в России-то жил?
— Воевал, как все, — ответил Озол, думая о своем бывшем школьном товарище Салениеке.
— Иначе нельзя, воевать надо, что ж поделаешь, если вошь по тебе ползет, ее надо раздавить, — усмехнулся Пакалн и, подав руку, медленной, но твердой поступью пожилого человека направился домой.
Юрис долго смотрел ему вслед, ему нравились крестьянское спокойствие и уверенность старика. Казалось, нет на свете такой силы, которая могла бы его потрясти, выбить из колеи. Когда немцы его угоняют, он придумывает, как вернуться домой; потерялась семья, он не сомневается, что найдется. На войну с немцами смотрит так: если по тебе ползет вошь, то ее надо раздавить.
— Жаль, что не удалось его уговорить, — сказал Юрис, обращаясь скорее к себе, чем к Ольге.
— И пытаться не стоит. Разве не помнишь, как его когда-то хотели сделать церковным старостой. Сам пастор звал и упрашивал. А он: нет да нет. Только смеется: в церковные старосты, мол, не гожусь. У них у всех затылки лысые, а у меня волосы, как густой лес.
— В церковные старосты он мог не идти, но где же теперь взять людей? Скажи хоть ты, ты здесь все время жила: как кто себя вел? — Он пристально и вопросительно посмотрел на. Ольгу.
— Откуда мне знать? — смутилась Ольга. — Хороших людей было много. Но все они такие же, как Пакалн… — она замолчала.
— Но, Юрис, — через минуту неуверенно продолжала она, — ты все же никуда не ходи. Хлеба у нас, правда, немного, но он уже поспел.
— Нет, я хочу сегодня пройтись по волости, посмотреть, не найду ли кого, — ответил Юрис, не поняв жены.
— Это верно, сегодня следовало бы осмотреться кругом, но я считаю, что тебе ни за какие должности браться не надо. Чего ради ты будешь с людьми грызться, какая от этого польза? Может, теперь нам опять земли прирежут. А если и нет, то будем обрабатывать наш клочок, хлеба хватит, кто знает, что нас ждет впереди, разве нынче что-нибудь можно предвидеть. Тем, кто ни в чем не замешан, как вот Пакалн, — им все равно, какая власть. Хлеб всем нужен. Бог даст, вернутся Карлен с Мирдзой, будем жить в своем гнездышке, как в теплой шапке. Право, Юрис, не берись ни за что, не даст нам это легкой жизни.
Пока жена говорила, Юрис смотрел на нее, не понимая, прежняя ли это, полная сил Ольга, о которой он недавно вспоминал, или же другая — старая, чужая женщина. Когда он заговорил, его голос звучал спокойно и холодно, как слабый удар косы о камень.
— Ольга, — сказал он, — я был в двух тысячах километров отсюда и всегда видел тебя так близко, что казалось, стоит только руку протянуть, и мы будем вместе. Но сейчас я тебя не вижу. Каждое твое слово — это кирпич, положенный в стену, вырастающую между нами. Разве стоило воевать ради того, чтобы каждый мог залезть в свое гнездышко, как ты говоришь, а обо всем другом сказать: не мой конь, не мой воз. И, чтобы ты больше не пыталась меня уговаривать, скажу тебе то, что забыл сказать вчера, хотя это самое важное, что тебе следует знать обо мне. Я член партии.
— Какой партии? — наивно спросила Ольга.
— Есть только одна партия, членом которой я могу быть. Это — коммунистическая партия.
— Коммунистическая? Значит, ты коммунист? — не могла скрыть смятения Ольга.
— Да, я большевик. И поэтому меня не пугает «грызня с людьми», как ты говоришь, и «другие власти», как ты тоже говоришь.
— Я ведь только так, Юрис, ты ведь лучше знаешь, как поступить. Иди, я одна управлюсь, пока не вернутся дети, — покорно пробормотала Ольга и собралась на кухню.
— Оля, — позвал ее Озол. — Ну, пойди, посмотри, разве я такое чудовище, как обо мне писала «Тевия».
— О тебе? Разве о тебе писали? Нет ни слова не было, мы как раз искали, не будет ли чего-нибудь.
— Было, было, Оля, ты не заметила! — глаза Озола заблестели от сдерживаемого смеха. — Разве ты не читала, как я в первый год Советской власти вырывал у людей ногти, рвал волосы, ломал кости? И буду делать то же самое, когда вернусь сюда.
— Но ведь это не о тебе писали… — недоумевала Ольга:
— Как же нет! Ведь это писали о большевиках. — Юрис рассмеялся.
— Ты шутишь, а я думала серьезно, Юрис, — оглянувшись, она с мольбой посмотрела на мужа. Он заметил, что глаза жены словно смотрят вовнутрь и слепы к окружающему. — Ты не слишком обижайся, если я порою скажу что-нибудь глупое. У меня в голове все мысли перемешались, как листья, которые кружит ветер. Что бы я ни делала, с кем бы ни говорила, всегда вижу перед глазами детей.
— Да, я уже заметил, что ты ходишь как заколдованная, — Юрис взял жену за подбородок и посмотрел ей в лицо. — Но скажи, — неуверенно продолжал он, — кто разбудит тебя?
— Если бы Карлен вернулся… — на глазах Ольги опять выступили слезы, и, вырвавшись из рук Юриса, она убежала на кухню.